Прямо как у Чацкого из «Горе от ума»: и слушаю — не понимаю.
Читаем дело и тоже не понимаем. Отказываемся понимать: и умом, и тем более сердцем. Чтобы хлебороб, председатель колхоза да еще кандидат сельскохозяйственных наук отважился на такое!.. Нет, «отважился» — не то слово. Покусился на святая святых земледельцев. Что-то тут не так! Может быть, какая-то ошибка вышла, перепутали его с другим человеком…
Не перепутали, не ошиблись… Тяжелая, неопровержимая правда как бы ложится на чашу судейских весов, и ему, Сороке Петру Кирилловичу, нечего положить на другую чашу, чтобы хоть как-то уравновесить свои поступки, облегчить свою вину. Тогда это делает за него адвокат, кладя на другую чашу былые заслуги подзащитного и четыре его ордена, но и они, эти былые заслуги, не в силах перетянуть чашу весов, где тяжкой гирей лежит преступление, которому нет ни оправдания, ни прощения.
Отрываемся на минуту от дела, чтобы припомнить 1943 год, Воронежскую область, где шли бои, а затем ежедневную изнуряющую бомбежку, которая оставила только остовы от кирпичных зданий да черные обгоревшие поля. На краю одного из них лежит раненый, пожилой, как казалось нам, молодым, солдат, Иван Ступин и, не стесняясь однополчан, навзрыд плачет — со всхлипыванием, изредка вытирая кулаком глаза. Не принято среди солдат пускать слезу. Никогда прежде не видели мы этого тихого, казалось бы, лишенного всяких эмоций человека в таком состоянии.
— Болит? — сочувственно спросил его кто-то. И желая успокоить, добавил: — Потерпи маленько, сейчас медицина придет, уже кликнули.
— Не помогут они, — сквозь слезы говорит Ступин. — Ты глянь, как горит. Пшеница горит… Хлебушко… Что деется, что деется? — Он с отчаянием поглядывает на товарищей, надеясь увидеть в их глазах понимание. Так смотрят дети на взрослых, ища у них защиты от вопиющей несправедливости.
И все поняли: не от ран, не от физической боли страдает солдат, а от боли душевной. Недавний колхозник Иван Ступин плачет от вида почти сгоревшего хлебного поля. И не было для него более сильного потрясения, чем это. Даже ранение не причиняло таких страданий.
Не знаем, где он сейчас, наш друг, жив ли, здоров. Но если жив, то, должно быть, ему сейчас чуть больше лет, чем председателю колхоза Сороке, хотя, убейте, не можем сейчас представить Ступина на месте Сороки. Потому что он, Иван Ступин, имел совсем иную закваску, иные представления о земле, о хлеборобской чести и совести, иными глазами смотрел на хлеб, который, по его понятиям, не имел цены, как не имеют цены шедевры мировой художественной культуры. Знал: хлеб — это жизнь.
В отличие от него для Сороки хлеб оказался всего лишь изделием пекарни стоимостью в тринадцать или более копеек, с которым вольно обращаться, как заблагорассудится, не очень-то терзаясь душевными муками и не думая о нравственных последствиях. Это он, руководитель колхоза, земледелец-практик, чей вроде бы богатый опыт подтвержден ученой степенью, распорядился и провел свое распоряжение через правление колхоза — закупить хлеб непосредственно на хлебозаводе или в магазине и скармливать его… скоту. И не только хлеб, а и крупу тоже. Пожалуй, невозможно себе представить состав правления, члены которого, наряду с обсуждением таких вопросов, как подготовка к уборке урожая, обеспечение мер по его сохранности, итоги социалистического соревнования, строительство фермы, со спокойной деловитостью, будто речь идет о чем-то обыкновенном, естественном, во все времена принятом, решают кормить буренок свежеиспеченными буханками и батонами, цена на которые так ничтожно мала. Но, как это ни дико, а именно подобный пункт значился в повестке дня того колхозного правления. Заслушивался, так сказать, доклад председателя по существу вопроса, разворачивались прения, текли мерные, рассудительные (рассудительные ли?) речи, давались какие-то обоснования, принималось решение: кто — за, кто — против, кто воздержался? Среди присутствующих царило полное единодушие — никто не воздерживался, а тем более не голосовал против.
Читатель может предположить, что был Сорока этаким самодержцем в правлении колхоза, руководителем упрямым и своевольным, которому, не дай бог, поперек слово сказать, тем более свою точку зрения отстаивать? Петр Кириллович действительно человек волевой, с характером, любил, чтобы его слушались, но гайки (надо отдать ему справедливость) до отказа не завинчивал, критику воспринимал более или менее спокойно, дельные предложения учитывал. Но когда обсуждали вопрос, чем кормить птицу и скот, других дельных предложений не поступило, и сама идея об использовании для этих целей магазинного или заводского хлеба никого не возмутила, никого не подняла на хотя бы слабое противоборство. Не нашлось среди людей «от сохи» такого, кто бы встал и с тихим (пусть тихим) проникновением проговорил: «Вы что же это, белены объелись — коров да хохлаток булками кормить? Не согласен я! И вам не позволю!»
Но, может быть, создалась в то время жуткая бескормица, целыми днями рвал душу рев голодного скота? Или, может быть, в районе выпекали больше хлеба, чем требовалось населению, и он, не проданный и не переработанный, все равно бы пропал? Нет, не было ни того, ни другого. Правда, некоторая нехватка кормов ощущалась, однако не до такой степени, чтобы стоило прибегать к мерам противоправного и безнравственного характера.
Подумать только, каждому известно — закон предусматривает наказание тех, кто использует хлеб на корм скоту, и тем не менее целый колхоз за неполных четыре года скупил у хлебозавода и в продовольственном магазине села 309 тысяч буханок общим весом в 232 тонны 900 килограммов, а плюс к этому почти 6,5 тонны разной крупы и скормил все это скоту и птице. И знали об этом не только члены правления, но и бухгалтеры, кладовщики, операторы ферм, птичницы, ездовые, ветеринары — словом, все колхозники. Ни у кого не дрогнуло сердце, не возмутились душа и совесть! Больше того, когда началось следствие, многие, в основном, правда, должностные лица колхоза, бросились на выручку Сороке, и это понятно, потому что они сами в определенной мере оказались причастными к «хлебным операциям» и защищали уже не столько председателя, сколько себя.
Ивашев, Бурик, Сорма, Бровский, Батов изо всех сил пытались убедить суд, будто на корм скоту шел только хлеб черствый (?!), деформированный, недопеченный и бог весть еще какой, ни на что больше не пригодный. Но эксперты, специалисты хлебопекарного дела утверждали: если в хлебной продукции имеются изъяны, то она подлежит переработке, скармливать и эту продукцию скоту — недопустимо.
Кстати, версия об употреблении на корм только ни на что больше не годного хлеба родилась в голове самого Сороки с самого начала следствия. Он сумел навязать ее даже некоторым свидетелям. Как? А очень просто: во время следствия председатель продолжал оставаться на свободе и выполнять свои обязанности. Сам этот факт оказывал немалое психологическое воздействие на тех, кого вызывали в качестве свидетелей: кто его знает, чем все это закончится? Скажешь правду, а потом будешь не рад. Пригрозил же председатель Сокову, заведующему производством хлебозавода, когда тот осмелился обратить внимание на его незаконные действия. А мастеру того же завода Ткачу, отказавшемуся как-то отпустить подводу хлеба, недвусмысленно посулил служебные неприятности, вплоть до увольнения с работы. Он-де, «влиятельный человек в районе и может все»!
И люди боялись перечить Сороке. Мастер, чтобы не связываться, ушел в цех, но видел, как экспедитор удовлетворил просьбу председателя колхоза и тот уехал, загрузив подводу доброкачественным хлебом.
Не удивительно, что этот «влиятельный» человек умел обрабатывать людей. Бухгалтер колхоза Ковалева на суде прямо заявила об этом. Больше того, она призналась, что прежде, боясь неприятных для себя последствий, давала ложные показания, будто хозяйство приобретало одни только отходы, так называемые огарки, ценой пять копеек за килограмм. На самом же деле колхоз скупал хорошую продукцию, но председатель приказал говорить иначе не только ей, а и другим тоже.
Впрочем, попытки лжесвидетельства этим не исчерпываются. Порадеть «родному человечку» поспешили и ответственные работники районного звена. Едва началось следствие, как они сразу же постарались запутать его. Нимало не смущаясь, прислали официальную справку, будто приобретенная в розницу крупа скармливалась птице по… указанию руководства районного совета колхозов. Более того, эту ложь даже подтвердили в своих показаниях.
Эти люди долго стояли на своем, пока до них не дошло, чем может обернуться лжесвидетельство: ведь предупреждения об ответственности за дачу ложных показаний — не пустая формальность, а вполне осязаемая возможность попасть на скамью подсудимых. Тут-то все свидетели и сделали крутой поворот. В суде они опровергли все, что еще так недавно утверждали. Конечно же, Сороке не поступало из района никаких указаний использовать пищевые продукты в рационе скота и птицы. Конечно же, делать это — возмутительное безобразие. Сорока, самолично внесший такое предложение, кругом виноват и заслуживает сурового наказания.
Но прозрение, наверное, произошло все же не только потому, что свидетели осознали неминуемость наказания за лжесвидетельство. Тут примешалось, видимо, еще одно обстоятельство, на котором остановимся позже.
Пока же хотим обратить внимание на то, к чему привела противозаконная «предприимчивость» Сороки. Накормив хлебом скот, он создал заметные трудности в снабжении им населения. Несколько продавцов продовольственных магазинов из близлежащих сел, а также председатель исполкома сельского Совета народных депутатов показывали на суде, что в течение трех лет, когда Сорока внедрял свою «рационализацию», жители сел плохо обеспечивались хлебом, его доставляли с завода с перебоями. Люди жаловались, писали письма, требовали разобраться. С хлебозавода, как по-заведенному, отвечали: отпущенные на данный месяц фонды муки использованы. И точка!
Кем использованы, на что? Неужели фонды эти столь ограничены, что не могут обеспечивать потребности населения района? Задать бы руководителям местных органов власти, наделенных большими полномочиями, эти вопросы директору предприятия да провести хотя бы небольшую проверку, как все стало бы ясно. Но их удовлетворяли стандартные его объяснения, которые безоговорочно принимались на веру. Так преступно созданный дефицит был чуть ли не официально оправдан.
Невольно приходишь к мысли, что деяния Сороки вообще ни для кого в районе не были секретом. Многим руководящим и должностным лицам просто удобно было играть роль незнаек. В хозяйствах ощущалась нехватка кормов для скота и птицы, нехватка, в причинах которой надо было разобраться и принять решительные меры: кому-то подсказать что делать, с кого-то строго спросить за бездеятельность или вовсе сделать организационные выводы. Но для этого надо было знать фактическое положение на местах, отказаться от привычного стиля и метода работы, от не менее привычного манипулирования цифрами, от парадности и искусственно созданной благополучной отчетности.
Выяснилось, что Сорока не только злоупотреблял служебным положением, но и использовал его в корыстных целях, действуя как расхититель. Одной репутации «рачительного» хозяина, сумевшего в трудных условиях нехватки кормов прямо-таки чудодейственным способом прокормить скот, показалось ему мало. Он, как говорится, жаждал не только славы, но и денег.
Если в «операциях» с хлебом он нет-нет да и проявлял свое личное участие, то в хищениях старался оставаться в тени, не выпячиваться. Большинство незаконных указаний давалось им устно. И деньги в собственные руки от «чужих» не принимал — только через «своего человека» — Кишкову. Только она вручала требуемую сумму начальству. Это была тонкая тактика, чтобы в случае чего можно было оправдаться, уйти от ответственности и уж по крайней мере не выглядеть руководителем преступной группы. Успеха эта тактика не возымела и была довольно быстро разоблачена следователем, а затем судом.
Колхоз обладает большим и хорошо плодоносящим садом. Когда наступает пора уборки яблок, здесь всегда не хватает рабочих рук. Сорока привык решать эту проблему с помощью наемных бригад. Потом, в суде, он будет юлить, изворачиваться, доказывать, будто просто предоставлял приезжим возможность заработать. А в действительности благодаря запутанности учета собираемой продукции лично обогащался. Тем более что с заезжими молодцами махинации было легче делать, нежели с местными жителями.
Из года в год приезжали для оказания колхозу «помощи» в сборе яблок в основном одни и те же люди. Условия труда для них были прямо-таки царские. Можно подумать, что не колхоз хозяин сада, а Сорока, который волен распоряжаться общественным достоянием, как своим собственным. Он, например, завел порядок, по которому пришельцы, получая обычную плату за труд, могли по очень льготной цене купить у колхоза до пяти процентов яблок от общего количества собранных каждым. Если учесть, что яблоки обходились помощникам примерно в 25 копеек килограмм, а на рынках ближайших областей, не говоря уже об отдаленных, цена на них удваивалась или даже утраивалась, то нетрудно понять интерес приезжих к данному промыслу. Тем более что яблоки, да еще самолично бригадой отобранные, упакованные в дармовые колхозные ящики (при таком остром дефиците на тару!), вывозились отнюдь не на соседние рынки, а туда, где они стоят подороже.
Откуда почерпнул Сорока эти установленные им пять процентов, он так и не смог объяснить. Тем не менее «такса», к удовольствию гостей, несколько лет подряд оставалась неизменной.
Как вдруг… В подобных историях появление сакраментального «вдруг» так же неминуемо, как появление работников милиции, но в данном случае оно связано не с ней, а с Сорокой. Так вот вдруг, когда бригада из шести человек управилась осенью со сбором урожая и по заведенному обычаю уже тщательно отсортировала по 500–600 килограммов яблок на каждого (всего более ста ящиков), председатель колхоза приказал ввести иную систему поощрения. Сославшись на указания вышестоящих организаций, Сорока заявил, что члены бригады могут купить не более чем по 200 килограммов.
В рядах приезжих «тружеников» возникло недовольство. Как это бывает, одни, что называется, примирились, понуро опустили головы, другие — заворчали, а самые сметливые принялись тихо действовать. Через председателя. Возглавлявшая бригаду жена подсудимого П. Харь-ко, Екатерина, в течение нескольких дней обивала пороги его кабинета, упрекая руководителя хозяйства в обмане — не предупредили, дескать, заранее об изменении порядка продажи яблок. Ехали в надежде на пятипроцентную норму, а тут надувают! Сорока клялся, что не может преступить руководящих указаний свыше, тяжело вздыхал и разводил руками. Даже сочувствовал, и у людей создавалось впечатление, что он хочет им помочь, но то ли не решается, то ли чего-то ждет. Как выяснилось, он действительно выжидал… когда «клиент созреет» и тогда уже без тени смущения и неловкости согласился… «сделать одолжение» — пусть сборщики оплатят положенное через кассу, а за остальное — две тысячи ему в карман. Заодно предложил каждому еще сто ящиков яблок самого ценного сорта «рихард», разумеется, на таких же условиях.
Чуть позже, когда Е. Харько прибыла домой с грузом, жительница соседнего села Чубчик тоже захотела приобрести яблоки в том колхозе и просила у Е. Харько содействия. Та сказала, что дело, мол, невыгодное — Сорока «содрал с них, будь здоров, какую сумму». Но Чубчик и такие условия сделки устраивали. Вскоре супруги Чубчик вместе с супругами Харько прибыли на переговоры с Сорокой. Сделка состоялась быстро и без помех. Но на сей раз осторожность изменила Сороке, он принял две с половиной тысячи рублей у мужа Харько из рук в руки, а не через Кишкову, как в предыдущие разы.
Та осень оказалась для дельца весьма доходной. По предварительному сговору между Сорокой, Кишковой и Песковым, исполнявшим обязанности кладовщика, ими было реализовано около семи тонн яблок, за которые только руководитель хозяйства положил в карман без малого шесть тысяч рублей. Радуясь полученному доходу, Сорока расщедрился, разрешил сборщикам, приехавшим из разных мест страны, отправить домой груз колхозным транспортом и в колхозных ящиках (378 штук), за что, конечно, в кассу колхоза никто не внес ни копейки.
Суд, рассмотрев дело, воздал каждому из его участников по заслугам. Сороке, в частности, пришлось покинуть уютное гнездышко — двухэтажный особняк, оцененный более чем в 28 тысяч рублей, чтобы провести в менее теплых краях восемь лет. Автомашина ГАЗ-24, денежный вклад на 36 тысяч рублей и домашнее имущество у него конфискованы. Кроме того, он лишен государственных наград — орденов Октябрьской Революции, Трудового Красного Знамени, двух орденов «Знак Почета» и медали.
Кажется невероятным, недостижимым: награды и статьи уголовного кодекса. Что же, выходит, незаслуженно награждали? Нет. Были времена, когда Сорока трудился в полную меру своих сил и способностей и колхоз шел в гору. Но в последние годы — то в одном месте прорыв, то в другом. В хозяйстве перестали заботиться о развитии кормовой базы. Тогда председателя и осенило — залатать дыры магазинным хлебом.
Но неужели, спросит читатель, никто из работников органов правосудия в районе не замечал, что не все ладно в хозяйстве? Замечали. Районный прокурор предъявлял Сороке и другим специалистам иск о возмещении ущерба, причиненного хозяйству падежом скота и птицы. Решением народного суда с него было взыскано 300 рублей.
«Это мелочь!» — решило руководство района, вспомнив о проводившихся именно в этом колхозе показательных семинарах, совещаниях, о визитах всевозможных делегаций, шикарных приемах и обильных угощениях. Никаких выводов в отношении Сороки сделано не было. Деньги на угощения выделялись решением правления, а если не хватало, пускали шапку по кругу. Что касается шапки, бог с ней, а вот по какой статье расходов уплывали частенько до 400 рублей из кассы хозяйства — неясно. Участники застолья разных рангов подобными пустяками, к сожалению, не интересовались.
В колхозе, было дело, скормили скоту восемь с половиной тонн отличной моркови. Объяснили так: коровам тоже нужны витамины. Районный прокурор предъявил иск о взыскании с Сороки и других специалистов 1530 рублей. Народный суд в иске отказал. Допустим, судебными, правовыми средствами в тот раз нельзя было Сороку наказать. Но ведь можно было воздействовать на него иными средствами — дисциплинарными, скажем. Ведь как ни суди, ни ряди, а с морковью форменное безобразие вышло. Это все понимали, но Сороку даже не пожурили.
Безнаказанность развязывала руки председателю колхоза, подталкивала его к новым правонарушениям, и он уверовал в свою «непотопляемость». Но не спасли его ни «заступники» сверху, ни былые заслуги.
Председатель колхоза и его сообщники понесли заслуженное наказание. А мы думаем о тех, с чьего молчаливого согласия творятся порой преступления, — о людях, которые тяжким трудом выращивают хлеб, но равнодушно смотрят, как оскверняется дело их рук. И вспоминаем плачущего у горящей нивы солдата Ивана Ступина, которому было больно не от ран, а от вида полыхающей пшеницы. Разве мог бы он допустить, чтобы хлеб скармливали скоту?
Почему же таких истинных хлебопашцев, людей высокой нравственности и гражданского мужества не оказалось в руководимом Сорокой колхозе?