Глава 17. Боги

Я молчал.

Я истратил все силы на мысли о том, что встану, когда приведут мальчика. Я ошибся, и ошибка стоила ему жизни. Я хотел забыть. Хотел не чувствовать боли.

Бахари приходил ко мне. Недвижная маска его лица растрескалась, явив морщины. Он молил. Он вставал на колени, позаботившись, чтобы никто не видел. Он резал свою плоть, добавлял к крови новую кровь, — я молчал.

Я просил беззвучно: уйди. Уйди, оставь меня и запри дверь, заложи её камнем, забудь, что я здесь, и всем вели забыть. Я больше не мог. Мой путь — череда ошибок. Кровь и боль, кровь и боль повсюду, и младшим детям не понять, что они творят. Что-то испорчено в них; не отличают добра от зла, думают, мне нужна эта кровь и смерть. Я возразил, но слова мои не достигли их ушей.

Я слишком устал, чтобы говорить ещё. Трудно говорить с теми, кто слышит лишь то, что хочет. Я молчал, и они выдумывали свои причины молчанию, как придали бы своё значение словам.

Я боялся и ждал конца. Боялся, не зная, что будет после, и ждал, потому что лишь так и мог обрести покой.

Бахари всё умолял. Он говорил о новых богах, о сильных богах, о тех, что не глядят на своих детей свысока, равнодушные к их печалям, а ходят по земле.

— Они как ты, о Старший Брат, — говорил он вдохновенно. — Как прежде твой народ, они ходят меж нас, даруя силу тем, кто к ним примкнёт. О, если бы я нашёл источник и встал перед ними как равный!.. Ты мог бы мне помочь. Великий Гончар всё равно оставил тебя, оставил вас всех, и вот ты сидишь, слабый, а новые боги дали бы тебе силу! О Старший Брат, тебе нужны новые боги. Молчишь?..

Я молчал.

— Что же, молчи, — говорил Бахари, скрещивая руки на груди. — Я выучен смирению и терпению. Если не равным, так стану им верным слугой. Достойная награда ждёт и слугу…

Мне было всё равно. Я знал: есть только Великий Гончар, наш отец. Даже если отвернулся от нашего народа, он оставался нам отцом; другого не нужно. До тех, кто посмел выдавать себя за богов, мне не было дела. Ни помощи их, ни дружбы я не искал.

Я не знал, сколько времени прошло. Неужели только ночь? Неужели только день?..

В этот день Светлоликий Фарух не приходил. Только Бахари оставался рядом, будто не нуждался в отдыхе и сне. Лоб его отчего-то был замотан, и он всё подносил к нему руку, хмурясь.

В одеждах алых, как кровь, Бахари стоял у входа в зал, и серые люди слетались к нему. Они понижали голоса. Обрывки разговоров кружились и задевали меня: кого-то искали, кто-то пропал. Бахари взмахивал руками, отсылая людей прочь, и оглядывался, будто желая понять, расслышал ли я что-то. Он не хотел, чтобы я слышал, и я не хотел слышать, — только уснуть, только забыться.

Лучше бы мне остаться в ущелье. Лучше бы не знать, что стало с этими землями, и верить, что братья и сёстры приглядывают за ними, как было всегда и… Как будет? Как будет теперь? Неужели наше время прошло? Мир изгоняет меня; мне больше нет места в нём. Но разве мир выстоит без нас?

Много жизней мы служили ему — я служил! — и вот какова награда: одиночество среди тех, кто не помнит моего народа. Эти люди, охваченные безумием, просят того, что я не в силах дать. Их дары пугают меня. Разве они не знают, что нам нужны только улыбки и песни, и цветочные венки, — только земля, что дышит покоем и счастьем? Нет, они больше не знают.

Чадящие лампы. Кровь. Тени братьев и сестёр, колеблющиеся тени, униженные, преклонённые. Пение мух. Чёрные взмахи рук.

Если бы знал, я не шёл бы сюда. Но разве поверил бы я, не увидев сам?

Что-то случилось. Некому стало смотреть за младшими детьми, и что они натворили? Испортили всё, что делалось для них, и нового создать не сумели. Их города тесны; их дома слеплены из грязи, как много времён назад. Наша наука забыта.

Грязь, грязь и кровь! Жадные, глупые дети, которым всегда нужно больше — больше золота и еды, больше власти, а теперь — больше времени!

Время — бесстрастный хозяин всему. Порой только он и наводит порядок и справедливость. Нет, власти над временем они не заслужили — не они, одичавшие, знающие меньше, чем знали другие до них!

Я думал: если встану, чтобы уйти, и раздавлю всех, кто захочет тому помешать, разгневается ли Великий Гончар? Может, теперь он понял и сам, что его младшие дети нехороши, уродливы, глупы, и оправдает меня? Может, он отвернётся, будто не видит?.. Эти мысли терзали меня. Я гнал их. Я боялся, что тут же буду наказан, но ничего не случалось, — и я подумал вновь, уже смелее.

Великий Гончар однажды привёл нас в эти земли. Мы знали: он рядом, стоит только позвать; но мы не звали. Мы умели сами решать, мы были сильны и не нуждались в помощи. Такими он создал нас, такими мы оставались.

Лишь теперь, отчаявшись, я обратился к отцу. Потерявший братьев и сестёр, впервые познавший страх, я воззвал к нему. Я просил, чтобы он указал мне путь, — но отец молчал. Я потерял и его. Я не знал, в чём моя вина, я молил, пусть объяснит хотя бы это, но он слушал и молчал, и его молчание уязвляло меня сильнее всего. Всю свою жизнь я верил, что он стоит за моим плечом и поможет в час нужды, но час настал; я обернулся, а за плечом никого. Как давно он оставил меня?..

Я сидел, залитый кровью, в смрадном зале. Я не видел иного пути, кроме смерти. Великий Гончар соберёт мою красную глину, и тогда я смогу спросить его: за что, отец? Почему ты оставил нас? Почему оставил меня? Младшие дети были твоей забавой, их ты лепил снова и снова, но нас — нас ты сделал раз и навсегда, нас ты хотел сохранить. Или это больше не так?

Кровь, кровь, алые огни, чёрные тени. Кожа, обращённая в камень, всё равно зудит, будто мухи забрались под неё. Гул, несмолкающий гул. Пришёл день, но не рассеял мрак. Мухи копошатся. Люди, как мухи…

Ко мне привели пленника, чужака с других берегов. Уже не заботились о том, чтобы носить кровь, устали, решили убить прямо здесь. Что дальше, устелют зал телами?

Я спросил: ты видишь, отец? Ты решил оставить землю им — видишь, каковы они, кем они стали без нас? Их народ остался, а моего больше нет — разве они тебе дороже? Так спасай их сам; я, созданный, чтобы не отворачиваться, теперь отвернусь.

Я не двинулся с места. Я не сделал зла: я просто ничего не сделал. Я знал, что люди с дальних берегов не нравятся Великому Гончару, он и глядеть на них не хочет. Неудавшиеся, нелюбимые творения, и Великому Гончару их не жаль. Отчего я должен жалеть?

Пленника ударили ножом, и нежданная боль пронзила меня. Я совершил грех; я тут же понял: если бы мог, поступил бы иначе, — но время не вернуть.

Он лежал на моих коленях безжизненным комом глины, и кровь его жгла меня, и я ничего уже не мог исправить. Люди ждали, обступив нас и глядя жадно, всё ждали, что я поднимусь, а я задыхался от боли, от вины за совершённое ими зло. Неразумные дети, они не понимали, что творят, но ведь я понимал, я мог их остановить. Назло кому я молчал, кому сделал хуже?

Все ушли, повинуясь воле Бахари, и унесли тело — прочь, прочь по чёрному песку, взявшемуся коркой. Забытые лампы, давно не нужные, чадили, завешивая зал тонким колеблющимся полотном, и дрожали дальние колонны. Серая, как дым, фигура качнулась, выступила из-за них. Она брела, то замирая, то делая шаг, будто ленивый ветер нёс её, и наконец я разглядел лицо. Нуру, которой здесь быть не могло, опять привиделась мне.

В этот раз она пришла без воды. Упав на колени, она говорила и плакала, плакала и говорила, стирая кровь с моих ног, пока я не понял: это не видение. Нуру, мой маленький друг, шла за мной. Я оставил её, но она меня не оставила — может быть, в целом мире лишь ей одной я и был нужен теперь. Этот чужак, пленник, что-то значил для неё; я мог его спасти, но не спас.

Отец не отвернулся от меня. Он указал путь. Это я, я один виноват, что не понял его. Он указывал не раз и не два, но я, охваченный гордыней и гневом, не слышал, не понимал. Я лелеял свои обиды.

Я оставил Нуру, понадеявшись, что ей помогут другие. Тогда мне встретился мальчик, но я бросил и его. Я хотел помочь ему, только не торопился. Поно, младший брат Нуру, любимый брат — она ещё не знает. Как мне ей сказать? Она так часто говорила о нём с улыбкой, с теплом, — как ей сказать?

И в третий раз отец указал мне путь, указал ясно, ничем не смущая. Выбор был только — вмешаться или нет, время — теперь или никогда. И я сделал выбор… Я сделал выбор. Теперь вижу и сам, что недостоин ни помощи, ни любви, ни жизни. Я больше не тот, кем меня создали.

Отзвуки заметались под сводами: кто-то шёл сюда, но Нуру не слышала или не захотела прятаться. Как в детстве, она сидела, положив голову мне на колени.

— Прочь, вы все! — раздался голос, мужской, юный, властный, ещё не знакомый мне. — Мы сами будем говорить с каменными людьми. Никто не должен смотреть, и только попробуйте подслушать!

Нуру не шевельнулась. Ей поздно было уходить, но она даже не подняла головы.

— Что мы скажем им, брат мой? — прозвучал женский голос, мягкий и глубокий, тоже юный, неторопливый, неуловимо схожий с первым.

Двое показались на пороге, белокожие и темноволосые, в золотых одеждах, похожие друг на друга, как два только раскрывшихся цветка, и замерли, осматриваясь.

— Сколько крови пролито зря… О, сколько крови! Она туманит мне голову.

Теперь я понял, что их роднило: выговор, будто ветер несёт песок с лёгким шелестом. Ветер и песок, и пока слова звучат, кажется, кто-то второй шепчет о чём-то другом.

— Посмотри, вот и эти трое…

— Четверо, сестра моя.

И юноша указал рукой, но Нуру не поднялась и теперь. Пальцы её шевельнулись, и только.

— Здесь работница! — с досадой и презрением воскликнула девушка.

— Видно, пришла молить каменного человека, чтобы он подарил ей счастье. Поднимись! Что ты слышала?

Нуру медленно встала, утирая глаза, но ничего не произнесла. Двое пошли к ней, двигаясь так легко, будто их ноги не уходили в песок.

— Да слышишь ли ты хоть что-нибудь? Ладно! Иди, не мешай нам. Иди прочь и не оглядывайся!

— Нет, брат мой, нет! Здесь пахнет так сладко… Кровь на её руках ещё не засохла — свежая, тёплая кровь. Она пришла сюда тайно, без позволения, о ней никто не знает. Она моя и твоя!

— Нет, Хасира! — воскликнул юноша повелительно и вытянул руку, преграждая сестре путь. — Не здесь, не теперь.

Ноздри его трепетали, он дрожал. Обведя языком пересохшие губы, он сглотнул, точно мучимый жаждой человек, что увидел воду, и добавил нетвёрдо:

— Иди прочь, работница…

Теперь я узнал его и её. Я видел прежде — не их, но таких, как они. Только глупец мог принять их за богов.

Гнев поднял меня. Не тратя времени на раздумья, я встал, заслонив Нуру собой, и приказал:

— Остановитесь! Вам нет места в этих землях. Не из глины вы рождены, а из чёрных дум, из дурных снов! Великий Гончар светел. Всё тёмное он извергал из себя и прятал, но кто-то нашёл — и вылепил вас, кто-то, навеки проклятый.

Юноша усмехнулся, а сестра его вскинула голову. Они не боялись. Такие не ведают страха, потому что они сами и есть страх.

Я сделал ещё шаг и протянул руку.

— Я сокрушу вас! Вы станете грязью, и Великий Гончар не прикоснётся к ней и не позволит другим. Я…

Как тяжела стала рука! Она легла юноше на плечо, будто чужая, и сжать её я не смог. За спиной вскрикнула Нуру, а юноша пошатнулся, хрупкий, и засмеялся мне в лицо.

— Ты стар, каменный человек, и время твоё прошло! Что же, попробуй меня сокрушить.

Он выгнул шею, тонкую, белую, подставил под мои пальцы и ждал — а я думал только о том, чтобы не упасть. Я опирался на него и лишь потому ещё мог стоять.

— Не дразни его, Уту, — улыбаясь, сказала его сестра и провела по моему плечу. — Какие глубокие трещины — и тут, где сердце, тоже.

Она приложила ладонь к моей груди. Я ощутил, как пальцы её уходят глубже, и застонал от неведомой прежде боли. Тёмные глаза её блеснули. Она убрала руку, но не спешила, и поднесла пальцы ко рту. Алые губы шевельнулись — я слышал слова будто издалека:

— Не дразни его, брат мой. Вдруг он рассыплется? А ведь у нас вышло: мы пробудили его. Смотри, у него тоже есть кровь, но она горька.

— Ты права, Хасира, мы получили его и не можем терять. Что же, он угасает, а значит, сам поспешит к источнику и отведёт нас. Работница, так и быть, твоя. Теперь она точно знает лишнее.

Юноша перевёл взгляд на Нуру и добавил поспешно и жадно:

— Твоя и моя. Мне тоже нелегко дался путь.

— Неужели прервёшь своё глупое воздержание? — с предвкушением и лёгкой насмешкой спросила его сестра. — И мы насладимся вместе — так давно мы не делали этого вместе, мне этого так не хватало!

— Ты знаешь причины моего выбора, Хасира. Быть сдержаннее стоило бы и тебе, но сегодня мы победили и можем отпраздновать победу.

Я сжал пальцы, но он ускользнул из моих рук — и я, утратив опору, упал на колени. Опершись ладонями на песок, я смотрел, как Нуру отступает, выставив нож, как взмахивает рукой неловко. Видно было, она боится причинить им вред, боится даже теперь. Самый плохой страх из всех страхов, какой только мог её одолеть.

— Бей, — прошептал я. — Они не люди…

Девушка поймала руку Нуру, сощурив глаза. Поймала вторую, бросила на меня взгляд через плечо и сказала с торжествующей улыбкой:

— Посмотри, брат мой: его поднял не гнев. Он встал, чтобы защитить её. Это хорошо, но забаву придётся отложить!

Нуру рванулась и почти освободилась, но юноша сжал её пальцы, и она со стоном выпустила нож. Он поднял.

— О, не бойся, дитя, тебя не обидят, — сказала девушка, прижимая Нуру к себе и жадно вдыхая запах крови с её ладоней, — только будь послушна! Видишь, как плохо твоему каменному другу? Мы сделаем ещё хуже, если будешь перечить. А если он не выдержит, ты станешь нам не нужна.

— Кто вы такие? — воскликнула Нуру. — Чего вы хотите?

Её держали, напуганную, и я потянулся к ней изо всех сил. Я прошёл половину земель, шёл и тащил телегу — а теперь едва мог ползти. Я смирился, что дни мои подходят к концу, но не теперь, не так!

— Мы — новые боги, — сказал юноша, поднимая нож. — Склонись перед нами! Богов не расспрашивают, им покоряются.

— Кто они? — спросила Нуру уже у меня, расширив глаза, и лезвие коснулось её горла.

— Ты промолчишь, — велел мне юноша, — если хочешь, чтобы она жила. Вы не станете говорить ни друг с другом, ни с кем-то ещё — только с нами и с теми, с кем мы позволим. Теперь клянитесь, что будете покорны! Если один из вас нарушит клятву, другого ждут страдания.

Нуру молчала, не сводя с меня глаз, и дышала тяжело. Молчал и я.

Великий Гончар, отец мой, чего бы ты хотел? Ты ведаешь всё; ты знаешь, что много времён назад именно я едва не пустил зло к источнику, из всех братьев и сестёр лишь я оказался так слаб. Что мне делать теперь? Ты даёшь мне выбор, но чего ждёшь?..

— Если ты знаешь, кто я, — сказал юноша, глядя на меня, — то знаешь, что я едва держусь. Это место сводит с ума: столько мух, столько пролитой крови, и людской тоже! Отнятая силой, она так сладко пахнет страхом, пахнет болью. Я жил бы здесь, если бы мог. Мне приводили бы дев, таких, как она, и я пил бы их страх, пил их боль, всю, до последней капли, сколько они могли бы дать, и лишь потом — пил бы их жизнь…

Глаза его разгорелись жёлтыми огнями. Стоя у Нуру за спиной, прижимая её к себе, он ждал моих слов. Он распалился, и непокорность лишь обрадовала бы его. Ждала и его сестра, вслушиваясь жадно.

— Клянусь, — сказал я, и слова были тяжелы, точно камни. — Я сделаю всё, о чём вы попросите, но не троньте это дитя. Я не буду с ней говорить, но хочу видеть её каждый день. Одним только обещаниям я не поверю.

— Чего они хотят? — спросила Нуру тихо. — Если зла, то жизни мне не жаль. Они всё равно отнимут её, когда получат своё.

— Я приношу клятву, — повторил я. — Убери нож.

— Ты глупец! — закричала Нуру. — Теперь, когда ты испортил мою жизнь — когда отказался вернуться со мной, когда позволил меня продать, и братья солгали, что я умерла, и мама этого не вынесла, — теперь, когда ты не вмешался, и они убили Мараму, ты хочешь, чтобы я жила дальше? Смерть милосерднее!

Юноша отвёл нож от её горла, не то бы она поранилась, и рассмеялся:

— А это будет весело! Смерть ещё нужно заслужить, дитя. Клянись, что будешь послушна.

— Не буду!

— Хасира, сестра моя, — сказал юноша тогда. — Похоже, каменному человеку причиняют боль его раны. Проверь, так ли это.

— Не нужно, — взмолилась Нуру, хотя меня ещё не коснулись чужие руки, и отвернулась, зажмурившись. — Прошу, не нужно…

— Нужно! И ты будешь смотреть, а если трудно держать глаза открытыми, я помогу: отрежу тебе веки…

— Не нужно! Я клянусь, я клянусь! Всё, чего вы хотите…

— Так легко, что даже скучно, — с досадой сказал юноша, отталкивая её от себя.

Нуру упала в песок и застыла, пряча лицо — может быть, плакала, но я не видел. Я дотронулся до её ладони. Она не пожала мою, но и не отвела руку.

Я смотрел только на неё. Я слышал, как девушка кликнула, и вошли люди. Голоса летали, кружились над нами — удивлённые, взволнованные, — а я лежал и смотрел, и больше не мог ничего.

Потом прошептал:

— Прости меня.

Я не знал, расслышала ли она. Даже если расслышала, стало ли ей легче от этих слов? Мне самому не стало.

Меня подняли. Опираясь на рослых мужчин, я кое-как брёл, глядя под ноги, и смотрел, как осквернённый песок сменяется золотым. Иногда я поднимал глаза: Нуру шла впереди, и двое вели её за руки.

Миновав бесконечные ряды колонн, мы вошли в пиршественный зал, и нас приветствовали криками, рёвом, стуком кружек. Огромный зал был полон. Больше сотни гостей пировали здесь; десятки воинов стояли на страже, и работники разносили кувшины и блюда, и музыканты играли, но теперь оставили игру.

Многие поднялись и поспешили к нам, чтобы рассмотреть меня — грубые люди, покрытые дорожной пылью, чуждые белому дому. Подошёл и Бахари. Пряча взгляд, он склонил голову и заговорил, но его оттеснил другой человек, немолодой, крепкий, покрытый шрамами и одетый очень просто. Волосы, заплетённые в жгуты, походили на мотки верёвок, и в них поблёскивали кольца, бусины и браслеты.

— Уту! — воскликнул он, хлопая в ладони. — Хасира! Вы справились!

Он глядел на меня с удивлением и радостью, как дитя. Сунув Бахари чашу, которую держал — тот отшатнулся, сведя брови, но всё же был вынужден подхватить её, чтобы не облиться вином, — человек коснулся моей руки.

— Да он рассыпается на куски. Должно быть, он старше этих земель. А доведёт нас? Говорить он может? Пусть что-нибудь скажет!

Люди немного притихли, вслушиваясь, и этим воспользовался Бахари. Он уже отдал чашу работнику, одним только взглядом упрекнув того в нерасторопности, из-за которой стерпел неуважение от гостя, и взгляд не предвещал добра. Теперь, вскинув руки, Бахари воскликнул:

— О Великие Брат и Сестра, о вечно юные дети, о первые, рождённые Великим Гончаром, дабы он мог утешиться на исходе лет, убаюканные им, много жизней проспавшие в золотой колыбели! Поистине ваше могущество не знает границ, если в один миг ему покорилось то, над чем мы бесплодно трудились многие годы! Вера моя была сильна, но теперь ещё укрепилась. О несущие радость, мы славим вас!

Он распростёрся ниц, и с ним склонились работники и другие люди. Склонились и те, что держали меня, — и я опустился на колено, потому что не мог стоять, а глядя на меня, преклонили колени и стражи у входа.

— Да славятся вечно юные! — взволнованно и нестройно подхватили люди в пыльных одеждах, подпоясанных ремнями из красной кожи, и один за другим опустились на пол. Только один остался стоять — тот, кто рассматривал меня. Едва скрывая торжествующие усмешки, стояли двое в золотых нарядах, и меж ними стояла Нуру — и он заметил её.

— Знаю я эту девку, — процедил он сквозь зубы и смерил её сощуренным взглядом. — Видел в Таоне, в доме забав. Она всё опускала глаза да разносила вино, тихая, как мышь… А ну!

Шагнув, он сорвал накидку с головы Нуру и бросил на пол.

— Вот, так и есть, волосы срезаны, и я запомнил её глаза. Точно она! Другая девка напела, её подослали Творцы, чтобы вынюхивала. Я пропустил мимо ушей, а зря: в тот же вечер болтунью прирезали, а с ней Панеки, городского главу, и свалили на нас. Недосчитались этой девки и музыканта. Дайте её сюда!

Он дёрнул Нуру к себе.

— Ты у меня запоёшь. Небось радовалась, что устроила резню в Таоне — мы едва ушли, и ушли не все, и за это ты ответишь. Но прежде ты скажешь, что задумали Творцы. Эта хворь, что идёт за нами, тоже ваша затея? Всегда винят кочевников! А теперь ты здесь, и нам говорят, Светлоликий Фарух болен…

Нуру бросила взгляд на Бахари. Губы её шевельнулись, брови сошлись: какие-то слова рвались наружу, но она удержала их.

— Спроси её, Бахари, — гневно потребовал кочевник. — Спроси, чем они опоили Светлоликого и кто в твоём доме им помогал!

— Спрашивать я не стану. Только скажу: затея не удалась. Пусть она перед смертью узнает об этом! Слышишь, змея? Светлоликий Фарух слаб, но всё-таки ненадолго выходил к гостям. Союз заключён и теперь скреплён надёжно. Если вы хотели нам помешать, то просчитались.

Обернувшись к кочевнику, Бахари опустил руку ему на плечо и продолжил:

— Музыкант явился в наш город и пытался посеять смуту. Он был один — чужак с других берегов. У Творцов мало людей, если взяли даже такого. Он действовал неумело, ничего не успел, а сегодня умер, и никто не явился ему на выручку. Может, только она. Так убей её, Йова! Что нам теперь Творцы, если с нами Великие Брат и Сестра?

Нуру опустила лицо. Глядя с колен, я видел — и не мог поверить! — она прятала улыбку, но губы её дрожали, и в улыбке было всё, только не счастье.

— Не спешите, — сказал золотой юноша. — Мы сами будем с ней говорить, и мы решим, что с ней делать. Она будет послушна: она принесла клятву.

Люди зароптали. Что же случилось в Таоне? Люди гневались, тянули руки, и Бахари стиснул губы, и предводитель кочевников крепко держал Нуру, а она улыбалась, уже не таясь. Её разорвали бы, если бы двое не встали на её защиту.

— Нас обвинили в грязных делах, Уту! — воскликнул кочевник, и на лице, налившемся кровью, яснее проступили росчерки старых шрамов. — Из меня слепили дурня. Нам обещали союз и уважение, а Творцы сделали всё, чтобы на нас глядели косо! Разве ты не помнишь пророчество? Наш народ может пасть из-за женщины, и потому любая из них, уличённая во зле, должна быть убита без жалости!

— Не спорь со мной, Йова! — ответил юноша, глядя свысока. — Или ты усомнился в нас? Время пришло: союз заключён, и каменный человек заговорил с нами. Так не смей оспаривать моих решений, ведь пока они все были верны. Лучше думай, что вас ждёт: величие, слава!

Последние слова он произнёс, обратившись к людям и возвысив голос, и кочевники один за другим подхватили этот призыв. Поднялись руки, зазвучало нестройно и громко:

— Величие!.. Слава!..

Эхо взлетело, заметалось под сводами:

— Слава!..

— О мудрые, — вкрадчиво заговорил Бахари, выждав, когда шум затихнет, — но зачем вам слушать эту женщину? Она не скажет ничего, кроме лжи…

— Ты смеешь расспрашивать нас, будто собственных слуг? — гневно оборвал его юноша. — Ты, ничтожнейший из ничтожных, едва рождённый, усомнился в наших решениях? Мы вечны, как эта земля. Наша воля — закон. Ты можешь принять её, можешь не принять и умереть, но сомневаться и спорить впредь не смей!

Слова звенели в наступившей тишине, и с каждым словом Бахари склонялся всё ниже.

— Простите мою дерзость, о Великие, о вечно юные! — взмолился он. — Мне, простому человеку, трудно постичь вашу безмерную мудрость. Ведь это для нас истина бывает сокрыта, а вы отличите ложь от правды так же легко, как садовник отличит здоровый побег от больного. Вы заставили каменного человека подняться и обличили злодейку, проникшую в наш дом. Не видел я прежде таких чудес за столь короткий час, а величайшее чудо — вы сами…

— Ладно уж, поднимись, — сказал ему юноша. — Мы не станем ждать и отправимся в путь завтра же. Сегодня моим людям нужно отдохнуть. Так устрой же для нас пир, которого мы достойны!

По знаку Бахари музыканты принялись за игру, но песня не удавалась: струны звенели невпопад, а вайата то визжала, перекрикивая их, то замолкала с хрипом, как женщина, которую бьют и хватают за горло. В глазах музыкантов я видел тревогу, но Бахари, довольно сощурившись, им кивнул.

Двоим указали место во главе стола. Там поставили высокое кресло с золотыми ногами, богато украшенное, покрытое шкурой пса раранги, и рядом ещё одно, пониже, из тёмного дерева.

— Что это? — указал юноша, хмурясь. — Отчего они не одинаковы?

— На этом восседает сам Светлоликий, и второго такого нет, — ответил Бахари, склоняя голову. — Не гневайся, о мудрый. Другое — моё, и после первого самое лучшее, какое только есть в нашем доме.

— И как же ты рассадишь нас? — спросил юноша с едва уловимым любопытством, приподнимая бровь.

— Первое — для тебя, — осторожно сказал Бахари и бросил взгляд на лицо юноши, где застыла лёгкая улыбка. — Другое — для твоей сестры. Бесконечно мудры вы и безгранично могущество ваше, но даже из вас двоих она — только женщина…

— Только женщина? — тут же спросили двое, и голоса их слились в одно — уже не песок и ветер, а вода, льющаяся на раскалённые угли.

— Не гневайтесь, о вечно юные! — воскликнул Бахари, воздевая руки. — Я вижу, моей мудрости не хватит, так явите свою. Это лучшее, что у нас есть. Я готов подставить и спину, чтобы вы сели. Не пытайте меня загадками, чтобы я не терзался, гневя вас неловкими ответами. Смилуйтесь! Чего вы хотите?

— Мы неотделимы друг от друга, — сказал юноша, и глаза его горели, и голос дрожал от гнева. — Мы не равны, но мы одно. Яйца не бывает без белой и жёлтой части, и разве можно одну из них ставить выше? Что важнее у дерева, ветви или корни? Впредь не смей разделять нас ни в чём!

Сказав так, он сел в высокое кресло и усадил сестру на колени, а после дал знак, чтобы Нуру заняла место подле них.

Меня отвели к стене и оставили там, в углу, как груду битого камня. Оттуда я смотрел, как двое смеялись, и пили из одного кубка, и ели с одного блюда — и порой делились кусками с Нуру, а она принимала и всё улыбалась чему-то. Чему она улыбалась?

Кочевники недобро смотрели на неё, и Бахари бросал длинные взгляды. Она следила за ним и смотрела в ответ, она насмехалась, дразнила его улыбкой, и он стискивал зубы.

— Что ты смеёшься? — спросил он, не выдержав. — Как смеешь ты, женщина… хуже: девка, хуже: прислужница Творцов! — как смеешь ты поднимать на меня глаза и смеяться?

— С ней не позволено говорить никому, кроме нас, — вмешался юноша, и Бахари отступился. Он больше не спрашивал и пытался не смотреть, но иногда его взгляд тянулся к Нуру будто против воли — недобрый, цепкий взгляд.

Кочевники ели и пили, пили и ели и не могли насытиться. Уже работники едва носили кувшины и блюда и не успевали убирать со столов. На выглаженном дереве среди винных пятен, костей и объедков плясали женщины из дома забав, и гости, выходя во двор нетвёрдой походкой, то и дело опрокидывали в песок горящие лампы. День угасал, безветренный и сухой, и пах дымом и потом, печным чадом, исторгнутым вином и нечистотами. Порой мне казалось, я чую запах крови, так и не смытой с меня — острый, как тонкий нож, запах, оставляющий привкус тлена во рту.

Меня отмыли позже, в купальне. Двое сделали это сами, не доверяя меня никому, и взяли с собой Нуру. Она стояла у стены, скрестив руки. Она просила, чтобы работать позволили ей, но ей отказали. Не знаю, хотела она того ради меня или просто нуждалась в деле, чтобы не касаться стены дрожащими пальцами, и не ковырять трещину, и не складывать руки, чтобы их успокоить — а тогда не кусать губы и не смотреть так, будто ей грезится что-то иное, то, чего не видеть бы вовек.

Закатав подол золотых одежд, девушка тёрла мои плечи намыленной тканью, лениво, неспешно, и вдруг запустила ногти в рану. Не ожидавший этого, я вздрогнул.

— Что ты делаешь? — воскликнула Нуру, отлепляясь от стены.

— Стой, — приказал ей юноша.

— Ты вела себя дерзко, — ответила девушка. — Думала, мы это спустим?

— Я молчала!

— Взгляды порой говорят больше слов. Чего ты хотела от Бахари, разозлить его? Заставить тайно к тебе прийти? Может, ты искала смерти — отвечай, что молчишь!

— Прочти по моему взгляду! — ответила Нуру.

— Смотри, под этой грубой кожей каменный человек мягок, как обычные люди. Кровь его горяча! Когда я вонзаю ногти в его руки, он еле сдерживается, чтобы не стонать от боли. Ты не увидишь по его лицу, он пытается скрыть, но ш-ш-ш! — слышишь, как он дышит?

Нуру молчала, стискивая зубы, сжав кулаки.

— Но больней всего эта трещина на груди. Мне всё интересно, смогу ли нащупать его сердце. Есть у тебя сердце, каменный человек?

— Должно быть… нет… — прошептал я.

— Мы узнаем! — сказала она с весёлым любопытством ребёнка.

— Хасира!.. — донёсся крик издалека, и звук, свет — всё померкло.

Потом из чёрной тьмы явился человек. Он шёл, перевёрнутый набок, и я понял, что сам лежу на боку. Дойдя, он склонился надо мной и заправил русые волосы за уши.

— Досталось тебе, бедняга! Вижу, Трёхрукий тебя невзлюбил.

— Что мне до Трёхрукого? Его нет на этих берегах. Надо мною только Великий Гончар… Но кто ты?

Сочувственно прищёлкнув языком, человек пожаловался:

— А я, знаешь, всё мечтал увидеть Сьёрлиг. Говорили, бабы тут горячие, а они все забитые, глядеть не на что. Вино к нам везли — ах, какое вино! — а оно, видать, только на продажу. Местное всё кислым тянет, да мне уж и не хлебнуть. Бусы ещё, знаешь, от вас везут — цветное стекло, узоры, и в голове у меня засела, понимаешь ты, смуглая красотка, в одни эти бусы одетая — а у вас такого не носят! Разве ж я мог подумать? Вашего Гончара, говорят, огорчает тонкая работа, так это добро отправляют нам. Никакого веселья, ещё и ввязался во что-то. Мечты — рыжухе под хвосты…

— Кто ты? — спросил я опять.

— А ты на друга моего похож, — сказал человек, посерьёзнев. — Тоже такой был, и сам не пошутит, и на чужие шутки лицо делает, будто рогачьих лепёх наелся. Тоскую я по нему. Только он не сдавался, а ты уже раскис, как снег на дороге, когда Двуликий улыбнётся.

— Кто бы ни был, ты не понимаешь. Я всё потерял.

— А синеглазая эта, а?

— Я потерял и её. Я причинил ей зло, а теперь не имею сил, чтобы её защитить.

— Ну, тебе одному решать, есть у тебя силы или нет…

Вода плеснула в лицо, и я открыл глаза.

Я лежал на боку в неглубокой воде. Юноша сидел у моей головы, а девушка стояла рядом, как зверь, опираясь на колени и руки, и в глазах её горели огни. Он ещё плеснул водой, заметил, что я смотрю на него, и прошипел:

— Ты могла всё испортить, Хасира! Ты знаешь, нам не пробудить других. Чего ты добьёшься, если он умрёт?

— Я не такова, как ты, Уту! Я не могу держаться, больше не могу. Я хочу, хочу его боль, мне так мало! Всё время украдкой, второпях, всё время сдерживаться, почему нельзя? Пусти!

Он схватил её за руки и оттащил в сторону, а потом ударил по щекам, хлёстко и звонко, мокрой ладонью — раз, другой. Наконец она затихла и только смотрела, прижав руку к лицу.

— Ты будешь держаться, — приказал он. — В этом городе и в этом доме ты будешь вести себя как нужно. Потерпи, завтра в дорогу. Завтра я что-нибудь устрою для тебя.

— Завтра? — спросила она с нетерпением и надеждой. — Может быть, этой ночью?

— Я сам убил бы тебя, — сказал он нежно, касаясь её шеи. — От тебя столько бед. О, Хасира… Думай о том, что скоро мы станем богами! Мы получим вечность, и в ней будет всё, чего мы хотим. Мы так близки к этому! Терпи.

— Тогда я пойду. Запрусь в покоях, потому что он тревожит меня своей болью. Приди за мной утром!

Она ушла, и юноша, проводив её взглядом, бросил кому-то за моей спиной:

— Домывай.

Там была Нуру. Теперь я ощутил, как руки её касаются меня — добрые, лёгкие руки. Нуру работала, и мне казалось, она смывает не только кровь, но чужие прикосновения.

Она перешла к плечам и груди. По коже моей стекала вода, а по лицу её текли слёзы, и она не пыталась их утереть.

После нас развели по разным комнатам и заперли в одиночестве. Я сидел, пытаясь сжать ладонь в кулак, но не чувствовал пальцев и не видел во тьме, получается ли у меня. Как быстро уходят силы! Виновна ли в том клятва, данная мной однажды и не исполненная, или что-то другое? Казалось, я был сильнее, пока Нуру оставалась далеко; если жизнь её угаснет, может быть, тело моё исцелится, и силы вернутся. Но к чему они мне тогда?

Если же я уйду прежде неё… коротким и страшным будет остаток её дней. Лучше убью её сам, чем оставлять им.

Видения накатывают, видения туманят разум… Мой синий город — неужели его больше нет? Неужели остались руины под чёрным небом, и мёртвые звери, и лопнувшие стены бассейнов, где больше нет воды? Неужели чистое сердце Паи-Ардхи мертво, и источник иссох? Тогда всё равно, кого я туда приведу. Приведу и посмотрю на их лица, но перед тем позабочусь, чтобы Нуру ушла, чтобы она спаслась.

Я ждал, пока небо не просветлеет, ждал без сна, лишь чёрные ветви качались и мёртвые птицы глядели с них пустыми глазами.

Едва Великий Гончар убрал заслонку, дом ожил: готовились в дорогу. Меня вынесли. Ветер был свеж и небо холодно. Люди шумели вокруг, уходили, возвращались, говорили; позёвывая, сидели на ступенях; поправляли пояса, к которым подвязаны были колчаны и плоские сумки с луками.

Я всё отыскивал Нуру взглядом, пока не увидел её: на лице оставила след бессонная ночь, но губы твёрдо сжаты и голова поднята гордо. Ей не дали сменить одежды, покрытые кровью. Двое стояли рядом, всё так же одетые в золото, будто их ждала не дорога, а празднество. Ветер, налетая, не тревожил чёрное полотно их волос, не колебал тончайших тканей: рядом с ними умирал даже ветер.

В доме поднялся шум. Кричали мужчины и женщины, и Бахари, уже готовый к дороге, обернулся, меняясь в лице. Вынесли тело; его тащили на полотне, боясь прикасаться, и оставили перед Бахари — и люди отхлынули, как волна от берега.

На сером полотне лежал человек, иссохший до костей, будто заплутал в песках и бродил там до смерти, пока пески не выпили его. В тусклых глазах были мука и страх.

Бахари вгляделся и, отшатнувшись, воскликнул:

— Нибу!.. Но как это может быть?

— Мы нашли его таким, — забормотал страж. — О Великий Гончар, сохрани нас! Что это, мор? Отрава?

— Девку запирали надёжно? — спросил Бахари у другого слуги и, дождавшись ответа, хмуро сказал:

— Нибу! Не помню его на пиру. Он покончил с музыкантом, и мы расстались. Кто видел его потом?

Люди мотали головами, пожимали плечами.

— Было похоже, что он нездоров? — возвысил голос Бахари. — Заметили вы хоть что-то?

— Будто бы ничего, — ответил один из стражей неуверенно. — Мы донесли тело до телеги, а там разошлись, и после я уж не смотрел, где он. Может, и был на пиру, а может, и нет… А-а-а! А если у музыканта была отрава в крови? Я касался его, я касался его руками!

— Ты не едешь с нами, — тут же сказал Бахари и велел: — Взять его! Запереть в колодце! Если покажется, что болен, засыпать песком до краёв!

— Нет! — взмолился человек, протягивая руки. — Нет, нет!..

А двое на ступенях смотрели друг на друга с неверием и гневом, и взгляды их горели золотом.

Загрузка...