— Боже мой, боже! Ежели невредимым в родной Мамадыш вернусь, пудовую свечу поставлю,—клялся Дериглазов.
К нему, горяча саврасого жеребца, подскакал Азин.
— Танек-то не видели? — весело спросил он и, не дождавшись ответа, пояснил: — Врангелевец перебежал, говорит: «Таньки на рассвете пойдут». Жарко станет нам скоро, комбриг.
— С белыми броневиками дрались, колчаковские бронепоезда взрывали, неужто танков убоимся? Аллах не выдаст — свинья не съест,— захорохорился было Дериглазов.
— Я, кроме смерти, ничего не боюсь, да бойцы у нас не те, что Екатеринбург брали. Те-то — вятские мужики, да латышские стрелки, да татары твои казанские — спят в сырой земле,— нахмурился Азин, садясь на камень.
Рядом с ним сжался в комочек, притворился спящим Игнатии Парфенович: не хотелось, чтобы Азин заметил пасмурное его настроение. Он зашептал, словно молитву, случайно пришедшие на ум слова: «Господи боже, когда же ты вернешь мир на несчастную русскую землю, когда озарят людей добрая воля и радость мира?» Бессвязные слова успокаивали, а мысль, что он живет в век жестокости и насилия, постепенно угасала.
Среди красноармейцев разбегались шепоты о стальных заграничных машинах, из уха в ухо переливались слухи о несокрушимых «таньках» — смешное это словечко стало крылатым. Рассудительные успокаивали паникеров:
— Танька в час три версты проползет, что труса-то праздновать.
— Ежели мотузок гранат швырнуть, танька сядет на все четыре колеса.
442
— У ней ленты стальные заместо колес. Она не броневик на литых шинах, ткни шилом — и дух вон.
В сторонке, укрывшись в развалины заводского цеха, Азин и Дериглазов обдумывали план предстоящего боя с танками.
— Конные батареи поставим впереди пехоты и будем расстреливать танки только с близкой дистанции. Если, прикрываясь танками, пойдет пехота, то кинем на нее кавалеристов,— развертывал свой план Азин.
— Жаль, Пылаева нет, что-нибудь бы присоветовал.
— Комиссар ночью должен вернуться из штаба армии. Я сам его жду с нетерпением. Пылаев меня успокаивает, как хорошая погода. Ей-богу, правда,— рассмеялся Азин, но тут же сдвинул брови. — А ты больше про интеллигентов не ври! Не оскорбляй Игнатия Парфеновича, он у нас в дивизии вместо святого...
— Я попрошу у него прощения. Перед боем хорошо помириться со всеми, покаяться даже в том, в чем и виноватым не был,— с сердечной усмешкой сказал Дериглазов.
Кавалерийский полк Турчина скрывался в степной балке; кавалеристы спали, похожие в своих бурках на мохнатых черных зверей. Только Турчин не мог уснуть: неуютно было на промозглой осенней земле, томила мысль о завтрашнем бое. Завернувшись в бурку, Турчин курил, курил и старался представить себе предстоящее утром сражение.
Потом он стал перебирать в памяти события своей жизни: замелькали дни и ночи непрестанных походов. Не восемьсот дней и ночей, а целую вечность уже воюет он ради одной всепоглощающей цели — уничтожить белых, добиться победы Советов.
Турчин любил на земле хлебные злаки, травы, животных, птиц, но никогда не классифицировал их по виду, по роду. Зато людей он, как и Азин, разделял непроходимой чертой: рабы и господа, богатые и бедные. С ненавистью труженика сражался он против белых, ненависть его была совершенно конкретной: прожигатель жизни — враг, белоручка — враг, тунеядец — враг.
Над степью, повисла серая, непроницаемая масса тумана. Земля побурела от росы, бурку словно обрызнули водой. Кавалеристы уже не спали: тревога прогнала сон. Все думали про танки: придется ли с ними драться или грозу пронесет?
Послышался лошадиный топот, из тумана вынырнул дозор.
— Танки идут, товарищ командир! Танки иДут!
Турчин вскочил, накинул на плечи бурку, надвинул на лоб папаху.
— Сколько танков?
— Счесть не можно, туман... ,
— Вихрем к Азину! Доложить о танках. Всем приготовиться к бою! — скомандовал он зычным, сырым голосом.
Танки шли, пока еще не видимые в тумане, железный грохот
катился по линии фронта. Туман тоже плыл, рвался на клочья; с каждой минутой все шире открывался обзор.
Азин, ополоснутый утренней свежестью, крепко и бодро сидел в седле, нетерпеливо поглядывая вокруг.
Как в восемнадцатом году под Ижевском белые впервые применили против азинцев психическую атаку, так и сейчас впервые за время гражданской войны шли на них танки.
В полосе степи, освободившейся из тумана, появилось первое чудовище,— ползло, подминая землю, в кузовной башне торчало орудие, в боковых полу башнях — пулеметы., Азин то ловил в бинокль полубашни, то старался разглядеть тех, кто притаился за стальной броней. Чувство опасности еще не возникло в нем, но он рассматривал грохочущую машину с волнением.
— Скажи Турчину, что пора ему,— приказал Азин.
Игнатий Парфенович побежал к кавалеристам.
Азин уже почувствовал, что страх перед танками распространяется среди красноармейцев. Машины еще были далеко, а уже приподнимается кое-кто на колени. Особенная нервозность "была на батареях, поставленных в открытой степи. Азин подскакал к первой из батарей, соскочил с коня, не спеша закурил, стал угощать папиросами артиллеристов.
— Закуривайте, а потом дадим прикурить белякам. — Азин махнул нагайкой в сторону танков: — Идут незваные гости...
Он сел на траву, снял сапог, перемотал портянку. Притопнул ногой, оправил галифе. Проделал все это с нарочитой медлительностью, с пренебрежением к танкам. Артиллеристы с напряженным вниманием следили за каждым его жестом.
Между тем Дериглазов с десятком добровольцев уже двинулся навстречу танкам. Кто-то, не выдержав, швырнул связку гранат, она взорвалась, не долетев. С танка саданула струя пулеметного огня.
— Не смей без команды! — заорал Дериглазов. — Подпускай на короткий вздох!
И вот, пробивая железный грохот, раздалась его команда:
— По танку гранатами разом!
Танк, скрежеща гусеницами, надвигался на добровольцев. Все видели, как шевелятся пулеметы в боковых полубашнях, поворачивается передняя башня с'орудием, дружно и ровно идут за танками врангелевцы.
Степь задрожала от грузного топота: из оврага выплеснулась конная лава и под оглушительные, сливающиеся в сплошной рев крики начала, как было задумано, отсекать пехоту белых от танков. Впереди всех скакал Турчин, крутя над головой шашку, поднимаясь на стременах и как бы вырастая над лукой седла.
Танк неуязвимо прошел сквозь взрывы гранат, сквозь ряды добровольцев, смял проволочные заграждения, словно паутину. Неуязвимость танка Дериглазов принял как оскорбление. На-
метанным глазом он определил мертвую зону, которую образует вокруг танка устройство его башен, и, проскочив ее, теперь шел возле самой машины, не опасаясь пулеметов. Вскидывая бритую, заляпанную грязью голову, он кричал:
Сволочь! Гадюка! Открой дверку, я тебе бомбу суну! — и стучал кулаком по броне.
Он видел, как пулеметные стволы опускаются вниз до крайнего предела, как отваливаются от гусениц ошметки грязи, как дрожит стальное тело машины. Он знал, что на него смотрят все красноармейцы, и понимал, что в единоборстве с танком'он должен сделать все возможное и невозможное. Все, что'делал в эти секунды он, Дериглазов,— и то, как он шел* возле самого танка, это приобрело-значение и оказывало уже психологическое воздействие на бойцов. Они сами увидели, что стальная машина не так уж страшна, и мужество уже рождалось у них в сердцах, и восхищение за своего комбрига.
Танк вдруг повернул и пошел на батарею. Азин отступил на шаг.
■— На прицел эту таньку, мать ее в душу!
Командир батареи подбежал к первому орудию, отодвинул плечом наводчика, сам навел прицел.
Азин отшвырнул дымящуюся папиросу, словно говоря этим размашистым жестом: «Пора обломать рога зверю».
— Батарея, огонь!
— Первое! — отозвался наводчик.
Орудие, проблестев огненной струей выстрела, отскочило назад, накатилось вновь.
— Батарея, огонь! ,
— Второе!
— Батарея, огонь!..
Черные клубы дыма опутали передний танк. Заскрежетав гусеницами, машина остановилась, и тогда на ней скрестился огонь трех батарей...
Первое сражение с танками белых закончилось победой азинцев, но дорого обошлась им эта победа.
В то осеннее утро в степи в жестокой сече полегли почти все кавалеристы — младшие и средние командиры. Погибли Турчин и Дериглазов, а раненого, потерявшего сознание Азина вынесли с поля боя.
22
— «Красный шар с бешеной скоростью ударился о шар белый и в силу закона физики откатился назад. Обратное его движение будет безостановочным до самой Москвы»,— прочитал Тухачевский.
— Шар красный, шар белый, закон физики — и никакой
тебе классовой борьбы. Прочтите что-нибудь поновее,— усмехнулся Л'апин.
— Ничего нового нет. Впрочем, соврал. Трепещите, Альберт, колчаковская газета предупреждает вашего брата: «Латышей в плен не берем. Расстреливаем их на месте».
— Чей орган эта газетка? Монархистов? Кадетов? — спросил Павлов.
— «Орган деликатной критики и смеха сквозь слезы»,—• прочел Тухачевский. — Милейшие критики у Колчака! Где ты ее взял, Грызлов?
—' У пленного прапорщика отобрал.. Прапорщик весельчаком оказался, целый час анекдоты про Колчака выдавал.
— Люблю анекдоты. Хоть один запомнил? — оживился Павлов.
— Фельдфебель спрашивает у солдата: «Зачем верховный правитель опять на фронт поехал?» — «А штоб сдать новый город краснюкам».
Все рассмеялись, командарм вытер платком губы, откинулся на стенку салон-вагона. Еще ранним утром он прибыл в штаб Двадцать седьмой дивизии, находившейся на западном берегу Тобола. На другом стояли войска адмирала, только триста сажен мутной воды разделяли красных и белых.
Над Тоболом висело низкое, косматое небо, сеявшее снежную крупу, ветер выкручивал оголенные ветки берез, гнал к берегу волны.
— По сведениям нашей разведки, генерал Дитерихс собирается форсировать Тобол пятнадцатого октября. Он думает начать наступление на дивизию Павлова. Против вас, Александр Васильевич, сосредоточено пять дивизий, две казачьи бригады, батальон морских стрелков,— быстро перечислил Тухачевский. — План Дитерихса хорош своей простотой, но только мы опередим генерала. Мы начнем свое наступление тайно завтра на рассвете. Какие полки у вас будут первыми?
Павлов шумно вздохнул, сцепил на массивном животе руки.
— Карельский полк Путны начнет, но тайна переправы невозможна, товарищ командарм. Ведь белые заметят и наши приготовления и нас самих. — Начдив вынул из планшета аккуратно исписанный лист. — Мой приказ уже зачитан перед каждым взводом, повторю только последние его слова: «Бойцы, лихая конница, славная пехота! Мы прошли тысячи верст от Волги до Тобола, громя врагов революции. Мы почти у цели. Так вперед и — смерть Колчаку!»
За окном салон-вагона послышались громкие голоса: кто-то кого-то поучал развязно, нахально, пользуясь самыми неприличными выражениями.
— Мишка, сукин сын, обезьяна бесштанная, это ты?
— Это я, мать тебя,— отвечал молодой серебряный голос, чересчур правильно произносивший русские слова.
— Ах ты гад на мохнатых лапах! Бросай, стервец, ружье, перебегай ко мне.
Тухачевский поднял створку окна.
— Зайдите ко мне. Оба, сейчас же!
В салон-вагон вошли красивые парни: первый — с глазами василькового цвета, второй — черноглазый южанин.
— Какого полка? — с опасной вежливостью спросил Тухачевский.
— Командир четвертого батальона Карельского полка,— откозырял синеглазый.
— А вы?
— Связной командира Карельского полка Микаэле Годони.
— Вы всегда так разговариваете? —спросил Тухачевский у ‘ батальонного.
— Никак нет! Я его русскому языку с недавней поры учу.
— Ловко научил, слышал. Только кто вам позволил позорить честь командира? Семь суток гауптвахты ему. Идите, комбат!
Батальонный погас лицом и вышел.
— Он храбрый командир,—заступился за батальонного Грызлов.
— Храбрость не нуждается в хамстве. — Командарм повернулся к Годони: — Вы итальянец?
— Сицилийский матрос, синьор.
— Какие бури вас занесли в Россию?
— Одна буря, синьор,— военная.
Микаэле Годони взяли в плен австрийцы, но вместе с ними он был вторично пленен русскими. Годони долго брел под конвоем по России, пока не оказался в Петрограде. В дни Октября итальянский карабинер вступил в ряды Красной гвардии, потом попал в Пятую армию.
Командарм отпустил итальянца и долго смотрел на реку, уже запаянную сумерками. Потом сказал Грызлову:
От смелости твоих бойцов и твоего умения зависит победа. Я уверен в успехе, если не случится непредвиденное...
Мы готовы драться насмерть. — Грызлов застегнул кожаную, смолисто блестящую куртку.
Командарм, отпустив всех, остался один. Ветер утих, но река шумела, подчеркивая безмолвие надвигающейся ночи. В осторожной тишине смягчились воинственные мысли, улеглось возбуждение. Сейчас командарму хотелось покоя, освященного музыкой; он верил —нет ничего сердечнее музыки, она —его страсть, самая глубокая, все остальное — необходимость. По неооходимости он стал военным, но с какой радостью он протянул бы над миром руку, голосуя за мир. К несчастью, за мир борются не музыкальными звуками, а железным рявканьем пушек.
У командарма нет даже времени вслушаться в самого еебя. ьму, как и всем людям России, сегодня особенно некогда: он видит выражение торопливости на лицах бойцов, командиров,
• %
комиссаров: все спешат победить врагов своих, никто не верит в собственную гибель и отвергает ее возможность.
«Стремление к вечности живет в человеке постоянно, а чувство вечного времени наиболее полно выражено в музыке Моцарта,— подумал командарм. — Он покоряет звуками, мыслями, красотой чувств; люди это понимают, но уже привыкли и не обращают внимания. Вот почему поколения уходят, а Моцарт остается, ибо он выражение их непрерывного творчества».
Командарм взял скрипку, сжал пальцами хрупкий, теплый инструмент, ощущая пробуждающийся звук.
Оттянул струну.
Скрипка протяжно вздохнула.
23
В час, когда красные начали переправу на восточный берег Тобола, белые стали перебираться на западный. Эта одновременная переправа спутала все планы командования враждебных армий, полетели вверх тормашками расчеты времени, пространства, топографических условий, стремительность прорывов, внезапность окружения. Все оказалось несостоятельным перед случайностью.
Витовт Путна прошел к ботйку, где ждал его Микаэле Го-дони.
— Давай весла, Миша.
— Я человек моря, синьор!
Путна сел на корму, ботик заскользил, обгоняя плоты с бойцами, пулеметами, орудиями. Путна обхватил рукой борт ботика, не замечая пробившегося из тумана солнца. На середине Тобола туман сразу развалился, и Путна увидел плоты и лодки, движущиеся в противоположных направлениях.
От неожиданности он вскочил, ботик перевернулся. Годони кинулся на помощь, они выбрались на отмель. Здесь Путна столкнулся с командиром четвертого батальона.
,— Взять холм с ветряками! А возьмешь — удерживай всеми силами. Даже мертвый удерживай! — Путна вспомнил приказ командарма — после боя посадить комбата под арест. Смешно даже думать про это, но ненужная мысль заслонила другие, более значительные...
Четвертый батальон стремительной атакой захватил холм с ветряками, но белые выбили красноармейцев и вернули утраченные позиции.
— Вот тебе и удержал, холм,— обозлился Путна, узнав о потере выгодной позиции. — Я его не только на гауптвахту, а под трибунал, подлеца!
Путна поскакал наперерез бегущим. Годони тоже повернул свою лошаль на бойцов.
— Стой, стой, о дьяболо! Кого испугались, синьоры? Это же
Мадонна, это же Санта-Роза! — показывал он нагайкой на холм, где киноварью и золотом сверкала хоругвь с ликом Пречистой девы.
Останавливая бегущих, Путна налетел на повозку с возницей и раненым, узнал в нем командира четвертого батальона. Осколок снаряда разворотил молодое лицо, оно дымилось кровью, и лишь лихорадочно синели глаза.
— Где ранило? — спросил Путна, и все его озлобление на батальонного испарилось.
— На холме, у ветряков. Он все отстреливался, все отстре-
ливался, потом упал. Где мне фершала разыскать?--спросил возница. *
— Вези к Тоболу, там полевой лазарет. — Путна поскакал к красноармейцам, что столпились неподалеку.
Бойцы нехотя, будто спросонок, окапывались, щелкали затворами. Возле них крутился на пегом жеребчике Годони, надрывая горло:
— Эввива, Мадонна! Аванти, синьоры!..
Красные и белые думали молниеносным ударом захватить инициативу и продолжить наступление на Тобол. Красные мечтали о стремительном марше "на Омск, белым грезился Челябинск, но молниеносный удар обратился кровопролитнейшим сражением на берегах сибирской реки; оно продолжалось сто часов. На пятые сутки красные прорвали фронт белых.
В прорыв хлынули полки Двадцать шестой и Двадцать седьмой дивизий. Карельский полк наступал по железной дороге на Петропавловск. Путна, как и все командиры, повторял в эти дни словаТухачевского: «Только непрерывный натиск победит Колчака».
Слова командарма стали девизом.
По непролазным дорогам шла оборванная, разутая армия, из солдатских сапог торчали пучки сена, головы были обвязаны грязными тряпками, залатанные штаны перехвачены веревками. Изредка мелькали бобровая шуба или волчья доха, снятые с какого-нибудь коммерсанта.
Витовт Путна мечтал о купеческом городке Петропавловске, словно о рае. Там, чудилось ему, бойцы сменят разбитые сапоги и рваные шинели на валенки, на полушубки. Пока же красноармейцы раздевали пленных офицеров; теплые английские шинели со львами на бронзовых пуговицах были в особом почете.
— Невесело воевать без штанов на морозе,— отшучивался Путна, но сам ходил в нагольном тулупчике с обрезанными полами.
У стремительно движущихся армий географические точки быстро меняются. Белые не обнаруживали красных там, где они были час назад, красные натыкались на белых у себя в тылу. Случались и трагикомические недоразумения.
15 А. Алдан-Семенов
Поздней ночью в большое сибирское село вошел Сорок пятый полк красных. В тот же час с восточной стороны в село вступил Сорок пятый полк белых. В ночной тьме красные и бе-лые смешались, бойцы разбежались по избам, вместе курили, укладывались вместе спать.
Когда утро забрезжило в окнах, белые стали узнавать красных по алым бантам на гимнастерках, красные по погонам—• белых. Вспыхнули рукопашные схватки, бой закипел по всему селу, пока не окончился поспешным отходом одних на запад, других на восток. Такое могло случиться только в гражданской войне, но мало кто верил случившемуся.
Бойцы Карельского полка грелись у костров на привале. Над снежной степью поднималась кровавая лунД, костры выбрасывали дымное пламя в равнодушное небо.
— Нехорошо смеяться над смертью, синьоры. Мадонна плачет, когда умирают ее дети,— печально сказал Годони.
— Твоя Мадонна воюет на стороне белых! — крикнул в сердцах Путна.
— Это неправда, синьор,— запротестовал Годони. — Мадонна— защитница угнетенных, она всегда на их стороне. Разве Санта-Роза виновата, что ее именем аристократы гонят на войну простых людей?
— Ладно, не будем спорить о твоей Мадонне. Расскажи-ка лучше про Италию,— попросил Путна.
— Я родился под солнечным небом, синьор, а ваше придавливает мою душу. Небо Адриатики помогает высоко носить голову простому человеку,— мечтательно сказал Годони.
— У каждого свои небеса. Я вот люблю косматое литовское небо...
— Согласен, синьор, каждый любит свое, но я предчувствую, что умру под чужим небом. — Годони поднял на Путну глаза — глубокие, черные, меняющие от пламени свой цвет. — Зато я карабинер русской революции. Пусть я единственный итальянец в армии русского народа, но это ничего, синьор. Завтра, да святится имя Мадонны, нас будет больше. И мы станем, как это, синьор, по-русски? Да, побратимы...
Карельский полк преследовал потрепанную, но все еще сильную Ижевскую дивизию. Путь ижевцев дымился пожарами, дышал отравленными родниками, любой столб у них превращался в виселицу, каждый провод — в удавку.
Ижевцы дрались с наседавшими на них карельцами с мужеством отчаяния, но после каждого сражения отступали, все еще сохраняя боевые порядки. За Тоболом, в бездорожных степях, красные утеряли след полковника Юрьева. В поисках ижевцев Путна попал в село Давыдовское, а штаб его находился в станице Чернявской. Путна приказал протянуть полевой телефон между селом и Станицей.
Со связистами отправился и Годони. В полдень в избе, где стоял Путна, зазвонил телефон:
— Все в порядке, синьор! Я звоню вам...
Откуда Годони звонил, Путна так и не услышал — телефон замолк. Зато через час прискакал сам карабинер на курящемся испариной жеребце. Задыхаясь, сбивчиво, возбужденно сообщил он о приближении ижевцев.
Путна приготовился к бою. Через несколько часов показались шеренги ижевцев. В унылой, занесенной первым снегом степи, красные и белые издалека заметили друг друга. Ижевцы, не ждавшие на своем пути противника, поразились ему, но не растерялись: под крупным, медленным снегом пошли они в атаку.
Белые и красные сошлись на сто сажен, и словно по уговору стрельба прекратилась. Загнанно дышали бойцы, шелестел снег, посвистывал ветер. Путна почему-то решил: еще минута —и начнется братание.
— Кидай оружие к черту! — неистово заорал он.
— Эввива, Мадонна! — поддержал Годони.
В ответ снова судорожно заработали белые пулеметы. Красные бросились в штыковую атаку: началась свалка.
Никто не знал, на чьей стороне перевес, все дрались ради собственной жизни. После получасовой драки ижевцы дрогнули, начали отходить, затем побежали в начавшуюся, метель.
В Тобольской степи полегло их свыше тысячи, но бывший артист оперетты Юрьев вырвался из лап смерти, чтобы бежать все дальше от родных гнездовий.
Путна опустился на колени перед Годони: снег падал на широко раскрытые глаза итальянца и уже не таял в них. А Путна все гладил по кудрявым волосам юношу и все повторял:
Миша, очнись! Да ну же, Миша! Пречистая дева, спаси
его!
Над могилой Годони поставили столб с черной доской и начертали на ней:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ИТАЛЬЯНСКИЙ КАРАБИНЕР я»
ГЕРОЙ РЕВОЛЮЦИИ РУССКОЙ.
24
«Не только гения и каких-нибудь качеств не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых высших человеческих качеств — любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно...
Избави бог, коли он человек, полюбит кого-нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо, что нет...»
— Вот это да!— восторженно застонал Саблин, бросая на
15
столик истрепанный том «Войны и мира». — Я твержу всем, что не стоит забивать голову гуманизмом да нежностями, увлекаться стишками да музыкой, Толстой — тоже!
— Что ты сам с собой разговариваешь? — спросил Никифор Иванович, открывая дверь в салон.
— Читаю «Войну и мир» и удивляюсь: Толстой написал то самое, про что думаю я. Поразительное сходство!
— В чем же ваше согласие?
— Толстой говорит: хорошему полководцу не нужны ни любовь, ни поэзия, ни искусство,.ему противопоказаны жалость, философские раздумья. Иначе полководец не в состоянии одерживать победы, а ведь и я толкую про то же.
Никифор Иванович полистал книгу, перечел строки, восхитившие Саблина.
— Не могу согласиться с Львом Толстым. Наш командарм — живое опровержение его слов. В Тухачевском как раз есть достоинства, не свойственные, по мысли Толстого, хорошему полководцу. Но между взглядами Толстого на полководцев и твоей философией жестокости, Давид, нет ничего общего. Твоя философия-сестра мелкобуржуазного анархизма, и это меня беспокоит...
— Какой я буржуй! И я ненавижу анархистов, как всякий дисциплинированный революционер. А в Смольный я пришел сразу *же после штурма Зимнего дворца. Явился в Реввоенсовет и предложил свои услуги. А вы про меня — буржуй, анархист! Ведь надо же, а!
— Извини за откровенность, Давид, но в революции такие люди, как ты, ищут выгоды, о карьере, о жирном благополучии мечтают такие архиреволюционеры.
— Нет, Никифор Иванович! Меня или Троцкого новыми буржуями вы не сделаете. Мы — единомышленники во всем.
— Единомышленники до первого крутого поворота. А там и дорожки врозь, и начнете талантливо бесчестить друг друга. Я Троцкого знаю давно, знаю, что он может и так, может и иначе. — Никифор Иванович достал из сейфа папку с бумагами.— Иди, Давид, прогуляйся, а я поработаю.
Саблин надел кожаное пальто и направился к двери.
— Подожди минутку. Вечером допроси колчаковских перебежчиков, да смотри, при допросе не хватайся за револьвер. Колчаковские солдаты — те же мужики, насильно мобилизованные, им надо глаза на революцию открывать, а не грозить трибуналами. От постоянных угроз люди звереют,— сказал Никифор Иванович.
Уже второй месяц Саблин служил в Особом отделе Сиб-уралбюро. Никифор Иванович был строг и не позволял своим сотрудникам своевольничать. Суровая дисциплина раздражала Саблина, но, побаиваясь Никифора Ивановича, он вел себя сдержанно.
Колчаковцы оставили в Петропавловске богатые запасы ору* жия, провианта, обмундирования. Командиры и комиссары Пя-той армии весело, увлеченно одевали и вооружали красноармейцев: бойцы щеголяли в теплых заморских шинелях, ели американские консервы, курили японский табак.
На перроне Саблин столкнулся с Грызловым; комбриг куда-то спешил, но все же остановился.
— Эк вырядился! Пальтецо желтого хрома, сапожки со скрипом, наганчик — игрушечка. А хром-то первущего сорта. Народ в отрепьях гуляет, а ты словно старорежимный щеголь,— заговррил Грызлов.
— Каждому свое. Я властью облечен, мне нельзя в затрапезном виде. Курить хочешь? — Саблин достал из кармана коробку с сигаретами. — Японские, трофейные.
— «Мундир английский, погон российский, табак японский, правитель омский...» — пропел Грызлов модную частушку.— Еще верховного правителя в плен, не взяли, интервентов из Сибири не вышибли, а в ихних мундирах щеголяем, табачок ихний покуриваем. Ты что сейчас делаешь?
— Вечерок свободный, можно и развлечься. У меня есть девочки на примете.
— . Тоже трофейные? — усмехнулся Грызлов.
В нежных хлопьях торковали голые деревья, дымы пожаров лениво передвигались над степным притихшим городком, в сумерках еще каркало воронье, брехали собаки.
Саблин,^ в добродушном настроении от случайной встречи с женщиной, возвращался чуть хмельной, сдвинув на левый висок фуражку, спрятав кулаки в карманы забрызганного грязью пальто, намокшие полы с шорохом терлись о голенища охотничьих сапог.
— П(}годь немножко, товарищ комиссар,— остановил его какой-то человек. — У нас в мастерских сегодня семеро арестовано, за саботаж будто бы взяли, а напраслина это. Я к тебе с жалобой приходил, только денщик не пустил, а сейчас ты сам повстречался.
— Что ж тебе нужно?
— Как что? Освободить надо мастеровых-то! Зря их заграбастали.
— Без причин не заграбастаем, если взяли, значит, за дело,— строго ответил Саблин.
— Тогда пойду к этому, как его, председателю Сибура... бюра...
— Научись сперва слова выговаривать. За что-нибудь да взяли же мастеровых?-
На митинге маленько пошумели: дескать, Советская власть вернулась и сразу хлеб для голодающих погнала. А нам здесь одну селедку жевать?
— Вся республика сегодня одну селедку жует.
— Тогда всю республику под арест и возьми...
— Ты, вижу, на язычок-то остёр. Ладно, приходи утром, разберемся с саботажниками.
Еще у вагона Саблин услышал голоса Тухачевского и Ни-’ кифора Ивановича!
— Отдыхая, мы даем отдохнуть и врагу. А это опасно, Ни-кифор Иванович. Лишь непрестанный натиск может Сокрушить Колчака,— говорил командарм.
Саблин неприязненно подумал: «Везет же этому дворянчику. Командиры ему подражают, Никифор Иванович ему покровительствует. А ведь щенок-то не нашей породы. Ну, да поживем— посмотрим, где-нибудь да споткнется!»
— Я поддерживаю вас, командарм! Не поддерживаю только вашу ненужную храбрость: зачем вы, когда каппелевцы наступали на станцию, стали умываться у водокачки? Чтобы наши не трусили? Это не храбрость, а лихость! Кстати, Александр Васильевич Павлов уезжает на Южный фронт завтра, а кого взамен в Двадцать седьмую дивизию? Вы об этом думали? — спросил Никифор Иванович.
— Можно бы Витовта Путну, да больно молод. Хорош Степан Вострецов, да очень малограмотен. Пожалуй, лучше. Бла-жевича не подберешь.
— Как белый гриб всем грибам полковник, так и Блажевич настоящий командир,— рассмеялся собственной шутке Никифор Иванович.
25
Управление полевого контроля Колчака раскрыло в Омске нелегальную организацию большевиков. Организация была разгромлена, многие члены подпольного комитета казнены, но оставшиеся на воле Продолжали борьбу. С приездом в Омск Артемия эта борьба еще более усилилась. Артемий не покладая рук работал над восстановлением организации.
Теперь комитетчики сходились у молоденькой учительницы Настеньки: девушка жила в центре города, в большом доме, ее квартира имела запасный выход. Можно было приходить и уходить незаметно.
Создавались боевые партизанские группы в окрестных селах, рабочие дружины на предприятиях и у железнодорожников. Большевики работали на военных складах, в некоторых министерствах, отчаянный мадьяр Шандор Садке проник даже в колчаковскую охранку.
Был ранний ноябрьский вечер; сгущая сумерки, падал крупный снег, покрывая крыши, улицы, тротуары; грязные лужи приобрели синеватый отблеск.
Настенька из-за занавески смотрела на колонну арестантов, которых солдаты гнали по улице, подталкивая прикладами, покалывая штыками отстающих.
— В чем причина этой жестокости? — спросила Настенька. — Почему Колчак поощряет издевательства над людьми?
— Жестокость таится в презрении к человеку. Колчак и его сподвижники глубоко презирают народ — отсюда и жестокость их. Они и знать не желают, что из кровавых цветов террора вызревают лишь семена ненависти,—пояснил Артемий. — А ненависть помогает нам развертывать народную борьбу против Колчака. Послушай, какое воззвание я написал.
Артемий взял со стола ученическую тетрадку:
— «Сибиряки, рабочий люд, братья-крестьяне! Партия большевиков зовет вас к восстанию.
Бросьте дома, оставьте станки, забудьте о мирной жизни. Кто сможет достать ружье — стреляй в спину белому офицерью! У кого есть бомба — бросай в воинские эшелоны! Кто имеет одни голые руки — разворачивай гайки, снимай рельсы, рви телеграфную связь.
Пусть все встают в ряды борцов за освобождение от гнета колчаковщины и интервентов...»
— По-моему, до сердца доходит,— похвалила Настенька.
— Жаль, что печатного станка у нас нет. От руки много ли перепишешь.
— Жандармы нашу типографию первым делом разыскали. Кто-то донес, а кто — до сей поры не знаем. У провокатора — двойное лицо. Сразу не разглядишь,— сказала Настенька.
— Провокатор и предатель — братья. Но если не висеть им вместе, то все равно висеть им порознь.
— За нами следят и сыщики и провокаторы, но я не страшусь их,— сказала Настенька. — А если придется погибнуть, то знаю — не для себя жила, для народа. И не месть я буду завещать живым, а борьбу. Большевики умирают только за революцию. Революцию!..
В дверь осторожно постучали. Настенька сняла крючок. Стук повторился. Настенька приоткрыла дверь. Вошел член подпольного комитета — слесарь из железнодорожного депо.
— Я, кажется, самый ранний гость, а боялся, что опоздаю,—-сказал он, распространяя в комнате свежесть первого снега, запахи машинного масла, железных опилок.
Вскоре появились новые люди: потаенная жизнь научила их ходить бесшумно, говорить вполголоса.
— А где Шандор Садке? — спросил Артемий.
— Ему не так просто уйти из охранки,— заметил слесарь.
•— Красная Армия приближается к Исиль-Кулю, товарищи,— сказал Артемий. — Наша помощь ей становится совершенно неотложным делом. Вот воззвание, размножьте и расклеивайте, раздавайте всем...
На лестнице послышался грузный топот, в дверь замолотили прикладами, все вскочили. Артемий взмахом руки остановил товарищей.
Исчезайте запасным выходом, я прикрою вас! — Сильным и ловким движением он толкнул обеденный стол к двери вынул наган. . * ’
А дверь трещала и прогибалась под ударами, с потолка сыпались куски штукатурки. Настенька держала корзинку, в которой лежали «лимонки». Доска вылетела из двери, в проеме появилась чья-то красная физиономия. Артемий выстрелил, вопль прокатился по лестнице.
— Вы окружены! Сдавайтесь!..
Артемий швырнул гранату в дверной проем, от взрывной волны захлопали двери соседних квартир.
— Настя, гранату!
— Держи, Артемий!..
Снова вспыхнуло пламя, застучали в коридоре осколки.
— Гранату, Настя!
Еще один взрыв на лестнице. В корзине оставалась последняя граната. Артемий качнул ее на ладони.
— А теперь, Настя, беги!
Накинув на плечи шубку, она попятилась к запасному выходу. И в этот миг Артемий опрокинулся на стол, кровь хлынула из виска его. Зажав ладонью дрожащие губы, удерживая крик боли, Настенька выбежала во двор.
За углом, на соседней улочке, оказался извозчик. Настенька упала в кошевку.
— Ради бога, гоните!
Бородатый, благообразный старичок ожег вожжами конягу. Кошевка понеслась по первому, свежему снегу, выскользнула на главную улицу, промчалась по мосту через Омь. Настенька опомнилась, когда извозчик остановился.
Слезай! К собору ходить остерегись, к гимназии — тоже. Там все оцеплено. Деньжонок-то, чать, нету? Ну, да бог с тобой, я ведь догадался, что ты пичужка красного цвета. Постучись в двери вон того дома, в нем чудной человек живет, но дооряк...
26
— Мне снились птицы, летящие в утреннем воздухе, и я летел вместе с ними, и мне было хорошо, очень легко было мве,н Антон. Проснулся —подумал: птица — реальность жизни, ставшая нашей мечтой, но жизнь скверная баба. Одной рукой’зовет другой по физиономии бьет...
Не баско с рифмами-то,— погладил черные усики Антон Сорокин.
— Теперь мне уже~не до рифм. Катимся в пропасть, какие, к черту, стихи.
— А видишь крылатые сны на краю пропасти. Что твоя любовь Анна Тимирева?
— Адмирал отправляет ее в Иркутск.
— И ты побежишь за ней на восток?
— Даже зайцем, даже на крыше вагона.
— Зря убегаешь, Маслов. Поэтам нечего бояться красных. Они — революционеры, значит,' поэты.— Сорокин достал из буфета графинчик с водкой, настоянной ца лимонных корках, тарелку с солеными маслятами.
Маслов энергичным жестом руки прервал Сорокина.
— Мне легче пулю в лоб, чем видеть, как русские вымрут от войны, голода, и произвола,- и тифа. А, черт, опять на скорбную тему перескочили! Для чего ты Александровскую улицу в Антона Сорокина переименовал? Неужели для нового скандала Колчаку?
— Это двенадцатый скандал его превосходительству. Вызывали в охранку — ответил: «Александр Второй никогда не был в Омске, а я живу на этой улице двадцать пять лет. Ия—• единственный поэт в городе».
— Не считая меня, Антон.
— Ты навозник. Приехал — уехал. Омск и Сорокин неразлучны, я горжусь Омском, придет время — Омск станет гордиться мною.
— Когда у тебя, Антон, рукописи, украли? Раньше ты про кражу не говорил.
— Какие рукописи? —
— Я же читал твое объявление в газете: «У лауреата премии братьев Батырбековых Антона Сорокина похищено три пуда рукописей. Просьба вернуть за приличное вознаграждение».
- А хорошо звучит — лауреат премии братьев Батырбековых? Не знаешь, что за меценаты? На омском базаре брынзой торгуют, о литературе имеют такое же представление, как мы о марсианах,— Сорокин с удовольствием потер худые, бескровные пальцы.
Маслов прошелся по комнате, заставленной у стен письменными столами. На них валялись книги, рукописи, иллюстрированные журналы. С журнальной обложки на него смотрело жизнерадостное лицо президента США. Рядом лежал такой же журнал, но портрет президента был заклеен фотографией Сорокина; под ней стояла подпись: «Диктатор сибирских писателей».
— Это ты для чего делаешь?
Хочу раскидать журналы по улицам для собственной популярности. Напишу в американскую миссию: «Американцы! Восхищайтесь, как Антон Сорокин сумел разрекламировать себя за ваш счет...»
Маслов кисло усмехнулся.
— Ты неисправим, Антон. Сбудется мое предсказание, ухлопает тебя пьяный прапорщик.
— Вши чаще всего убивают гениев. Я не мог бы жить, закрывая глаза на ваш белогвардейский бред. Ведь это вы, только вы довели своей антинародной войной до чудовищного озлобления сибиряков. Меня тошнит при мысли о диктатуре Колчака в Сибири. Вот почему даже скандалы я использую против вашей антинародной идеи.
— Дух творчества не терпит политики, Нельзя превращать поэзию в подголосок страстей политических.— Маслов приподнял на уровне глаз журнал, швырнул обратно на стол.
— Думаешь, ты сам вне политики? Как бы не так! Ты убегаешь в своей новой поэме в пушкинские дни, но страдаешь-то, но мечтаешь-то в наше кровавое время.
— Мне опротивела даже моя поэма! Не хочу ни правды, ни истины, хватит с меня поэзии, настоянной на грязи и крови. Не желаю быть ни трибуном, ни менестрелем, ни благородным, ни подлым украшением отечественной поэзии. Я засорил свою душу лукавыми пустяками и уже не ощущаю себя мыслящим. Нам позарез необходимы мыслящая тишина и светлый покой души.
— Все ты врешь! Все врешь! Одно желание новое для меня, вздох глубокий один — и уже грезятся иные горизонты. Наш брат сегодня переживает мучительную ломку своих представлений о России, о власти, правде, о смысле самого человеческого существования. Революция все перевернула; тот, кто этого не понимает, погиб! И не только ты, я или третий'кто-то, погибнут целые общественные слои —дворяне, буржуазия. Оставайся, право, в Омске и спокойно жди большевиков...
— Они покарают меня за принципы.
— Вздор!
На улице послышались крики, топот бегущей толпы, грохнул револьверный выстрел.
— Опять кого-то пристрелили, слозно собаку.— Маслов прислушался: — Кто-то скребется за дверью.
Он быстро снял крючок и распахнул дверь — у стены стояла женщина.
— Что вы тут делаете? Кто вы такая? — спросил Маслов,
— За мной гонятся охранники. Они меня ранили. Можете
выдать меня им, я в вашей власти,— с трудом скрывая страх свой, произнесла Настенька.
— Среди поэтов не бывает предателей,— многозначительно сказал Сорокин,— Не правда ли, Маслов?
— Да, мадам,— подтвердил тот.— Я, Антон, пожалуй, пойду собираться в дорогу. На всякий случай, прощай, Дон Кихот сибирской литературы.
— Не поминай лихом, прощай! Да хранит тебя Аполлон!
Красные в Исиль-Куле!
Подобно грому эта весть прокатилась над Омском. Адмирал обратился к жителям города с последним воззванием:
«Пора понять, что никакие пространства Сибири не спасут вас от разорения и смерти...
Настал час, когда вы должны сами взяться за оружие и идти в ряды армии. Никто, никто, кроме вас самих, не будет вас защищать или спасать...» ;
Но те, на кого надеядся адмирал, не хотели умирать даже за свое имущество. Бесчисленные стада промышленников, баш киров, спекулянтов, попов, сановников, членов всяких партий и лиг, партикулярных щеголей, князей, переодетых в мещанское платье, столбовых дворян, прасолов, прожигателей жизни, министерских чиновников кинулись на восток.
Проездные билеты продавались по баснословным ценам, вагоны брались с бою. На улицах, в поездах начались грабежи, бандиты убивали открыто, мародеры раздевали свои жертвы на глазах у милиционеров.
Высокие комиссары союзных держав уехали в Иркутск, за ними отправились английская, американская, французская военные миссии. Чрезвычайный посол японского императора исчез так же внезапно, как и появился.
Генерал Сыровой вывел из Омска свой последний легион еще в сентябре — теперь чешские поезда забили железную дорогу от Оби до Байкала. Поссорившись с адмиралом, Сыровой объявил, что отныне цель его— вывезти чехов на родину.
С омских улиц исчезли офицеры с белыми крестами, нашитыми на шинели, мусульманские дружины с зелеными знаменами, ополченцы в бобровых шубах и оленьих дохах — они тоже были посланы защищать призрачную столицу призрачной империи адмирала.
Колчак метался, словно обложенный зверь. Все, что он делал сейчас, обращалось против него, генералы и министры действовали с поражающим непониманием хода военных событий и политической атмосферы. Генерал Дитерихс решил сдать Омск без боя, он даже наметил новую линию фронта и стал отводить армии. Но против сдачи Омска выступил генерал Сахаров, призывая защищать столицу адмирала до последнего солдата. Приказ Дитерихса об эвакуации Омска был отменен, главнокомандующим войсками Колчак назначил Сахарова.'
— Бежать больше некуда, надо защищаться,—объявил Сахаров и устроил кровавую бойню в городе.
Тюрьмы разгружались с помощью расстрелов, казнили не только мирных обывателей, но даже членов правительства по подозрению в красном шпионаже. Закон — беззаконность (и прежде очень шаткие понятия) стали совершенно расплывча-
459
тыми в глазах Сахарова. Личность сомнительная и во всем сомневающаяся, он быстро губил ту самую власть, которую должен был защищать.
В Омске наступил полный хаос. Учреждения перестали работать, магазины — торговать, жители — выглядывать на улицу, Газеты не выходили, почта закрылась, погасло электричество. Распространялись самые невероятные слухи, но смысл был один и тот же: красные приближаются.
Ночью десятого ноября адмирал созвал совет министров. Министры робко входили в его кабинет, он встречал их какой-то весь потерянный и потухший. За адмиралом неотлучной тенью маячил министр внутренних дел Пепеляев.
На совет был приглашен и двадцатисемилетний генерал Войцеховский. Для чего он здесь, министры не знали, но по его печальному, сосредоточенному виду догадывались о плохих делах на фронтах.
Колчак заговорил, угрюмо скосив глаза на портьеру:
— Петр Васильевич Вологодский подал в отставку. Я принял ее. На пост премьера мною назначен Виктор Николаевич Пепеляев, но указ я опубликую в Иркутске, куда выезжает правительство. Оборону Омска я возложил на генерала Войцехов-ского, а сам остаюсь с армией.
— А как же золотой запас? — спросил министр финансов,
— Золото, я'и армия неразлучимы.
— Осторожности ради золотой запас следует поставит)? на колеса.
— Вы предлагаете отдать его чехам? Тода уж лучше я подарю золото большевикам, они все же русские люди! —остервенился адмирал.
Все насупились при этой угрозе, только Долгушин насмешливо повел глазами на министров: он-то сразу понял угрозу верховного правителя как неудачную шуточку.
— До завтра, господа,— сухо распрощался Колчак с министрами.
В кабинете остались одни генералы и Долгушин.
— Мне опротивели эти господа со своими вечными вопросами, запросами и расспросами. Виктор Николаевич, что с золотом?
— Оно уже погружено в вагоны. Особый литерный эшелон состоит из двадцати девяти пульмановских вагонов с золотом, платиной, серебром, прочими драгоценностями. Эшелон пойдет под литерой «Д». Ваш личный поезд зашифрован как «58-бис». Всего сформировано семь литерных поездов для вашего лунного конвоя, высшего офицерского состава, работников ставки, управления полевого контроля,—перечислил Пепеляев.
Адмирал слушал, сбычившись, наклонив голову. По ночному окну с шорохом проносилась снежная дробь.
— Как на Иртыше?
Иртыш не замерзает. Боюсь, армия Каппеля не успеет переправиться через реку, а медлить с отъездом^нельзя. Никак нельзя,— ответил Пепеляев.
— Я, верховный правител’ь и адмирал русского флота, не брошу на произвол судьбы русских солдат.
А мы не можем рисковать жизнью вашего превосходительства,— почтительно заговорил Войцеховский.— Если вас не станет, Россия погибла.
В горле адмирала что-то булькнуло.
Благодарю вас, но не надо преувеличивать значение моей личности. Долг повелевал мне спасти Россию от большевизма, но долг кончается там, где начинается невозможность. — Колчак поднял тяжелые глаза на Войцеховского.— А где сейчас Тухачевский?
Вчера был в Исиль-Куле. Это все, что узнали наши разведчики,— ответил Войцеховский.
Непрестанное движение красных к Омску производит ужасное впечатление. Движется неотразимая беда, и нечем остановить ее. От такого безумного марша красных мякнут характеры ^моих генералов, сникают солдатские сердца. Безостановочный марш господина Тухачевского превышает своим значением все предыдущие. Полководец, который имеет достаточно энергии, воли, умения проводить подобные марши, не может быть посредственностью. Еще по боям за Златоуст, за Челябинск я убедился в таланте этого подпоручика...
В словах адмирала Войцеховский и Долгушин чувствовали и горькое бессилие, и трудно скрываемую зависть к противнику.
Стремительное наступление Красной Армии действительно повлекло за собой массу важных событий, вело к быстрому изменению обстановки на фронте, требовало иного распределения времени, новых расчетов пространства, непрестанного обновления на военных картах географических пунктов.
— Все усилия моих войск раздробляются, воля к победе нарушена. Этот мрачный процесс разложения наших сил и ломки нашей воли триумф подпоручика Тухачевского,— заключил адмирал свою мысль и оборвал разговор: — До завтра господа! - у ’
Утром, когда Долгушин жег секретные документы, на глаза попалась телеграмма. Он спрятал ее в карман.
— Что вы прячете, ротмистр? — спросил вошедший Колчак.
— Телеграмму из Токио...
От посланника Щепкина, да? Я предлагал ему пост министра иностранных дел. Он согласен?
Долгушин мялся и не отвечал.
— Ну, что же вы?
Долгушин подал телеграмму.
«Я скорее поступлю сторожем токийских ватер-клозетов Эта служба вернее. Щепкин».
■— Говнюк! — выругался Колчак и откинул портьеру на окне.
За ночь подморозило; небо было ясным, легким, снежные облака янтарно светились, оголенные деревья были покрыты тончайшими кружевами инея. Закованные льдом лужи блеете-* ли, как полированные зеркала.
Адмирал достал из шкафа саквояж крокодиловой кожи, постучал по серебряным застежкам.
— Здесь мои дневники, ротмистр. Опасаюсь потерять в суматохе.
—- Я сохраню их, ваше превосходительство!
Сквозь примороженное окно Колчак пытался рассмотреть реку.
— Иртыш все еще не замерз?
— Сегодня подморозило. Еще сутки — и река станет,
— Сутки? Это целая вечность в нашем положении. Армия не успеет переправиться через Иртыш.
— Но ведь железнодорожный мост цел.
— Что?.. Ах, да, мост! Я приказал его взорвать. Моста не будет, как только мы покинем этот несчастный город...
Сердце Долгушина стукнуло и упало. Он представил десятки тысяч людей, истерзанных непрерывными боями, мечтающих о теплом, сытном Омске и теперь обманутых адмиралом. Колчак отрезает своей армии путь к спасению, чтобы спастись самому. У ротмистра погасла еще одна иллюзия о правителе-сверхчеловеке.
Конвой, оцепивший вокзал, не пропускал никого, пока Колчак шел к своему поезду. Он шагал мимо товарного состава, вагонные окошечки которого были забраны ржавыми решетками: через прутья за адмиралом следили чьи-то изможденные, обросшие физиономии. Глаза, горевшие ненавистью, перехватывали Колчака и будто передавали от одного вагона к другому.