Когда мы впервые встретились, она была едва ли выше моих коленей.
Я не слышал, как она пришла. Не потому, что не мог, а потому, что ветер пел в ущелье, и свет сменялся тьмой, а холодная пора теплом быстрее, чем я успевал сделать вдох. Или я тогда не дышал?
Время кружилось и летело, заносило песком и проливалось дождями. Вход моей пещеры завалило, и осыпались своды, и склоны поросли травой. Я знал, что всё равно могу встать и уйти, нужно только подняться…
Но я не хотел.
Однажды земля дрогнула. Стон раздался в глубине, и могучие камни затрещали, ломаясь. А после — впервые за долгие годы ветер коснулся моего лица, и для меня настало утро. Теперь я мог бы увидеть небо, если бы только наклонился вперёд.
Но я не хотел.
Сюда заглядывали птицы, и, помнится, дождь мочил мои стопы, и ветер рассказывал о жизни по обе стороны ущелья, о пустыне и о море. Меня ничего не держало, ничего не мешало уйти.
Но я не хотел.
Наверное, кровь была на её руках, покрытых серой пылью и царапинами, расчерченных тонкими белыми нитями старых шрамов. А может, она ободрала бок, протискиваясь мимо моих коленей. Но я помню, как она застыла, глядя снизу вверх, протянула пальцы и прошептала с восторгом:
— Каменный человек!
Её руки были тогда слишком коротки, чтобы достать до моих щёк, хоть я и сидел.
— Выступ — как нос, а вот и рот! — указала она, приглядываясь. Вся запылённая, от тёмных волос, похожих на птичье гнездо, до босых израненных ног. Только глаза чистые, как вода бассейнов Паи-Ардхи, моего города, как его синие камни. Слишком ценные глаза для такого лица, грязного и тёмного от солнца.
— Каменный человек, а я Нуру! Здесь короткий путь, правда? Говорят, сюда нельзя, плохое место, но обычной дорогой не успеть. Прошёл дождь! Я иду к пустыне, туда, где живут длиннорогие вай-вай, красные антилопы. Ты слышал о них? Такие быстрые, как ветер, и не показываются людям, а рога изогнуты вот так…
Взмахнув руками, она показала, как.
— После дождя у них на рогах распускаются цветы! Ты можешь представить? Я могу. Никто не видел, никто, никогда… нет, наверное, кто-то видел, иначе откуда все знают. Если найдёшь стадо вай-вай после дождя, будешь счастлив всю жизнь! А добудешь такой цветок, исполнится любое желание. Каменный человек, я пойду. Как вернусь, расскажу, что видела!
Протиснувшись мимо моих ног, она заспешила дальше, прихрамывая на камнях. Я тотчас забыл о ней. Я не удивился бы, осознав себя в другой раз тогда, когда мир опять изменится, когда и кости выросшей и состарившейся Нуру истлеют в земле, и никто, кроме меня, не будет помнить о ней. Но она вернулась.
— Видела! — воскликнула она, карабкаясь мне на колени. Лицо её осунулось ещё больше, а глаза горели. — Каменный человек, я видела цветы, я буду счастлива всю жизнь! Слушай…
Она коснулась меня ладонями, нахмурила брови.
— Бедный, наверное, ты давно ничего не видишь. Я почищу тебе глаза, можно? Тебе не больно? Вдруг больно, хоть ты и каменный. Но тогда тебе и от земли больно. Потерпи немножко, я её уберу. Вот так…
Она скребла пальцами и сосредоточенно дула. Мне было всё равно. Я мог видеть и без того.
— Почти как настоящий, — сказала она и прижалась к моей груди, но тут же запрокинула голову. — Ты знаешь, какая пустыня? Вся белая, а трава жёлтая, бледная, как расколоченное яйцо, и вот такие холмы!
Она изобразила рукой волнистую линию.
— Внизу синие и серые полосы, а макушки красные, как закат над морем. Я смотрела сверху. Прибежала, и нет никаких антилоп. Я думала, что заплачу, каменный человек. Знаешь, я почти никогда не плачу, но стало так обидно. Всё же я не ушла, а стала смотреть.
Она поёрзала на моих коленях, поджимая ноги, и, глядя в глаза, продолжила горячим шёпотом, как будто здесь нас могли подслушать:
— И представляешь? Вдруг песок шевельнулся. Это был не песок, а цветы, просто антилопы так тихонько лежали, что я и не разглядела их! Вай-вай красные, как полосы на холмах, рога тёмные, а цветы белые, и ещё листья, представляешь? Только они почти сразу убежали. Я спустилась, вдруг нашла бы цветок, но цветов не осталось. Я всё равно буду счастливой, раз такое увидела! Всю жизнь буду счастливой! А теперь мне пора, каменный человек.
Наверное, мои глаза, протёртые ею, и впрямь видели лучше. Я видел, как она морщится, неловко спускаясь и становясь на израненные ноги. Видел, что свет льётся сверху, а значит, прошла ночь.
Она помахала мне и ушла, эта Нуру, которая почти никогда не плачет. Убежала в свою жизнь, наивно веря, что всё тут же изменится из-за каких-то цветов, что там, по ту сторону ущелья, её уже ждёт счастье.
Тогда я и стал отмерять время вдохами.
Может, это не продлилось бы долго. Может, время, притихшее, как ветер, взметнулось бы опять, вихрясь у моих ног, наметая и снося поселения, меняя русла рек и осушая их, сдвигая горы. Я слишком устал, чтобы за чем-то следить. Чтобы ждать. Но как только ночи и дни начали сливаться в одно, она вернулась.
Я опять не заметил, как. Не знаю, долго ли она плакала, уткнувшись в мои колени. Но когда подняла лицо, глаза были уже сухими и злыми.
— Я видела цветы, — сказала она, — и ничего не поменялось. Только зря ходила. Меня били за то, что надолго ушла. Хорошо тебе, каменный человек: сидишь себе, не трудишься, и нет у тебя забот, где достать еду!
Нуру встала у стены рядом со мной и притихла. Я успел забыть, что она здесь.
— Нет, совсем нехорошо, — раздался тихий голос. — Ты видишь только этот тёмный камень, а слышишь только ветер. Бедный, ты не можешь уйти!
Я мог, только не хотел. Как не хотел и объяснять ей, почему это так. Мне было всё равно, где сидеть, всё равно, что я вижу. Моя грудь была слишком тяжела, чтобы дышать, и ноги слишком тяжелы, чтобы сделать шаг. Однажды я пришёл сюда, чтобы отдохнуть, и усталость никуда не делась.
Весь день она разбирала завал у моих ног, надеясь, что тогда я встану, и огорчилась, что это не помогло.
В следующий раз Нуру явилась с ведром морской воды.
— Посмотри! — сказала она, с трудом удерживая свою ношу двумя руками. — Видишь, небо отражается. Посмотри хоть так! Оно такое синее. Увидел?
И, опустив ведро, она поклонилась.
— Каменный человек, можно я тебя умою? Ты весь зарос землёй. Я осторожно, ладно?
Даже мысли в моей голове были тяжелы, как камни. Я истратил все силы, чтобы подумать: мне всё равно, и лучше умойся сама. Она не услышала.
Теперь мне нужно было отдохнуть, но она не отставала.
— Нюхай! — потребовала Нуру, возясь на моих коленях. В ладонях, сложенных лодочкой, поблёскивала вода. — Слышишь, как пахнет морем?
Пахло свободной водой, нагретой солнцем, и пылью. Нуру тёрла меня щёткой, старой щёткой с остатками волокон, съеденных работой и временем. Тёрла и ни на миг не замолкала.
— У скарпа длинные листья, — говорила она, держась за моё плечо. — Такие зелёные, что прямо синие, даже лиловые. Жёсткие, с острыми концами, почти как отцовский нож. Отец режет эти листья. Поно везёт их в большой двор — мы возили вместе, но теперь я большая и помогаю маме. Мы бьём листья сильно-сильно, промываем, и остаются волокна. Их нужно разложить, чтобы сохли, а потом чесать, убирать лишнее.
Нуру умолкла на мгновение, чтобы утереть пот со лба, размазав по лицу пыль и грязь, и опять заработала руками и языком.
— Из волокон братья делают верёвки и щётки — вот как эта, только новые, красивые, понимаешь? Эта — старая. Новые на продажу, их нельзя брать. Верёвки увозят за море. Ты знаешь, каменный человек, что в море плавают другие острова? Самый большой — Равдур, Разделённые земли. Говорят, там есть птицы на четырёх ногах, размером с антилопу, и белый лес. Если в него зайдёшь, то умрёшь. Там дома из дерева, а не из глины и тростника, и боги там другие, братья Великого Гончара. Наши верёвки и щётки там побывали, а мы — нет. Смешно, да? Однажды я тоже поплыву через море, вот увидишь.
Она стояла на моих бёдрах, покачиваясь, и то и дело привставала на носки. Её весёлое лицо то появлялось у моего подбородка, то исчезало, когда Нуру мочила щётку в ведре, зажатом между ног.
Обхватив меня за шею, она перешла к ушам и тёрла их старательно и долго. Я охотно ссадил бы её. Моё негодование поднималось волной, но волна слишком быстро теряла силу, и уже только пена щекотала мне пальцы, неспособная сдвинуть их с места. Тогда я смирился, как смиряются с ветром и водой с неба.
— Теперь и ты пахнешь, как море, — сказала Нуру, принюхавшись. — Почти как море. А раньше вонял, как плесневелый камень!
Я не поверил ей, но спорить не стал. Она спустилась и отошла, любуясь делом своих рук.
— Море — вон там, видишь, куда я показываю? Если бы только я могла тебя передвинуть! Всего три десятка шагов в ту сторону, и ты видел бы море. И корабли!
Нуру стояла, вытянув руку, тонконогая и серая, будто её валяли в пыли, а под пылью тёмная от солнца. Её лицо с потёками и следами размазанной грязи вдруг совсем изменилось: она улыбнулась, как улыбаются мечте. Маленькая, нелепая поделка из плохо обожжённой, растрескавшейся глины и спутанного комка волокон, подобранных Великим Гончаром из всякого сора — и светло-синие, чистые камни глаз.
— Корабли! — повторила она вдохновенно. — Ох, сколько всего знают мореходы! Я очень люблю их слушать, больше всего на свете. И почему не бывает женщин-мореходов? Я вырасту и уплыву, клянусь! Как можно сидеть на одном месте, когда в мире столько всего?
Тут глаза её наполнились слезами, и она, подбежав, обхватила мои колени.
— Я не оставлю тебя, не бойся! Бедный мой, ты столько сидел здесь один, ну как я тебя брошу? Я найму людей, чтобы подняли тебя на корабль, и мы увидим море, и Равдур, и острова, и Неведомое, где ещё никто не бывал. Мы сойдём на землю, сядем в крепкую повозку и поедем, и увидим всё, что только может быть на свете. А когда состаримся, будем сидеть в доме забав и рассказывать, что видели. Любой мореход умрёт от зависти, да?
Она заглянула мне в глаза и добавила убеждённо:
— Всё так и будет, потому что я видела, как у вай-вай цветут рога, и буду счастлива. Может, не сразу, но буду, и я никогда тебя не оставлю. Клянусь, никогда! Мы друзья теперь.
День был жаркий, и моё тело уже просохло, лишь у ступней осталась влага. Нуру вскарабкалась мне на колени, потёрла ногу о ногу, чтобы стряхнуть налипшую землю, и прижалась щекой к груди.
— Только я никому о тебе не расскажу. Вдруг они захотят тебя отнять? Сперва я вырасту… А что у тебя в руке, каменный человек?
Она вздохнула, трогая мою ладонь, сжатую в кулак, помолчала ещё немного и уснула, тёплая, лёгкая и хрупкая, как птица. И что-то тяжело, пугающе шевельнулось у меня внутри: то сердце подало голос. Оно уже забыло, как биться, и я о нём забыл.
Мы сидели так до сумерек. Потом, видно, тело моё остыло, и Нуру проснулась. Ойкнув, она сползла на землю, подхватила ведро, поклонилась мне и бросилась прочь.
Мои уши теперь, должно быть, разбирали звуки лучше, и когда она пришла в другой раз, я издалека слышал её торопливые, лёгкие шаги.
— Скучал? — улыбнулась она. — Я тоже, очень-очень! Но я не могу приходить каждый день. Вот, смотри.
Она без стеснения задрала край лохмотьев, служивших ей платьем, и показала ссадины на боку и ногах.
— Мы катались на верёвках, а столб упал. Хорошо, что Поно не задело. Мама так кричала, и отец кричал, и всем досталось: нельзя брать верёвки без спроса, они на продажу. Ты знаешь, как катаются на верёвках, каменный человек? Смотри.
Нуру подняла палец.
— Это столб. Его нужно хорошо вкопать, а к макушке привязать три верёвки с петлями из ткани, чтобы не давили. Надеваешь петлю на пояс, разбегаешься, — она расставила руки, — поднимаешь ноги и летишь! Тебе бы понравилось. Не знаю только, что за столб тебя выдержит. Может быть, мачта? Ты мог бы кружиться, пока мы плывём.
Я в жизни не слышал ничего глупее, а ведь я жил долго.
Сегодня она принесла уголь и принялась рисовать на скале, там, где я мог увидеть. На неровной каменной стене, растрескавшейся и серой, под тонкой рукой возникали холмы и линии.
— Это наше поселение, — объяснила Нуру. — Вот мой дом, видишь? У него круглые стены и крыша из соломы. Вот двор, где мы плетём верёвки, а это поле. Вот скарп, такие длинные зелёные ряды, они на самом деле ровные, это камень кривой. Тут ущелье: хорошая дорога, где можно ходить, и плохая, где камни падают на голову. Мы как раз там. Посмотри, это мы.
Она отошла на шаг, показывая мне узкие тела, руки-линии и круглые лица. На каждом — лишь один глаз.
— А вот море. Сейчас покажу тебе корабль.
И она вновь принялась за работу, напевая под нос:
— От баб одно лишь горе,
не верь им, мореход.
Едва уходишь в море,
она дружка зовёт…
Дальше говорилось, что это не беда, и в любой таверне найдётся утешение. Эта песня, плохо сложенная, была груба и годилась только для уст бродяги, перебравшего вина. Должно быть, Нуру в своей наивности не понимала половины слов.
Её корабль походил на растрёпанную вязанку хвороста. Частые полосы дощатого борта, выбившиеся прутья вёсел и снастей.
— Вот мореходы, — сказала Нуру, старательно выводя тонкие фигуры с мачту ростом. — А вот мы с тобой.
Корабли, как я и думал, были просто длинными лодками. Люди делали такие раньше, делают и теперь. Значит, они научились переплывать море. Нуру что-то говорила о том прежде, но я не прислушивался.
— Неужели ты правда не сходишь с места, каменный человек? — спросила она. — Никогда-никогда? Даже если никто не видит? А если я закрою глаза, шевельнёшься?
И она закрыла лицо руками, но сквозь растопыренные пальцы я видел блеск её глаз. Нуру устала ждать, притопнула ногой и отвела ладони.
— Ну чего боишься? Я и так знаю, что ты живой! — сказала она, надув губы. На лбу её теперь чернели угольные следы пальцев.
Она ещё рисовала, пока не извела уголь: всё больше корабли, и море, и шилоносов с острыми мордами. Один такой, сказала Нуру, может проткнуть борта, как игла — рыхлую ткань, и все пойдут ко дну, но мореходы не боятся.
— Когда они причаливают, наши мужчины спускают груз на берег. За это хорошо платят. И отец ходит, смотри, вот он, а вот мои братья: это Нгуву, а это Ндани. Женщинам и детям туда нельзя, но вот, видишь, это кустарник на холме у дороги, а это я и Поно.
Нуру провела рукой под носом, оставив след, и показала выше.
— А тут груз уже достали и уложили на телеги, и мужчины пошли в дом забав. Вот мама: она сердится, потому что отец всё, что выручил, сменяет на вино, ещё и братьев с собой потащил. Она не может войти в мужскую половину, потому стоит у двери и громко кричит.
Нуру потёрла чёрный кружок рта, чтобы он стал ещё шире.
— Наконец, она пошлёт Поно, но он маленький и никого не уведёт. Поно дадут вина, и ему будет плохо всю ночь. Вот, смотри, я приглядываю за ним. Мы всё равно не могли бы спать, ведь мама кричит на отца и братьев. Наутро они возьмут заготовленные щётки и верёвки и понесут мореходам. В этот раз мы с Поно обязательно пойдём. Мама будет кричать и торговаться: «У меня дети малые в обносках ходят, кормить нечем», а пока она кричит, мы можем смотреть на корабли. Мореходы усмехаются — ты бы их видел!
Нуру вскинула подбородок, расправила плечи и продолжила, сверкая глазами:
— Великий Гончар слепил их крепкими, хорошо обжёг, а потом над ними работали ветер и море. Они сильные, ловкие, ничего не боятся! За щётки и верёвки дают много зерна, а потом, смотри, опять сманивают отца в дом забав. И мама опять кричит — зерно она забрала, но он наделает долгов, и много придётся отдать. Она винит отца, а я его понимаю. Мореходы приносят море с собой — не то жёлтое море, что у нашего берега, а другое, тёмное и суровое. И песни у них особенные, а истории звучат как небыль, и хочется слушать снова и снова. Я тебе спою.
И она негромко запела.
Её чистый голос летел меж серых стен ущелья, и я слушал его, а слов замечать не хотел. То были песни о неверных женщинах, и о резне в прибрежных тавернах, о том, как убивали за бутыль вина. Нуру пела, сидя у моих ног и прикрыв глаза, пока не охрипла.
— Мне пора, каменный человек, — наконец, сказала она, поднимаясь, и поклонилась. — Я ещё приду.
Она ушла, и со мной остались её рисунки на стене напротив, кривые линии, пятна и случайные отпечатки рук. Я смотрел — и видел бескрайнее море, и корабли, тихо спящие у берега, поселение и огни в доме забав. Я смотрел — и слышал голоса, грубые и хриплые, и пьяный смех, и стук кружек. Я видел, как Нуру пробирается к дороге, чтобы с холма посмотреть на причал и мореходов, как она прячется в кустарнике, будто птица. И так же, будто птице, хотелось ей за море.
Свобода, мир! У меня было время, и были силы, но хотел ли я когда-то увидеть мир? Я не помнил. Может быть, давно. Нет, я не помнил.
Нуру пришла опять, и пришла ещё, и ещё. Она приносила мне сказки о далёких чужих берегах, где у дорог стояли каменные боги, сделанные людьми.
— Как могут люди сделать бога? — смеялась Нуру. — Это же глупо! И верят, что он настоящий. Вот ты — ты настоящий, хоть и каменный.
Она плела мне волосы из травы, а когда трава сохла и рассыпалась, плела новые. Стебли кололи макушку и щекотали мне уши, а она говорила, я красив, и радовалась, и я терпел. Я носил ожерелья из цветов, подаренные ею.
Она пела песни и мечтала, что увидит поля с золотыми колосьями и белых зверей, четырёхногих птиц. Она смахивала рисунки старой щёткой и рисовала новые: короткие тела с выгнутыми спинами, птичьи головы на длинных шеях, голенастые ноги. Она думала, те белые диковинные птицы похожи на ходунков, что живут у моря и бегут то за волной, то от волны, подбирая всё, что она приносит. Только лап рисовала три.
Когда стена чернела от угля и щётка больше не помогала, Нуру приносила воду и отмывала камень, как могла.
Она мечтала, что увидит белый лес с живыми деревьями, но близко не подойдёт: те забирают душу. Мечтала прокатиться на косматой антилопе, у которой рога как ветви, а грива, как у порождения песков, зверя, опасного для путников, о котором выжившие почти ничего не могут рассказать. И в мечтах Нуру всегда находилось место для меня.
— Ты скучал? — спрашивала она, приходя, и однажды я понял, что действительно к ней привык и теперь, если бы Нуру пропала, мне недоставало бы чего-то.
Я знал, что жизнь её тяжела. Видел по изношенной одежде, по натруженным рукам, по тонким исцарапанным ногам, всегда босым. И всё-таки Нуру несла мне радость, а прочее оставляла там, по другую сторону ущелья. Глаза её светились, и с губ не сходила улыбка. Когда я смотрел на неё, мне хотелось улыбнуться в ответ. Иногда казалось, я действительно улыбался, и казалось, она замечала это.
Однажды Нуру пришла с горем, таким тяжёлым, что было ей одной не по силам. Опустив голову на мои колени, она плакала и плакала, а я молчал.
— Ящик упал! — воскликнула она с болью. — Ящик упал…
Она долго ничего не могла сказать, а я не мог понять. Было так: груз, плохо закреплённый, сорвался, а под ним стоял человек, отец Нуру. И она, зоркая, видела с холма суету на палубе, и слышала крики, и отослала Поно за матерью, а сама слетела вниз, никто не погнал.
Она видела кровь на тёмных досках, тоже тёмную, и прочее, что осталось.
— Только ноги, — плакала Нуру. — Ноги его, а дальше — дальше не он… А ноги его…
К кораблю набежали люди, и всем было не до неё, и из всех, кого знала, Нуру пришла ко мне, от меня ждала утешения. Я поднял руку, чтобы погладить её по голове, но когда опускал ладонь, понял, что рука осталась на месте. Я сделал усилие, и опять показалось, поднял, и опять рука не двинулась.
Нуру плакала, и слёзы её жгли мне колени, а сердце жёг страх. Я думал, что могу подняться, стоит лишь захотеть, много времён я думал так, но вот захотел — и не смог.
Мы молчали, поглощённые горем, каждый своим, и всё изменилось между нами с того дня.
Нуру ещё приходила, но реже и как будто по привычке. Она больше не пела и не рисовала для меня, уходила не прощаясь, а приходя, едва склоняла голову. Она клала мне на колени руки, исцарапанные жёсткими листьями, и засыпала. Раньше с нею я чувствовал себя живым, теперь же я был не более чем куском камня. Мои волосы из травы засохли, и их разнесли птицы и ветер. Цветочные ожерелья увяли.
Было время, я хотел тишины и с досадой пережидал её песни и болтовню. Я не просил, чтобы меня тёрли щёткой и поливали водой, и сердился на это. Теперь осталась лишь боль.
Поговори со мной, думал я. Я живой, всё ещё живой тут, внутри.
Но похоже, Нуру в это больше не верила.
Она росла, и чтобы взглянуть мне в глаза, ей больше не приходилось карабкаться на мои колени. Я не заметил, когда её волосы, похожие на очёски шерсти, стали гладкими тёмными косами. На лице её, чистом, всегда теперь умытом, не сверкали больше синие камни глаз. Они потускнели и выцвели.
Но прошло время, и к ней вернулись песни, уже не грубые морские, а другие, печальные. А я до боли тосковал о прежней Нуру, как если бы она умерла. Я знал, что больше никогда её не увижу.
— Другие берега, — горько усмехалась она, заговаривая со мной изредка. — Если бы мог, ты бы смеялся над моей глупостью. Какие ещё берега, если и выспаться некогда! Не хочешь умереть с голоду — работай, вот и всё. Может, есть у меня красивые платья или бусы? Ничего нет… Тружусь, тружусь, а всё уходит на еду и на целителя для мамы. Мне и медного ногтя не отложить…
Если бы я мог, то сказал ей, что тело красиво и так, как создано Великим Гончаром. К чему оборачивать в ткани? Что же до украшений, я никогда не любил эти попытки подражать моему народу.
По нашим телам, по щиколоткам и запястьям текли золотые жилы, сплетаясь в узоры, причудливые и тонкие. Нити золота обвивали шею, у женщин спускаясь на грудь, и проступали камни — зелёные, красные, синие, они сверкали в мочках ушей и на лбу, одно целое с кожей из красной глины. Никакие поделки, даже самые искусные, не могли сравниться с тем, чем одарил нас по праву Великий Гончар.
Золото и камни чужеродны телам людей. Их ожерелья, браслеты, кольца и бусы странны и дики. Ведь никто не крепит к себе руку или ногу из камня и металла, зачем же так поступать с кожей?
Однажды Нуру, поднявшись с земли — она по обыкновению лежала на моих коленях, молчаливая и тихая, — окинула меня долгим взглядом.
— Ты хоть знаешь, как трудно сюда добираться? — спросила она, и голос её показался мне чужим. — Я протискиваюсь меж камней, а они шатаются, и другие грозят упасть на голову. Однажды меня завалит. Разве ты придёшь на помощь?
Она смотрела на меня с горькой усмешкой.
— Я была мала, не понимала. Ещё и полные вёдра таскала. Вот дура… А теперь я не так свободна, как в детстве, и не знаю, зачем вообще сюда хожу!
И Нуру ушла, не поклонившись.
Я ждал столько же, сколько всегда, но она не вернулась. Я ждал вдвое и втрое дольше и, наконец, понял, что жду напрасно.
Живущие много времён не тоскуют о малом. Цветы пустыни живут до первого зноя, уходят к Великому Гончару звери и птицы, даже земля меняет свои очертания. Я знал, что и это дитя будет забавлять меня недолго, ведь короток век людской, но Нуру ушла слишком рано. Обида жгла мне сердце. Обида не на это дитя — в чём её вина? — а на что-то иное, чего я не мог осознать.
И вот, я сидел, тщетно пытаясь уснуть. Молил о покое, а сам слушал, что несёт ветер.
И он принёс звук её шагов.
Нуру пришла с ведром. Сжав губы в линию и раздувая ноздри, она осмотрела меня от пальцев ног до подбородка, но выше её взгляд не поднялся. Взяв щётку под каменным выступом, Нуру смочила её и принялась усердно тереть моё тело, но совсем не так, как раньше. Она работала упорно и зло, опираясь коленом на мои пальцы и не прося за это прощения.
— Дура я была, — пробормотала она с горькой усмешкой. — Нашла друга, который и слова доброго не скажет. Трудилась с рассвета до ночи, а выдавалось время, бежала сюда. Боялась, тебе скучно. Да лучше бы я спала! Разве ты слышишь меня, ты, кусок камня? Слышал, о чём я тебе говорила? Потешался надо мной, должно быть, и над моими глупыми мечтами.
Мечты не глупы, хотел сказать я. Не глупы, если они зажигают огни в глазах и делают сердце лёгким.
— Конечно, мне не бывать за морем! — воскликнула Нуру. — Мореходы не берут в команду женщин, даже чтобы драить полы или варить обед. Они сказали, возьмут меня для утех, и смеялись. Смеялись! Я ненавижу корабли, и пусть они все потонут!
Она умолкла, натирая мои плечи, и молчала, пока не дошла до локтей.
— Ты не так уж красив, — сказала она, всё ещё избегая смотреть мне в глаза. — Ни узоров, ни цветных камней. И всё же за тебя заплатят золотом, и дура я была, что не решилась на это раньше. Я устала, слышишь ты, устала, только работа, работа за медяк, у братьев свои семьи, а у меня Поно и больная мать — я устала! Устала выгадывать, чтобы хватило еды. Плачу целителю, а долг только растёт. Я не знаю, что будет завтра, я устала бояться, я устала!
Голос Нуру дрожал, но она не плакала. Я ощущал её боль, как свою, и сделал бы всё, чтобы её унять. Если бы я только мог.
— Ты отправишься в Дом Песка и Золота, — сказала Нуру, глядя в сторону. — Светлоликий Фарух щедро заплатит мне. Я смогу не бояться, не нужно будет унижаться перед целителем, и я уеду отсюда. Туда, где маму вылечат, где нет моря, проклятых мореходов и их кораблей! А ты… а тебе там будет хорошо. Там красиво, должно быть, в Доме Песка и Золота. Так даже лучше, а здесь — здесь может упасть камень, и тебя разобьёт…
Голос её под конец совсем сел. Не выдержав, Нуру расплакалась и, отбросив щётку, припала к моей груди.
— Прости меня! — воскликнула она. — Хороший мой, прости, но что мне делать, что? Я больше не могу, не могу больше! Я видела цветы в пустыне и верила в счастье, так верила, а оно не пришло. Может, я уснула тогда, и вай-вай пригрезились мне во сне?
Нуру прижималась ко мне, всхлипывая и дрожа всем телом. Она пыталась зажать себе рот, чтобы голос её не летел по ущелью эхом, и плач, горький и слабый — крик о помощи, на который некому откликнуться, — рвал мне сердце. Дрожащие мокрые пальцы её нащупывали мои в тщетной попытке пожать, и как бы я хотел пожать их в ответ!
— Нет, нет, — вскричала Нуру, — я не могу так! Не отдам тебя им! Прости меня, прости… Видишь, до чего я дошла — хотела продать друга! Нет, повернётся гончарный круг, и будет ещё день, и может, он принесёт нам счастье. Я ещё могу держаться! Нужно верить, каменный человек, да? Нужно верить?
Нуру подняла глаза и застыла. Медленно, осторожно подняла руку, провела пальцами по моей щеке.
— Это вода не высохла? — пробормотала она и уже двумя ладонями утёрла мои глаза, а потом зашептала потрясённо:
— Ты плачешь!.. Бедный мой, ты плачешь, ты живой, а я перестала верить в это! Ты живой, ты всё слышишь, всегда слышал!
Она плакала и смеялась, и гладила меня по щекам, и в сумерках ушла счастливой, будто я дал ей знак, что всё наладится. Лучше бы это дитя обменяло меня на золото, или что ей обещали за такого, как я. Но кому и зачем платить за людей моего народа?
Дети Великого Гончара, мы выше вождей людских. Сотворённые из красной глины с берегов полноводной Вануи, первыми мы явились на эти земли, и возвели город, и жили — как долго, ничем не измерить. Тогда не было смерти, и не было времён.
Прочие дети явились позже и всегда почитали нас как первых. В любом поселении мы находили приют, и услужить нам было за честь. Что изменилось, пока я спал?
Я ждал и ждал, но Нуру опять пропала.
Она пришла в ночь, когда над ущельем ревела буря. Ветер летел — казалось, он смёл бы меня, будь я не так тяжёл. Камни трещали. Великий Гончар сердился. Он топал ногой и склонялся ниже, пытаясь отыскать глину, чтобы исправить свою работу. Пальцы его тревожили землю. Стены ущелья стонали и пели.
Нуру — листок, подхваченный ветром — прибило к моим ногам. Растрёпанная, тёмная в этой тьме, она обняла меня за шею. Руки её дрожали, тело дрожало, голос дрожал.
— Проснись! — взмолилась она. — Проснись, каменный человек! Прошу тебя, прошу, мне не на что больше надеяться! Слышишь, братья решили: Нгуву возьмёт к себе мать, Ндани заберёт Поно, а меня — меня отдадут Хепури, торговцу, в жёны. Они уже сговорились, он принёс дары… Все рады, они меня продали. Все знают про Хепури: когда Великий Гончар обжигал его в печи, пережёг сердце, и теперь нет в нём милости ни для кого. Он уже брал жену, и она умерла. Я не хочу!
Нуру отстранилась, пытаясь заглянуть мне в лицо, но в этой тьме ничего было не разглядеть. Ветер трепал её волосы, и они, как живые, оплетали меня. Нуру плакала, гладя меня по щекам.
— Прошу, мне больше некуда идти! Меня били, чтобы я согласилась, а теперь не знаю, что сделают. Что, скажи, что нужно, чтобы ты встал?
Там, наверху, тяжёлый кулак ударил по гончарному кругу, и камни посыпались недалеко от нас. Я напряг все силы, но не смог шевельнуть и пальцем.
— Говорят, вас поднимает кровь, — пробормотала Нуру. — Я готова. Даже если умру, лучше так, с тобой…
Я должен сам. Не нужно, Нуру. Не нужно! Что держит меня, отчего я не в силах двинуться? Каменные стены трещат, и я сам вот-вот разобьюсь на куски, я рвусь, я пытаюсь, Нуру! Подожди!
У неё был нож. Я не увидел блеска, но ощутил холод лезвия, безвредного для каменного тела. Жар, текучий и влажный, опалил кожу. Нуру обвила меня руками и приникла к моим губам.
Ущелье завыло десятками голосов, загрохотало, осыпая нас каменной крошкой. Стена передо мной затряслась и поехала вниз, рассыпаясь на части — та стена, где Нуру рисовала свою жизнь и свои мечты. Это место опять менялось. Я видел такое прежде, но для Нуру это опасно.
Я вскинул руку, защищая её. Боль пронзила моё тело, но я двинулся. Я сумел.
Ущелье ожило вместе со мной, превратилось в море, каменная волна захлестнула ноги. Я встал, удерживая Нуру. Я должен был идти.