Третьего июля сего года около шести часов утра я поливал свои петуньи, пребывая в самом благостном настроении. Неожиданно в мой садик зашел высокий молодой человек, светловолосый и безбородый. На голову его была нахлобучена фуражка немецкого образца, на носу красовались золотые очки, а на тощем теле уныло болталось широченное пальто, сшитое из ластика3 и напоминавшее парус, повисший на мачте в безветренную погоду. Перчатки на его руках отсутствовали, а ботинки из некрашеной кожи покоились на чрезвычайно мощных и широких подошвах, из-за чего казалось, что каждая
нога молодого человека окружена своим собственным маленьким тротуаром. Из бокового кармана пальто, нашитого в области сердца, рельефно выпирал контур большой фарфоровой трубки. Мне и в голову не пришло спрашивать у незнакомца, учился ли он в каком-нибудь немецком университете. Я просто поставил на землю свою лейку и приветствовал его вежливым «гутен морген». В ответ посетитель заговорил по-французски, правда с чудовищным акцентом.
— Сударь, — обратился он ко мне, — меня зовут Герман Шульц. Я недавно вернулся из Греции и в течение всего путешествия не расставался с вашей книгой1.
Такое вступление наполнило мое сердце радостным чувством. Мне показалось, что голос иностранца звучит мелодичнее музыки Моцарта, и я устремил на его золотые очки взгляд, исполненный глубокой признательности. Дорогой читатель, друг мой, ты и представить себе не можешь, как сильно мы любим тех, кто сумел продраться сквозь страницы написанных нами талмудов. Лично я хотел бы разбогатеть только для того, чтобы стать постоянным источником доходов для тех, кто прочитал мои творения.
Я схватил за руку этого великолепного молодого человека. Я усадил его на лучшую скамейку в своем саду, коих у меня всего две. Оказалось, что он ботаник и был командирован в Грецию Ботаническим садом города Гамбурга. В Греции он собирал гербарий и одновременно старательно изучал эту страну, главным образом ее животных и людей. Его наивные описания и наблюдения, весьма поверхностные, но справедливые, напомнили мне
Имеется в виду опубликованная в августе 1854 г. книга Эдмона Абу «Современная Греция» (La Grece contemporaine), содержащая довольно едкую сатиру на нравы, царившие в стране в середине XIX в.
манеру, в которой составлены труды папаши Геродота. Изъяснялся он тяжеловесно, но его простодушие и искренность сразу внушили мне доверие. Каждое слово он произносил тоном человека, абсолютно убежденного в своей правоте. Гость сообщил мне последние новости если не обо всем городе, именуемом Афины, то по крайней мере о главных персонажах моей книги. В ходе беседы он высказал несколько мыслей общего порядка, которые показались мне весьма здравыми, тем более что раньше я и сам их высказывал. Наша беседа длилась не более часа, но по ее завершении мы стали самыми близкими друзьями.
Я не знаю, кто из нас первым заговорил о разбойниках. Люди, объездившие всю Италию, обычно говорят о живописи. Посетившие Англию рассказывают о промышленности. У каждой страны есть свои особенности.
— Дорогой мой, — спросил я у бесценного незнакомца, — попадались ли вам разбойники? Правду ли говорят, что в Греции еще встречаются разбойники?
— Это более чем правда, — с серьезным видом ответил гость. — Я провел две недели в плену у Хаджи-Ставроса, прозванного Королем гор, и могу судить о бандитах на основании собственного опыта. Если у вас есть свободное время и вы не против того, чтобы выслушать длинный рассказ, тогда я готов в деталях рассказать обо всем, что со мной приключилось. То, что я вам поведаю, вы вольны использовать по своему усмотрению. Можете написать
роман, новеллу, а еще лучше (ведь это правдивая история) — отдельную главу для той своей книжки, в которой вы изложили множество любопытных фактов.
— Вы слишком добры, — ответил я. — Оба мои уха в полном вашем распоряжении. Предлагаю перейти в мой рабочий кабинет. В нем не так тепло, как в саду, зато туда проникают запахи резеды и душистого горошка.
Он охотно пошел за мной, мурлыча на ходу греческую народную песенку:
Клефт4 черноглазый в долину спустился,
Клацая тихо ружьишком своим,
Грифам шепнул: «Не летайте далече,
Будет на ужин паша из Афин!»
Он устроился на диване, поджал под себя ноги, словно арабский сказочник, снял пальто, чтобы насладиться утренней свежестью, закурил трубку и приступил к рассказу о своих злоключениях. Я же уселся за свой письменный стол и стал старательно за ним записывать.
Я доверчив от рождения, а к тем, кто говорит мне комплименты, я испытываю поистине безграничное доверие. Однако любезный иностранец наговорил мне столько невероятных вещей, что несколько раз я невольно начинал подозревать, что он смеется надо мной. Но каждое слово он произносил с такой уверенностью, а взгляд его голубых глаз был исполнен такой чистоты, что искры скептицизма в моем сознании, вспыхнув, мгновенно угасали.
Он проговорил без устали до половины первого. Прерывался мой гость лишь два или три раза, чтобы раскурить свою трубку. Затягивался он с удивительной регулярностью, каждый раз выпуская одинаковые клубы дыма, словно дымовая труба паровой машины. Иногда я отрывался от записей, чтобы взглянуть на рассказчика, и всякий раз видел его спокойное улыбающееся лицо, окутанное клубами дыма и напоминающее лицо Юпитера в третьем акте «Амфитриона»5.
В час дня слуга объявил, что стол для нас накрыт. Герман уселся напротив меня, и вскоре мои последние сомнения не устояли перед мощью его аппетита. Глядя на него, я подумал, что хорошее пищеварение и хороший аппетит редко сочетаются с нечистой совестью. Молодой немец был очень хорошим сотрапезником и посему не мог оказаться лгуном, а его прожорливость как бы служила залогом его честности. Эта мысль настолько меня поразила, что, угощая его клубникой, я признался, что время от времени испытывал к его словам сильное недоверие. На мое признание он ответил ангельской улыбкой.
Весь этот день я провел наедине с моим новым другом, и мне постоянно казалось, что время бежит слишком быстро. В пять часов вечера он загасил трубку, натянул пальто, пожал мне руку и стал прощаться. В ответ я сказал ему: «До свидания!»
— А вот и нет, — отозвался он, качая головой, — я уезжаю сегодня семичасовым поездом и не смею надеяться, что когда-нибудь вновь увижусь с вами.
— Оставьте мне ваш адрес. Наверное, я не откажу себе в удовольствии отправиться в путешествие и, возможно, проеду через Гамбург.
— К сожалению, я и сам не знаю, под каким небом буду ночевать в следующий раз. Германия большая и не факт, что я останусь жителем города Гамбурга.
— Однако если я опубликую вашу историю, то по крайней мере буду обязан выслать вам один экземпляр.
— Не стоит отягощать себя такой заботой. Не успеет книга выйти в свет, как ее тут же нелегально перепечатают в Лейпциге в типографии Вольфганга Герхарда, и я сразу ее прочитаю. Прощайте.
После его ухода я внимательно перечитал свои записи и обнаружил в них несколько неправдоподобных деталей, которые, однако, ничуть не противоречили тому, что я лично видел и слышал во время моего пребывания в Греции.
Тем не менее в момент сдачи рукописи в типографию меня вновь одолели сомнения: а вдруг в рассказ Германа вкрались какие-нибудь ошибки, за которые я, как издатель, буду нести ответственность! Ведь если я опубликую историю Короля гор, предварительно не представив ее на суд компетентного специалиста, то, скорее всего, подвергнусь отеческим упрекам газеты «Журналь де Деба», а, кроме того, на меня посыплются опровержения афинских газетчиков и грубые нападки со стороны «Восточного наблюдателя»1. Этот турецкий листок как-то раз с уверенностью ясновидящего объявил, что у меня есть горб. Так стоит ли давать повод к тому, чтобы меня объявили еще и слепым?
В конце концов, преодолев замешательство, я решил снять с рукописи две копии и одну из них отослал человеку, на чье мнение вполне можно положиться. Я имею в виду знакомого мне афинского грека по имени Патриотис Псефтис, которого я попросил сообщить мне без обиняков и со всей присущей грекам искренностью обо всех ошибках, допущенных моим молодым другом. За это я пообещал опубликовать его ответ в конце книги.
Еженедельник, выходивший в Афинах на французском языке.
В ожидании его ответа я отдаю на суд публики аутентичный текст рассказа Германа. Я не изменил в нем ни единого слова и даже сохранил допущенные рассказчиком самые невероятные преувеличения. Причину моей скрупулезности легко понять: ведь если бы я решился вносить правки в рассказ молодого немца, то автоматически превратился бы в его соавтора. На этом я скромно удаляюсь и передаю слово Герману Шульцу. Сам я полностью выхожу из игры, а вам рекомендую, слушая рассказ Германа, представить себе, как он покуривает свою фарфоровую трубку и хитро поглядывает сквозь стекла золотых очков.