Переправившись на пароме через канал Москва–Волга, сел в автобус и поехал в город.
Что-то непередаваемо грустное видится сегодня во всех этих построенных «от колышка» научных городах-саженцах, выросших на наших скудных суглинках под холодеющими небесами и призванных оранжерейным способом выращивать плоды научной мысли и прогресса, ковать щит страны, двигать фундаментальные науки. В этих городках собирался интеллектуальный потенциал народа, будущее страны. Я побывал в нескольких таких полисах, но больше всех меня поразил Ленинск на космодроме Байконур. Город был построен в сухой безводной казахстанской степи в немыслимо короткие сроки, утопал в зелени, в нем не было ни одного ветхого и облупленного здания, а на чисто выметенных улицах ни одного старика или старушки, потому что город был населен людьми самого плодотворного и зрелого возраста, служившими и работавшими на многочисленных космических площадках огромного полигона. Это был город детей, зеленых улиц (за каждым деревом-тополем ухаживала отдельная семья, отвечавшая за него и каждый вечер поливавшая своего питомца), защитного цвета хаки — преобладающего цвета одежд жителей.
Рядовым солдатом срочной службы, заболев острой дизентерией, я угодил в госпиталь этого секретного города. Помню как во сне палаты инфекционного отделения, до отказа заполненные такими же, как я, «пулеметчиками» (среднеазиатское лето!). Вечная проблема отхожего места, четыре унитаза на весь этаж, к которым выстраивались очереди дизентерийных солдат, проблема пипифакса как издержки городского воспитания. Занимавший до меня койкоместо ефрейтор, освобождая тумбочку от личных вещей, подарил обрывок какой-то книги. Это был царский подарок. Книга была толстая и поэтому представляла большую ценность. Книга без начала и конца — книга стихов. В первые дни я только ковылял вдоль стенки с книжкой под мышкой до туалета и обратно и без сил падал на свое продавленное ложе. Книгу прятал под матрас — даже не под подушку. Из-под подушки могли упереть. Спустя несколько дней, почувствовав себя получше, заглянул в нее. Это был Блок. Лирика и поэма «Двенадцать». Чеканный слог, яркость образов революционной поэмы, их плакатная графическая мультипликация, завораживающий ритм. Дни тянулись томительно. Я читал стихи, до которых не был большим охотником — то ли дело проза. Я читал стихи Блока за неимением прозы и местами заучивал их наизусть. Пока недремлющий брегет болезни не поднимал меня с постели и не швырял в очередь к очку на оправку. Однотомник ужимался на глазах, словно попавший в камин лист, схваченный огнем с боков, с середины, с разных упорно сопротивляющихся языкам пламени сторон, кусками перекочевывая в мою память. По мере естественного убывания этих разрозненных страничек росла моя влюбленность в Блока, которым я заболел надолго. Грешно сейчас вспоминать, но все происходило именно так. Приступ острой солдатской дизентерии в моем случае перешел в высокую болезнь поэзии. Моя первая встреча с поэзией Серебряного века случилась в палате инфекционного отделения военного госпиталя города Ленинска, куда я попал в полубессознательном состоянии, в последнюю минуту ссаженный с эшелона, в котором наш ракетный полк отправлялся на воинские учения в далекое Забайкалье.
Чуть оправившись, я начал выбираться сквозь пролом в стене за пределы госпиталя и вскоре свел знакомство с продавщицей расположенного неподалеку газетного киоска. Блок был спасен. Накинув поверх бязевой больничной рубашки чью-то гражданскую клетчатую ковбойку, я свободно гулял по городу Ленинску, и в этих прогулках меня всегда сопровождал блоковский томик, который я ни на минуту не выпускал из рук. Я не отваживался оставлять его в палате, потому что хорошо представлял себе его дальнейшую судьбу. Два или три раза натыкался на воинский патруль, но ни разу не был остановлен. Думаю, выручала меня пухлая книжка под мышкой, придававшая студенческий вид. Выручал Блок. На одной из аллей городского парка познакомился с капитанской дочкой — дочкой капитана-ракетчика, приехавшего с семьей служить на полигон из Краснодара. Капитанская дочка подкармливала меня витаминами — то есть фруктами и овощами, а я ее кормил стихами — то есть пищей духовной. Девушка к стихам оказалась равнодушна, избалована, манерна, но привлекательна и очень говорлива. За несколько дней она обрушила на меня поток сведений о городе, добрая треть из которых составляла воинскую тайну. Будь я американским шпионом, я бы вышел из госпиталя, проделав стремительную карьеру от рядового разведчика до капитана.
Несколько лет назад случайно прочел в журнале статью об этом городе. Побывавший в Ленинске корреспондент подробно описывал картину запустения и распада, в который оказался ввергнут один из самых образцовых городов страны. Брошенные выехавшими в Россию хозяевами многоквартирные дома стоят с выбитыми стеклами. Дворы и улицы заросли хламом и мусором, который некому убирать. Лишенные заботливого ухода и полива деревья на улицах и бульварах давно высохли и превратились в сюрреалистические аллеи из сухостоя, вызывающие ощущение оторопи и жути. Читал я эту статью с чувством большого сожаления и, так и не дочитав до конца, отбросил журнал в сторону.
Когда я работал рядовым словорубом в книжной редакции издательства «Правда», мы как-то приехали в Дубну всей издательской командой по приглашению клуба книголюбов ОИЯИ, над которым наша редакция осуществляла шефство, осыпая физиков дармовыми книгами собственной выделки. Надо сказать, то были очень неплохие по тем временам книги. Наша малоприметная в недрах концерна редакция представляла собой большой книжно-денежный насос, ежегодно приносивший в партийную кассу миллиарды рублей.
В институте нас хорошо приняли, поселили в гостинице, развлекали, водили на главную достопримечательность города — синхрофазотрон, а вечером мы с успехом провели читательскую конференцию, на которой меня как представителя одного модного перестроечного журнала даже отметили аплодисментами. Это был год русского Нобеля (Бродский), центральные журналы захлестывала волна возвращенной литературы и боевой перестроечной публицистики. Эти годы — годы лебединой песни советского линотипа, допотопного, долгоживущего, покрывшего себя, казалось, такой несмываемой, позорной, жирной коркой лжи, что и не отмыть, и не приспособить на доброе, вечное. В типографии издательства «Молодая гвардия», где я работал прежде, стояла трофейная печатная машина «Ман», вывезенная по репарации из Германии и исправно выдававшая до семидесяти тысяч оттисков в день. На ней когда-то печатались листовки Гитлера, Геббельса, Сталина — далее везде, со всеми остановками... Рядом с этой вечной немецкой машиной меня одолевали приступы легкого головокружения, как при взгляде в глубокий темный колодец.
И вот теперь я, свободный, как ветер, спустя десятилетие ехал на автобусе по улицам гостеприимной Дубны и глазел по сторонам.
На одноэтажном здании крупная, бросающаяся в глаза вывеска: «Центр диагностики СПИДа». Дубна и Савелово переживают волну молодежной наркомании и борются с этим бедствием всеми возможными способами. Большая вывеска центра производит диковатое впечатление, но, по-видимому, нужна — лишний раз напомнить едущему мимо молодому человеку об опасности. Прежде уличная наглядная агитация воспевала радости социализма. А теперь — пропагандирует здоровый образ жизни, призывая растерянную молодежь к уму-разуму. Рядом с вывеской торговые киоски, автобусная остановка — в общем, очаг цивилизации, куда на равных вписался и пункт диагностики СПИДа, словно какая-нибудь точка по приему стеклотары. На стене дома надпись: «Атом не солдат, атом работник», и я в который раз вспоминаю, что я в городе атомщиков.
Автобус набит битком. С трудом выпал у торгового центра, где прежде закупал продукты. Купил хлеба, консервов, макарон, еще кой-какого припасу и, словно придавленная гирей черепаха, с разбухшим рюкзаком на горбу поплелся к паромному причалу.
Лодка моя цела и нетронута. Прогулялся по барже туда-сюда. Заглянул в темную, сырую пещеру бывшего машинного отделения — с ржавым котлом, трубами, вентилем и манометром. Осмотрел лабиринты рыбацких клетушек, сляпанных из листового железа, среди которых можно и заблудиться. Одни двери закрыты на висячие замки, другие — раскрыты настежь. Внутри лежбища с шерстяными одеялами, полки с рядами банок, удочки, приставные столики и стулья — микрокомфорт в клепаном жестяном пенале, где, не говоря уж о хозяине, есть место и для карандаша, и ластика, и железной баночки с мотылем, замечательно рифмующейся с этим большим ржавым пароходом, нареченным именем большого пролетарского писателя, залегшего «на дно» (посаженного на мель) вместе со своими персонажами в отрепьях, сатанеющими от водки и песен, словно сошедшими с подмостков все того же Художественного Общедоступного, — бывшие люди, бывшие мужья и отцы, а теперь — рыбаки...
Зато вокруг — сказочный простор водохранилища, полноводного, полнорыбного (когда-то), берега с березами и соснами, где можно разбивать палатки, разводить костры, долго распутывать снасти и думать о том, как бы вот так же распутать и свою собственную судьбу тоже...