Ясное солнечное утро. На реке полный штиль, полнее не бывает. После завтрака и скорых сборов отчаливаю от берега, беру курс на дамбу Угличской ГЭС. Наконец лодка уткнулась носом в косые плиты, сдерживающие напор поднятой воды верхнего бьефа плотины. Скоро мне расскажут про эту плотину много чего — оказывается, она давно нуждается в основательном ремонте, время и паводки проделали над ней свою разрушительную работу, дамба течет, оплывает. Состояние плотины, сооруженной в 40-м году, оценивается как предаварийное.
Я выгружаю из лодки все свое барахло на бетонный уклон дамбы — до верхнего ее края метров десять. Словно муха по стенке, бегаю вверх-вниз по довольно крутому, градусов под сорок, уклону, поднимаю вещи к шоссе, проходящему по дамбе. Подошвы моих резиновых сапог, по счастью, хорошо помогают удерживать равновесие даже с изрядным грузом на спине. Все тем же старым казачьим способом — то за нос, то за корму — поднимаю наверх свой предельно облегченный шип. По шоссе проносятся машины, автобусы, по обочинам шагают люди. Переношу через дорогу вещи, а потом сговариваюсь с двумя прохожими крепкими пареньками и с их помощью переношу через дорогу лодку. По моей просьбе ребята великодушно сносят лодку на руках к нижнему урезу воды. До него — метров полста, пожалуй, я мог бы спустить лодку и по траве, обильно устилающей скат, но предпочитаю все же не рисковать лишний раз целостностью оболочки.
Хитрость моя срабатывает. Дело в том, что, когда мне приходится прибегать к помощи посторонних, я пускаю в ход свою «теорию малых дел»: сначала прошу их о малости (перенести лодку через дорогу), а уже потом, когда мы с неизбежностью сблизимся и, может быть, даже разговоримся о том о сем, я смело прошу о большем (донести лодку до воды, до которой может быть и полста, и все полтораста)... Я вынужден прибегать к этому легкому обману, чтоб сразу не отпугнуть человека — иногда единственного на этом месте в этот час. К чести волжан, в помощи мне ни разу не отказали.
Углич раскрыт Волге самым сердцем своим — кремлем на возвышенном правом берегу реки между ее маленьким притоком Шелковкой и ручьем Каменным.
Я правлю на яркую, нарядную, как печатный пряник, по выражению поэта, церковь царевича Дмитрия «на крови», венчающую кремлевский мыс. Построенная в 1692 году по указу Петра и Иоанна Алексеевичей, церковь — образец «узорочной» архитектуры конца XVII века, — стоит на том самом месте, где, по преданию, был убит царевич. Небольшой пятиглавый храм с шатровой колоколенкой, красные стены, на фоне которых выделяются белые пышно обработанные наличники, изразцовые вставки, белый карниз и закомары. Небесно-голубые маковки усеяны золочеными звездами. Эта живописная праздничность храма мало сообразуется с тем печальным событием, в память о котором он был сооружен.
Достигаю мыса и заплываю в небольшой залив, где размещается лодочная станция: большой дощатый сарай, моторные лодки и прогулочные шлюпки, водные велосипеды. Моя лодка принята под надежную охрану.
Закинув рюкзачок за спину, направляюсь в город.
Пройдя через набережный сквер, оказываюсь на центральной площади Углича, носящей сразу два названия: площадь Коммуны и площадь Успенская с пометкой — «бывшая». Площадь спланирована по принципу шестилучия, так распространенному на Волге, от нее веером расходятся неширокие уютные улицы. Перед зданием администрации высокие серебристые ели скрадывают фигуру каменного вождя с отведенной за спину рукой, прячущей — что? Ага — кепку. Старинное здание пожарного депо с каланчой — непременный атрибут любого уездного города XIX века. Одно-двухэтажные здания эпохи классицизма — так называемые угличские наугольные дома.
Заглядываю в книжный магазин: три-четыре тома классиков, Дюма во всех видах, малоразличимая ввиду своей однообразной избыточности массмакулатура. Случайно становлюсь свидетелем разговора: девушка, прочитавшая объявление на двери, что магазину требуется уборщица, интересуется зарплатой. Зарплата смехотворна, равняется стоимости шести буклетов с видами города Углича. Девушка в видимом смятении покидает магазин.
Каменная палата князя Андрея Большого на территории кремля — одна из самых древних сохранившихся гражданских построек в Центральной России. В 1584 году во дворце поселилась жена Ивана Грозного Мария Нагая с царевичем Дмитрием. Полы застланы чугунными плитами, нагревавшимися от дымоходов калориферных печей. Душегрейки, сарафаны, дворянские камзолы. Подлинные носилы и рака, в которых 28 мая — 3 июня 1606 года святые мощи царевича Дмитрия были перевезены из Углича в Москву с целью доказать москвичам, прослышавшим о Лжедмитрии, что царевич мертв, — грубый деревянный короб с ручками, обитый полуистлевшей восточной парчой.
Изящный крест XVII века из слоновой кости со следами удара ляшской сабли. С ним настоятель Покровского монастыря игумен Антоний во главе процессии монахов и горожан вышел из ворот монастыря к польским интервентам, осаждавшим обитель в 1611 году. Настоятель был зарублен на месте, один из ударов сабли пришелся на крест, которым настоятель пытался образумить захватчиков.
В углу храма царевича Дмитрия «на крови» в деревянной раме висит знаменитый ссыльный колокол. Его можно потрогать, пощелкать по холодному металлу ногтем, а то и ударить в било, прислушиваясь к тихому, едва слышимому гулу, далекому отзвуку того кровавого набата, возвестившего начало великой смуты, поставившей Русь на грань ее существования...
Учиненная над набатным колоколом расправа и по сей день поражает каким-то магическим чином и ладом, похожим на волхование. Вот этот перечень заклинательных мер, призванных заговорить пролитую кровь царевича, не допустить смуты: колокол у Спаса сбросить наземь, бить плетьми прилюдно, лишить и языка, и одной проушины, чтоб никогда уже не висел в колокольном достоинстве. Объявить «ПЕРВОСЫЛЬНЫМ НЕОДУШЕВЛЕННЫМ С УГЛИЧА» и сослать за две тысячи верст, в Тобольск, на колымаге, и чтоб не лошади везли его, но тянули на себе наказанные угличане, коих решено было свести в Сибирь и населить ими город Пелым... Кто же был режиссером этой ритуальной, почти языческой казни куска бездушного металла, не имеющей себе равных в истории, — Борис Годунов?..
Слишком свежо еще было в народной памяти волхвобесие язычества. Вот и Михайло Нагой был обвинен на соборе в том, что «держал у себя ведуна Андрюшу Мочалова и много других ведунов...». И, по некоторым глухим сведениям, ведуны эти заняты были еще и тем, что — лечили царевича от падучей...
Мы сидим на дне оврага Каменного ручья в караульной будке лодочного товарищества. Над нами грохочет невидимая за деревьями танцплощадка: усиленный голос диск-жокея перекрывает крики парней, взвизги девиц, шарканье подошв, звуки нарастающей музыки из громокипящих динамиков. У деревянных мостков покачиваются моторные лодки зажиточных угличан, ибо моторная лодка сегодня — роскошь. Таким образом зажиточных угличан можно перечесть — всего их набирается около двух-трех десятков. За последние годы парк моторных лодок сократился раз в десять. Моя ласточка с убранным парусом и сложенной мачтой стоит тут же, пришвартованная к понтону.
Дежурному по лодочной станции Николаю лет шестьдесят, дружелюбен, говорлив, лицо маловыразительно, но с неким содержанием, за которым в прошлом — многолетняя карьера мастера-сыродела.
Мы говорим о Волге, политике, Угличе, туристах, прибывающих с каждым теплоходом, вокруг которых увивается и кормится столько людей, обо всем этом поставленном на широкую ногу бизнесе «на крови», пролившейся из горла царевича четыре столетия назад и отворившей целые реки крови...
Мы сидим в какой-нибудь сотне шагов от этого места, где разыгралась «величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре» (А. С. Пушкин). Уже в октябре 1608 года польские отряды появились в окрестностях Углича и после короткого боя ворвались в город. Углич превратился в арену ожесточенной борьбы. С осени 1608 года до весны 1612-го он несколько раз переходил из рук в руки. Лишь весной 1612 года город был освобожден силами ополчения Минина и Пожарского. Особенно сильно Углич пострадал в 1611 году. По свидетельству летописца, в княжеском дворце погибло столько людей, что погреба его наполнились кровью. Метафизика места и времени перетекла в метафизику крови; эта кровь по сей день все струится из отворенных жил царевича, больного то падучей, то гемофилией, — каждая царская династия на Руси заканчивалась, несмотря на старания ведунов всех мастей и сословий, жертвенной кровью, выпущенной из тонких детских жил наследника-цесаревича...
Стемнело. Невидимая, но легко угадываемая во тьме Волга едва слышно плещет волной о борта малокаботажного флота угличан. Дискотека закончилась, и в вечерней природе воцарилась полновесная тишина.
Появляется жена Николая Людмила Александровна, приносит ужин: термос с чаем, котлеты. Она тоже в недавнем прошлом сыродел, и поэтому наша беседа, оттолкнувшись от куска российского сыра, купленного мною в ближайшем гастрономе, сделав небольшой полукруг, переходит на процесс изготовления этого тонкого благородного продукта...
Поважневший на глазах сыр лежит на столе. Я искренне заинтересован в нем. Мне уже не верится, что я обладаю таким сокровищем. Я получаю первые уроки: хороший сыр к ножу липнуть не должен — это раз; второе — сыр должен иметь четкий рисунок «со слезой», т.е. после резки обязан блестеть в глазках — пускать «слезу»... Мне по всем признакам повезло — сыр хороший, это подтверждают и мои эксперты. Мы пьем с ним чай, священнодействуя, отрезаем от него тонкие полупрозрачные ломтики и говорим о сыроварении...
В Угличе производился сыр самых разных сортов: пошехонский, голландский, российский, рокфор, сулугуни, пикантный, литовский, не считая всякого рода плавленых сыров. Самое хорошее молоко поступает на завод в мае-июне. У каждого сорта сыра свой срок вызревания. Прибалтийский, литовский сыр вызревает недели две. Дольше вызревает российский сыр — два с половиной месяца. В период созревания сыра его постоянно проверяют, сортируют, отбирая порченый для цеха плавленых сыров. Сорт сыра зависит главным образом от жирности.
К сожалению, сейчас, в конце ХХ века, делают сыр только одного сорта — российский. И вовсе не из патриотических соображений. Мало сдают молока. Поэтому и приходится выпускать сорта сыра с длительным сроком созревания, чтоб обеспечить хотя бы частичную занятость персонала. С октября по май сыроделы гуляют в неоплачиваемых отпусках — нет молока. Не из чего делать сыры. Производителю выгодней продавать молоко на рынках. А ведь еще недавно работали круглый год... Выпускали сыры самых разных сортов, в том числе и на экспорт...
Не так давно городской муниципалитет возглавила Элеонора Шереметьева, работавшая до того главврачом ЦРБ. Людмила Александровна вновь избранного мэра нахваливает. Мол, и дороги стали получше, и улицы почище, а какой мост отстроили!.. Рассказывает про свою сестру Наталью, пекаря-кондитера шестого разряда, оставшуюся без работы. На бирже ей посоветовали открыть свое дело. Она и открыла. Для начала в условиях своей малометражки: стала печь пирожки и продавать их с пылу с жару на городской площади. Начинка самая простая: капуста с яйцом, рис с яйцом и, наконец, с тертыми яблоками — всего три сорта. Раскупают их быстро, едят и нахваливают. Появились кой-какие деньги — теперь надо расширять дело: арендовать подходящее помещение, наращивать объемы, темпы, усилия...
Николай морщится. Вообще-то он за коммунистов, поэтому у них в семье на этой почве разлады. Ну вот нравится Людмиле Александровне этот дылда Немцов — и все тут!..
А что часовой завод, гремевший когда-то на всю страну своими часами «Чайка»? Стоит завод. Недавно провели на нем собрание, избрали нового директора взамен старого, завалившего дело. Правда, новый директор приходится бывшему директору сынком, но, говорят, парень он хороший, головастый. А в цехах завода оставленные без дела рабочие подпольно собирают «на коленке» часы из ворованых деталей и продают их у пристани.
Ночными улицами древнего города Углича бреду с рюкзаком на спине. Город будто вымер, лишь на площади табунятся стайки молодняка, остывающего после танцевальных ритмов, да из бара выходит, обнявшись, парочка бритых пареньков — чуть покачиваясь, уважительно уступают мне часть загораживаемого ими тротуара: не столько мне, сколько моей бороде, моему рюкзаку и походному камуфляжу, а главное — моему полевому офицерскому кепи. Свежие дембеля.
Подхожу к дому тети Нади, с которой днем на пристани условился о ночлеге, заглядываю в темные окна. Что-то брезжит в глубине их — не то ночник, не то экран телевизора. Стучу костяшками пальцев по стеклу и сразу вижу в окне тетю Надю, восставшую предо мной как лист перед травой. Меня ждут. Глаз не смыкают. Подсчитывают будущие барыши. Миную полутемный, страшноватый, пахнущий прелым деревом и ветхим тряпьем общий коридор барака, и вот уже тетя Надя встречает меня на пороге своей квартирешки.
Глухая ночь. Мы сидим с тетей Надей на ее продавленном диване и беседуем. Она и в самом деле добра, эта отчаянная пристанская торговка, не знает, чем бы меня попотчевать, предлагает мелкую обжаренную на сковороде картошку, еще у нее есть луковица. Картошка, как и лук, со своего участка. Всего у нее двенадцать соток: шесть своих и шесть сына, каждый год засеваемых картошкой, луком и, конечно, цветами. Цветы подобраны так, чтобы цвели весь сезон — в интересах ее бизнеса. Клумба непрерывного цветения.
От пола тянет сыростью, поэтому мы с нею сидим плечом к плечу, напротив теплого зева распахнутой газовой плиты. Тете Наде за семьдесят, из своей небольшой пенсии она еще умудряется помогать несчастному сыну с семьей. Сын работал электросварщиком, пока от работы с металлами не получил силикоз, который у сварщиков протекает даже тяжелей, чем у шахтеров. С тридцати лет ездит по санаториям, сейчас на пенсии по инвалидности — год от году чахнет, совсем больной парень. Жена работает на электромеханическом в конторе. Двое детей: мальчик-шестилетка и девочка-старшеклассница, которую надо одевать, готовить к выпуску. Мелкие букетики бархаток, астр, горошка тетя Надя носит к каждому теплоходу; цветы эти на самом деле никому не нужны и есть замаскированная форма попрошайничества. Тетя Надя умеет напускать на себя вид, жалящий сердца иноземных (и наших) туристов. При этом у нее море бьющей через край энергии, она и в самом деле не ходит, а бегает — эта старушка в деревенском платочке.
На стене перед нами висит рукописное расписание движения теплоходов. По нескольку раз в день она бегает их встречать.
— Опять сегодня привезли этих французов!.. — жалуется тетя Надя.
— Тетя Надя, а кто подает больше других? — задаю я некорректный вопрос.
— Щедрее всех немцы и американцы. И наши… — добавляет тетя Надя.
И прочитывает мне лекцию на тему нацменталитета многих других язычников и языков. Хуже, если приходит теплоход с итальянцами. И совсем плохо — когда с французами и испанцами. Эти экономят на всем — каждый франк и песету. Зато охотно расточают улыбки — с появлением французов берег оживает, цепочка торговцев подается вперед, приосанивается, загорается смутной надеждой на лучшую юдоль.
Один американец вот недавно сфотографировал ее на «поляроид» и подарил карточку: тетя Надя, смущаясь, словно девочка, стоит в платочке и пыльнике в ряду подружек по бизнесу, держит в руках букетик цветов. Есть у нее одна тайная проблема — денежная мелочь, которой у нее скопилось уже изрядно. Центы, пфенниги, сантимы, которые ни один банк к обмену не принимает…
Было два мужа. Первый рано умер, а второй — фронтовик, весь израненный, больной, работал на шлюзах и пил горькую. А напившись — ох и дрался! Тетя Надя поводит плечами, вспоминая, сколько раз ей приходилось спасаться от побоев — то у соседей прятаться, то отсиживаться в сарае... Много лет просила его оформить инвалидность — чтоб была прибавка к пенсии, и квартира как ветерану-инвалиду полагалась вне очереди. Он все отмахивался: «Плевать!.. На х… все. Мне хватает». Все-таки уговорила лечь в военный госпиталь, где ему сразу дали вторую группу. Но после госпиталя он прожил месяц с небольшим, даже пенсию ветеранскую ни разу не успел получить. В один день внезапно умер от инфаркта. Случилось это, грешно сказать, прямо в их коммунальном туалете. Так и нашли его там, беднягу, запершегося на слабый крючок, с приспущенными штанами, с глазами навыкате и пеной на губах.
Было две козы. Держала их тетя Надя в сарае. Больному сыну и внукам каждый день носила козье молоко. А уж выпасала их где только придется — в городе-то. Однажды пришла к сараю, а там одна коза висит подвешенная, хрипит перерезанным горлом, кончается, косит на хозяйку злым непрощающим глазом... Эта коза была с норовом, бодливая, не далась, видно, ворам, вот они и выместили на ней злость-то свою, что не пошла с ними. А другую увели. Потом тетя Надя нашла на задах ее рожки да ножки. Поплакала, конечно. Похитителей вычислила сразу — двоих оболтусов-подростков из их же барака. Да чем докажешь? Оба из семьи переселенцев откуда-то из Азии. Поселили их на ее голову. Телевизор пытались у нее через окно вытащить.
А родом тетя Надя из деревни, девчонкой работала в колхозе от зари до зари, потом на плотине в Угличе, в музее реставратором. В войну как-то раз нашла в лесу сбитого немецкого летчика, уже умирающего, лежащего под кустом без сознания. Перевязала его, сбегала за подводой и с мужиками привезла к правлению, откуда его уж забрали наши военные. Спасла немца. Молодого, белобрысого. Где-то он теперь? Вот бы объявился и чем бы ни то помог ей на старости лет. Сыну лекарствами. Мало ли.
Я падаю на тети-Надину кровать, успевая затолкать под нее свой рюкзак, где все мои дневники, все фотопричиндалы и много чего еще рассовано по различным кармашкам и потайным клапанам, и доверчиво засыпаю, безоружный, без револьвера под подушкой и шпаги у изголовья, вверяя себя в объятия теневого русского бизнеса. Да и что еще оставалось делать мне — странствующему офицеру без подорожной и какого-либо намека на казенную надобность...
Кстати — о немцах.
Не так давно в Угличе побывала делегация из немецкого города-побратима Идштайна. В ее составе прибыли трое бывших военнопленных, которые в середине 40-х работали на строительстве гидроузла. Один из них долго служил водоносом. Спускался по ступенькам к Волге, зачерпывал ведрами воду и с утра до вечера носил ее наверх, сгибаясь под тяжестью коромысла — носил и носил весь божий день, в течение многих месяцев. Очень был доволен, что ступеньки эти сохранились. Все сорок восемь. Как же они ему, надо полагать, осточертели когда-то, после освобождения долго снились в родном фатерлянде, преследовали в ночных кошмарах. Дома он выучился и стал архитектором. Смеясь, он объяснял это влиянием первого опыта, полученного на стройках русского социализма.
Одержимые ностальгией, бывшие пленные немцы едут и едут в Россию по местам своей трудовой славы, везут сыновей, внуков, показывают им выстроенные своими руками дома, плотины, разбитые скверы, собственноручно посаженные деревья, успевшие вымахать вровень с выстроенными домами. Ностальгия такой же товар, как и все прочие, товар оплачиваемый и, в данном случае, хорошо конвертируемый. Очень человечный товар.