Начиная с первого мая шестнадцатого года уральские большевики жили особенно напряженно. Появился опыт, забастовки становились настойчивыми и продуманными.
Пропагандисты Екатеринбургской организации не сидели на месте: поехал один в Ревду — вспыхивала забастовка в Ревде; второй поехал в Миньярский завод — забастовка в Миньяре. Рабочие понимали смысл своего протеста — не дать выполнить хозяевам военные заказы, сорвать работу транспорта, обслуживающего нужды войны.
Малышев с Вайнером принимали у Давыдова связных из Кургана, из Верхней Туры, без конца печатали на гектографе листовки. На всех мелькали слова:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь! РСДРП. Екатеринбургский комитет».
«…Уже более двух лет, как льется потоком человеческая кровь… Миллионы разоренных жизней, калек и сирот — результат этой ненужной для народа бойни».
…Вошли Кобяков и Вессонов. Последний возбужденно сообщил:
— Слышь, братцы, внимание нам оказывают: в комитеты промышленные зовут…
Иван Михайлович отложил валик, встревоженный тем, что Вессонов с Кобяковым вместе.
— А ты обрадовался, Степан?
— А как же? Впервые… не погнушались…
— Не погнушались, говоришь? Этот военно-промышленный комитет обслуживает войну! Участвовать в нем — значит изменить делу социализма!
Вессонов впился взглядом в лицо Кобякова. Потом согласно кивнул Малышеву:
— Я понял, Михайлыч, все… И кое-что еще…
Давыдов вставил:
— У нас есть партийная директива: бойкот этих комитетов. Мы будем принимать участие в выборах выборщиков, чтобы легально разоблачать эти комитеты.
— А по-моему, — участвовать в них! — вступил в разговор Кобяков. — Рабочие группы в них будут организующим центром!
Давыдов сидел неподвижно, уткнувшись подбородком в грудь, сложив руки на коленях. Говорил медленно, от гнева перехватило дыхание:
— Это на предательство похоже.
— Будем на них опираться и возродим рабочее движение. Смотри-ка, начиная с войны, оно глохнет. Нет, я, например, войду в рабочую группу, — убежденно продолжал Кобяков.
Насмешливая улыбка скользнула по лицу Малышева, застыла в глазах.
— Это похоже на измену, Николай прав.
Кобяков ушел, хлопнув дверью.
Вайнер сердито проворчал:
— Считает себя умнее всех!
— Как все тупые и ограниченные люди, — вставил Давыдов.
— Надо очистить нам организацию от всякой швали!
— А мне вы дайте дело, да потруднее. Справлюсь я… — неожиданно заявил Вессонов, вскинул глаза на товарищей.
— Дадим, — ответили те.
Дома Иван рассказал Наташе о Кобякове — с насмешкой, о Вессонове — с гордостью. Они молчали. Нужно вывести, наконец, жену из этого состояния. Иван вполголоса запел:
Тяжело, братцы-ребята,
Тяжело на свете жить,
Зато можно ведь, ребята,
В вине горе утопить.
В утешенье нам дано
Монопольское вино.
Наташа спросила скупо:
— Откуда это?
— Пьяный пел.
Наташа видела, что муж после болезни все еще не оправился, бледен и худ.
— Посиди дома хоть вечер…
— К солдатам на плац надо, — сказал он, одеваясь. — Посмотрю… как там сегодня…
— Отдохнуть тебе надо. Взгляни на себя, серый весь.
Эта забота была неожиданна и приятна.
— Да что ты, я здоров, смотри! — Он схватил ее, закружил. — Видишь?
— А может, я с тобой пойду?
— Нет, Натаха, это сложно…
Он шел по улице и думал о том, что сегодня Наташа хорошая, прежняя, хоть какая-то тревога и живет в ней.
Моросил мелкий дождь, совсем осенний. Иван Михайлович удивился: «Разве уже прошла весна? А может, и лето прошло?» — И оттого, что жизнь такая стремительная, бурная ему стало весело.
На плацу был перерыв между занятиями. Солдаты не первый раз видели Малышева и сразу же окружили его, наперебой начали рассказывать:
— Утром здесь кто-то к столбу прибил фанерный щит, а на нем написано: «Долой самодержавие! Долой войну! Да здравствует революция!»
— Неужто? — удивился Малышев.
К солдатам бежал командир. Они оттеснили Ивана Михайловича к лесу, плотной стеной оградили его.
— Уходи, мы его задержим!
Снег дружно обложил город сугробами, облепил окна. Снова удивился Иван тому, что вот и зима подкралась незаметно.
«Изволите исподтишка нападать, сударыня? — шептал он, радуясь морозу, как радовался каждый год и теплу, и звонкой весенней капели. — Втихаря? А нам не страшно!» — Он сдвинул шапку на затылок, расстегнул пальто и бодро вытаскивал из суметов ноги.
«Мы вот завтра организационное совещание проведем… Уже приехали товарищи из районов. Обсудим итоги Циммервальдской и Кинтальской конференций. Изберем временный комитет по подготовке нашей местной конференции… Зима ли, осень ли, у нас все идет своим чередом! Трудно, но зато нам все ясно. Мы свою линию знаем!»
Ничто не напоминало так Фоминку, как зима: заносы, хруст снега под ногами, мороз — дыхание захватывает, ряженые, тройки на масленой. «А что, если и сейчас? Дать всем отдохнуть хоть час… снять напряжение, а? Если бы в лес! Встретить Новый год. Трудно достать лошадей? Да неужели наши орлы лошадей не найдут? Найдут…» — Решение окрепло: под Новый год по лесным дорогам жандармов не будет!
Малышев посмеялся над собой: осталось еще в нем ребячество, еще может вести разговор с зимой, как когда-то вел его с давно умершей Надеждой Половцевой, мечтать.
Встречные оглядывались на него с улыбкой. Вот и Вычугов широко улыбнулся ему.
— Слушай, друг Костя, организуй для нас завтра, под Новый год, пары три лошадей!..
— Для чего, Иван Михайлович? Не масленая ведь…
— Выедем к Деду Морозу. Новый год встретим…
Простое русское лицо Кости вспыхнуло от готовности помочь.
— Будет сделано, Иван Михайлович. Только, чур, я на одну пару — вместо кучера.
— Идет. Лошади чтобы — огонь, кошевки ковровы…
Подмигнув друг другу, «заговорщики» разошлись.
…Как раздобыл лошадей Костя, Малышев так и не узнал. Но лошади были и купеческие, и ямщицкие.
…Бубенчики на лошадях весело звенели. Одна пара за другой мчались по блестящей дороге.
Морозная ночь сияла, зажигалась звездами. Вокруг полного месяца кружилась пелена.
Иван ехал в первой кошеве.
Наташа ехала в последней. Сама правила.
Приникнуть бы сейчас к нему и молчать под серебряный звон бубенчиков, под быстрый скрип полозьев. Ехать и ехать, глядеть на звездное небо, на звездный снег.
Ели нахлобучили белые шапки, опустили отяжелевшие под снегом лапы, стояли завороженные. На фоне снегов видно, как из первой кошевы вывалился человек, прыгнул на лету во вторую, через какое-то время — в третью. Уши от шапки болтались, пальто распахнуто.
«Что они за игру затеяли?» — Наташа подалась вперед, ждала.
Снова из кошевы выскочил человек в распахнутом пальто.
«Да ведь это Ванюша!» — Наташе стало вдруг жарко. Скинув тулуп, она вытянула шею, чтобы не пропустить ни одного движения того, кто прыгал впереди из кошевы в кошеву.
«Это ведь он меня разыскивает», — догадалась Наташа. Радость залила ее. Хотелось закричать: «Я здесь!» или выпрыгнуть из кошевы и бежать навстречу и кричать: «Я с тобой, милый!»
Лес был так хорош, что хотелось ехать в самую его нескончаемую ледяную глубину. Вдвоем.
«Вот сейчас Ванюша запрыгнет в мою кошеву, скажет: «Где ты здесь у меня?» Завернет в свой тулуп, и мы помчимся в блестящую сугробную сосновую ночь!»
Иван вскочил в ее кошеву, как она хотела. Закутал ее в тулуп, как она хотела, и сказал, как хотела она:
— Ну-ка, где ты у меня?
От него несло морозом, свежестью.
И он сказал еще:
— Ты знаешь, мы сейчас обо всем договорились окончательно: конференцию проводим пятнадцатого января семнадцатого года! Семнадцатый! Что-то он нам принесет! Ах, Натаха, очень важная то будет конференция! Наконец создадим мы областной партийный комитет.
Наташа покорно вздохнула.
Скрипели полозья. Звенели бубенчики. Лес сверкал и манил, манил.
…До конференции всего сутки. Двадцать четыре часа. В сотый раз Малышев с товарищами пересмотрели вопросы повестки. Он чувствовал особый прилив сил и был уверен, что с ними ничего дурного не случится. Им не хотелось расставаться. Возбужденно размахивал руками Лепа и говорил:
— А мы тебя, Иван, домой проводим. Может, еще что не предусмотрели, надо обдумать.
Вот он всегда так, хороший Лепа: всегда нужно ему тысячу раз все пересмотреть, предупредить события. Иван подумал: «А это черта отменная. Мне обязательно надо ее усвоить…»
Катя Кочкина шла рядом с Мокеевым и чему-то тихонько смеялась.
Ливадных обернулся к Ивану:
— Хороша у тебя квартира… Флигелек в глубине двора. Удобно…
— Тс-с…
«Да, легче из моей квартиры уходить».
Наташа встретила их с бледной улыбкой, молча указала вокруг. Квартира была перевернута, вспорот матрац, пучками валялось мочало. Книг на окне не было.
— Шарили? А ты вперед не пускай их… стань у дверей и помелом, — рассмеялся Иван.
Из-за ширмы, отделяющей кухонку, вышли двое полицейских.
— Ах, вот в чем дело! — воскликнул Малышев.
Его спокойствие привело Наташу в себя. Она спешно начала собирать вещи Ивана — смену белья, полотенце, носки — в вещевой мешок. Он ловил ее взгляд, чтобы узнать, спасен ли шрифт. Она поняла, бросилась к квашне, которая закисала на плите, помешала мутовкой, выразительно глядя на мужа. Ему стало весело.
«Успела, спрятала шрифт в тесто… Умница…» Вслух он сказал спокойно:
— Бритву не укладывай. Бритву отберут: как бы Малышев себе глотку не перерезал.
— Не разговаривать! — прикрикнул один из жандармов.
Иван добавил, улыбаясь:
— Положи Евангелие… — и жандармы успокоились.
Наташа тоже чуть заметно улыбнулась: знали бы эти ищейки, какое это Евангелие: вперемежку с главами Евангелия в книгу вплетены страницы из Ленина.
— До свидания, «незаконная».
Товарищи топтались на месте. Мрачковский Сергей все подвигался к выходу. Но около двери стал полицейский, широко расставя ноги.
В длинном зимнем пальто — на карауле воротника и на шапке не растаял еще снег — Иван казался Наташе таким худым и бледным, что она всхлипнула. Он строго посмотрел на нее.
Семерых большевиков вели к тюрьме. Завывал ветер, мел поземкой, сшибал с ног. Мощные вихри завертелись вокруг арестованных.
Малышеву казалось, что и снежная ночь, и свист метели, и жандармы — все это бред, некстати, не вовремя этот арест.
Упала Катя Кочкина. Малышев помог ей подняться. Через протяжный гулкий голос метели едва слышались его слова:
— Потерпи, Катя… скоро уж, скоро. Похоже, нас предали. — И опять всплыли в памяти давно слышанные слова, и он сказал: — Тюрьма — это временное препятствие для революционеров!.. «Дядя Миша! Мудрый дядя Миша! Как многим я обязан тебе».
Лепа хмуро бросил:
— Вот тебе и «хороша квартира, Иван!»
— Да уж!
Поземка рыскала, вертела снега, била по коленям. Ветер запутывал юбки в ногах женщин, пронизывал до костей.
Сквозь метель едва различались огни в окнах домов.
Оторваться сейчас от работы! Тяжелее этого, кажется, ничего не было в мире.
Вот она — тюрьма, каменный двухэтажный корпус.
Здесь арестованных разделили.
Женщин увели в небольшое деревянное здание рядом, обнесенное высокой стеной.
В одиночке горела керосиновая лампа, пахло сыростью и мочалом. Новая рогожа лежала на топчане вместо матраца. Запах мочала опять напомнил Фоминку, детей, белоголовую Симу Кочеву, Дашутку-сироту: «Выросли, наверное, дети. Интересно, какими они стали?»
Скоро запах мочала смешался с обычным тюремным запахом грязи.
Начальник отделения, костлявый человек с плоским затылком, чаще других требовал к себе Малышева: уж очень заметный молодой человек, беспокойный, все время поет. Песни скромные, без вызова: «Ревела буря, дождь шумел…»
Можно было запретить петь. Но пусть уж лучше поет, чем бастует.
Начальник почти каждый день спрашивал, где скрывается Толмачев. Иван ликовал: значит, Толмачев на воле. Не так давно он был в Екатеринбурге. Заметив особый интерес к нему полиции, товарищи потребовали от него уехать, скрыться.
Значит, ему это удалось.
Начальник с любезной улыбкой обещал Ивану Малышеву похлопотать о сокращении срока, если он скажет, откуда в тюрьму проникают политические новости.
Тот слушал его с вежливым вниманием, пожимал плечами:
— Сам не понимаю… — а возвращаясь в камеру, нетерпеливо ждал, когда же принесут передачу.
Связь с волей была хорошая, хотя передачи тщательно просматривали. В чайнике железным прутом проводили по дну, взбалтывали молоко.
Малышев стучал в стенку соседям:
— Начальник отделения свободу сулит за предательство, купить хочет. Свобода сама к нам придет! Сообщите женщинам…
Из одиночки опять несся его легкий голос:
С рассветом глас раздастся мой,
На славу и на смерть зовущий.