— И совсем не герой. И все же не хочу, чтобы меня утопили в Каме, как паршивую собаку. Странное дело, на моих глазах погибли самые крепкие и молодые, а я вот, поди ж ты, губы
Хмельницкого скривились в жалкой усмешке.— Около меня спал председатель Сарапульского ревкома. Застрелили. Был балтийский матрос — камень на шею и швырнули в воду. Ох, подлецы! — тихо выругался Хмельницкий. — Они думают, что довели нас до состояния скотов, мечтающих об одной жвачке. Голод, конечно, замечательный способ убивания интеллекта, но, странное дело, на меня он уже не действует. Я испытываю только безмерную усталость...
Люк приоткрылся, чей-то голос отчетливо произнес:
— Мужички из деревни Июль на палубу! Хмельницкий, Лу-тошкин на палубу...
В трюме заохали, зашевелились, стали подниматься люди.
— Быстрей, быстрей!
Льдистая утренняя синева, река в прозрачной дымке, сосны, похожие на зеленые паруса, зернистый иней, блистающий на песке, вызвали в Лутошкине почти праздничное настроение. Все же Игнатию Парфеновичу было неловко при виде людей, прикрытых рогожами, мучными мешками, пучками овсяной соломы.
Арестантов выстроили у борта. Лутошкин украдкой посмотрел на офицеров из контрразведки. Их свежие, улыбающиеся физиономии казались добродушными, Лутошкину даже понравился молодцеватый грузин в косматой бурке. В левом кулаке его белел листок, у ног валялась дубовая колотушка.
Рядом с грузином стоял офицер в шинели и фуражке со следами кокарды. У него были разные глаза: правый — выпуклый и зеленый, левый — полуприкрытый и слезящийся.
■— 1 Пора начинать, Чудошвили,— сказал он.
■—* Есть, капитан!
Грузин скинул бурку: малиновая черкеска и кинжал в серебряной оправе ножен вспыхнули в утреннем свете. Грузин заглянул в листок, приблизился к арестантам.
—: Имя-фамилия?
«— Будников Федор.
*— Имя-фамилия?
Будников Афанасий.
=— Имя-фамилия?
•— Будников Митька.
Перекличка продолжалась. Все арестанты носили фамилию Будниковых, и, пока грузин вызывал их.ио списку, Игнатий Пар-фенович невольно считал про себя: Будников — двенадцатый, семнадцатый, двадцать второй. На Будникове двадцать восьмом счет его оборвался.
— Имя-фамилия? — обратился к Лутошкину грузин и скомандовал:— Налэво! И ты — налэво, — приказал он Хмельницкому.
Игнатия Парфеновича и Константина Сергеевича оттеснили на середину палубы.
ь— Что делать с этими, капитэн?—Чудошвили по-женски вильнул бедрами.
— Пусть смотрят.— Офицер поймал пальцем слезу из левого глаза, пошевелил широкими ноздрями.— Милейшие сограж-даны! Я —начальник контрразведки Солдатов. Я знаю всю вашу подноготную и балясы точить не намерен. Выдайте мне большевика Будникова, он опаснейший преступник, бежал и скрылся в вашей деревне. Кто из вас большевик Будников, говори,— Солдатов ткнул кулаком в грудь Федора Будникова.
.— Про большевиков мы не слыхали.
— Укрываешь, бандюга, красных! И ты не слыхал про большевиков?
— Слышал. Приезжал на деревню один оратель, растолковывал, кто такие большевики и меньшевики,— ответил Петр Будников.
— Тогда скажи, кто из вас Будников-болыпевик?
*— Такого зверя не знаю...
Поиски таинственного большевика Будникова среди его однофамильцев казались Игнатию Парфеновичу смешными. «Солдатов мужиков обязательно отпустит. Ведь и дураку ясно, что они неповинны»; в Лутошкине опять ожила вера в элементарную человеческую справедливость. Он покосился на Хмельницкого: тот стоял опустив голову, ветер шевелил его львиную белую гриву.
— Суки, 'мерзавцы! — остервенился Солдатов.— Все вы немецкие шпионы, жидовские прихлебатели! А для шпионов и жидов у меня — кулак в морду, пуля в затылок. Чудошвили!..
Пламенея черкеской, грузин подскочил к начальнику контрразведки.
— Раздеть догола!
Чудошвили начал сдергивать с арестованных рогожи, мешки, пучки овсяной соломы. Все так же покорно Будниковы сбрасывали лохмотья — неровный строй посиневших тел с медными крестиками на шеях закачался перед Лутошкиным. Игнатий Парфенович понял, что сейчас произойдет что-то отвратительное и противоестественное, чего он не может остановить.
— Объявляю приказ командующего Народной армией,—» громко сказал Солдатов. — В целях защиты Прикамской республики, а также ввиду наступления красных шаек на Сарапул и Ижевск, приказываю уничтожить арестованных большевиков, находящихся во всех местах заключения. — Солдатов повернулся на каблуках — зеленый глаз уперся в охранников, потом скользнул на деревянную колотушку. — Чудошвили!..
Лутошкин задрожал от ужаса и бессилья. С каждым корот- . ким взмахом колотушки он жмурился и запрокидывал голову и вдруг рванулся вперед, упал на колени, покатился в припадке. Он очнулся от ледяной струи: его обливали водой, били сапогами. Он встал. Будниковых на палубе не было.
— Полюбовались, любезнейшие, на чистую работу? Завтра и вас ожидает такая же участь. Гони их в трюм, Чудошвили приказал Солдатов, обходя Лутошкина и Хмельницкого.
Игнатий Парфенович больше не видел коротких цветных снов Он лежал в темноте, погруженный в бесконечную тоску Необоримая эта тоска заполнила каждую клеточку мозга. Страх за собственную жизнь уступил место ужасу перед безумием террора. Игнатий Парфенович как-то сразу сморщиДся духовно, постарел физически. Прежние логические рассужде-ния такие стройные и обтекаемые — теперь распадались религиозное учение графа Толстого испарялось. Игнатий Па’рфе-нович еще пытался спасти остатки своей философии но зло в его конкретных проявлениях оказалось неразбиваемой силой.
Все приходит к концу. Жертвы умирают, палачи умирают, но палачи все же исчезают быстрее,—шептал он в лицо Хмельницкому.
Константин Сергеевич полусидел, прижимаясь спиной к ржавой стенке трюма. Лихорадочная дрожь Лутошкина передавалась ему, и он всеми силами сдерживал себя.
Палачи исчезают быстро, это правда,— согласился он.— но правда и то, что их подлые тени еще долго стоят над миром. В погибающем обществе с особенной силой злобствуют политические страсти и летят головы. Безумство какого-нибудь Солдатова —это судороги старого общества.
— Но ведь и большевики объявили террор,— возразил Игнатии Парфенович. Ведь и они расстреливают заложников ради политических целей уничтожают своих противников Убивать человека за мысли — что это такое?
Странное дело! Красный террор — ответ большевиков на террор белый. Помните, посеешь ветер — пожнешь бурю? Разве ликвидация Солдатовых или Чудошвили— убийство мысли?
— Солдатова —да! Чудошвили— да! Только при любом терроре проливается невинная кровь.
Заскрежетал открываемый люк.
— Арестанты, на палубу!
Люди с деревянной, оскорбительной для самих себя покорностью брели к трапу, поднимались на палубу. Стальная плита падала на люк, в трюме все замирало. Й тотчас же гиблая тишина разваливалась от винтовочных выстрелов, злобных всплесков воды.
Игнатий Парфенович напрягался, странно вытягивался и разражался рыданиями.
— Успокойтесь, да ну, успокойтесь же...
— Разве можно быть спокойным, когда убивают людей?
Серая тоска опять захлестывала Лутошкина. И спешили спешили неясные мысли, как время в своем обратном полете
к доисторическому порогу. Терпкий ум Игнатия Парфеновича, еще недавно умевший проникать в суть событий, схватывать обстоятельства, располагать в неожиданных комбинациях и анализировать их, теперь попал в незримый капкан. Все стало политикой, даже любовь. Даже в природе появились политические ландшафты.
Когда-то он умел быть недовольным всем, любил находиться в двусмысленном положении, лавировать между злом и добром, объективной и субъективной истинами. Теперь уже невозможно удержаться посредине. Все полетело вверх тормашками: истины, идеи, страсти, добро, зло. Рушатся религии, философские системы, понятия свободы и равенства, правда, закон. Все рассыпается прахом. Нет ласковой середины, стелющейся как зеленая травка; есть бурный поток между двух берегов.
Берег красный, берег белый!
На каком из этих социальных обрывов может находиться Игнатий Лутошкин, робкая тень религиозной мысли великого писателя? Толстой был неповторимым исследователем человеческого сердца, но учение его только закрепляет рабскую покорность народа своим господам. Как же ты, Игнатий Лутошкин, не понимал этого раньше? Он даже застонал, не замечая, что уже вслух говорит сам с собой:
— До чего еще могут дойти наши интеллигенты?
— Кого вы принимаете за интеллигентов? — спросил Хмельницкий. — Чудошвили или Солдатова? Может, опереточного артиста Юрьева? Нет, все честные интеллигенты переходят на сторону красных.
— Не все, Константин Сергеевич! Переходят отдельные личности, вроде вас.
— Я-то помогал большевикам еще до революции. Еще в шестнадцатом году помогал* на-Двинском фронте.
— Вы тогда были офицером?
— Хуже, военным хирургом. Странное дело: пока я оперировал одного-двух солдат, в те минуты убивали сотни других. Я тогда чувствовал полную ненужность своей профессии. Это очень скверно — ощущать бессмысленность собственного дела.— Хмельницкий энергично почесал, белую гриву.
— Вы ведь потомственный дворянин?
— До моего поместья отсюда рукой подать. Я внук девицы-кавалериста Дуровой, моя бабушка была знаменита в Отечественную войну тысяча восемьсот двенадцатого года...
— Война с Наполеоном — иное дело. Сейчас в России война классов. Мужики против дворян, рабочие против капиталистов. А вы, Константин Сергеевич, вроде белой вороны среди красных.
— Может, я — красная ворона среди белых?
— Все перепуталось в России. Дворянин, князь, поп переходят к красным, ижевские рабочие восстают против своей
власти, революционеры, вроде Бориса Савинкова, изменяют революционным идеалам. А где же классовое чутье? А где же классовая непримиримость? За что же вас кинули в этот трюм?
— За укрывательство большевиков: в квартире моей трое прятались. Они уже погибли, а я, странное дело, я живу и живу.
Миноносцы, рассекая и бурля воду, шли вверх по Каме. Матросы, комендоры, пулеметчики были переодеты в морскую форму царских времен. Постороннему казалось: корабли флотилии адмирала Старка прорвались из устья Белой и спешат к Гольянам, на помощь мятежникам.
Холодея на октябрьском ветру, Лариса Рейснер озирала камские ландшафты. «Все эти местечки залиты кровью, скромные села вписаны в историю революции жгучими знаками», В одном месте сбрасывали с кручи красноармейских жен, в другом убивали мужиков, в третьем комбедчиков. У багровых кленов расстреливали матросов — опавшие листья все еще чу-: дятся ей следами пролитой крови. «Никогда никто не узнает, не раструбит на всю чувствительную Европу о тысячах солдат, расстрелянных на высоком камском берегу».
Быстрота, хладнокровие, риск. Пока все идет благополучно, уже надвинулись вместе с берегами колокольня сельской церкви, серые избы, рыжие палатки. Из голых кустарников проглянуло шестидюймовое орудие, другое притаилось'у пожарного сарая. Люди в офицерских шинелях, солдаты с красными повязками на рукавах: на повязках перекрещенные револьверы — символические знаки отличия ижевских мятежников. Они глазеют на .морские суда с андреевскими флагами: ждут адмирала Старка.
Промелькнула гольяновская пристань. Закачался на сильной волне белый буксир, заплясали лодчонки. Лариса до рези в глазах рассматривала реку: где же плавучая могила, ради которой миноносцы пошли на риск?
Водовороты, перекаты, отмели, песчаный островок, за ним —• приземистая грязная баржа. Часовые на палубе, пулемет у боцманской фубки. Она!
Флагман начал разворачиваться. Комендоры «Прыткого» навели орудия на береговую батарею. Сигнальщик передал на «Ретивый» и «Прочный»: «Не открывать огня без приказа». Как снять с якоря и вывести баржу? Перекаты не позволяют миноносцам подойти к ней вплотную. Комфлотилии поднес к губам рупор:
— Внимание! Именем адмирала Старка приказываю буксиру подойти к барже...
Лариса замерла, щеки ее посинели, иззябшие пальцы стиснули борта кожаной куртки. Комфлотилии отвел в сторону
рупор и напряженно ждал — выполнит ли буксир приказ. Двуглавые. орлы взблескивали на медных пуговицах его шинели, жирно лоснилась расшитая золотом морская фуражка.
Буксир, шлепая колесами, направился к барже. И безмолвная— она ожила. Засуетились часовые, забегал боцман. Сам начальник караула подхватил сброшенную чалку, охранники подняли якорь. Плавучая могила, тяжело зарываясь тупым носом в воду, стронулась с места, буксир медленно выволок ее на камский простор.
— Приказываю следовать за мной! — проговорил в рупор комфлотилии.
— Как вам удалось пройти мимо Сарапула? Он же захвачен красными? — спросили с буксира.
— Город снова занят нашими войсками,— голос комфлотилии был и ровен, и в меру строг, и успокоителен.
На Каму опускалась слоистая мгла, желтые обрывы растворялись в ней, черные столбы дыма подпирали низкое небо. Баржа, переваливаясь на волнах, ползла вниз по реке, а на палубе по-прежнему ходили ничего не подозревающие мятежники.
«Что сейчас происходит в трюме? Что переживают наши товарищи? Думают, что наступил последний час их жизни», Лариса пыталась вообразить смятение арестованных и не могла, хотела представить себе окровавленный трюм — фантазия оказывалась бесплодной.
В вечерней мгле замигали городские огни. Прошел еще час мучительного томления, пока баржа причалила к дебаркадеру, Лариса прыгнула на палубу, но ее уже опередили матросы, Молниеносно скрутили начальника караула, обезоружили часовых. Серега Гордеич приподнял стальную плиту над люком,
— Выходите все на палубу! — крикнул Серега Гордеич, но на его зов трюм ответил проклятиями.
— Не верят! Страшатся! — Лариса наклонилась над люком, но голос ее захлестнула волна общего зова.
Из трюма стали выползать люди,— еле дышащие скелеты. Черные тени в рогожах, полуголые, совсем голые. Обросшие волосами, полуслепые от боли и тьмы, с обезумевшими, широко раскрытыми зрачками. Они выходили один за другим—• живые улики белого, совершенно бессмысленного террора. Потом стали выносить мертвецов, окровавленных пытками, замученных голодом, задохнувшихся в смраде нечистот. Вынесли старика с белой гривой — он походил на сраженного льва.
— Константин Сергеевич! — взревел дико, протяжно какой-то горбун и рухнул перед мертвецом на колени: плечи и горб его затряслись от рыданий. Вдруг он распрямился, глянул на Ларису Рейснер умными глазами, подполз к ней.
— Я уже не раб, не раб, я свободен умереть пс собственному выбору...
Этот голос, и звучный и жалкий, потряс Ларису: она подняла горбуна за плечи, спросила:
— Кто вы?
Я из дивизии Азина, юная вы моя женщина...
А на дебаркадерах и набережной скапливались горожане, азинцы, бойцы красной флотшГии. Толпы гудели, и гул их нарастал, как морской прибой. Лариса не увидела, но как-то ощутила — за ее спиной на мачте флагманского миноносца опять защелкал фл-аг революции.
Кто-то рядом с Ларисой сказал печально и гневно:
— Их осталось четыреста тридцать. Меньше половины осталось их... —И тот же голос громко запел. И всех —бойцов и освобожденных, матросов и горожан, реку и берег мгновенно воспламенила страстная мелодия «Марсельезы».
Лариса тоже подхватила грозную мелодию, не в силах удержать слез радости, страдания, любви к свободе.
35
Князь Голицын принадлежал к самой беспокойной группе белых главарей, захватившей Екатеринбург. Монархист всем своим существом, он со злобой маньяка мстил городу за расстрел Николая Второго.
Горные стрелки Седьмой дивизии и агенты контрразведки, которыми командовал князь, расстреливали красных от имени русского народа. Облавами, казнями, пытками Голицын до крайности раскалил общественную атмосферу Екатеринбурга. Закон, право, справедливость, и прежде очень шаткие, потеряли всякий смысл. Голицын был убежден: власть должна присваивать себе свободу политического террора. Хозяин вчерашнего дня — князь бешено работал по уничтожению смысла человеческой жизни.
Аристократ — он отменил все права, завоеванные народом в дни Октября. Со всей страстью старался он вытравить из народной памяти надежды на новую, без помещика и буржуя, жизнь. Сам же он не мог предложить никаких социальных реформ, хотя бы в сотой доле отвечающих интересам народным.
Генеральный штаб царской армии не знал более ярого противника любых политических идей, распространявшихся среди солдат, чем Голицын. «Сила армии — в ее безыдейности» — этот голицынский афоризм знал каждый прапорщик.
Теперь же князь жаловался, что солдаты не понимают идейных и политических принципов белой армии. Даже сердился, что офицеры избегают политических бесед с солдатами. Князь решил исправить ошибку.
Под бурное хлопанье ставни писал он приказ о политическом воспитании стрелков своей дивизии. Длинное, морщинистое
-
лицо скривилось в брезгливой улыбке, перо подрагивало, разбрызгивая на бумаге лиловые кляксы.
— Что же мне сказать солдатам? Как объяснить новобранцам, что мы ведем войну против немецко-еврейского большевизма?— спрашивал себя Голицын. — Немецко-еврейский большевизм? — Он тщательно вытер платком губы. — Вот с этого, пожалуй, и начну.
«Искони Русь православная богата доблестными воинами, стяжавшими ей славу и величие. Много у нее врагов — завистников, но среди них нет лютее врага, как Германия. Поработить Робсию в честном открытом бою немцы не смогли: тогда они начали сеять смуту среди самих русских. И вот большевики завладели всей Россией. Они заключили позорный Брестский мир, отдав по нему и русские земли, и русский хлеб, русские деньги, русскую волю и честь». Голицын передернул губами, положил перо. В уме созрела новая фраза, но ее не хотелось писать. «Надо что-то ввернуть о вождях белого движения, о чехословаках, освободивших Сибирь». Князь не видел среди русских генералов истинных вождей белого движения, а без фразы о чехословаках в приказе не обойтись.
«Благодаря героическим усилиям отдельных лиц, при братской поддержце чехословаков русские люди взялись за оружие...» «Вот так-то лучше! Героические усилия отдельных лиц—г-и хватит! Не могу же я называть белыми вождями эсеров или меньшевиков. А братья-чехословаки? Черт с ними! Чего не скажешь ради политики. Еще несколько чувствительных слов, наш солдат любит патриотическую слезу...»
Царапая пером, Голицын написал: «У матери-родины есть верные дети, которые еще больше любят ее — поруганную, растерзанную, ограбленную, униженную. Молодые бойцы Всероссийской народной армии,— вы знаете,— против нас наглые, жадные немцы и переставшие быть русскими предатели родины. И вы сметете их всех с лица земли русской. Так должны мы идти все вперед и вперед, чтобы самим, без немецкой указки ковать свое счастье...»
Приказ вышел длинным. Голицын перечитал свое произведение. Остался доволен. Сказал все, что хотел, о многострадальной России и не пообещал ничего солдатам.
— Победим большевизм и будем ковать свое счастье,— повторил Голицын. — Надежда на счастье всегда утешительна. Перепечатать, только, пожалуйста, без ошибок,—сказал он адъютанту и капризно оттопырил губу.
— В приемной генерал Рычков,— доложил адъютант.
— Что же не сказал сразу?
— Генерал ждет всего четыре минуты.
Рычков в новой, хорошо сшитой шинели с новенькими, отблескивающими золотом погонами без усилий внес свое тучное тело в кабинет.
У генерала, побитого в Казани, был вполне победоносный вид. Ему удалось борзо и благополучно пробежать с Волги до Урала и попасть в сухие объятия князя Голицына.
Рычков даже шутил над превратностями судьбы. И на самом деле: давно ли Голицын просил у него покровительства тайному своему эмиссару Долгушину, а теперь уже князю пришлось устраивать генерала на хорошее местечко — главным начальником снабжения Сибирской армии.
Продвигая генерала на высокую должность в Сибирской армии, Голицын надеялся стать ее главнокомандующим. Омская Директория назначила главнокомандующим капитана Рудольфа Гайду, произведя его в чин генерал-майора. Голицын чувствовал себя униженным .и уязвленным. Ему, царскому генералу, предпочли какого-то политического авантюриста.
— Почему такой сумрачный вид? — спросил Голицын.
-— Я оскорблен как дворянин, как патриот, как, как...— трагически сказал Рычков, убирая с лица победоносное выражение..
— Да что произошло?
— Гайда возил меня в фотоателье на Покровском проспекте. Оно и не ателье даже, а прямо-таки художественная мастерская. Знаете, из тех, что изготовляют фотопортреты и в профиль и анфас, во весь рост, сидя, стоя, лежа, в любой позе. Я сперва был в недоумении: фотографироваться, что ли, приехали? Смотрю — все стены в фотопортретах вновь испеченного генерала. Гайда так и Гайда этак. Гайда жмет руки министрам Директории, приветствует легионеров,' произносит тосты на банкетах, и всюду на столиках великолепные альбомы с фотографиями опять-таки Гайды. А крышки к альбомам изготовлены из уральских самоцветов, и на каждой — герб Гайды! Да какой: поверженные орлы русской и австрийской династий! Я чувствовал себя так, словно мне оплеух надавали. Как же мы позволили какому-то золотозубому жеребцу взобраться на свои плечи? Он же глуп от каблуков до ушей. А привез-то меня в ателье — повеличаться передо мной, побахвалиться...
1 — Мы получаем то, что заслужили,— Голицын презрительно потер руки. — Конечно, обидно для нашей национальной гордости, что Гайда одел свой конвой в форму личного конвоя государя императора. Носятся, прохвосты, по городу в егерских кафтанах, расшитых гвардейскими галунами, а вместо погон— золотые вензеля с инициалами Гайды. Постыдно все это и смешно. Но не так уж страшно. Страшно, Вениамин Вениаминович, то, что сам Гайда и его окружение имеют ничтожную боевую ценность.
— Да, да, да! — зададакал Рычков. — Ты бесконечно прав! Я как огня боюсь атаманщины, она же захлестывает нас. А что творится со снабжением армии? Вчера попался мне характерный документик: какой-то прохиндей обязался поставить Си-
бирской армии на двенадцать миллионов рублей повозок. Про*: верил я капитал этого владельца: в наличии перочинный ножик и огрызок карандаша. А двести тысяч рублей аванса из армей-: ской кассы он все-таки выдрал. Такие аферисты вокруг Гайды табунятся стаями.
Ругая последними словами Гайду, они как бы говорили друг другу: если бы я стоял во главе армии, все было бы прекрасно.
— О гнусных этих аферах я написал рапорт военному ми-* нистру Директории.
— Из ума вылетело, что Колчак приезжает в Екатеринбург через час,— спохватился Голицын. — Пора, пора на вокзал. — Он надел шинель и показался Рычкову еще длиннее и суше. — Официально Колчака пригласил Гайда на торжественное освящение чешского флага. Торжества торжествами, но Колчака сопровождает батальон британских стрелков под командой полковника Уорда. Англичане готовят Колчака в военные диктаторы. Да теперь я и сам вижу: России необходим мудрый правитель, армии — сильный вождь.
•— Армии прежде всего нужны старые, освященные победами петровские и екатерининские знамена,— заметил Рычков.
— Старые знамена — это Русская империя, это дом Рома-* новых. Мы, служившие при государе императоре в дни русской военной славы, мы, пережившие ее позор, не можем не быть монархистами. Когда мы говорим: у нас один враг — большевизм, одна цель — благо и величие России,— мы подразумеваем только величие императорской России. Я на этом стою, Вениамин Вениаминович. Если постыдные политические веяния не развратили вице-адмирала Колчака — я за его диктаторство.— Голицын звонко высморкался и, щелкая каблуками, направился к выходу.
На вокзале уже собрались высшие офицеры белогвардей-: ских и чехословацких войск, иностранные консулы, сановники Директории, промышленники, биржевики.
Генерал Рычков — человек новый в этом екатеринбургском обществе — скромно стоял в сторонке, следя за пестрым собранием.
С князем Голицыным разговаривал английский консул Томас Престон.
— Согласитесь, ваше сиятельство, генерал Гайда-—освободитель Сибири от красных — стал национальным героем России,— утверждал Престон.
— Иностранец не может быть "нашим национальным героем,— неприязненно отвечал Голицын.
— Директория не случайно назначила Гайду командующим Сибирской армией. Он полон энергии, инициативы, я бы ска-* зал—умной инициативы,
Голицын пошмыгал носом и промолчал. Некорректный тон консула покоробил генерала Рычкова больше, черД князя.
— Больно смотреть, когда новая военная сила подчиняется случайному баловню судьбы,— сказал Рычков: это обстоятельство почему-то особенно оскорбляло его. С мрачным видом он вышел на перрон. Уборщики поспешно сгребали нечистоты и снег в кучи, духовой оркестр прочищал свои трубы, швейцары расстилали красный ковер.
Из вокзала живописной оравой вывалили мордастые, рослые парни в коричневых кафтанах, расшитых алыми галунами, в мохнатых киверах. Позолоченные вензеля украшали их толстые плечи: это были «бессмертники» — телохранители Гайды.
— С какой помпой встречают военного министра. Когда все же Колчак успел заручиться дружбой- англичан и чехословаков? — завистливо вздохнул Рычков.
На перроне, окруженный высшими чинами своего штаба, появился Гайда. Рычков примкнул к его свите, сразу потерявшись среди крикливой военной молодежи. В эти екатеринбургские дни из молодых особенно шел в гору двадцатисемилетний полковник Гривин. О его храбрости и жестокости рассказывались легенды, циничные поступки его смаковались, словно скабрезные анекдоты. Говорили, что Гривин, казнив своих солдат за трусость, издал приказ: «Расстреляно двадцать. Бог еще с нами! Ура!»
Молодым был и полковник Войцеховский. Голицын вместе с ним захватывал Екатеринбург, но Директория ценила полковника больше, чем князя. Он уже командовал группой чехословацких войск и тоже славился умопомрачительной жестокостью к красным. Недавно на рабочей окраине города по приказу Войцеховского был распят на кресте комиссар.
— Большевик, распятый подобно господу богу! Комиссар, как Христос, с раскрещенными руками! — поражался генерал Рычков. — Мы, воины за православную веру, уступаем заклятым своим врагам божественный крест. Мы оскверняем великий символ святого страдания.
Всю эту крикливую, кичливую, честолюбивую молодежь возглавлял Рудольф Гайда, вчерашний ветеринар чешского кавалерийского эскадрона. Длинноголовый, толстоносый, золотозубый блондин был кумиром всех карьеристов и честолюбцев. Человек весьма решительный при достижении личных целей, Гайда соединял в своем характере безрассудство, смелость, легкомыслие, заносчивость.
Вокзальный колокол возвестил о прибытии поезда. Зашевелился духовой оркестр, замер почетный караул. Гайда встал на край красного ковра, перебирая пальцами по эфесу шашки.
Поезд медленно подходил к перрону. Оркестр заиграл Егерский марш елизаветинских времен: «Ты хранил отцов заветы,
помнил честь и долг! Славься, сын Елизаветы, славься, храбрый полк!» Гайда вытягивался на краю ковра, Колчак уже занес правую ногу, чтобы сразу ступить на ковер.
Салон-вагон, не останавливаясь, прокатился дальше, ковер ускользнул из-под ног Колчака. Нарушая торжественность встречи, раздался чей-то хриплый бас по адресу машиниста:
— Морда поганая! Давай назад, растак тебя в бога-мать!
36
В особняке золотопромышленника Злокозова в честь Колчака был устроен банкет.
Колчаку шел сорок пятый год, но легкая седина уже тронула его виски. Он был тонок, сухощав, бледен. Карие запавшие глаза горели живым лихорадочным светом, а в уголках губ было что-то тоскливое, большой нос выдавался из ввалившихся щек. У воротника морского кителя поблескивал георгиевский крест.
«Он симпатичен и, бесспорно, не глуп. Его называют гордостью нашего флота,— думал Рычков. — Кто-то мне сказал: Наполеоны не выходят из корабельных кают. Забавное замечание!» Генерал внимательно прислушивался к бесконечным тостам.
Лилось шампанское, журчали гибкие, укладистые слова, то с оглаженными, легкими мыслями, то с занозистыми - и злыми. /
— Наш народ расплачивается за разгул темных страстей и преступное увлечение революцией. И, лишь пройдя через многие страшные испытания, народ вернется к монархии, Россия вновь станет великой империей...
Это говорил князь Голицын. '
— Господин министр! Орудия мирного труда и оружие жестоких войн, алмазы и сталь, золото и железо суть продукты Урала — неисчерпаемой сокровищницы земли русской. Все, в чем нуждаются армии, Урал может дать, но сейчас заводы бездействуют, фабрики остановились, рудники залиты водами. Без денежной помощи Директории и наших союзников промышленники и капиталисты Урала не возродят заводы, фабрики, рудники для новой всероссийской власти! Вы — нам, господин министр, мы — вам!..
Это сказал золотопромышленник Злокозов.
— Божественным промыслом большевизм разбит как идейно, так и нравственно, но хвост красного дракона еще обладает опасной силой. Осени, господи, крестом своим защитников веры, престола и отечества в час роковой битвы с антихристом! Будь, о господи, наставником мудрых, защитником слабых, покровителем угнетенных духом! Да рассыплются пра-
9 А. Алдан-Семенов
хом все врази твои — слуги диавола, красные драконы, терза-: ющие нашу мать-Россию. Аминь!
Это сказал митрополит вятский и слободской.
Самые разные люди говорили яркие, тусклые, длинные, короткие тосты, но все просили как можно скорее искоренить большевизм. Колчак слушал и молчал; его молчание казалось загадочным. Никто из ораторов не произнес откровенно и прямо, что военная диктатура должна сменить дряблую, беспомощную, велеречивую Директорию, но каждый вкладывал в свои слова эту мысль.
Наконец Колчак встал, и все смолкли.
— Господа! — сказал он. — Я считаю войну с большевизмом великим, честным и святым делом, которое выше всякой справедливости. Я уверен — война освободит мир от красного зверя, что пытается господствовать над миром. Такая война принесет каждому русскому счастье и радость. Поэтому во время войны с большевизмом не надо никаких реформ, кроме военных. Ваше внимание ко мне я рассматриваю как союз ар-, мин и русского общества.
Поздней ночью Колчак сидел перед камином в огромном кабинете миллионера Злокозова. Дрова в камине стреляли углями, языки огня подрагивали и сгибались, озаряя японский древний клинок.
Колчак потрогал пальцем холодное лезвие. «Долго же я разыскивал этот клинок в оружейных лавчонках Токио. Клинки работы мастера Майдошин изумительны, они — сама поэ-: зия. Всякий уважающий себя самурай, когда ему приходилось прибегать к харакири, проделывал эту операцию клинком Май-, дошин».
Усмешка оживила пепельные губы вице-адмирала. «Токий-: ские лавчонки предлагали мне клинки других древних мастеров, выдавая их за Майдошин. Нет, нет, отвечал я, этот клинок делал почтенный мастер Иосихиро или же Мазамуне, я же хочу только Майдошин. Лавочники кланялись, и складывали руки, и вздыхали, пока наконец не нашли этот великолепней-: ший Майдошин».
Пламя камина отбрасывало короткие тени на сухое зер-: кальное лезвие: оно же, сгущая жидкий свет, казалось совершенно черным и таинственным.
Колчак любил подолгу смотреть на японский кинжал, словно искал в нем какую-то мистическую силу. .Он не верил никакой мистике, но события последних дней, развертываясь и нарастая вокруг него, выводили из душевного равновесия. Разорванный, мрачный и в то же время волнующий блеск этих событий освещал честолюбивые замыслы вице-адмирала.
За окном давно ревела метель: постоянный гул ее не мешал потоку воспоминаний. Память возвращала Колчака к по-:
рогу юности. Он видел себя то гимназистом, то фельдфебелем морского- корпуса, то лейтенантом на броненосном крейсере.
Перед мысленным взором вставали громады вод Тихого океана, мягкие очертания владивостокских сопок, ледяные торосы земли Беннетта. Эти, уже ставшие бесконечно далекими, картины юности сейчас умиляли его. Как все было ясно, просто, беззаботно в том невозвратимом мире.
Вспомнился отец — морской артиллерист, генерал-майор — непреклонный сторонник монархии. Образ отца не вызвал ни нежности, ни грусти.
Дворянские привычки, привилегии, атмосфера исключительности, аристократичности в Морском корпусе наложили на юного Колчака неизгладимый отпечаток. Подобно отцу он был монархистом, хотя в первые же дни Февральской революции стал служить Временному правительству.
Колчак сощурился на языки огня: они были светлыми, лег1 кими, неуязвимыми и, переливаясь, все звали куда-то. Если бы он только понимал непостоянный, обманчивый возбуждающий голос огня!
Колчак зажмурился, силою воображения вызывая желанные картины...
Черное море до краев переполнено солнцем. Волны выбрасывают золотые слитки, и они, разламываясь, рассыпаются снопами брызг. Всюду брызжет, мерцает, лоснится солнце. Солнечные капли стекают с береговых скал, дышат теплой зеленью виноградников, спят в изломах розоватых камней. Тысячи солнц взлетают вместе с волнами и ходят по горизонту.
Колчак будто въяве видел круглые облака в морской воде, тени кораблей, пробегающие' по облакам, себя на капитанском мостике крейсера «Георгий Победоносец». Перед ним опять мелькали матросские физиономии, раздавались голоса, полные ярости. Матросы, только что разоружившие офицеров Черноморской эскадры, подступали к нему, требуя сдать оружие.
Он же высился над всеми, сгибая и разгибая тонкую парадную саоельку. Почему-то казалось: как только он лишится бесполезного своего _ оружия — сразу и навсегда рухнут империя, дворянство, война до победного конца, слава, флот, он сам со своим будущим.
Смешной парадной саблей хотел он преградить путь революции. Бесконечно далекими и ненавистными были для него матросы его же эскадры.
Требование сдать оружие я рассматриваю как личное оскорбление, сказал он. — Море меня наградило золотым оружием, морю его и возвращаю!
Он швырнул свою саблю в море, ровно в полночь спустил с мачты гюйс командующего эскадрой и покинул свой флагман.
Это, конечно, был очень эффектный жест —золотая сабля, брошенная в море. Газеты захлебывались от восторга и писа-
9
ли, писали об Александре Васильевиче Колчаке, не пожелавшем подчиниться взбунтовавшимся матросам.
Буржуазные га’зеты, светские дамы, господа из Генерального штаба, из Морского корпуса, члены Временного правительства восхищались мужественным характером вице-адмирала.
Генерал Рычков разволновался, даже, как показалось ему самому, до неприличия: князь Голицын предупредил, что он приглашен на особый военный совет к Колчаку.
Приглашение было многозначительным: фортуна снова поворачивалась к Рычкову улыбающимся лицом. Будущий военный диктатор.(в том, что Колчак станет диктатором, генерал не сомневался) нуждается в его военных знаниях, его опыте, генеральском авторитете его, наконец!
— Мне, старому вояке, пристало больше разговаривать со вражескими пулями, чем с походными кухнями, — сказал он Голицыну.
Погасшая было страсть — находиться на виду у высокого начальства — опять всколыхнулась в душе Рычкова. Он долго и беспокойно обдумывал, в каком виде явиться к Колчаку.
— Там будут все эти импульсивные мальчики — Гайды, Гривины. Прилично ли мне, георгиевскому кавалеру, прийти без крестов?
— Тогда надень свои кресты, — посоветовал Голицын.
— Но тактично ли? У меня два «Георгия», у Колчака только один?
— Тогда не надевай.
— Мои кресты боевые, чего мне их стесняться?
— Тогда надень...
К Колчаку явились действительно личности самые близкие: Рудольф Гайда, английский консул Престон, Гривин, Войце-ховский.
Перед началом совещания Колчак спросил у Голицына:
— Следствие по делу цареубийц окончено, князь?
— Да, и цареубийцы расстреляны...
— Я бы начал повторное следствие. Его. королевскому величеству Георгу Пятому небезынтересно знать, что мы вновь расследуем святотатственное преступление большевиков.
Голицын повел по Колчаку скорбными глазами, торопливо потер ладонь о ладонь.
— Его величество мой король будет признателен,— подхватил Престон, довольный, что Колчак коснулся темы, волнующей его самого.
— Главные преступники ускользнули от карающей десницы. Все обстоятельства злодейского убийства государя императора нами выяснены. Не понимаю, что еще надо выяснять,— раздраженно ответил Голицын.
— Мы_еще вернемся к этому разговору,— глухим, неблаго-
звучным голосом пробормотал Колчак, проходя к столу. Сел, положил худые руки на яшмовую многоцветную столешницу, глянул в заснеженное окно.
Все ждали, когда Колчак заговорит, но каждый думал о том, какую роль он сам будет играть в приближающихся событиях. Каждый преувеличивал собственное значение и жаждал роли выдающейся.
— - Россия и наши союзники ждут от нас решающего наступления,—начал Колчак.— Как русский я понимаю общее желание быстро и навсегда покончить с большевизмом. Это решающее наступление начнется в ближайшие дни. — Колчак подался вперед, узкий профиль его отразился в полированной яшме столешницы. — Оно начнется отсюда, с Урала, в северном направлении. Мы пойдем стремительным маршем на Пермь, на Вятку и дальше к Москве. В районе Вятки наши армии соединятся с английскими войсками, что наступают из Архангельска на Котлас. В борьбе с красными мы обопремся на твердую, дружескую руку англичан...
Престон сидел закинув ногу на ногу, сложив руки на коленях, загадочно улыбаясь. Генерал Рычков понял его сияющую улыбку как торжество Великобритании над всеми соперниками в Сибири и на Урале.
Генерал Рычков видел, как нетерпение охватывало Гайду. Он приоткрывал широкие лягушачьи губы, жмурился, ежился, приподнимался со стула. Когда Колчак замолчал, Гайда вскочил и, сверкая золотозубым ртом, патетически воскликнул:
— Ваше превосходительство! Сибирская армия предлагает вам принять верховную власть в России. Армия больше не доверяет омской Директории и не хочет сражаться за нее...
— Военные желают иметь военного диктатора, поддержал Гайду Войцеховский.
— У вас славное имя, мы сделаем его популярным. Отныне наши сердца принадлежат вам; ваше превосходительство, сказал Гривин.
Генерал Рычков решил, что наступил удобный случай напомнить о себе. Он вынул из-за отворота- мундира аккуратный лист г жирные складки лица его засветились угодливой почтительностью.
«При мысли о твердом" правителе мы наполняемся светлой радостью. Это радость тех, кто отдает свою жизнь для блага России, погибающей под немецко-еврейским игом. Поэтому мы провозглашаем Александра Васильевича Колчака верховным правителем земли русской»,—прочитал генерал Рычков торжественным голосом. — Обращение подписано офицерами Особого казачьего полка, офицеры армии присоединяются к нему, ваше превосходительство.
Тогда все окружили Колчака плотным говорливым коль-
цбм, Он не успевал поворачивать головы и отвечать. Наконец сказал:
■— Благодарю вас, но дайте мне подумать..,
37
После гибели отца Ева ушла из Сарапула к дяде — Воткинскому священнику Андрею Хмельницкому.
Давно ли Ева жила жизнью, состоящей из домашних занятий, чтения; прогулок над Камой: ничто не нарушало спокойный ритм ее времени, даже скука. Девушка не скучала потому, что жила на природе, уносясь мечтами в будущее, неясное, как лесной дымок. Счастье ее было полным — она еще не научилась возвышать себя над природой, еще умела находить общий веселый язык с животными и птицами. Звери и птицы говорили с ней выразительными лесными глазами, мягкими, неугрожающими позами.
У Евы фяло два настоящих друга: старая вороная кобыла и молодой великолепный пес. Мятежники убили собаку, увели на живодерню кобылу. Каждую ночь Еве снились печальные глаза лошади и лукавые глаза собаки. Она просыпалась с ощущением боли, выскальзывала из дому, уходила в лес. В лесу бродили туманы, сосны возникали из тумана, словно из сна, розового от рассвета.
Четырех лет Ева осталась без матери; отец воспитывал дочку просто, но строго. Он сам учил ее грамоте и труду и был доволен, что Ева умеет косить сено, править лодкой, доить корову, скакать на лошади.
— Своим дворянством не кичись, а род помни, — говорил он дочери. — Не забывай: твоя прабабка — Надежда Андреевна Дурова...
К памяти героини 1812 года отец и дочь относились благо-'•говейно. На стене кабинета висел портрет Дуровой в мундире уланского Литовского полка; в спальне дочери на рабочем столике стояла резная палисандровая шкатулка. В ней хранились два томика: книжка «Девица-кавалерист. Происшествие в России», изданная в 1837 году, и номер журнала «Современник». В номере был опубликован отрывок из записок Дуровой с предисловием Пушкина. Ева наизусть выучила пушкинские строки: «О неизъяснимым участием прочли мы признание женщины столь необыкновенной, с изумлением увидели, что нежные пальчики, некогда сжимавшие окровавленную рукоять уланской сабли, владеют и пером быстрым, живописным и пламенным».
Гордость легендарной прабабкой была равнозначна только любви к отцу. Отец для Евы являлся самым справедливым, самым благородным. Когда контрразведка мятежников арестовала отца и бросила в баржу смерти на пристани Гольяны,
Ева без колебаний пошла в дивизию Азина. Спасти отца не удалось, но кровь его требовала возмездия.
— Я обязана отомстить. У меня не будет соглашения с убийцами, как нет его между раной и ножом,— шептала она перед портретом прабабки. — Я убью убийцу отца!
Ева взяла прабабкин пистолет: оружие восемьсот двенадцатого года сохраняло в себе вековую тяжесть, но казалось смешным. Проржавленный уланский пистолет напомнил Еве: в трагические минуты особенно нужны спокойствие духа и мужество сердца. А храбрость дремала в ней, как огонь в дереве.
Ева хотела дать клятву перед портретом прабабки, что будет мстить за отца. Клятвы не получилось: она не сумела выразить мысли,—общая беда всех смелых мужчин и женщин, не понимающих, что искреннему чувству не нужны слова.
Ева отвела взгляд от молодых мудрых глаз прабабки и вынула из палисандровой шкатулки браунинг. Патроны походили на мелкие желуди, и револьвер казался еще более смешным, чем длинноствольный пистолет прошлого века. Ева спрятала браунинг в сумочку, закрыла дом на замок.
С Камы дул ледяной октябрьский ветер, заречье косматилось пожарами, дороги, разбухшие от воды, покрылись льдом и были особенно противны своей голизной. Все стало голым и безобразным, кроме голого, но прекрасного неба.
Под Боткинском унылый бор все-таки развеселил Еву. По обочинам дороги на соснах виднелись свежие и старые затесы. Ева заинтересовалась ими: на побуревших от .времени, забрызганных смолой затесах чернели стишки:
Красные! Смазывайте пятки
До самой реки Вятки!
Ева перешла к соснам со свежими затесами. На них крупный, еще не окрепший почерк вывел:
Белые ж...! Мать-перемать! .
Вам до Байкала штанами мотать!
Ева рассмеялась. Ее* не оскорбляла обнаженная грубость стишков: даже нравилось, что есть кто-то, безбоязненно издевающийся над убийцами.
Она пришла в Ижевск под вечер: ее пропустили сторожевые посты. Ева не разбиралась в военных укреплениях, но видела — мятежники создали сильную оборону. Линии колючей проволоки, опорные пулеметные гнезда, надежные блиндажи устрашали неопытных и робких.
Над городом разносился редкий грустный звон соборного колокола: богомольцы спешили к вечерне. Ева обгоняла купчих, закутанных в оренбургские платки, чиновника с обреченной на беду физиономией, но столкнулась с грязным, оборванным стариком. Старик взмахивал руками, как ворон; грудь его
была засеяна георгиевскими крестами, орденами Анны и Станислава, медалями страховых обществ.
„ безумным блуждая дорогам, нам безумец открыл новый свет! Что наша жизнь? Игра! Фельдфебели играют человеческими головами! Но кто играет — проиграет свою игру всегда! Сумасшедший потряс над головой синими от стужи руками и скрылся за мокрым заплотом.
«Город стал притоном предателей, пристанищем сумасшед-ших> ; со злорадством подумала Ева. — Подленькие людишки царствуют в Прикамье. Они боятся своего прошлого — прошлое преступно их преступлениями. Они боятся и будущего — будущее угрожает им возмездием. Все для этих людей кончится скверно».
Она без труда разыскала деревянный домик своего дяди. Отец Андрей поразился ее появлению не меньше, чем утопленнице, которая вышла бы из заводского пруда.
Слзва Писусу Христу, пришла! Жива, цела, невредима. Зияю. Все знаю, и о гибели брата моего знаю, — голос отца Андрея прозвучал так проникновенно и горестно, что Ева зарыдала.
Отец Андрей смущенно высморкался. Он, всю жизнь утешавший русских баб евангельскими словами, не осмелился повторить их Еве. Стыд удержал его от лицемерия, потому что он сам осудил своего брата. Когда начальник контрразведки Солдатов сообщил отцу Андрею, что брат его Константин арестован за укрывательство большевиков, он ответил:
Если это правда, его надо повесить. Но я надеюсь, что это — неправда...
Отец Андрей торопливо перекрестил Еву.
— Живи тут у меня, хозяйничай. В кабинете офицер, господин Долгушин, ночует, на постой его пустил. Человек высокообразованный, дворянин казанский, но при нем все же об отце разговаривать остерегись, Долгушин красных люто не любит. \
Ева поселилась в угловой горенке; изразцовая печь в голубых- теплых лилиях, фикусы в кадках, иконы в золотых и серебряных окладах, тишина, пахнущая сушеной мятой, казалось, отрешали от мирской суеты. Но все это только казалось. Уже давно нет на Руси покоя, не было его и в смятенной душе Евы.
А в Ижевске три человека вершили судьбу города. В этот триумвират входил командующий армией капитан Юрьев, начальник штаба Граве и командир полка имени Иисуса Христа ротмистр Долгушин. Начальник контрразведки, он же и военный комендант фельдфебель Солдатов был только исполнителем их воли. Он делал свое смертоубийственное дело, боясь триумвирата и тайно ненавидя его.
— Что скажете о новом приказе нашего фельдфебеля? — Капитан Юрьев подал ротмистру Долгушину и Николаю Николаевичу обширный, как цирковая афиша, приказ.
— «Все, от мала до велика, на рытье окопов! Лопатой преградим путь Ленину на Урал! Только лопата и штык спасут Ижевск!» — Долгушин отбросил приказ. — Стиль чисто фельдфебельский. Солдатов никогда не поймет, что часто оборона кончается поражением.
— Верно! Пассивная оборона смерти подобна,— подтвердил Николай Николаевич. — Красные коварны и храбры, в смелости их не сомневаюсь. Но ведь надо же помнить — мы вдвое превосходим красных числом. Правда, армия наша — толпы бестолковых мужиков и мастеровых, но ведь и у красных такая же! А двойное превосходство в силах — убедительнейшая вещь! Поэтому я — сторонник наступления...