Нож мелькнул в воздухе, вонзился в сухое дерево и продержался миг или два перед тем, как упасть в песок.
— Ты видел? — торжествующе воскликнула Нуру. — Видел? В этот раз вышло хорошо!
Мараму кивнул.
Он наблюдал за ней с галереи, что опоясывала водохранилище. Пакари спал кверху брюхом на его коленях, бык пасся неподалёку, под низким небом, а больше рядом не было никого. Казалось, в целом мире остались только они одни.
Близилось время, когда Великий Гончар размачивает глину: нежаркие дни, туманные ночи. Всё чаще слышался стук по гончарному кругу. Гремя, раскатывались фигурки, отброшенные тяжёлой рукой. Порой Великий Гончар наступал на них, и грохотало так, что закладывало уши, и небо шло трещинами. Горе оказаться под его пятой! Оттого и путников стало меньше: не каждый решался идти в непогоду.
Вчера, когда бык шёл среди песков, Нуру увидела руку Великого Гончара. Он тянул её с неба — рука была огромна! Такая могла зачерпнуть целый город, смять его, раздавить. Прежде Нуру не знала такого страха, и всё в ней задрожало перед этой мощью, от которой не найти спасения. Братья, колотившие её, и Хепури с его людьми, кочевники, воры с ножами и ночное зло — всё погибло бы в этой руке, обратилось в прах, в размятую глину.
Нуру плохо помнила, как Мараму её утешал. Он сказал, это не пальцы, а вода льётся с неба, но от жара песков она высыхает прежде, чем коснётся земли. Что он знал! Нуру ему не поверила.
Всё же Великий Гончар пощадил их, не тронул, они добрались до мёртвой рощи и там ненадолго остановились. Нуру тревожилась, всё прислушивалась, глядела в тёмное небо, и тогда гадальщик, чтобы её развлечь, показал, как метать нож, держа за лезвие. Вскоре забава ему прискучила, и он только следил, сидя неподалёку, и лениво поправлял. Сам он мог всадить в иссохший ствол шесть ножей подряд, и когда первый вонзался в дерево, третий уже летел.
Теперь Нуру опять выпросила нож. Может, ей пока не удавалось бросать его так, как умел Мараму, но отчего-то становилось спокойнее. Будто она не так слаба, не живёт чужой помощью. Будто, если придётся, сумеет себя защитить.
— Лучше бы ты отдохнула, — сказал гадальщик. — Скоро в путь.
Сказал, а сам почти не спал в эти дни. Под глазами его залегли тени, что казались ещё чернее от светлой краски на щеках, и брови всё хмурились. Морщинка между ними совсем не разглаживалась.
— Чего ты боишься? — спросила Нуру, поднимая нож. — Кочевников?
Он покачал головой.
— Убийц, что идут за тобой? — продолжила она пытать. — Я думаю, ты одолел бы их! Почему ты бежишь?
Мараму криво улыбнулся и сказал виновато:
— Я трус. Не смогу отнять жизнь. Если придётся защищаться, может. Так, чтобы не думать долго. А готовиться, выжидать — нет, я не смогу.
— Как так? — спросила Нуру, подходя, и села рядом. — Ведь ты из диких пятнистых людей! Разве не убиваете вы за один лишь косой взгляд?
— Мой дед, — сказал гадальщик, прищурившись, и Нуру поняла, что опять сказала не то, — был из диких пятнистых людей. Только дед. Бабка — нет. Отец — нет. Мы жили у реки, а дикие пятнистые люди — за рекой.
— Но ты умеешь управляться с ножами! — сказала она, поднимая нож.
Мараму забрал его из пальцев Нуру и спрятал к остальным.
— Это забава, — сказал он. — Плохое оружие. Слабое. Если тебе придётся драться ножом, лучше примотай его к палке. Если захочешь повеселить людей, тогда бросай, как бросаешь.
— Если мне придётся драться ножом, я повеселю людей, что бы ни делала. А вот ты — если бы попал в человека, как попадаешь в дерево, ты бы его убил! Это дед научил тебя бросать ножи?
Гадальщик покачал головой.
— Я знал его мало. Он учил меня резать по дереву, а убивать не учил. Потом он ушёл.
— Как же ты научился?
— Иногда я ходил за реку, к диким пятнистым людям. Там жил человек с половиной их крови. Он немного учил меня.
— Расскажи, — попросила Нуру, опуская голову ему на плечо. — Учил, а почему не стал твоим другом?
— Он был старше моего отца. Дети тропы, так зовутся пятнистые люди. Прежде они жили так, что не знали отцов и матерей, и не смешивали кровь с кровью других племён. Тот, о ком я говорю, знал свою мать. Мать рассказывала ему об отце. Отец был вождём другого племени. Тому, о ком я говорю, пришлось стать очень сильным, чтобы племя его приняло. Ему не дали имя по обычаям племени, и он носил прозвище Чёрный Коготок в память об отце. Он вырос и стал вождём, и смог договориться с народом своего отца, и племя детей тропы получило новые земли.
— Чёрный Коготок! Я слышала, мореходы говорили о нём. Он наместник Великого Гончара на ваших берегах. Ты знал его, знал самого наместника? Отчего же ты не попросил о помощи, когда нуждался в ней?
— Вышло нехорошо, — сказал Мараму. — Я увидел предательство, а он не поверил. Не смог. Слишком много лет между нами, чтобы назвать его другом, и у вождей нет времени, чтобы развлекать детей. Но мой дед был к нему добр, и в память об этом он был добр ко мне, почти как второй отец. Мне больно не оттого, что он не поверил, а оттого, что ему грозит беда.
— Что ж, ты сам говорил: мы не в ответе за чужие судьбы, — поразмыслив, сказала Нуру. — Раз он наместник, то, должно быть, не глуп. Он поймёт, в чём правда!
— Если только не станет поздно. Поедем, чтобы ночь не застала нас в пустынном месте!
Пакари выгнулся кверху брюхом, потянулся и застыл, раскрыв рот. Он хотел, чтобы его и дальше держали на коленях, а в сумку не хотел. Мараму, вздыхая, пытался его уложить, но Мшума безвольно висел в его руках, будто издох, и, шевелясь едва заметно, выпадал из сумки то одной половиной, то другой.
— Оставлю тебя, — пригрозил гадальщик. — Всем будет легче.
Пакари тут же забрался в сумку, поджав хвост, будто что-то понял, а Нуру рассмеялась.
— Как же ты его оставишь? Ведь вы одно — и в жизни, и после смерти!
— Наши пути разойдутся, — сказал Мараму. — Скоро мы расстанемся, я знаю. Жаль, я приучил его к лёгкой жизни.
— Расстанетесь, почему?
— Я скажу тебе, как придём в Фаникию.
— Я подожду, — согласилась Нуру. — Ты задолжал мне уже два рассказа!
Гадальщик кивнул.
Он велел быку свернуть с наезженного пути, сказал, так будет короче. Нуру не спорила: они часто ехали по бездорожью, и всё же выходили к поселениям и колодцам. В первые дни она не верила, что можно полагаться на одно лишь чутьё.
Мараму сказал, что прежде не был в этих краях, но ему объяснили дорогу, и теперь дорога у него внутри. Сказал, так умеют все дикие пятнистые люди. Он не ошибся ни разу, и Нуру признала, что сомневалась напрасно.
Но сейчас голова Мараму то и дело клонилась, он клевал носом — если так ехать, куда они приедут?
— Как думаешь, воры из Куты ещё гонятся за нами? — спросила Нуру.
— Зачем им? — зевнув, ответил гадальщик. — Они хотели мести, но не так сильно, чтобы идти за нами в Сердце Земель. В Куте добыча сама идёт им в руки. Не боятся нападать, когда светло, значит, на их стороне городской глава. Сытый пёс не уходит далеко от места, где его кормят. Он запомнит ногу, пнувшую его, и при случае укусит, но гнаться не станет.
— Разве городской глава стал бы!.. Но после того как в Таоне привечали кочевников, я ничему не удивлюсь. А вышло бы смешно, что за нами гонятся убийцы, и воры из Куты, и кочевники, у которых ты взял быка. Может, ещё люди из Таоны, если нас обвинили в том, что случилось в доме забав…
— Смешно? — только и спросил Мараму.
Вскоре не только его голова, а он сам начал клониться то влево, то вправо. Нуру крепко, как могла, обхватила его, надеясь, что удержит, если придётся. Или уж упадёт вместе с ним, а тогда отругает, что он не спит, когда нужно! И куда ещё заедут?
Видно, гадальщик и сам понял, что засыпает.
— Видишь небесную лампу? — спросил он и указал не глядя. — Следи, чтобы оставалась по левую руку.
— Следить? — рассердилась Нуру. — Всё затянуло пеленой, и я не вижу небесной лампы! А ты видишь? Посмотри!
— Она по левую руку, — сказал Мараму, даже не повернув головы. — Пусть там и остаётся.
Небо побелело, будто Великий Гончар пролил молоко, и нельзя было догадаться, где стоит его лампа. Нуру с досадой подумала: свернуть бы с пути нарочно!
Теперь, когда до Фаникии остался день пути, она не понимала, рада тому или нет. Есть цели, к которым хорошо идти, а добравшись, не знаешь, что делать. Гадальщик пойдёт своим путём, она пойдёт своим. Уж наверное, в Доме Песка и Золота нужны рабочие руки, и можно наняться хоть кем, лишь бы пускали внутрь. Лишь бы найти Сафира.
Лишь бы он послушал и согласился уйти. Может, нашёл других из своего народа — настоящих друзей, тех, с кем есть о чём поговорить, а не глупых назойливых мошек вроде неё! — и никуда не пойдёт. Может, даже погонит прочь. А может, и говорить не станет: много чести. Будет сидеть камнем, смотреть поверх её головы и ждать, когда она поймёт, что молит его напрасно.
Что ж, и ладно! Она сделает, что должна, и будет знать о том. Будет знать, что у неё был друг, и не она его бросила. Накопит серебра, пошлёт с торговцами весточку домой, с надёжным человеком, который не выдаст её Хепури. И старшим братьям ничего не нужно знать. Она попросит, чтобы Поно к ней добрался и взял маму — будут жить втроём, как жили до сих пор. Только прежде был дом, и своё поле, а в Фаникии у них ничего нет… Что ж, справятся, Великий Гончар поможет!
Нуру огляделась и поняла, что не заметила, задумавшись, как белый туман окутал всё вокруг. Он тёк подобно воде, и бык шёл, качая головой, и нельзя было разглядеть землю под его ногами. По правую руку проступали очертания далёких гор, а больше ничего не осталось — ни купола водохранилища, ни редкой иссохшей рощи, — ничего, только белое море да бычья спина качается, как лодка. Тихо и зябко. Мараму дремлет, и нужно править, а куда — неясно.
Нуру понадеялась на быка. Не зря же он шёл так уверенно, будто знал, куда им нужно! Вот и ветви проступили из тумана, чёрные иссохшие ветви, похожие на протянутые руки…
Это и были руки. Нуру хорошо разглядела ту, что задела её колено: узлы суставов, обломанные ногти. Большая рука, мужская, когда-то сильная, теперь высохшая до костей.
— Мараму! — закричала она. — Натьис, Нат, проснись! Проснись, молю тебя!
Он вскинул голову.
— Мертвецы! — торопливо проговорила Нуру. — Повсюду мертвецы! Что нам делать? Это гиблое место, гиблое! Отчего им не дали покоя, отчего бросили тут?
— Не бойся, — сказал гадальщик, осматриваясь. — Хочешь, закрой глаза. Держись за меня и не бойся, только не упади.
Он вынул дудочку и заиграл.
Этой песни Нуру ещё не слышала. Грозная, она лилась, наполняя сердце бесстрашием и верой, и в ней были ярость и ловкость того, кто выстоит против всех, даже против самой смерти. Хотелось броситься в бой, и Нуру знала: если придётся, она пойдёт на любого врага, и он её не одолеет, даже если убьёт — потому что есть то, против чего бессилен любой клинок и любое слово.
Туман побледнел и расступился, обнажая столбы вдоль дороги, столбы с привязанными мертвецами — Нуру вынесла и это. Затем и столбы задрожали подобно туману, растаяли, и на месте разрушенных глиняных стен встали дома, и бык замычал за плетёной оградой, заблеяли козы. Женщина с ребёнком, примотанным к спине, пошла к колодцу, и зашумели поля, налетел зелёный ветер.
Сорванные листья плясали, кружась, и летели в лицо, но Нуру не чувствовала их касания, и ветер её не бил. А люди бежали с полей, крича, укрывались в домах — но поднялся огонь, и ветер почернел. Клубы дыма и гари потянулись к небу рогами, затрещали упавшие изгороди под тяжёлой поступью — кочевники повсюду, кочевники на худых быках, и не понять, это всё взаправду или только чудится, и песня бьётся в груди — тревожная песня, грозная песня!
— Берите их добро, их женщин и детей! — разнёсся голос, высокий, гулкий. — Мужчин оставьте мне.
Людей согнали. Кто плакал, кто молил, протягивая руки — всё было тщетно. И жён оторвали от мужей, а детей от отцов, и столбы поднялись, и мужчин привязали, старых и молодых.
Женщина прошла вперёд, вся в чёрном, свободны лишь ладони и лицо — глаза светло-карие, золотые, чуть приподнятые к вискам, и что-то в них меняется, будто пламя дрожит и бьётся — а кожа чиста и бела, ни тени румянца, лишь губы алы. Волосы чёрной накидкой обрамляют лицо, текут полотном до пят — ни скачка их не растрепала, ни ветер.
— Это моя добыча, — сказала она, проводя рукой по груди привязанного мужчины, по щеке, по шее.
— Не тронь меня, ведьма! — закричал он и забился в путах. — Не тронь!
— Бойся, — прошептала она. — Страх так сладок…
И, вынув золотой нож, коснулась его шеи, а затем припала к ней губами.
Пленник рванулся изо всех сил, ссаживая кожу, высвободил руки, обхватил ими, окровавленными, женщину, сжал, отрывая от себя, но она обняла его ещё крепче, сильнее прижалась. Грубые пальцы сомкнулись на узких плечах — вот-вот сломают, — но дрогнули, и плоть иссохла на глазах, обтягивая кости. Руки протянулись вперёд в тщетной мольбе — и застыли, а женщина отступила и больше не взглянула на мертвеца.
— Ведьма! Будь ты проклята, ведьма! — завыли привязанные у других столбов, а она улыбнулась — и всё задрожало. Остались разрушенные стены, размытые дождём, и тела с пустыми глазницами и животами, нагие — одежда давно сгнила, сухие — голодные птицы не нашли бы, чем поживиться, дикие псы не тронули. Только что-то потрескивало вдали, будто огонь ещё горел, и песня гадальщика угасала, звучала едва-едва.
— Что это было? — воскликнула Нуру. — Что это?
Мараму не ответил, он играл, и под тихую его песню тихо-тихо вышла навстречу женщина в чёрном, женщина с золотыми глазами, и рядом с нею шёл чёрный зверь, весь — дым и огонь. Грива клубилась песчаным вихрем, летели искры от тяжёлых лап и глаза пылали, а когда он, принюхавшись, раскрыл пасть, огненные языки вырвались наружу.
— Кто ты? — спросила женщина, остановившись. — Едешь на чёрном быке, но ты не кочевник. Я чую в тебе силу. Мне нужна эта сила! Служи мне, и я награжу. Служи, и я развею страх, что гнетёт твоё сердце!
— Иди прочь! — велел гадальщик, обрывая игру, и Нуру не узнала его голоса, так он был грозен. — Прочь! Ты черна, и служить тебе я не стану.
— Смерть на твоём пути, — сказала она. — Смерть близко, и ты это знаешь. Иди со мной, и я тебя спасу!
— Есть жизнь, что хуже смерти, — ответил он. — Такая жизнь мне не нужна. Уходи!
Женщина сделала шаг вперёд, вместе с нею шагнул и зверь. Бык заревел, мотнув головой, и пакари вскрикнул, завертелся в сумке, заскрёб лапами.
Мараму поднял дудочку к губам и заиграл.
Песня закружилась невидимым ветром, встала преградой. Чёрный зверь дрогнул, развеялся, разлетелся песком и искрами, а его хозяйка отступила на шаг, ещё, ещё — и тоже дрогнула и исчезла. Тогда гадальщик уронил руку, и Нуру увидела, как дрожат его пальцы, сжимая дудочку. Пакари, запутавшись в сумке, заверещал.
— Не бойся, — сказала Нуру, помогая ему вытащить лапу из дыры, проделанной когтями. — Вот так!
А сама дрожала тоже, и сердце билось и плясало в груди — до смеха, до слёз! И когда бык унёс их из разорённого поселения, дальше, дальше, туда, где не видны столбы и почерневшие обломки стен, они спустились на землю и долго стояли, обнявшись, держась друг за друга, потому что только они и были настоящие в этом месте, потому что больше не за что было держаться.
— Что мы видели? — спросила Нуру. — Что из этого было правдой? Кто она, та, с кем ты говорил? Её зверь — порождение песков! Ты оказался сильнее, или нам явились видения, проделки тумана, бессильные причинить зло? Я видела кочевников в Таоне, но сейчас не узнала ни одного лица, и у этих нет рисунков на теле!
— Нам открылось былое, — сказал Мараму, поглаживая её по плечам. — Прости, это я виноват: слышу больше, вижу больше, а со мною видишь и ты. Плохое место, здесь былое рвётся наружу. Земля кровоточит, открываются старые раны. Старая боль. Всё давно прошло, как сон. Забудь.
— Сон, да не сон! Она говорила с тобой. Чего она хотела, чем пугала? Ты понял её, я вижу, понял!
Но он молчал и отводил глаза, и Нуру в сердцах воскликнула:
— Я вернусь туда! Клянусь, я вернусь и сама её расспрошу. Ты всё говоришь: потом, я расскажу потом, забудь. Думаешь, раз я женщина, я глупа и недостойна знать правду?
— Есть правда, которую лучше не знать, — сказал Мараму, удерживая её за плечи, — потому что неясно, что с ней делать. В ваших землях рассказывают сказки о Доброй Матери. Она протягивает руку отчаявшимся. Слышала ты о ней?
— Ещё бы! Я жила там, куда ведут торговые пути со всей Сайриланги, куда приходят корабли с далёких берегов. Я знаю все сказки наших земель, все байки мореходов! Добрая Мать приходит к тому, кто страдает безвинно или кто обречён на смерть, и что бы ему ни грозило, она спасёт. Её зовут те, кому больше не на что надеяться.
— Идём, — сказал гадальщик и, взяв Нуру под руку, повёл за собой, прочь от страшного места, будто и вправду боялся, что она повернёт назад. Бык пошёл следом, качая головой.
Лёгкий туман вернулся, но больше не прятал землю. Тут, близ широкой Бариди, несущей воды в озеро Мохао, травы были высоки, хотя жестки и сухи после жаркой поры, и в кустарниках гнездились птицы. Далеко впереди зеленели озёрные берега. Там, у воды, белой жемчужиной, погружённой в песок, лежала на холме Фаникия.
— На Ломаном берегу верят, так появились кочевники, — сказал Мараму. — Добрая Мать звала их, вела за собой. Не тех, кто страдал безвинно, а осуждённых на смерть и изгнанников.
— На Ломаном берегу? Там никто не живёт! Те земли нехороши: ни пройти, ни проехать, ни обойти на лодке. Море изрезало их, просолило, там не взрастить полей, не найти рек и колодцев. Ты, верно, путаешь. Может, Жёлтый берег?
— Я не путаю. Я жил там долго. Ты видела кочевников: только мужчины. Где, ты думаешь, их женщины и дети?
— Женщины и дети? Разве у них есть женщины и дети?
Мараму прищурился, глядя вдаль.
— Они живут не вечно, — сказал он. — Не как каменные люди из сказок. Стареют, умирают. Как обойтись без женщин и детей?
— Ох, мне и дела не было, как они обходятся. Расскажи! Так ты жил с кочевниками, ты их друг?
— Я жил с их женщинами. С теми, кого увели из разорённых поселений, и кто родился после. Кочевники возвращались домой — я уходил. Они уходили — я возвращался.
— И тебя никто не выдал?
— И меня никто не выдал. Марифа — вот главная у них, её они слушают. Марифа видит больше, и даже Йова с ней не спорит. Она дала мне место в своём шатре, научила прятать лицо за краской, подсказала, как добыть пакари. Кимья — её бык, и это с ней я ходил в храм Пчелы.
— Вот как! — сказала Нуру и с обидой продолжила: — А ты ничего о себе не рассказывал. Так это она, та женщина, помогла тебе истолковать видение и велела идти в Сердце Земель?
— Она, — сказал Мараму.
Пакари запросился наружу, и гадальщик, присев, выпустил его из сумки. Мшума отряхнулся и торопливым шагом направился к кустарнику. Там он замер, водя носом, и неуклюже привстал на задние лапы, а потом исчез в сплетении ветвей. Потревоженные птицы разлетелись, крича. Они кружили и возвращались, и не умолкали — видно, в кустарнике были их гнёзда.
— Мы встретили Добрую Мать, — сказал Мараму. — Кочевники её почитали, а теперь предали забвению.
— Добрую Мать!.. Разве она такова? Как могла она делать то, что мы видели? Нет, ты ошибся, ведь её не зря зовут доброй!
— Она добра лишь к тем, кто ей служит. Я думал, её давно нет на свете. Теперь я увидел: она стара, очень стара и совершила много зла. Так много, что боль идёт по её следам и отравляет всё вокруг. Нельзя соглашаться ей служить.
Нуру задумалась, кусая губы.
— Она говорила о смерти. Значит, она знает, что тебя ищут убийцы? Она помогла бы справиться с ними?
— Она черна, её дороги — зло, её слова — ложь. Её помощь — не спасение. Добрая Мать дала кочевникам силу, но даже они однажды ушли от неё. Верить ей нельзя. Ты видела.
Мараму засвистел, подзывая пакари, и тот неохотно вернулся, облизываясь и сопя. К носу пристала скорлупка — старая, посеревшая от времени.
— А ей самой что нужно? — спросила Нуру. — Если она может всё, что ей нужно от тебя?
— Мне всё равно. Пусть она придёт ещё и ещё, я не стану спрашивать. И помогать не стану.
Он сел на быка и подал руку, помог Нуру забраться.
Пакари отыскал в сумке дыру, проделанную им недавно, и теперь совал в неё нос, вытягивал язык. Нуру толкнула его — ткань разойдётся! — пакари заверещал и сунул в дыру уже лапу.
— Скажи, зачем ты помогал мне? — спросила она. — Ведь от меня тебе не больше пользы, чем от пакари! И всё же ты взял меня с собой, а ещё раньше, я знаю, заступался перед Имарой. Зачем?
Гадальщик не спешил отвечать, и Нуру воскликнула:
— Только не притворяйся, что уснул!
— Я не уснул, — откликнулся он. — Думаю, как сказать. Помнишь, ты говорила, нужно слушать сердце? Каждый слушает, и все слышат разное. Иногда мы видим путь, но идти нужно одному. Тогда мы думаем: он точно верный, этот путь? Точно ли он верный, если остальные идут другим путём? И мы слушаем других, а не сердце, и ошибаемся.
Он примолк, и Нуру ждала, не торопя его.
— Нужно идти своим путём, — продолжил Мараму. — Один шаг, два шага. На третьем найдутся люди, которые помогут. Но даже когда тебе тяжело, помни: иногда мы сами должны быть людьми, которые помогают, или в мире не станет добра. Нельзя только ждать.
Гадальщик хлопнул по сумке, и Мшума наконец притих, убрал лапу и развернулся к дыре боком. Нуру тронула пальцем его жёсткую спину.
— Мудрые слова, — сказала она. — Я запомню.
— Это Марифа научила меня. Я много думал о себе и мало — о других. Ты была одинока в доме забав. Путь, которым шли другие, не дал бы тебе счастья.
— А, Марифа! Видно, она очень умна. И всё же ты говорил, что оставил её и не хочешь вернуться.
— Я говорил, не смогу. Я бы хотел, но думаю, что не смогу.
— Отчего же?
Мараму опять замолчал, но Нуру видела, как пальцы его стискивают поводья.
— Говори, — велела она, обнимая его крепче. — Значит, ты думаешь, что не вернёшься, и Добрая Мать увидела смерть на твоём пути. Расскажи мне, прошу!
— Смерть, не смерть — кто знает. Я больше не вижу свой путь, вот и всё. Прежде я видел многое: дороги, и море, и Мшуму, — видел задолго до того, как это случилось. Видел дома, в которых потом жил. Теперь вижу Дом Песка и Золота, кровь — а дальше ничего. Это ничего не значит.
— Вот как! А эта Марифа, если ей тоже открыто больше других, видела, что тебя ждёт? Ты говорил с нею об этом?
Но Мараму не хотел отвечать. Он молчал, и Нуру догадалась сама.
— Она видела! Видела, и всё же послала тебя — одного, и не пошла с тобой. Вот как!
— Она не могла, — сказал гадальщик. — Как ей оставить свой народ? Она не могла.
— И ради чего она обрекла тебя на смерть? Ради того, чтобы ты рассказал, как человек вносит в дом дитя, и дом рушится? Ты говорил, кому нужно, тот поймёт. Но это не просто слова, и ты понимаешь, как их толковать — понимаешь, иначе не отдавал бы за это жизнь!
— Я иду по своей воле, — возразил Мараму твёрдо. — Я должен, я иду. Подожди, я хочу смотреть тебе в лицо, когда говорю. Дорога — плохое место для разговоров. У нас ещё будет время.
Больше он говорить не захотел.
Видно, гадальщик не мог допустить, чтобы Нуру хоть словом задела ту, другую. Но ведь это Нуру, а не другая, была рядом с ним на опасном пути! Нуру, а не другая, пыталась рассеять его тревоги и следила, чтобы он спал хоть немного. Не будь её рядом, он бы и глаз не сомкнул, прислушиваясь к шорохам, следя за тенями: нет ли погони?
Та, другая, обманула его в храме, но что ж. Пчелу, знак этого обмана, он не бросил, а всё сжимал в руке — и не так, будто хочет раздавить, а так, будто черпает силу. Марифе не нужен был обман. Мараму бы с ней обменялся по собственной воле — разве она не видела, если и вправду видит больше?
Жёлтая кожа земли обрастала зелёной шерстью — здесь ещё неровно, клочьями, но дальше, у воды, колыхалась под ветром грива. Озеро, спокойное и тёмное, лежало впереди. В нём отражалось туманное небо, и по небу плыли лёгкие рыбацкие лодки, низко пролетали птицы, всё парами. По левую руку тянулась дорога — далеко, не расслышать, как мычат быки и скрипят телеги, как покрикивают погонщики, как ступают, поднимая пыль, копыта.
Мараму направился туда, где паслись стада.
Под раскидистым деревом мауа сидел, задумавшись, бедно одетый юноша, а у ног его лежал жёлтый пёс. Пакари взвизгнул и заскрёбся в сумке, будто хотел зарыться глубже, но пёс лишь едва приоткрыл узкие глаза, зевнул и вновь опустил морду на лапы. Его хозяин поднял голову.
Мараму протянул медь на ладони, и юноша жадно поглядел, потянулся даже, но перевёл взгляд на пакари и убрал руку.
— Ты музыкант? — спросил он. — Не нужно меди, сыграй, и мы в расчёте.
— Я спешу. Может, когда вернусь…
— Я подожду. Побереги медь, она пригодится тебе. В Фаникии уж не везде берут плату песнями, и в храмах говорят, что музыканты служат Творцам, а не Подмастерьям, больно уж хорош их труд, без изъяна. А всё оттого, что кто-то спел о храмовниках, а им не понравилось. Они-то велят беднякам гнуть спины, а сами…
Юноша прижал к губам пальцы и огляделся, тощий, растрёпанный, в серой одежде, на которую и заплат не везде хватило. Не увидев рядом других людей, успокоился.
— Будь осторожен, музыкант, — прошептал он, касаясь плеча Мараму. — Придётся играть, так играй плохо, чтобы ни в чём не обвинили, а лучше прячь своего зверя и не задерживайся в городе. И знай: даже если ты служишь Творцам, простые люди на твоей стороне.
— Я запомню, — кивнул Мараму. — А медь всё-таки возьми. Если спросят, чей это бык, скажи, он сам прибился к стаду. Будут забирать — отдай.
Гадальщик хотел оставить и циновку с подушками, но Нуру не согласилась, и нести пришлось ей. Дорога, казалось, лежала совсем рядом, хоть сосчитай все бычьи ноги, все спицы в колёсах — и всё же они шли, и шли, и шли, а потом брели по обочине, и пыль клубилась рыжим туманом. Когда вошли в город, Нуру едва дышала, и ей казалось, вся она — пыль, внутри и снаружи. Только и запомнилось, что дорога под ногами да спина Мараму впереди. Нуру и не спешила разглядывать, пряталась за циновкой, за краем накидки, будто бы от пыли. Если Хепури с людьми получил золото, как знать, не задержался ли в городе, празднуя!
Дома тут строили иначе: выкладывали четыре угла, растили стены до половины, а там вспоминали, что углов быть не должно, и надевали на круглые макушки широкие тростниковые шапки. Светло-рыжие окраины подходили к белым улицам, где и крыши возводили из глины и песка, тянули к небу, но туда гадальщик не пошёл. Свернул на рынок, зажатый между домов, и принялся расспрашивать, не приютит ли кто на ночлег.
Торговец рыбой покачал головой, и продавец зелени пожал плечами. Женщины у рыжего глиняного колодца промолчали, глядя во все глаза. Торговец пряностями, сам маленький и сушёный, как горошина перца, скользнул равнодушным взглядом и отвернулся, будто не расслышал. Нуру, устав толкаться, отошла к стене, а там её обругали, что занимает место. Может, подумали, она продаёт свою циновку.
Ещё один человек неподалёку подпирал стену плечом, ничем не торгуя и ничего не покупая, но его не гнали и как будто старались не замечать. Столкнувшись с острым взглядом, Нуру отвела глаза — и увидела, как другой смотрит на неё из переулка.
— Вы ищете ночлег?
Мальчик, коротко стриженый, крепкий, пробрался через толпу и, взяв Мараму за локоть, посмотрел снизу вверх.
— У бабушки есть место, и берёт она недорого. Идём, отведу!
Пока шли, Нуру смотрела по сторонам и повсюду видела людей, что-то выискивающих в толпе. Кто стоял в тени, скрестив руки на груди, кто шёл, осматриваясь — не путники с запылёнными ногами, и руки пусты, ни ведра, ни корзины. Каким делом они заняты, Нуру понять не смогла.
Мальчик лущил на ходу сладкие бобы. Съев то, что было внутри, жевал и сам стручок, мясистый, тёмный, и сплёвывал под ноги жёсткие волокна. Несмотря на это занятие, во рту его оставалось достаточно места для болтовни.
— Вы небось в Фаникии не бывали, не то знали бы, что так приют не найти. Город большой, люди приезжают, уезжают — разные люди. Всякое бывает: приютят гостя с товаром, а товар-то краденый. Откроется это, а хозяину как объяснить, что он с гостем не в сговоре? Есть и такие гости, что придут с пустыми руками, а уйдут с полными, и где их потом искать? Разные люди едут, и нравы разные. Гостя ведь не прогонишь, если уж позвал, а куда его девать, если он как гнилой боб — тьфу! Вот, он уже там, далеко, остался, а во рту ещё горько.
— Твоя бабушка не боится злых людей? — спросил Мараму.
— А что ей бояться. Её Великий Гончар заберёт скоро, ей уже ничего не страшно, даже приютить музыканта. Вот наш двор, отсюда и озеро видно.
Тут мальчик замялся.
— Только старших мужчин в доме нет, — сказал он, — я один, потому бабушка с тобой говорить не станет. Вот с ней поговорит.
И он указал на Нуру.
Дома на окраинах держались кучно, как овцы в стаде, теснились по сторонам дороги, взбираясь по холму — не зная, не угадаешь, где переулок, а где чей-то двор. Должно быть, нужно родиться здесь, чтобы суметь найти дорогу, не то пойдёшь на рынок или к колодцу — и заплутаешь в рыжих стенах, изобьёшь ноги о пороги и ступени, устанешь заглядывать в одинаковые проёмы, завешенные истёртыми коврами, пропахшие пряностями!
Но тут повезло. Дом, куда мальчик их вёл, стоял на отшибе — не потеряешь, и двор, огороженный глиняным забором, был широк. На забор опирался навес на тонких ногах. Прежде здесь работали и отдыхали, а теперь не осталось ни лавок, ни стола, и в круглой печи, огороженной отдельно, давно не разводили огня. Не держали и поленьев.
В другом конце двора, поджав под себя бревенчатые ноги, ютился дом поменьше, с крышей поплоше, облезлой, точно старая пёсья шкура. Тростник растрепало дождями и ветром, обнажились верёвки, что связывали его, торчали рёбра прутьев. В этом доме устроили дверь из рассохшихся досок, а для прочности укрепили обрезками, набив их по краю и крест-накрест. Видно, там что-то хранили.
Нуру молча сунула в руки гадальщика циновку с подушками и вошла за мальчиком в ближний дом, прохладный, изнутри плохо выбеленный и почти пустой, лишь сундук в углу да широкое ложе. Навстречу ей с трудом поднялась старуха в чёрном, с покрытой головой.
— Проходи, дитя, проходи! — сказала она и протянула руки навстречу, когда-то красивая и теперь ещё статная. Великий Гончар пощадил её, и хотя глина растрескалась от времени, но сохранила прежние тонкие черты, не расплылась, и живые глаза не замутились.
— Ночлег ищут, — пояснил мальчик. Он остался у двери, отодвинув ковёр, и всё жевал бобы, но в своём дворе не плевал, а собирал сор в ладошку.
— Здесь рады гостям, — сказала хозяйка, и узкие губы её тронула улыбка. — Прежде тут жили две семьи. С утра до вечера — смех, голоса, возня у печей, детвора бегает… Что ж, сестра моя ушла к Великому Гончару, а наши мужья оказались там ещё раньше. Дети выросли, пошли своей дорогой, и дом опустел. Только внучок у меня остался, сын моего сына. Отец его плотовщик, дома бывает редко. Больно ему: смотрит на сына, а видит любимую жену. Великий Гончар одно дал, другое отнял, так уж бывает… Так вы живите в свободном доме. Домам нужны люди: без живого сердца и дом умирает.
— Мы не очень богаты, — сказала Нуру. — Какую плату ты берёшь?
— Пяти медных ногтей за ночь будет достаточно.
— Всего-то? Ведь это мало! — воскликнула Нуру, забыв, что хотела торговаться. — Иные берут четверть серебряной фаланги, а тут, в Фаникии, я думала, выйдет дороже!
— Как знать, мало, не мало, — усмехнулась старуха. — Когда в ходу были не медь и серебро, не золото, а товары, кочевники пленили сына владетеля этого края и его людей. Их держали в клетках, как зверей, и кто хотел прожить день и получить еду, должен был выдернуть собственный ноготь и расплатиться. Так что, скажешь, мало одного ногтя? А я прошу пять!
— Разве такое было?
— А как же, такая забава! А как ногтей у них не стало, пришлось расплачиваться фалангами, или уж сразу пальцем. Потом тот, кто правил этим краем, уж на что был упрям, а не выдержал, дал уговор не охотиться на кочевников и заплатил щедрый выкуп. А ещё больше отдал за ногти и отрезанные пальцы, чтобы их вернули, не то Великий Гончар, как заберёт к себе, увидит, что глины не хватает, рассердится — да и вылепит не человеком, а зверем, одним из тех, что бегают в тростнике. Уж на них много глины не надо…
— Да будет Великий Гончар к тебе добр, — сказала Нуру и поклонилась. — Мы устроимся в доме, и я занесу плату.
— Да, потому мы и платим ногтями, — пробормотала старуха, будто не слыша. — Ведь кто хочет, чтобы его помнили слабым, чтобы помнили побеждённым? Тогдашний наместник солгал, что его люди принесли жертву ради всех живущих в этих землях, ради их покоя. Сказал, кочевники, дивясь их стойкости, сдержали слово и ушли отсюда прочь — а сколько отдал за это, утаил. Тогда и взялись чеканить медные ногти да серебряные фаланги, и люди наместника гордо носили свои отрезанные пальцы на шеях. А время всё стёрло, уравняло храбрецов и трусов. Кто помнит их теперь? Новые дети не помнят!
Она улыбнулась, думая о своём, покачала головой. Держась за стену, шагнула назад, к сундуку, и села осторожно.
Нуру попятилась и, поклонившись ещё раз, протиснулась мимо мальчика во двор.