Отец поседел, ссутулился и все порывался что-то сказать или спросить, но только смущенно откашливался.
Майский день чист и тих. Небо свежее, зеленое. Тот же Рыжик вез Ивана со станции к дому. Звонили колокола. «Как будто я и не уезжал». Те же богомольцы с просящими глазами шмыгали по улицам.
А дома и церкви словно стали ниже и темнее, улицы сузились.
— Как, отец, все еще богомолок не терпишь?
— Ну их, длиннохвостых бездельниц! — добродушно отмахнулся тот. — У нас вон в прошлом году в сентябре.. Ну да, в пятом году, 12 сентября… еще один собор заложили. Огромный, каменный.. Три престола в нем. Восемь глав будет. Сто сорок одних окон. Денежек-то ухлопали опять!
Иван поинтересовался.
— Ну, а ось у телеги еще деревянная?
— Ладно, и на деревянной проезжу… — Отец нет-нет да и заглядывал сыну в лицо и вздыхал: прежнего Ивана нет, лицо утратило детскую мягкость, лукавство во взгляде заменилось сосредоточенным и непонятно упрямым выражением.
На родной горке Иван заметил мать, спрыгнул с телеги, побежал.
Анна Андреевна тоже стала словно ниже ростом. С прежней добротой и любовью смотрела она на сына.
— А я баню… натопила. Жду…
— Мы вместе с ним и сходим, — заявил отец.
В доме за плитой стояла Маша.
Иван бросился к ней.
— Что же ты, батька, не сказал, что Маша уже здесь?
— Да тебя больше богомолки интересовали.
— Ну, соловей, поздравляю с хорошей погодой! — смеялась Маша.
Вот так: он дома. И как хорошо, что Маша вспомнила от детства идущие слова: все удачи в семье Малышевых отмечались поздравлением с хорошей погодой.
Родители, совершенно счастливые, смотрели, как дети кружат друг друга, смеясь от радости.
Первой опомнилась Анна Андреевна и сказала с нарочитой строгостью:
— Марья, пельмени уплывут!
— Поймаем! — Маша шагнула к плите.
Иван с удовольствием проследил за ней. Что-то изменилось в сестре: веселье сменялось тревогой; румяная, она вдруг бледнела, расторопно сновала по комнате и вдруг останавливалась, думала о чем-то.
— Ты, Маша, еще лучше и ростом выше стала. А то я испугался: дома на пол-аршина вроде в землю ушли, родители наши тоже вроде меньше стали…
— Это потому, Ваньша, что ты сам вверх выхлестнул, — прогудел отец. — Шестнадцать лет, а все осьмнадцать дашь.
— Как твоя глухонемая ученичка поживает? — спросил Иван у сестры, усаживаясь вместе со всеми к столу.
— Беда с ней! Подходящих книг для нее не найду! — ответила та.
Иван заговорил с Машей пальцами. Отец поглядел на него, на дочь.
— Ну, мать, дождались! Два учителя в доме, оглушат нас своей азбукой! Говорите тише!
Дети шутки не приняли. Иван выглядел виноватым, Маша — испуганной. Родители рассердились.
— А ну, прекратите кривляться!
Однако главное было сказано: Иван просил сестру отвлечь от бани или задержать в избе отца, чтоб он мог вымыться один.
— Почему?
— Не хочу ему рубцы на теле показывать.
— Откуда рубцы?
— Избили. Сидел в тюрьме, по ошибке за лбовца сочли.
Вслух Маша сказала:
— У меня в школе ученики в разбойника Сашку Лбова играли.
— А он не разбойник, — возразил Иван.
Маша перестала есть, снова побледнела.
— А кто же?
Понимая, что сестра боится за него, Иван рассмеялся и принялся рассказывать о Лбове.
Отец, довольный, поглаживал седеющую бороду: дети выучились, могут вести серьезные и умные разговоры.
Все затихли, слушая Ивана.
Больше всего интересовала отца русско-японская война. Он жадно выспрашивал о подробностях:
— Так, значит, контр-адмирал Небогатов без боя русскую эскадру отдал? Вишь, ведь как! Две тысячи матросов к боям были готовы, а он сказал, что их жизни пожалел? Продажная тварь. Россию продал!.. Когда, говоришь, это случилось? В мае пятого года?
Рассказывал Иван и о декабрьских рабочих волнениях в Мотовилихе, о подавлении их, о Кирилле Петровиче и Наденьке. Умолчал только о дяде Мише, о явке, которую тот дал, о задании — организовать в Фоминке кружок.
Перепели все песни, сидя до сумерек у раскрытых окон.
Отец вздохнул:
— Ох и Поешь ты, соловейко! Пой, Ваньша… В песне народ настоящей жизнью живет, — и рассмеялся: — В песне да в бане. Собирайся, Иван.
Маша стремительно исчезла. Иван достал из чемодана одежду, из которой вырос:
— Вот, отдай арестантам, мама. Небось все еще на базаре обноски для них покупаешь, — и тут же обратился к отцу: — И что же они тебе рассказывают теперь, арестанты-то?
— Много, Ваньша! Народ-то не только в Перми поднимается… — Отец пытливо смотрел на сына, словно проверяя его.
Иван серьезно подтвердил:
— Поднимается народ.
— Что ты знаешь? — враз осевшим голосом спросил отец.
Запыхавшаяся, вернулась Маша. Заметив, что платье на ней мокрое, Иван понял, весело ответил отцу:
— Кое-что знаю.
— Смотри, тебя в тюрьму или из тюрьмы поведут, у меня для тебя обносков не найдется… — Отец любовно оглядел сына: — Вымахал! Собирайся в баню.
Мать подала Ивану чистое белье:
— Я тебе купила не обноски, как арестанту, а новенькое! Вырос, и над губой уж пух загустел.
— Спасибо, мама.
Отец ушел вперед.
Из огорода, где в стороне стояла баня, Иван с удовольствием оглядел берег реки, золотые маковки церквей, дома, бежавшие вниз по угорью.
Чтобы войти в дверь бани, ему пришлось согнуться. Парной и жаркий воздух захватил дыхание.
Отец голый бегал по бане и бранился:
— Баню истопили, а воды горячей нет! Как бабы каменку-то не расплавили! Вот я им…
Иван еле сдержал смех: догадливая Маша, да не очень: что теперь ответит отцу?
Когда вернулись в дом, Маши не было.
— Где же она?
Мать отозвалась:
— Ушла учебники какие-то искать.
…Маша ждала брата в рядках малины. С улыбкой поглядывая на него, спросила:
— Ну, и чему ты научился, рассказывай.
— Многому, Маша, — серьезно ответил Иван. — Я понял знаешь что? Нужно не транжирить время ни минутки… Нужно учиться. Учить других.
Видимо, Маша ждала не такого ответа. Она разочарованно протянула:
— Детей? Это я знаю.
— Не только детей. Предстоит борьба, Маша. Либо мы, либо буржуи. Лучше — мы. Только нам нужно много знать. Вот я о чем. Читала ты Ленина?
— Нет. — Маша прислушалась к пению птиц в кустах и повторила: — Нет… Но очень хочу.
— А я читал. Я дам тебе. Я достану. Пойдем. Уже ночь. Счастливый день короток… — А сам все медлил. Хотелось узнать, как жила Маша. Какое-то горе было у нее.
Неожиданный дождь загнал их в дом.
— Вот так тебе, — смеялась Маша над братом. — Не любопытничай.
Первые дни Маша робела перед братишкой и все с большим удивлением следила за ним. Еще все спали в доме, а он уже тихо выходил из чуланчика в огород и там, сидя на низенькой скамье, читал, делал какие-то выписки. Холодная заря поднималась и текла.
Искупавшись, Иван помогал матери по дому. И что бы он ни делал, видимо, одна какая-то мысль поглощала его внимание.
— Тебе — шестнадцать или шестьдесят? — спросила как-то Маша, застав его в огороде.
— Мне — шесть. Я ничего не знаю. — Иван с досадой захлопнул книгу.
— Тебе сто шесть. И я сведу тебя к друзьям.
Вечером она вела его по знакомому пустырю, через репейники и крапиву, к Камню-Кликуну.
Все так же спали ягнята на узкой влажной тропе, те же запахи стояли над пустырем. Иван посмеивался:
— Опять весь репей на юбку соберешь.
— Ах, как ты тогда драпал! — воскликнула со смехом Маша.
— Я тогда не знал, что в Кликуне твои друзья сидят. И мне было на два года меньше.
— Помолчим.
Река чешуйчато поблескивала и плескалась рядом. Какие-то розово-сизые птицы пролетали без крика. Воздух холодел, подползала влажная пахучая темнота. Маша внезапно остановилась, обернулась к брату. В темноте белело ее лицо да светлые цветочки темной кофты.
Неожиданно сестра обняла его. В молчании постояли они, взволнованные мыслью: кончилось детство.
Навстречу горланил Кликун. Они обошли его с долины, где было безветренно, темно.
Маша тихонько свистнула, ей ответили таким же свистом.
У самого Камня в темноте сидели на траве люди. Один сказал:
— Вот и Малышевы. Иван да Марья, — и добродушно рассмеялся: — Место мы выбрали хорошее. Кликун всех отпугивает. Можно говорить не таясь. Мария Михайловна сказала, что ее брат только что приехал из Перми, видел все, что там происходило, своими глазами.
— Интересно послушать…
— Может, расскажешь, паренек?
Иван на минуту растерялся. Но, не выдав себя, начал спокойно, неторопливо, тщательно подбирая слова:
— Много я не понимал тогда… Только в тюрьму случайно попал, так вот там мне человек хороший растолковал… В эти годы рабочий класс проснулся, товарищи, — собственный голос показался ему чужим. И последние слова — выспренними, чужими. Он смолк на минуту.
Плескалась вода. Трава чудесно пахла. Было тихо, влажно. Сгущалась темнота. Иван рассказывал о бесчинствах казаков и охранки, о закрытии Мотовилихи, о безработице и голоде рабочих. Он и не подозревал, что столько воспринял из того, что видел и слышал тогда. Порой голос срывался. Иван конфузился: голос все еще не установился, подводил его.
— Еще в октябре рабочие Мотовилихи были вооружены, организованы в боевые дружины. Но оружия было мало…
— Для нас сейчас самое главное — это борьба с меньшевиками, — произнес из темноты голос, густой и прерывистый, как у человека, долго терпевшего зло. — Они кричат всюду, что революция кончилась навсегда. Неграмотным все мозги запорошили, стараются внушить, что партия изжила себя…
— Тоже мне, идеологи!..
— Да мы их на обе лопатки!
Иван тихо продолжал:
— Рано или поздно придется за оружие браться. Всем. Это мне тот человек в тюрьме говорил…
Когда Иван кончил, кто-то одобрительно произнес в наступившей тишине:
— Ну вот, у нас на одного большевика больше!
…Теперь часто Иван пропадал из дома, возвращался поздно. Отец до прихода сына не ложился в постель, но не спрашивал, куда тот уходит каждый вечер. Раз только хмуро и озабоченно сказал:
— Смотри, Ваньша. Время смутное. Один в одну сторону тянет, другой — в другую… своего от чужого не отличишь.
Иван взял его руку. Шершавая, жилистая, она тяжело лежала у него в ладони.
— Я отличу. Завтра в Фоминку в школу еду…
Михаил Васильевич был печален и горд.
— Дай и мне чего почитать. А то меня одни арестанты образовывают, — после паузы попросил отец. — Только почему завтра в Фоминку? Доживи хоть до своих именин.
— Нельзя. Что именины? Семнадцать лет мне и там стукнет.
— Стукнет! Смотри, как бы по тебе чем-нибудь не стукнуло?!
— Не беспокойся, отец. Чего бы ни случилось, не беспокойся. Маму береги.