Рыбинск

Солнце, ветер — свежий попутный зюйд-вест дует в корму.

У деревни Володино сфотографировал старый дот времен войны, уместившийся на крохотном островке под лирической сенью березки. Дот наполовину врос в землю, покосился, порос мхом, как старый пень, но амбразурой все так же грозно смотрит на Волгу. Еще один гречухинский артефакт, наверняка изученный и взятый им на заметку. Но в музее уже имеется один дот — бетонный колпак с бойницей, словно перевернутая кастрюля, надежно накрывавшая пулеметный расчет из одного-двух человек.

По живописным берегам тянутся полускрытые в соснах поселки, отдельные коттеджи и усадьбы с заборами, из-за которых иногда вдруг выглянет новомодный ветряк с медленно вращающимися лопастями, обнаруживая уединенное дачно-лесное гнездо с автономным энергоснабжением, спутниковой антенной, колодцем, глухими стенами ограды и порядочным запасом продовольствия в холодильниках и каморах, рассчитанным на несколько месяцев затворнической жизни в условиях дефолта, смуты, глада, труса, мора, червия воскипения.

Берега постепенно расступались — я входил в Волжский плес Рыбинского моря. Поглядывая на карту, я прокладывал свой курс по старому руслу Волги — древней скифской реки Великой Рахи, полвека назад залитой водами самого большого в мире искусственного водохранилища. Бывшее русло превратившейся в призрак Волги, словно змея, стелившейся теперь по дну водохранилища, нетрудно было определить по голубым линиям, отмечающим перепады глубин и рельефы целого подводного мира с городами и деревнями, церквями и погостами, заливными лугами, лесами, пажитями. Карта у меня была отличная.

Когда гидростроители воздвигли Рыбинскую плотину и древняя Волга вместе со своими притоками Мологой и Шексной ушла под воду и стала подводной рекой, голубой водной гладью оказалась покрыта вся Мологская страна и часть страны Пошехонской, как их называли в старину. Город Молога стоял на левом берегу и был самым северным городом на Волге, от него река круто поворачивала на юго-восток. Город был старинный (упоминался в летописи аж с 1149 года), чистый, здоровый, в нем никогда не было ни чумы, ни холеры, но он мешал столице сделаться портом пяти морей, и поэтому участь его решилась в короткие месяцы конца 1936 года. В сентябре мологжанам объявили о переселении. Сносу подлежали двести двадцать домов частного сектора по причине их ветхости, остальные четыреста шестьдесят предлагалось жителям разобрать и перевезти на новое место. Тем же, кто был не согласен, выплачивали скудную компенсацию и отпускали их на все четыре стороны. Было еще три десятка немощных стариков, отказывавшихся от всякого диалога с властями, приковывавших себя к домам и собиравшихся уйти под воду вместе с городом. Их, затаившихся в укромных закутах своих подворий, находили с милицией, силой отвязывали и увозили в дома престарелых. Но находили не всех — несколько человек исчезли бесследно. Скорей всего, разделили судьбу затопленного города.

Весной 37-го мологжане на плотах, составленных из разобранных по бревнышку домов, нагруженных домашним скарбом, начали сплавляться к Рыбинску, в пригороде его было определено место для нового поселения. Строительство Рыбинской плотины осуществлялось руками ста пятидесяти тысяч заключенных Волголага, осужденных главным образом по 58-й, политической статье. По мере того как росла плотина, росло и кладбище для ее строителей, десятками тысяч умиравших от недоедания, болезней, непосильного труда. В апреле 41-го закончили возведение дамбы. В ноябре 1941-го дал ток первый агрегат, покрытый брезентовым шатром, в январе 1942-го — второй. Происходило это в обстановке секретности, чтобы не привлекать внимания немцев, считавших гидроузел бездействующим. Всю войну плотина давала электроэнергию, так необходимую оборонным предприятиям. Благодаря окутавшей объект секретности и строгой светомаскировке немцев удалось провести, и за все годы войны на объект не упало ни одной бомбы. Шесть лет Волга заполняла ложе будущего моря, проектной метки уровень воды достиг лишь в 1947 году. Кроме города Мологи, под воду ушло более семисот сел и деревень. Огромное водохранилище протянулось на сто сорок километров в длину и до шестидесяти километров в ширину, средняя же глубина составила всего около шести метров. В погоне за проектной мощностью предпочли рыбинский вариант плотины с его катастрофическим по масштабам разливом воды, отвергнув калязинско-мышкинский вариант, по которому Волга должна была остаться в своей пойме.

Пристал к берегу в десять часов вечера, покрыв с попутным зюйд-вестом свыше полусотни километров. Чудесный день, наполненный солнцем, ветром, работой с парусами и неостановимым движением вперед, подошел к концу. Я высадился у створного знака на самой северной оконечности Волжского плеса. Передо мною лежало Рыбинское море — уходящая за горизонт ровная водная гладь, высвеченная косым вечерним светом. Кустики ивняка, песок. Комары в немыслимом количестве. Тишина, безлюдье. Сгущающиеся сумерки заволакивали дали, пока я разбивал палатку, разводил костер, вечерял.

Утром, осматривая лодку, дотумкал наконец, почему при сильном ветре корпус начинает поскрипывать, — оказалось, при сборке забыл вставить крепежный палец в кильсон. Из двух положенных пальцев в гнезде сидел лишь один. Пришлось посвятить все утро разбору и ремонту лодки. Морской масштаб предстоящего плавания вызывал восторг и одновременно трепет с порядочным привкусом тревоги. Линия морского горизонта ограничивает пределы видимости пятнадцатью километрами; чтобы достичь в этом месте противоположного берега Рыбинского моря, надо одолеть один за другим четыре таких «горизонта». В свои прежние плавания по Рыбинскому морю мне приходилось уходить за два «горизонта», в сторону находящегося в тридцати километрах Дарвинского природоохранного заповедника; при этом я ни на минуту не терял землю из виду: едва исчезал из глаз один берег, впереди показывался другой. Моя лодка не была рассчитана на плавание по морю.

Французский историк Фернан Бродель связывал эпоху Великих географических открытий с умением европейцев предаваться открытому морскому пространству, способностью мореплавателей плыть и плыть вслепую, вверяя свою судьбу воле ветров, сомнительным картам и капризам провидения. К счастью для европейцев, Бискайский залив, послуживший тренировочной площадкой для европейских мореплавателей, лишен островов, поэтому пересекать его приходилось по солнцу, картам и навигационным приборам, все более совершенствовавшимся. К счастью для китайцев, слывших хорошими мореплавателями и судостроителями (некоторые крупные джонки имели четыре палубы, водонепроницаемые отсеки, были оснащены четырьмя-шестью мачтами, могущими нести двенадцать больших парусов, и брали на борт до тысячи человек), южные моря богаты островами и архипелагами, поэтому плавание китайских капитанов всегда проходило в пределах прямой видимости земли, то есть оставалось каботажным, межостровным. Пассионарность европейцев, их отвага и умение предаваться открытой водной стихии оказались плодотворней восточного благоразумия, поэтому Китая первыми достигли европейцы, а не наоборот. Способность плавания в открытом океане приравнивалась к изобретению пороха и книгопечатанию и дала Европе, распространившейся по мировым океанам подобно взрыву, превосходство на столетия вперед.

В полдень сел на воду и, взяв азимут на едва угадываемые на горизонте Переборы, при довольно свежем южаке храбро оторвался от берега. Шел при косой волне, то и дело захлестывавшей кокпит, но грот не рифил, полагая, что выставленных боковых поплавков достаточно, и был все время начеку, готовый в любую секунду погасить парус.

Рыбинск начинался тянувшимися вдоль берега промышленными постройками, пакгаузами, горами железа. Ряд наводивших уныние ржавых судов как-то незаметно и плавно переходил в стоянку судов действующих, сгрудившихся вокруг причала какого-то завода.

В бухте Переборы дежурный по лодочной стоянке Саша Русак без лишних вопросов указал место для швартовки. На левом плече Саши красовалась художественная наколка — неописуемой красы дева в обрамлении какого-то изречения, в котором я сумел разобрать два слова: «любовь» и «мир». Цифры 80–82 позволяли определить как годы армейской службы, так и Сашин возраст.

Вокруг нас с Сашей стягивались мужики, прослышавшие о прибытии живого москвича на лодке с парусом. Я был обгоревшим до черноты оборванцем, но — москвичом, «корреспондентом», готовым к общению и раздаче визиток всем желающим. А быть москвичом-«корреспондентом» в такое время в нашей стране что-то да значило. Подразумевалось, что я мог ответить за все и за всех, мог поделиться мыслями, что-то посулить — какой-то просвет впереди, о котором я уже ведал, а местные — еще нет, ведь все решалось в Москве — далекой, непонятной, чужой, год от года богатеющей и все более отдаляющейся, любимой и ненавистной. Переругиваясь меж собой, мужики понесли сначала свое начальство — Москву пока не задевали. Один работал на оборонном предприятии, связанном с «Салютом», до мая все было нормально, как вдруг пошли сокращения — под увольнение попал каждый второй работник. Другой работал на крупнейшем в стране кабельном заводе, но уже полгода не получал ни копейки. Чем же вы живете, спросил я. На мой вопрос все хитровато улыбаются: есть накопления. Похвалил их лодочную стоянку, густо уставленную мощными катерами и шлюпами. Оказалось, это еще не все — добрая часть лодок с утра ушла в море.

Я переоделся в джинсы и свежую майку и отправился на остановку автобуса, идущего в город. Автобус шел из Перебор сорок минут — так долго, что я успел вздремнуть. Высадился на Соборной площади — в самом сердце старого Рыбинска. Спасо-Преображенский собор — сияющая золотом визитная карточка города, колокольня с высоким стройным шпилем напомнила мне Адмиралтейскую иглу. Недаром и пословица: «Рыбинск-городок — Петербурга уголок». Купеческий Рыбинск долгое время был главным кормильцем Петровской столицы, служа перевалочным пунктом для речных караванов с «низовым» хлебом, льном, рыбой, железом, лесом, бахчевыми.

Набережная, как и во всех старых волжских городах, греет душу, услаждает взор видом на Волгу, на столетние липы, дающие густую тень, на старинные решетки парапета, отлитые в тех же формах, что и для Твери, Кимр. Древние здания старого города в ожидании ремонта бесстыдно выставляют свои рубища и язвы, вокруг много сора — и своего (штукатурка), и наносного. А рядом — запруженный транспортом проспект Герцена, современный, чистый, сияющий витринами и лаком несущихся иномарок.

Прогулялся под старорежимными липами набережной, но присесть и дать отдых ногам не смог — скамеек не было. Прежде были, объяснил мне словоохотливый прохожий, да все покрали. По его совету спустился к реке, прошел вдоль берега. Наконец нашел, что искал, — небольшой мемориальный текст на гранитной стене. Надпись, сделанная уже в наши дни, гласила, что у этой стенки большевики расстреливали пленных офицеров после подавления Ярославского мятежа в 18-м году. Гранит расстрельной стенки набережной был забрызган невидимой кровью восставших русских офицеров, исклеван пулями. Неподалеку юные мамаши качают в колясках грудничков, пенсионеры дремлют над поплавками, молодежь не дает себе засохнуть, заливая жажду «Балтикой». Умереть, стоя лицом к Волге, у береговой ее кромки с мелким галечным прибоем. Это вам не смерть в глухом подвале или в свежевырытой яме, куда приказывают спрыгивать еще живыми, чтоб облегчить работу расстрельной команде.

Рыбинский речной вокзал — большой плавучий дебаркадер, первый такой красавец на моем пути, ресторан на нем с непотопляемым названием «Поплавок». Разговорился с капитаном «метеора», прибывшего из Ярославля. «Мало ездят, мало. Заполненность плохая, бывает и пятьдесят, и сорок, и даже двадцать процентов салона.

Магазин «Хлебушек, хлебушек!» привлек озорной вывеской и запахом свежеиспеченного хлеба. «Одежда прямо сейчас из Европы» мне не требовалась, поэтому, жуя теплую еще сайку, прохожу мимо. Запах и вкус хлеба напоминают о прошлом города — бывшей хлебной столицы Волги. Хлебных караванов и судов у городских причалов скапливалось так много, что под ними Волги не было видно. В летнюю пору в Рыбинск стягивалось до ста тысяч человек — самой многочисленной группой были бурлаки, голытьба с котомками за плечами, с заткнутыми за ленточку шляпы деревянными ложками — отличительным знаком профессии. Работа у бурлаков простая: «лямку три, налегай да при». Со вскрытием рек они сходились в низовые хлебные волжские губернии, образовывали артели для подъема судов бечевой. Съезжавшиеся купцы делились на «низовых» (продавцов) и «верховых» (покупателей). Торговые сделки меж ними совершались в бесчисленных трактирах и харчевнях. Рыбинск — «всему хлебному делу воротило и указчик» (С. Максимов). Этому историческому прошлому города посвящен памятник Бурлаку на набережной.

Выставка «Неизвестная Молога» работает три дня в неделю, Музей Мологского края — и вовсе всего два дня, ни туда, ни туда я не поспеваю. Зато в краеведческом музее мне показывают три иконы рода Михалковых, реквизированных из их родовой усадьбы Петровское. Особенно ценной была одна — Спас XVI века. Кинорежиссер Никита Михалков бывал в Рыбинске, видел эти иконы и даже пытался с помощью губернатора забрать их из музея. Но музейные работники встали горой и не отдали знаменитому режиссеру фамильные реликвии. Я не знал, чью сторону принять в этом споре — режиссера ли, музейных ли хранителей. Будь я на месте Михалковых, я бы тоже, пожалуй, попытался вернуть святые реликвии в семью. А будь я на месте хранителей — ни за что бы не позволил разбазаривать коллекцию. Ситуация патовая, в которой правы все и все немножко неправы.

Спустя час оказываюсь в гостях у Николая, знакомого рыбинского поэта. Живет Николай вдвоем с мамой в старой пятиэтажке у самой окраины. «Дальше лес, грибы, ягоды…» Ему чуть за пятьдесят, есть дочь от распавшегося брака и даже внучка. Николай серьезен, основателен, работает в каком-то КБ, технарь по образованию, отравленный немилосердным и сладостным ядом поэзии. После смерти Владимира Высоцкого Николай организовал в 80-м первый в Рыбинске вечер памяти народного поэта и певца, за что потом его тягали в КГБ и грозили высылкой. Подарил мне вышедший недавно сборник стихотворений. Стихи о борениях души, преодолении страстей и комплексов немолодого уже, сильного мужчины. Одно из них озаглавлено «Над пропастью во ржи», другое — «Лев готовится к прыжку».

Очутившись в ванной под струями горячего душа, обнаруживаю у себя под мышкой глубоко впившегося лесного клеща. Того самого — омерзительного разносчика энцефалита и болезни Лайма. Вот так — шататься по лесам и рекам. Много лет назад меня уже кусал клещ, случилось это в годы армейской службы в степях Казахстана. Закопавшийся по самую жопку рыбинский гад сидел в каких-нибудь двух сантиметрах от старой казахстанской отметины. Видать, в этом месте я был вкусней всего, что-то такое там под кожей имелось, неодолимо притягивающее лесную и степную нечисть, начинающую обедать мною с этой самой — левой — подмышки. Я расстроен и даже слегка напуган. Совместными усилиями удаляем кровопийцу, после чего Александра Несторовна, мама Николая, оказавшаяся врачом, говорит: «Риск заражения совсем невелик, вирус разносится ничтожным процентом насекомых. Гамма-глобулин надо капать в течение первых двух дней после укуса. А прошло явно больше. Так что, если заражение произошло, оно должно проявиться». Место укуса покраснело и кажется припухшим. Александра Несторовна слушает мой пульс, заглядывает в зрачки, даже меряет давление. Сует под мышку градусник. Как ни странно, эти простые манипуляции быстро успокаивают меня, и я перевожу разговор на другое, чтоб не докучать гостеприимным хозяевам своими страхами. Понадеявшись на русское авось. На то, что пронесет. И пронесло, слава те.

Александре Несторовне далеко за восемьдесят — худенькая беленькая старушка, говорит по-девичьи запальчиво, взволнованно, совершенно чудесно. Пока я не исчез, торопится рассказать мне историю своей жизни. Много лет проработала врачом-фтизиатром. После окончания Ленинградского мединститута попала в госпиталь, где лечила раненых — и наших, и пленных немцев. Вынесла на своих плечах самый тяжелый первый год блокады. Так что госпиталь был не простой — блокадный. И немцы были не простые — здоровые, раскормленные, захваченные в плен нашими истощенными на блокадных пайках бойцами. Среди них были и эсэсовцы, все как один выдававшие себя за австрийцев, противников немецких планов по захвату и уничтожению Ленинграда. Все они понимали, что их ждет в осажденном, умирающем от голода городе. После каждой перевязки благодарно пытались целовать ей руки.

Александра Несторовна происходит из очень известного в Ярославле старинного рода. Бабушка ее вышла замуж за богатого и приличного человека. Родив от него пятерых детей, влюбилась в домашнего учителя своих малюток и в один прекрасный день сбежала с ним от мужа. Легкость, с какой она оставила пятерых детей, Александра Несторовна объясняет тем, что ей не пришлось самой кормить их грудью — за нее это делали приглашенные кормилицы. Выйдя за любимого, но бедного учителя, она родила ему еще троих детей и теперь выкармливала их сама. Денег на прислугу не было, поэтому на рынок за продуктами ей тоже приходилось ходить самой. Дорога на рынок пролегала мимо дома бывшего мужа. Каждый день она проходила мимо его окон, а он, таясь за шторами, караулил ее и, перебегая от окна к окну, провожал полным любви взглядом. А дом был большой, и окон в нем было много. Этот дом и сейчас цел. Иногда Александра Несторовна ходит к нему гулять, прохаживается по тротуару туда-сюда, поглядывая на окна, как когда-то бабушка. Я не спросил, хотя очень хотелось: так кто же был ее дедушкой? Бедный, но счастливый учитель музыки или богатый, но несчастный отец пяти брошенных малышей?.. Скорей всего, последний. Александра Несторовна показала семейные реликвии — тарелки из фамильного сервиза с изображенными на них рыцарями, на обороте каждой стоял понятный посвященным знак — красные мечи. Три тарелки мейссенского фарфора со знаком «скрещенные мечи» — то, что осталось от большой семейной коллекции. Когда бегут из дома постылого мужа, не думают о тарелках.

Утром еду в Переборы. Там меня хорошо встретили и денег за постой лодки не взяли. Взяли с меня не деньгами — натурой. Бесплатным зрелищем моего почти торжественного отплытия в неведомые дали. Собравшиеся на мостках рыбинские мужики подбрасывали советы, шутили.

— И как ты с таким багажом перевалишь через дамбу?..

— А я по частям. Перебежками.

— Так ведь вещи из дальней кучи могут спереть, пока за ними вернешься…

— А я короткими перебежками.

Ободрительный, дружный гогот.

Я отвалил от мостков и заработал веслами, выбираясь из лодочного затора. Слух обо мне, видимо, прошел великий, потому что и с берега, и из лодок мне махали руками и желали успеха совсем незнакомые люди...

На оконечности Рыбинской плотины стоит гигантская цементная дева, олицетворяющая ВОЛГУ. В одной руке держит чертеж, другой приглашает вас в перепляс. Стан ее облегает свободное платье со складками до пят, косы заплетены бубликом, у ног ластится, словно кошка, косо идущий к волне железный буревесник. Лет этой деве столько же, сколько и мне, так что мы с ней ровесники. У меня к ней настоящее теплое чувство, как к милой однокласснице. Будь во мне толика чего-то цементного, мы могли бы составить красивую пару.

Переволок через Рыбинскую дамбу занял три долгих трудных часа. На последнем этапе ко мне подключился помощник, с которым мы снесли к нижнему бьефу по цементным удобным ступенькам мою лодку. Помощника звали Сергей. Он отчаянно боялся травм, силовых перегрузок и всего колюще-режущего, потому что оказался спортсменом. Профессиональным футболистом, отыгравшим сезон в Венгрии за какую-то провинциальную команду третьего дивизиона. Заработал венгерских тугриков себе на машину. Скоро опять поедет играть, только уже за словацкие песо. С венграми сложности большие — языка венгерского он не понимает, а русский они не жалуют. С венграми всегда были сложности. Со словаками сложности тоже были, но понять их можно — не надо налегать на словари.

Я пожелал рыбинскому Марадоне побольше забитых голов, а он мне — правильного ветра.

Загрузка...