Время людское быстротечно.
Я знал, что уходят и реки, и поселения. Разве не был я здесь, когда иссякла Вануи, давшая жизнь моему народу? Тогда мы умели принимать это легче: всё уйдёт. Всё уйдёт, ничто не останется прежним. Что-то новое несёт река, берега меняются, другие птицы поют над ними, другие люди смеются, любят и пропадают без следа, но сердце этого мира, жизнь, — жизнь неизменна.
Может, мы были гибче? Может, теперь я зачерствел, но Наккива стояла так долго. Я не хотел верить, что могла уйти и она.
Лучше бы я спал в ущелье, спал и видел мир таким, каким он был прежде! Земли, где места всем вдоволь, а оттого редко вспыхивает вражда. Земли, где мой народ бродит свободно, даруя радость и утешение. Каждый дом был нашим домом, в первых каменных городах и под крышами из тростника нам равно были рады, о наших советах молили и с ними не спорили. И вот дитя, едва рождённое на свет, перечит мне. И вот одного из моего народа тащат на телегу верёвками, чтобы продать.
Мне бы не видеть Наккиву такой. Как вышло, что братья и сёстры её не сохранили, и где они, братья и сёстры?
— Полегче, полегче! Он тяжёл — ось не выдержит, и теперь у нас только один бык. Может, припрячем его и вернёмся с другой телегой?
— Я оттого удачлив, мальчишка, что никому не верю и не полагаюсь на случай. Уедем без груза, а ты убьёшь меня по пути и один будешь знать, где он спрятан.
— Да что ты, Хепури, я бы никогда…
— Ты продал сестру, а перед тем дал понять, что тебя бы и смерть её не тронула.
— Она опозорила семью!
— Пришлось бы вернуть коз и серебро, вот что тебя тревожило, Ндани. Если на это ты готов ради серебра, ты ещё не то сделаешь за золото. Потому едем сейчас, вдвоём: мне не справиться без тебя, а тебе — без меня.
Двое спорили, будто визжали пилы, и от их голосов рождалась боль.
Я вспомнил о берегах Мау, тенистых и диких, где в неглубокой воде бродили алые птицы и кричали, вытягивая длинные шеи: «Рауру! Рауру!» Они ловили рыб, и ходунки набегали в надежде стащить упавшее и бежали прочь, хлопая крыльями. И вай-вай, красные антилопы, без страха приходили на водопой, и пока пили, на их рогах, увитых зелёной лозой, распускались цветы.
Я вспомнил, как кричали деревья, ломаясь под топором. Вспомнил, как алые рауру бились, пойманные за шею петлями оттого, что перья их красивы. Великий Гончар взял белую глину с берегов Нокори, и на эту землю пришли младшие дети и принесли с собой жадность, злобу и страх.
Как всякие твари, они хотели кормиться и вить гнёзда, но им всегда было мало. Они плели хижины больше, чем нужно, чтобы вырастить потомство, и убивали для забавы — воистину дети, которым отпущено слишком мало, чтобы успеть набраться ума. Мы наставляли их, и они слушали, но потом уходили. Рождались новые, готовые отринуть заветы отцов, и всегда было кого учить, хотя поучать их — что лить воду в песок. Великий Гончар, наш отец, не уставал лепить тела. Лепить то, что внутри, следовало нам. Я давно устал. Видно, белая глина с берегов Нокори не так хороша: алчность и лживость — дурные примеси.
— Я поеду с тобой, Хепури. Я должен знать, сколько золота за него дадут.
— Боишься, обделю тебя? Не трясись, на безбедную жизнь хватит, и не на одну!
— Я хочу знать, сколько он стоит и сколько возьмёшь себе ты. Это моя сестра нашла его, мне причитается больше!
— Так вывалим его на дорогу, и я уеду, а ты оставайся. Тащи его сам, как знаешь. И если кто захочет отнять, сам отобьёшься. Так лучше, а, мальчишка?
Они умолкли. Я слышал, как тяжело дышат люди и жуёт жвачку бык, как попискивают, рассевшись на широких рогах, птицы-кочевники. Я видел Наккиву — то, что осталось, мёртвый город, даже кости которого изломаны временем и засыпаны песком. Зачем меня усадили к ней лицом?
Однажды я смирился с тем, что эти берега изменились. Я нашёл радость в том, что у реки раскинулись поля, и выросли хижины, и зазвучали голоса. Там, где прежде алые птицы рауру ловили рыб, теперь бродили мужчины с острыми кольями, и у берега на вбитых в землю прутьях висела их добыча. Я помнил, как пускали на воду первую лодку из зелёных стеблей, и как ликовали и смеялись люди, когда она поплыла и удержала двоих — и как кричали, когда её понесло течением и перевернуло. Гребцы выплыли, а то, что осталось от лодки, унесла Мау.
Река разливалась, ломая мосты, и гибли посевы. Бурлящий поток смывал глиняные хижины вместе с берегами, на которых они стояли. Наккива отступала, зализывала раны, как зверь, и становилась мудрее и сильнее. Я помнил, как она обросла каменной шкурой. Я помнил, как в местах, прежде диких, пролегли дороги, как расцвели сады. Здесь я сидел, любуясь притихшей рекой в час, когда Великий Гончар кончал труды, и слушал жуков-келеле, и далёкие песни входили в моё сердце, чтобы остаться там навечно — песни радостных и светлых дней. Сквозь дыры в печной заслонке проходил свет, и порой искры падали — одна, другая, — и казалось, они лежат на земле и не гаснут. То горели огни поселений, и я знал, что могу пойти на любой: мне будут одинаково рады везде.
— Ладно, Хепури, ладно! Что мне остаётся? Едем дальше. И всё же это моя сестра его нашла!
— По-твоему, она долго пробыла в руинах? Пришла перед нами. Считай, мы увидели его в одно и то же время.
— Она говорила, нашла его раньше. Она и правда порой уходила, куда — никто не знает.
— Уходила! Сюда уходила, что ли? Что, её торговцы возили, или как добиралась? И если она пропадала по нескольку дней, отчего вы её не спрашивали, где была? Врёшь!
— Она не уходила надолго. Значит, не дальше ущелья…
Голоса на мгновение смолкли.
— Хочешь сказать, он пришёл с ней сюда?
Я почувствовал, как мужчины оглянулись.
— Свяжем его!
— Надо связать.
Они тяжело дышали, обматывая мои руки и тело, натягивая верёвки, и глядели со страхом, который пытались скрыть. Я сидел спокойно. Я разорвал бы эти путы, стоило захотеть.
У юноши были глаза, как у Нуру, такие же синие, но только если не смотреть глубже. Я жил достаточно, чтобы уметь отличить чистые камни от тех, что с изъяном.
Младшие дети Великого Гончара жили мало и торопливо, они были жадны и неразумны, — это верно. Но они умели и радоваться миру, тем небольшим и простым вещам, о ценности которых мой народ стал забывать, живя так много времён, и потому мы тянулись к младшим детям, за это их любили. Рассвет, цветочный ветер, синий гончарный круг, отражённый в ведре воды — это дарила мне Нуру, и это она умела видеть. Камни её глаз были чисты. Брат её был не таков: он видел лишь то, что имело цену.
— Зря не расспросили её, — сказал он. — Светлоликий Фарух не смог разбудить тех двоих, что хранятся в Доме Песка и Золота. Его отец положил на это всю жизнь, говорят, и дед тоже. За эту тайну нам заплатили бы больше, чем за каменного человека!
— Куда она денется? — равнодушно ответил торговец. — Буду в Таоне, зайду, спрошу. Да она не знает! Помнишь, как она молила его о помощи, а он и не двинулся.
Нуру молила о помощи, а я не двинулся.
Я уже причинил ей зло и был готов отнять её жизнь — она сама о том просила! — нет, нет, ей лучше с людьми. Она не умрёт от голода и жажды, о ней позаботятся. Она не станет женой Хепури и проживёт хорошую жизнь. Я придумаю, какую, и сам в это поверю.
Я спал так долго. Я не успел решить, стоит ли вмешаться, и всё ещё не решил. Лишь одно знал наверняка: мне нужно туда, в Дом Песка и Золота, где живут двое из моего народа. Я спрошу их, что случилось с этими землями, что случилось с нами. Пусть меня везут.
Телега ползла, поскрипывая, и двое сменялись: один ехал на быке, другой шёл пешком, а я сидел под навесом, укрытый от любопытных глаз, обращённый лицом и мыслями к Наккиве. Она уже не была видна. Её не стало, её больше никогда не будет.
На дороге встречались путники, кое-кто знал и Хепури. Его окликали, спрашивали, отыскал ли жену — кто сочувственно, кто с насмешкой. Видно, слухи уже пошли. Хепури лишь отвечал, что тот, кто распускает сплетни, однажды споткнётся о свой язык и разобьёт голову.
Двое спрятали телегу в стороне от ущелья, за холмами, и Ндани ушёл, с трудом разбирая дорогу в темноте, а Хепури остался. Он сел рядом со мной, зевая и борясь со сном.
Устало вздыхал бык, опустив голову, и птицы на его рогах возились сонно. Слышалось мягкое трепетание их перьев да порою тонкий писк, и ящерицы отвечали посвистыванием, с лёгким шорохом вытекая из нор. Дыхание Великого Гончара летело над землёй, неся покой и прохладу, и лишь едва тревожило пески.
— Что этот мальчишка возится! — проворчал Хепури, почёсывая спину, и проверил, не ослабли ли верёвки на моих руках.
Уже разжигалась печь и небо желтело у края, когда вдалеке раздалось мычание, и наш бык, вскинув тяжёлую голову, ответил коротким рёвом. Захлопали крыльями, закричали потревоженные птицы. То люди Хепури шли с большой повозкой, искали его и нашли.
Они обступили меня, дивясь, трогали несмело, поглаживали и похлопывали, но ни в ком я не видел почтения, лишь алчные улыбки да в глазах отблеск золота, что им обещано.
— Что ж он связан? — смеялись они. — Пытался сбежать?
— Может, ещё попытается, — ответил Хепури сердито. — Гоготать будете, когда получим награду и уйдём из Сердца Земель. Надеюсь, вы не болтали, и по нашим следам не пустятся охотники за золотом!
— Мы ума лишились, по-твоему? Никто не знает, кроме братьев твоей жены, а уж они будут молчать, или придётся им выложить, что продали сестричку! Этот вот только…
Они отошли. Торговец задышал тяжело и воскликнул:
— Зачем вы приволокли сюда этого сосунка?
— Так братьев подслушал. Их мать ушла к Великому Гончару этой ночью, как ей принесли весточку, что дочь умерла. Ндани сказал, чтоб мы завезли его подальше, да и…
Человек свистнул.
— А то растреплет, больно уж зол, и, видишь, самая дурная порода: золотом не купить. Только мы, Хепури, нанимались на всякое, но не на эти дела. Нужно будет, прикроем друг другу спины в честном бою, но в том, чтоб убивать связанных мальчишек, чести нет. Это ты уж сам.
— Так мы не будем убивать, — решил Хепури. — Оставим его в стороне от дорог, и пусть Великий Гончар решит, забирать его или нет.
— Так он выйдет куда-нибудь.
— Связанный?
— А-а, связанный…
Люди рассмеялись, и смех был похож на звериное рычание.
— Ну, чего тянете? — сказал Хепури. — Тащите груз на большую телегу, или ждёте часа, когда на дорогах станет людно? Дотянете, что и Шаба вернётся…
Нуру говорила, если только не ошиблась, что путь от ущелья до поселений занимал два дня, а значит, Шаба никак не мог вернуться теперь.
— Разве мы не станем его ждать?
— Нагонит. Шаба знает дорогу, а нам пора.
Новая телега была просторна: меня уложили на бок, и место ещё осталось. Передо мной, точно плетущая кокон гусеница, извивался спутанный мальчик, грыз лоскут, которым ему заткнули рот. Пока меня укладывали, тянули с одной стороны и толкали с другой, мальчик рычал, как пойманный дикий зверь, стремясь добраться до своих мучителей, хотя ничего не смог бы им сделать. Когда они ушли, завесив нас тканью, он притих. В нём я увидел Нуру, какой она была ещё недавно.
Мальчик осмотрел меня с недоверием, хмурясь. Он не мог ни тронуть меня, ни заговорить, и, видно, это мучило его. Он сердито кривил лицо, дёргал щекой.
Повозка закачалась, выбираясь из песков на дорогу, и мальчик перевернулся, но не от тряски, как я подумал сначала. Отыскав моё колено на ощупь, он начал перетирать верёвки, стремясь освободить руки, связанные за спиной. Временами нас подбрасывало и било о пол и рёбра бортов, и ему приходилось хуже, но он не сдавался и почти не отдыхал. Верёвки не поддавались — крепкие, из скарпа. Может, он сам и плёл.
Мальчик дышал всё тяжелее. Там, наверху, Великий Гончар обжигал глину, и крытая повозка будто превратилась в печь. Воздух загустел, и тело моё, должно быть, стало горячим. Мальчик ещё продолжал бороться, но слабо, из последних сил, и вскоре затих.
— Может, устроим привал? — спросил кто-то из людей. — Быков заморим.
— Не заморим…
— Да и Шаба нагнал бы скорее.
— Нагонит. У него в лапах жирный кусок, но с нашей добычей не сравнится. О, он нагонит!
— За сколько ты велел ему продать девку, Хепури? Не жалеешь?
— За три. Что мне жалеть? Если буду в Таоне, проведу с ней столько ночей, сколько захочу, и это мне обойдётся почти даром. К тому времени её научат угождать мужчинам, и она сделает это с радостью, и ещё поплачет, что отказалась быть мне женой. Я получу своё!
Мальчик зашевелился. С едва слышным стоном он дёрнул верёвки и вновь принялся тереть их о моё колено. Мне хотелось, чтобы он сдался и умолк, чтоб его вынесли и оставили, как собирались, под раскалённым небом на горячей земле. Мои старые раны проснулись и ныли, и я чуял, как появлялись новые — я хотел забыться и уснуть, пока меня не привезут на место, пока братья мои не разбудят меня. Забыться! Довольно с меня людской крови и боли.
— Остановимся, — повторил человек снаружи. — Расставим навес, переждём. Зря поехали этой дорогой.
— Тут меньше любопытных глаз.
— Ни тени, ни воды, потому и меньше! Кроме нас дураков не нашлось… Посмотри, как дрожит марево над песками, будто стелется огонь, накатит — и смерть. Случись что с быками, нам никто не придёт на помощь!
— Ладно уж, остановимся, — согласился Хепури. — Ненадолго. Дай быкам воды, а вы оттащите сосунка в сторону, туда, где не сразу найдут. А лучше бы засыпать его песком.
— Живого? На это я не пойду…
— Так я пойду! Ты трус и дурак. Ему так и так умирать, зачем оставлять следы? Если тело найдут, его могут узнать. Вот верёвки, их плетёт его семья, вот обрывок платья сестры, которым ему заткнули рот. Думаешь, люди долго будут гадать, с кого спросить? И ведь мы говорили об этом.
Мальчик дёрнул руками раз, другой и замер. Должно быть, устал бороться.
Я слышал тяжёлое дыхание снаружи. Кто-то молчал, раздумывая, и раздумье давалось ему нелегко.
— Ну, Хепури, это уж… Давай развяжем, дадим ему нож, и пусть дерётся — вот это будет честная смерть.
— Заботишься о чести, Менги, так возись сам. Давай, а мы отдохнём.
Слышно было, как захрустел под ногами песок, как замычали быки, радуясь, что их напоят. Один из людей подошёл к повозке сзади, заглянул под навес, щурясь. Вздохнув тяжело, он утёр лоб под белой тканью, укрывавшей голову и промокшей от пота, и хлопнул себя по боку, где висели ножны. Он не сводил глаз с мальчика, и мне стоило принять решение, принять теперь, — но людское время шло так быстро, а у меня были причины вмешаться и были причины оставить всё как есть.
Птицы-кочевники закричали, разлетаясь, и заревели быки. Нежданный ветер налетел, рванув навес повозки, и о ткань мелко застучал песок. Кто-то охнул, и человек с ножом обернулся. Я увидел страх на его лице.
— Что это?
— Великий Гончар, пощади нас!
— Порождение песков! Это порождение песков! — раздались истошные вопли.
Повозка двинулась, кренясь — то ли быки, крича от страха, потянули её, то ли их погнали люди. Ткань захлопала, едва не срываясь. В ветер вплёлся голос Хепури.
— Стойте, трусы! — звал он. — Где теперь ваша честь? Сражайтесь, сражайтесь!..
Мальчик пошевелился, и глаза его, широко раскрытые, блеснули в наступающей тьме. Человек, пришедший отнять его жизнь, поспешно забрался в повозку. Он тяжело, со стоном дышал и хотел одного: укрыться.
Снаружи раздался крик, и бык замычал и упал, сотрясая песок. Колесо наткнулось на него, повозка взвизгнула, дёрнулась и застыла криво.
— Получи же!..
Крик оборвался всхлипом. Тело ударилось о борт и упало, и пришёл мрак.
Люди бежали прочь, не разбирая дороги, кричали и падали. Зверь настигал их, одного за другим, и становилось всё тише, пока не остался лишь ветер, и тяжёлое дыхание быка, живого или умирающего, и стоны человека рядом. Он упал между мной и мальчиком, и теперь, выставив нож, лежал и ждал, скуля.
Тот, кого он боялся, двигался бесшумно. Лишь коротко затрещала ткань от удара когтистой лапы, повисла клоками, и порождение песков явилось нам: зверь чёрный, как сама тьма, с горящими глазами. По плечам его текла песчаная грива, клубилась, вспыхивая искрами, и хвост неслышно бил по бокам. Повозка ещё накренилась, и дерево затлело там, где он встал.
— Замри и молчи, — сказал я мальчику.
Я не знал, успел ли он услышать меня, потому что человек дёрнулся, отползая, и закричал:
— Уйди! Уйди, не тронь меня, не тронь! А-а-а!
Лапа ударила, с хрустом сминая рёбра. Бесполезный нож отлетел, ударившись о моё плечо. Нахлынула волна жара, в огне сверкнули клыки, и человек захлебнулся собственной кровью. Зверь бросил его тело прочь, играя, и прыгнул следом. Ещё донёсся звук, будто тонущий уходит под воду, — и всё стихло, но мрак не рассеялся.
— Замри и молчи, — повторил я.
Зверь вернулся. Он стоял, прислушиваясь, щурил глаза и раздувал ноздри. В приоткрытой пасти тлели угли.
Мальчик не пошевелился и не издал ни звука, когда порождение песков склонилось над ним. Дыхание его опаляло, глаза слепили, а в груди потрескивало вечно голодное пламя.
От повозки уже тянуло дымом, когда зверь решил, что наигрался. Фыркнув, он выпрыгнул, и тьма за миг сменилась светом. Навес зиял дырами, и кровь окрасила ткань и дерево.
Мальчик лежал недвижно, и когда я счёл его мёртвым от страха, он поднял голову, осматриваясь, и пополз к ножу. Я наблюдал молча.
Он весь дрожал, и нож в его пальцах трясся и выпадал, со стуком ударяясь о доски, пока не повернулся как надо. Когда лопнули последние волокна, мальчик первым делом сорвал тряпку с лица. Он сидел, пытаясь стереть с рук свою и чужую кровь, и дышал так, как дышат, когда плачут, но не плакал.
Он выбрался наружу и сразу упал, ноги его не держали. Я слышал, как он заговорил с быком:
— Ты живой! Только мы остались. Ты живой! Не бойся.
Он гладил быка, глотая слёзы, и бык, напуганный, мычал негромко, будто стонал — жаловался по-своему.
— Я дам тебе воды, — сказал мальчик. — Подожди. Подожди, руки трясутся.
Он рассмеялся коротко, и я услышал бульканье меха и звонкий голос воды, льющейся в кожаное ведро. Бык потянулся, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, но много не получил. Остатком мальчик залил тлеющие доски, косо глядя на меня, отошёл и вскрикнул.
— Помоги мне, — раздался хрип. Я с трудом узнал голос Хепури. — Помоги! Отвези меня к целителю. Без меня ты заплутаешь в песках… я укажу дорогу…
Мальчик не отвечал, и Хепури продолжил молить, натужно втягивая горячий воздух и тяжко выдыхая слова:
— Я дам тебе золота! Всё, что выручим… я дам. Помоги мне перевязать раны!
— Ты Нуру не пожалел, — сказал мальчик твёрдо. — Ты не пожалел нашу мать…
— Стой! Твои братья тоже решали, не я один!
— Ты и мою жизнь хотел отнять, чтобы я не донёс людям правду.
— Так велели твои братья… Но ты не убийца. И я нужен тебе… Перевяжи меня и возьми с собой. Как доберёмся до города, расскажешь всем правду, я не спорю… Помоги мне, Поно!
Стало тихо. Потом я услышал шаги и короткий хриплый мужской смех.
— Вот так, я знал. Ты хороший, добрый…
Слова прервались мучительным стоном.
— Молчи! Молчи! — зашипел мальчик. — Не смей! Молчи! Ты хитришь, знаешь, что Шаба нас догонит! Молчи, умолкни уже!.. Ты бы меня не пожалел!..
Он кричал и бил, и не мог уняться, хотя я давно уже слышал только его голос. Наконец он поднялся, шаткой тенью мелькнул в дыре навеса и забрался в повозку. Бросив окровавленный нож на полу, мальчик сел рядом.
Он смотрел перед собой, но видел не меня. Потом закрыл глаза, но тут же раскрыл, тряхнув головой: так было ещё хуже. Я чуял, внутри у него появилась трещина.
Бывает, трещины зарастают, бывает, нет. Одни заполняются любовью и терпением, другие виной, третьи — той особой пустотой, в которой легко набирают силу дурные всходы, растут цепкой лозой, раздвигая края. Трещина растёт, а человек осыпается. Я видел людей, от которых ничего не осталось.
Мальчик ударил меня кулаком в плечо, ещё и ещё, сдирая кожу.
— Ты живой? — зло спросил он. — Это ты говорил со мной? Ответь!
Подождав, он продолжил:
— Братья сказали, Нуру нашла тебя давно. Врут! Она бы со мной поделилась. Она не могла промолчать!
Он подумал ещё и добавил с обидой:
— Она говорила, уходит к другу, но никогда не давала проследить за собой. У нас не было тайн — ни одной, слышишь? — только это! Я думал, она влюблена. Ещё выгораживал её, если кто искал. Думал, с кем же она ходит… А ты… Вот так друг! Позволил её продать, ты, кусок камня!
Пошарив вокруг себя, мальчик нашёл тряпку, которой ему затыкали рот, и показал мне — срезанный подол, запятнанный кровью.
— Вот, — сказал он. — То, что с ней случилось, твоя вина. Ты камень, а я мужчина. Пусть Нуру старше, но она женщина, а значит, слаба и глупа, и я в ответе за неё. Я отвезу тебя в Сердце Земель и продам, чтобы её выкупить. На большее ты не годишься.
Разгневанный, преданный братьями и теперь сестрой, он кривил губы, над которыми едва проступил тёмный пушок, и быть может, сокрытая тайна уязвила его больше, чем смертный приговор.
Оставив меня, он спрыгнул с телеги и принялся горстями бросать песок на доски, залитые кровью. Я слышал, как он, тяжело дыша, оттаскивал тела, как выпрягал мёртвого быка и упрашивал живого идти, покрикивая на него и хлопая по боку. Отведя повозку в сторону, мальчик, как мог, починил навес, взяв для того белую ткань, которой мужчины обматывали головы. Потом он вернулся ко мне.
— Ты помог мне спастись, — хмуря брови, сказал он, — и я благодарен. Но я тебя всё равно продам, слышишь? Захочешь, так встанешь и уйдёшь — а если сидишь, как камень, то нет разницы, где сидеть. Откуда ты знал, что делать, когда напал зверь?
Мальчик ждал ответа. Тронув пальцем мои губы, он наклонился ближе, подождал и с досадой отстранился. Он уже отвернулся, когда я сказал:
— Зверь слеп и видит только пламя.
— Значит, ты можешь говорить! — воскликнул мальчик сердито. — Так отвечай, когда я спрашиваю, а не дразни меня. Говори!
Он потёр свои руки, где верёвки надолго оставили багровый след, и перевёл взгляд на мои, всё ещё примотанные к телу. Потянувшись за ножом, отыскал его в песке, которым засыпал кровь, и разрезал путы, а затем долго, задумчиво поглаживал меня от ладони к локтю и обратно.
— У тебя шрамы, — сказал он. — Откуда? Это Хепури сделал? Это было раньше?
Это сделал я сам, но не хотел ни помнить о том, ни делиться.
Однажды я сел отдохнуть. Все чувства смялись в одно, вязкое, как сырая глина, ушли мысли, и боль стала глуше. Есть раны, что исцеляются ожиданием, но эта не исцелилась. Время лишь спрятало её, а теперь она проступала всё отчётливее. Я зря встал. Лучше бы мне остаться в ущелье под грудой камня, чтобы не встать никогда, никогда.
Телега качнулась, ещё и ещё. Я не заметил, как мальчик ушёл, и теперь он погонял быка, и птицы-кочевники вернулись и свистели протяжно, выводя в конце своё «чок-чок». Похрустывал песок под колёсами, скрипела ось, и печь Великого Гончара остывала.
— Если ты увидишь порождение песков, дитя, — сказал я, — то замри. Вечно голодное пламя тлеет в его нутре, готовое разгореться. Глаза его слепы, он видит лишь собственный огонь и чует лишь дым, но пошевелишься или закричишь — услышит.
Мальчик, вывернув шею, заглянул в дыру, и в повозке стало темнее.
— Ты всё же говоришь со мной, — сказал он. — Отчего ты лежишь не двигаясь, разве тебе удобно? Ну, что опять молчишь? А с Нуру ты говорил?
Его тёмная встрёпанная голова исчезла, но я слышал голос, так похожий на голос Нуру.
— Тебе всё равно, что будет с ней? А со мной? Зачем ты помог, когда пришёл зверь? А если б меня бросили, засыпали песком, ты сделал бы хоть что-то?.. Ты просто иногда произносишь слова, или что в тебе за прок? Отчего она ходила и ходила? Ответь!
Я не думал, зачем она приходила. Я ведь и не говорил тогда с нею.
— Ладно, — сказал мальчик. — Ладно! Я сам у неё спрошу. Можешь молчать или болтать, мне всё равно. И лучше бы ты стоил больше, чем три золотых пальца!
Он хлестнул быка, и мы поехали быстрее — в Сердце Земель, туда, где в Доме Песка и Золота спали долгим сном, поджидая меня, двое из моего народа.