В голове Войцеховского постоянно роились честолюбивые замыслы, но разные случайности мешали их исполнению. После взятия Екатеринбурга он пошел было в гору, однако против него интриговал князь Голицын. Он жаждал захватить Пермь — ее взял Анатолий Пепеляев. Войцеховский клялся, что, если бы на Сарапул послали его, а не генерала Гривина, он бы разгромил Вторую армию красных. Но его не послали, а генерал Гри-вин был разбит под Сарапулом Красной Армией.
«Сегодня у меня счастливая ситуация,— сказал себе генерал. Я разорвал фронт красных, теперь только бы не упустить возможностей».
Войцеховский поморщился. «А ведь Тухачевскому, говорят, двадцать пять лет. Завидный возраст! Если проиграю это сражение, я стану тенью, отброшенной в прошлое». Он согнул пружинящий стек и тут же разогнул. У Войцеховского был скверный характер, он часто впадал в беспричинную ярость. Солдаты прозвали его «генералом Понужаем» за постоянную привычку кричать: «А ну же, вперед!»
Нехорошо ведут себя казаки, ваше превосходительство,— встревоженно сказал подошедший есаул.
— Говорите ясней.
Смутьян в моем эскадроне завелся, против войны с крас-нюками калякает.
Распустил казаков, вот они и выламываются из оглобель. Дисциплина — железная баба в лайковых перчатках, есаул. Покажи мне своего заводилу.
Есаул провел Войцеховского к костру, казаки поспешно встали, есаул показал на тщедушного парня.
Это ты не желаешь воевать? — вкрадчиво спросил Вой-цеховский.
А на что она, война-то? Жить хочется, молод ишо,— простодушно ответил парень.
Мелкая судорога передернула треугольное лицо генерала.
— 1ы один воевать не желаешь?
— Весь эскадрон хоть сейчас по домам.
Есаул! приказал Войцеховский ѵ —Немедленно расстрел лять этого мерзавца...
11
Прорыв генерала Войцеховского вызвал молниеносную реакцию в Пятой армии. Начальник дивизии Павлов предложил командарму свой план уничтожения прорвавшегося неприятеля: одна группа войск сдерживает белых у села Першино, а Волжский полк Вострецова, скрытно переброшенный на левый фланг, обрушится внезапно на противника у деревни Акбашево.
Очень тяжело пройти тридцать верст утомленным красноармейцам. И все-таки лучшего у нас пока нет,—сказал Тухачевский.
Командарм и начдив направлялись в полк Вострецова, но из-за предосторожности отклонились в сторону и заблудились. Стояла угольной черноты степная ночь. Серебристое сияние недавних светлых ночей исчезло, в сумятице дел командарм даже не заметил перемены в природе.
Где наши, где белые — не представляю,— шумно вздохнул Павлов.
Тухачевский замигал электрическим фонариком, выхватывая из темноты то массивный живот Павлова, то худенькую фигурку Ванюши. Павлов сказал с внезапной подозрительностью:
— Что, если ты, змееныш, задумал неладное. Умыкнуть командарма к белым затеял, а? Да я ж тебя, заразу, в расход пущу.
— - Спокойствие, Александр Васильевич. Относитесь к происшествию юмористически, юмор учит терпению. Ванюша просто заблудился,— сказал Тухачевский.
— Остерегаться-то надо?
— Остерегаюсь, но не страшусь,—кажется, так говорили древние. Однако где же мы находимся?
Только перед рассветом они разыскали Волжский полк, стоявший в селе Харлушевском, восточнее Челябинска. Вострецов
хмурился и молчал, пока ему излагали план нападения на белых.
— Хорошо ли мы решили, Степан Сергеич? — спросил Тухачевский.
— Хорошо решение, которое приносит успех. Какая к черту тайна, когда потопают две тысячи человек, лошади, пушки, пулеметы? Тридцать верст перед линией фронта — попробуй проскользни незамеченным! Нелегкое дело мне подсунули.
— Нужда заставляет, Степан Сергеич.
— Всегда за меня решают нужда да судьба. Вы, чай, голодны?— спросил Вострецов и вышел во двор.
— Он самый способный из полковых командиров и очень достойный человек,— сказал Павлов.
— Пожалуйте перекусить,— позвал в окно Вострецов.
В маленькой хате их ждал накрытый стол. Павлов крякнул, оглядывая пироги с луком, малиной, жбаны с топленым молоком и хлебным квасом.
.Хозяйка, русоволосая крепкая баба, говорила певуче:
— Пирожки-то с малиной испробуйте.
— Где твои мужики, хозяйка? — спросил Павлов.
— Сынок-от в красных бегает, муж-от к белым подался.
— Против народа пошел?
— Пошто супротив? Он сам из народа, как же ему супротив?— обиделась баба.
— Почему же сын у красных?
•— Сам-от не старше моего сынка, а тоже у красных.
— Вам кто милее — красные, белые?
— Красные сердцем помягче. Только бы бога не тревожили. Сибиряки-от и без правителей обошлись бы как-нинабудь.— Хозяйка подняла василькового цвета глаза на божницу. — По-скореича кончайте воевать-от. Хлеб стоит неубранной, пары поднимать надо. А вы все друг друга колошматите, колошматите...
Надвигалась гроза, рассекая небо синими молниями. Погромыхивал гром, будто ворочая в полуночной тьме тысячепудовые тяжести, степь дышала распаренным воздухом, крепким запахом человеческих масс, шевелились травы, приминаемые ногами, копытами, колесами. В темноте скрипели повозки, раздавались голоса.
Сонно покачиваясь в седле, Вострецов слушал проперченные незлобивой руганью разговоры.
— Вот она мне и толкует: «За мной, мальчик, не гонись. Нз тебя беляки котлету сделают, а я чахни да сохни?»
— Лапоть ты! Воробья омманывают зерном, бабу — словами.
Чей-то голос задушевно пропел:
Ох-ох, не дай бох На кобыле воевать!
-398
Рот разинет, хвост откинет — Всю Ерманию видать!
Грубые шутки не принижали, не обескрыливали красноар-меицев, идущих стремительным маршем к месту боя. Русские люди жили, трудились, умирали с шуткой-прибауткой, с креп* ким словцом.
Степан Вострецов был одним из них, выдвинутый революцией в командиры. Они понимали друг друга с полунамека. Был бодр Вострецов,—усталые, бодрились и они. Кидался в атаку Вострецов — они устремлялись за ним. Как и они, спал он на голой земле, ел затируху из ржаной муки, умел подковать коня, посмеяться над самим собой, похвалить смелого, отчитать труса.
С вечера и до самой утренней зари шел Волжский полк к деревне Акбашево. Шел степными проселками, густыми травами, по начинающей поспевать пшенице. С болью в сердце топтали мужики пшеницу, с тоской смотрели, как обкручивались колосьями пушечные колеса.
На заре устроили привал. Красноармейцы валились наземь и засыпали, сам Вострецов едва стоял на ногах, но не показывал усталости, боясь укоризны. Он присел на обочину проселка, склонил голову в пахнущую теплой сыростью пшеницу.
Сразу нахлынула степная тишина, но он все шевелился, все вздрагивал: вчерашнее сражение продолжало жить в нем, будоража нервы, тревожа душу. Внутренним зрением он видел взрывающиеся в наступающих цепях снаряды, окровавленные тела, горящие вагоны, слышал лязг колес и стоны.
Вострецов спал и не спал. Он то выключался из действительности, то возвращался в нее при малейшем шорохе. Жужжание жука, запутавшегося в траве, оглушало, а громы уходящей грозы больше не беспокоили.
Он проснулся мгновенно, как напуганный зверь, чувствуя невидимую опасность. Пшеничное поле обрезалось на горизонте березовой рощей, в ее зеленой тени чудилось что-то неверное, подозрительное. Вострецов послал в рощу разведчиков, но колебался поднимать или не поднимать бойцов. Хотелось, чтобы люди отдохнули, еще хотелось продолжения блаженной тишины.
Небо над ним было как синий бархат — влажное, нежное, бессмертное небо детства. На остриях штыков заиграли солнечные искры, табачные дымки покачивались между колосьями.
Вернулись разведчики и доложили, что в роще вражеская конница. Вострецов скомандовал к бою, и все встрепенулось, и все пришло в движение. Застучали замки орудий, зазвякали пулеметные ленты, металлические звуки усиливали общее беспокойство. От полевой тишины не осталось и следа, лишь одно небо было по-прежнему сине и безмятежно.
Вострецов по опыту знал — кавалерия хороша для преследования. Но гражданская война создавала самые неожиданные комбинации, и в самой их неожиданности таилась жестокая сила.
Конная группа белых выплеснулась из рощи. Рослые всадники скакали на рослых лошадях, тяжелые и зловещие, несмотря на опереточное свое одеяние. Были они, как александровских времен гусары, в желтых расшитых доломанах, красных штанах с золототкаными лампасами. Это показалось бы смешным в иное время, при других обстоятельствах, но в жгучие минуты ожидания становилось жутковато при виде скачущих всадников.
Визжали выдергиваемые из ножен шашки.
По короткой команде Вострецова заработали пулеметы. Конная лава сразу распалась на части. Лошади срезались пулеметными очередями, подрывались гранатами. Выбрасывая всадников из седел, они вбегали в загорающуюся пшеницу и ржали безумно, отчаянно.
Покачивались черные грибы разрывов, пшёничное поле горело уже во всех концах. Все опять стало нереальном в степном мареве. Красноармейцы потемнели от гари. Вострецов поглядывал на солнце; прошло всего полчаса, но казалось — бой продолжается целую вечность.
Ухо Вострецова уловило далекое, глуховатое рявканье пушек. «Стреляют справа по линии фронта»,— определил он.
Орудия заговорили и впереди. Жаркий бой разгорелся у деревни Акбашево. Атака конницы была только вступлением к сражению с самой устойчивой у Колчака Ижевской дивизией. Ижевцы выходили из березовой рощи, развертывались цепями, убыстряя шаг.
Около Вострецова пули начали стегать по земле, подсекая пшеницу,
Вострецов обжег бойцов призывом в атаку и первым сорвался-с места. Он бежал вперед, бежал, не оглядываясь и все же чувствуя, как падают в желтые омуты пшеницы поднявшиеся за ним красноармейцы, и понимал, что многим уже никогда не подняться. Желание скорее сблизиться с противником, штыковым ударом остановить его, опрокинуть неудержимо влекло их вперед.
Вострецов так и не уловил мгновения, когда красноармейцы столкнулись с ижевцами, но остервенение и страх исчезли.
Юрьев впервые дрался за собственную жизнь, и это были самые трудные его минуты, высшая точка его физических и нравственных сил. Он подгонял солдат бранью, грозил отставшим маузером, клялся и божился, что вот-вот к ним подоспеет помощь. Юрьев верил в случайности, мгновенно и счастливо изменяющие условия любого боя. Но помощь не приходила, па-
ника в рядах ижевцев разрасталась. Страшась потерять всю дивизию, Юрьев приказал отступать на восток.
Мешок, приготовленный белыми для Пятой армии, так и не завязался. Но еще целую неделю отборные полки Колчака упорно стремились отбить Челябинск. Потеряв в боях десять тысяч убитыми и пленными, армия Колчака стала отходить от берегов Миасса к берегам Тобола.
Солнце играло в цветных витражах окон, влажно блестел мраморный бюст Александра Первого, уютно поскрипывали кожаные диваны. В солнечной пыли особенно никчемными казались Долгушину мужчины в черных костюмах, в генеральских мундирах; не помогали им ни многозначительно поджатые губы, ни властное выражение глаз. Правда, Долгушин угадывал на лицах многих кичливую мысль: «Вот я бы! Если бы мне бы да власть...» Кто-то из этих людей для ротмистра обозначался достаточно выпукло, кто-то стушецанно. Долгушин давно уже оценивал всех по тому, как относился к ним верховный правитель. Иногда он ошибался, обманутый переменчивыми привязанностями адмирала. Сегодня из приглашенных особенно выделял братьев Пепеляевых: Виктора — министра и Анатолия — генерала.
Пепеляевы становились самыми авторитетными людьми в окружении верховного правителя. Они были честолюбивы, энер-гичны, упрямы, самомнительны. Выходцы из сибирских компрадоров, они, естественно, принадлежали к партии кадетов, меч-: тали о конституционной монархии и о собственной власти в Сибири.
Брат-министр с помощью тайных агентов устранял не только лиц, не угодных адмиралу, но и опасных для себя противников. Брат-генерал тоже держал в страхе своих соперников в армии.
Братья внешне не походили друг на друга. Виктор был ко-ренаст, толст, медлителен. Анатолий отличался высоким ростом, поджаростью, стремительностью походки. Генерал любил декоративную демократичность: ходил в старой солдатской шинели, ел из котелка, спал на земле, положив в изголовье седло.
Члены особого совета нетерпеливо взглядывали на стенные часы. Десять утра. Верховный правитель почему-то запаздывал,
Колчак вошел в тридцать минут одиннадцатого, взвинченный, чем-то недовольный, с оскорбленными глазами. Легким кивком головы поприветствовал всех и тотчас заговорил:
— Времена политического романтизма прошли, мы стоим теперь перед самой грубой и трезвой реальностью. Над пропастью мы стоим с той минуты, когда красные ворвались в Сибирь. Всюду у нас заговорщики, в тылу нашем мятежи, правительство блуждает в тумане — вот результат челябинского поражения...
Адмирал перевел тяжелый взгляд с лысых, пышноволосых, прилизанных голов на мраморный бюст императора, продолжал глухим, некрасивым голосом:
А как я был уверен, что наши знамена не склонятся перед большевизмом. Увы, я ошибся...
И уже свирепо оглядел членов совета.
— Война не присяжный поверенный, господа! Война не руководствуется уложением о наказаниях, ее правосудие не всегда понятно. Она признает только победу, только удачу. Горе побежденным— вот ее символ веры. Но война прекрасна, несмотря на все страдания и горе. Я страстно хочу гибели большевизма, потому что социальная революция в России — бессмысленная вспышка классовой злобы. Но всегда мало одних желаний! Спасти Россию от большевизма, анархиши бесславия остается нашим святым и великим долгом.
Адмирал подошел к карте военных действий, постучал цо синим жирным стрелам, направленным на Москву.
— История преподала нам жестокий урок под Челябинском. Но история за нас, на ее весах мы более тяжеловесны, чем красные. Везде сейчас наступают мои армии: Деникин-идет на Москву с юга, Юденич стоит у ворот Петрограда. Англичане— 1 доблестные союзники наши — крепко держат русский Север, поляки теснят большевиков. За нами необозримые просторы Сибири и Дальнего Востока, у нас боеспособная армия, она будет упорно сражаться и одерживать победы. Нам не хватает только исконно русского патриотизма, сознания ответственности перед Россией и своим будущим...
Колчак забросил руки за спину, качнулся на носках.
Я могу быть недоволен вами, вы — мной, но всеми нами недовольно время. А время — мера успеха. Поспевающий во времени всегда побеждает. Нам нужен всего-то месяц, чтобы дождаться полной победы на всех фронтах. Но, дожидаясь побед на западе, нужно дать красным сражение на востоке. Я объявляю новую мобилизацию, укреплю тыл, обновлю командование. Табуны бездельников с погонами и без погон пасутся по теплым местечкам я погоню их на фронт. Генерал Дитерихс проповедует идею мусульманских священных дружин, добровольческих земских ратей. Где ваши дружины, где ваши рати?.. Создавайте их из кого угодно — из татар, бурят, киргизов,—пусть только они защищают свой скот и своих жен от красных.
Колчак вернулся к столу, нашел среди бумаг пергаментные, расписанные пышными арабскими буквами листы. Шелковые шнуры придерживали прикрепленные к листам сургучные печати.
Я ищу новых союзников и не сомневаюсь, вы, господа, одобрите эти грамоты эмиру бухарскому, хану хивинскому. Я посылаю к ним князя Голицына и генерала Рычкова — пусть азиаты дадут мне солдат. Я возвожу эмира в ранг русского
принца, хану присваиваю чин русского генерала. Вы скажете: пока послы доберутся до Бухары, война кончится, или мы победим красных, или они нас,—так стоит ли связывать себя дипломатическими договорами? Но договоры заключают иногда и не исполняют, все зависит от обстоятельств. Еще я посылаю на Украину ответственное лицо для формирования особой дивизии из находящихся там сибиряков. Она будет пробиваться • в Сибирь через Кавказ и Туркестан. Отныне военно-полевые суды руководствуются моим указанием: если арестовано сто подозреваемых в большевизме, десять расстреливается немедленно. Расстрелы без суда расшатывают закон, зато укрепляют мою власть.
Он так пристукнул по столу кулаком, что прозвенел серебряный колокольчик.
— Сто тысяч союзных войск находятся в Сибири. Пришли, казалось бы, помогать мне, но благодушествуют в тылу. Поляки стоят в Новониколаевске, итальянцы столпились в Красноярске, американцы любуются Байкалом, чехи расположились в поездах от берегов Оби до Ангары. Одним словом, союзники охраняют нас сзади, никто не бережет нас спереди...
Колчак коротко усмехнулся, обнажая белые плотные зубы.
— Союзников не радуют общерусские радости, не печалит общерусское горе. Американцы убеждены — русский порядок не стоит костей и одного их солдата. Чехи — эти перманентные заговорщики— вступают в тайные отношения с моими врагами. А французы говорят: «Колчак — хороший человек, но если найдется человек получше, то будет еще лучше». Одни англичане мои добрые друзья, но их здесь слишком мало. Посоветуйтесь, господа, и дайте мне рекомендации, что еще можно сделать для быстрой победы. Господин Пепеляев, прошу вас ко мне. — Адмирал повернулся и вышел, хлопнув массивной дверью.
В кабинете он сказал Пепеляеву:
— Хочу заменить Вологодского.
— Кем же, ваше превосходительство?
— Вами, Виктор Николаевич. Я не могу опираться на дряхлые пни, мне нужны молодые силы. Молодежь всегда против тех правителей, которые ограничивают ее порывы к государственной деятельности.
— Благодарю за честь,— сказал Пепеляев-министр,— но пока не время убирать Петра Васильевича с поста премьер-министра. Вас обвинят в реакционности: выгнали, дескать, последнего либерала. Пусть Вологодский еще побудет.
— Все равно пустой мешок не заставишь стоять.
— Советую убрать из правительства лиц, виновных в коррупции: министра финансов — вора и подлеца, министра иностранных дел — он предаст нас в удобную для него минуту. Избавьтесь от военного министра. Проклятый барон Будберг
действует всем на нервы,—сказал Пепеляев, улыбаясь складками широкого лица.
Барон желчный старик, но старик толковый. Я почему-то боюсь его ухода,— сказал Колчак.— Судьба обидела белое движение деятелями крупного государственного размаха, у меня нет работников по плечу историческим временам. Что-то нехорошее колышется в сибирском воздухе, политическая атмосфера смрадна, язык военных действий безрадостен. Скоро год, как я верховный правитель, а союзники еще не признали меня.’Сейчас только победа заставит их склонить голову передо мной.
— Но союзники нам помогают оружием.
Я плачу им за это чистым золотом. — Колчак достал из кармана массивный портсигар. Закурил. Предложил курить Пепеляеву,—Табак успокаивает нервы, возбуждая их. ‘Парадоксально! Ах, все теперь опирается на парадоксы!
Вошел Долгушин с папкой бумаг.
— Что там, в папке? Очередная неприятность? — покосился на папку верховный правитель.
Письмо из Кокчетава. Какой-то киргизский князек Бу-румбай предлагает вашему превосходительству тысячу всадников при полном вооружении. Он просит прислать офицера, которому передаст своих воинов. Князек желает, чтобы посланец был вашим особо доверенным лицом,— доложил Долгушин.
У меня нет таких офицеров. Остались паркетные ціарку-ны.— Адмирал кинул письмо на стол.
— Письмо этого туземца пришло кстати и вовремя,—встрепенулся Пепеляев,—Оно свидетельствует о всеобщем доверии к верховному правителю. Это письмо — козырь в наших отношениях с союзниками. Великолепное письмо!
Все равно мне некого послать в Кокчетав,— заупрямился адмирал.
—- Пошлите ротмистра Долгушина,—посоветовал Пепеляев.
12
Долгушин всё* махал фуражкой, Хотя пароход уже скрылся за иртышским мостом. С отъездом князя Голицына в Бухару оборвались последние родственные нити, отныне ротмистр один встречал переменчивые ветры судьбы. Правда, он не испытывал радости от мужской дружбы, но события последних двух лет прочно связали его и с дядей и с генералом Рычковым.
«Уехали —и, может, безвозвратно — мои генералы». Долгушин представил себе длинный, опасный их путь.
Ехать надо пароходом до Семипалатинска, дальше на лошадях по киргизской степи. Потом через голубое Семиречье, мимо Верного,_ Пишпека, через горные перевалы Тянь-Шаня! минуя древний город Алиуэ-Ату, на Ташкент, на Самарканд.
А на пути красные партизаны, басмачи, незамиренные еще с прошлого века кокандцы.
На улицах Омска толпились коляски, тарантасы, телеги, американские автомобили, в потоке экипажей и машин с равнодушным величием шагали верблюды.
Долгушин слышал чешскую, английскую, французскую, польскую речь, видел иностранцев, высокомерных, словно русские аристократы. Шли женщины под розовыми и синими зонтиками, мужчины в полосатых костюмах, шляпах из панамской соломки.
Его охватила злоба к этой фланирующей массе праздного люда. Эти сытые, хорошо одетые господа каждую минуту могут сорваться на безоглядный бег. Побегут, как только почувствуют колеблющуюся почву под ногами адмирала.
Долгушин дошел до кабака «Летучая мышь», двери оказались заперты амбарным замком. Это уже было неожиданностью.
Добрый вечер, ротмистр.— Георгий Маслов, чуть-чуть навеселе, подошел к Долгушину. За ним появился Антон Сорокин.
Здравствуй, друг! — обрадовался поэту Долгушин.— Почему закрыт кабачок?
Ресторатор укатил во Владивосток. Скоро все навозники окажутся на Тихом океане,—сказал Сорокин.
Шли в кабачок попить винца, поболтать о том о сем — и вот сюрпризец,— сказал сожалеюще Маслов.
Я тоже хотел скоротать время до отхода поезда. Увы! — развел руками Долгушин.
— Идемте ко мне. Есть у меня бутылка спирта,— предложил Маслов.
Он жил в узкой, продолговатой, как гроб, комнате. Деревянная кровать прикрыта рыжим одеялом из верблюжьей шерсти, единственное окошко — газеткой «Заря», в которой Маслов сотрудничал. На подоконнике валялись писчая бумага, селедка, черствые корки, номер литературно-художественного журнала «Сибирские рассветы». В углу стоял высокий зеленый сундук.
Сорокин постучал кулаком по •его крышке.
Отличное сооружение! Хорош и как двуспальная кровать, и как стол, и как гроб. — Он присел на сундук.
Маслов поспешно сунул Сорокину стул.
— В этом саркофаге сокровища, из почтения к ним я не сажусь на сундук.
Маслов поставил на стол сервиз из розового фарфора, вылил в чайник спирт, положил на газету хле.б и селедку. Чайник, чашечки, блюдца были разрисованы японскими неприличного содержания сценками.
— Нехорошо. Похабно,— скривился Долгушин.
— Искусство неприличным не бывает,— отрезал Сорокин, глядя на ротмистра глубокими, черными, словно лесные омуты,
чуждГнньіми ИКРЫТЫе стекляшками пенсне, они казались от-— Тогда порнография что такое?
брат воен ” ыГ|
жаться Н Дол С гушин ВОеВНЫЙ_ДУРаК " смда Ф°».-Р™„л не об,,.
п ~ Всякий! л юди избравшие войну профессией, не могут понимать искусство. Иначе трудно убивать человека и его мыслящую душу, — яростно возразил Сорокин.
— Люблю принимать алкоголь из произведений искусст-ва,- пошутил Маслов. -А на мой сервиз глаз не таращете, него негоциант Злокозов давал тридцать тысяч царскими ст ^ Л0К030В У надобно искусство, как жеребцу подтяжки, ком іб м рС “ КИХ Р азбоиников знаю, по-родственному с ними зна-
имр'т, М0И ДѲД лошадиныи косяк в одиннадцать тысяч голов имел, — сказал Сорокин.
— Выпьем, друзья !■ Питие определяет бытие,—переделал известную фразу Маслов. "
п “ Невавиж / все же вояк,— вернулся к прежней теме Сорокин Вели бы моя ненависть была реальной силой
— В жизни, Антон, должно быть и прощенье,— с постной усмешкой заметил Маслов. постной
Это кого же прощать-то? Убийц, палачей, тюремщиков? Надо же защищать Россию от врагов внешних и внутренних - насупился Долгушин.-Нация обязана обороняться.
чтп пітгѵрп ЗНа в Те ’ не принадлежу к литературным мародерам, что рисуют воину как .праздник сердца. Раз, один лишь раз я написал книжку о войне «Хохот желтого дьявола...» и разослал императору германскому, микадо японскому, королю сиамскому и прочая, прочая. р ю си
— О чем же вы писали? — заинтересовался Долгушин.
— и запрещении войны как преступного деяния.
Вам, конечно, не ответили.
- Нет - почему же? Откликнулся король Сиама. Извинялся, что не может прочесть моей книги по незнанию языка русского
— Это же донкихотство, господин Сорокин — Почитаю за честь называться Дон Кихотом Сибирским,— просиял стеклышками пенсне Сорокин. — Только я Дон Кихот наоборот. Если Дон Кихот ветряные мельницы принимал за великанов, то я великанов современной политики принимаю за ветряные мельницы... ѵ
— Браво, браво!
Жаль, что это сказал не я, — заметил Маслов.
Не я тоже, а Генрих Гейне. Никак не могу понять: почему нехорошо быть плагиатором? Литературные воры способствуют популярности истинных поэтов. У рифмачей бездарных никто ничего не ворует. ѵ
Долгушин 3 еСТЬ прест У Ш1ИКИ П0с0ли днее, — хмуро возразил
Сорокин посмотрел на карманные, из вороненой стали, часы
— Когда вам на вокзал?
— К часу ночи.
— Сейчас всего половина десятого. Вы бывали в Кокче-таве?
— Никогда в жизни.
— Там кочует мой приятель —манап Бурумбай.
— Так я к нему и еду! — Долгушин хотел было сказать о мотивах поездки, но, пораздумав, воздержался.
Эту жирную скотину Бурумбая знаю хорошо. Кочует он в урочище Боровом, в ста верстах от Кокчетава. Местечко Боровое—яркое свидетельство того, что бог при сотворении мира был великим поэтом.
У миллионера Злокозова в Боровом дача. Он там отдыхает с княгиней Еленой Сергеевной. Ты будешь в обществе великосветской дамы, Сергей,— опять заговорил Маслов.— Выжми из н^е все, что можно.
Даже самая прекрасная женщина не может дать больше того, что она имеет,— отшутился Долгушин.
Антон, брат мой по поэзии, вот этот самый ротмистр,— показал на Долгушина Маслов,— в Екатеринбурге вел следствие по делу об убийстве государя императора. Для исторического писателя— он клад всевозможных интересных подробностей. г
— В истории меня интересуют только поэты и поэтессы. Девками даже царского происхождения не интересуюсь.
— А может быть, он знает пикантные случаи из жизни царских дочерей,— рассмеялся Маслов.
В тобольской ссылке у них любовных похождений не
было.
Кто знает, что у них было и чего не было,— не отставал от ротмистра Маслов.
Белья не было. Я даже в протокол допроса занес этот прискорбный факт.
— Все это мелко и неинтересно,—сказал Сорокин.
— Царевна Ольга писала стихи. Это интересно?— спросил Долгушин. -
Хорошие стихи или дрянь? — спросил Сорокин.
Я плохой ценитель поэзии. Помню отрывок одного стихотворения.
— Читайте!
Долгушин прочел равнодушно и вяло:
Владыка мира, бог вселенной,
Благослови молитвой нас И дай покой душе смиренной В невыносимый страшный час.
— Не баские стишки,— дослушав, раздул редкие, -китайские усики Сорокин. — Форма дерьмовая, содержание тоже. Кощунственна сентиментальность палачей...
— Я попросил бы, когда речь идет о членах царской фамилии...— вспыхнул Долгушин
— Все они сукины дети! Все эти императоры, диктаторы! Восхвалять диктаторов можно, обелять их невозможно! А ведь наше подлое, дряблое, безвольное поколение надеется с помощью палачества удержаться у власти, — прорычал Сорокин.
— Философ Сенека когда-то изрек: «Сегодня тиран душит отдельные личности, завтра — целые народы», — пробормотал Маслов.
Долгушин подумал о Колчаке: постоянное общение с верховным правителем давало обильную пищу для размышлений. Ведь вот на его глазах адмирал, неврастеничный, помешанный на своей исключительности человек, достиг самой высшей власти. Теперь он живет тоскливой, всего опасающейся жизнью, не верит никому, презирает всех, боится каждого. А своих личных врагов считает врагами отечества. Все его наслаждение в том, что он зажал в кулак миллионы человеческих судеб. Он убежден, что лучше народа знает,.какая жизнь нужна народу, и постоянно призывает надеяться на будущее, а людям мало одних надежд. Им еще нужны мир, хлеб, счастье. Пока что верховный правитель принес людям только горе да беды. Он стал исторической личностью благодаря гигантскому злу, учиненному им в России. «И все же я буду служить ему, поскольку он воплощает идею русского монархизма», — сказал сам себе Долгушин.
Маслов же распахнул свой сундук, извлек маленькую статуэтку.
— Знаете, что это такое? Статуэтка египетской царицы, она черт знает сколько веков пролежала в пирамиде, а теперь у меня в сундуке. Забавно? В моем саркофаге есть еще кое-какие игрушки. Я вам сейчас покажу, покажу...
В пьяном восторге он вынимал из сундука редкостные вещи. Сорокин и Долгушин с удивлением смотрели на кинжал дамасской стали с рукояткой из червленого серебра, на золотую табакерку, с эмалевым портретом Екатерины Второй, на резные шкатулки сандалового, красного дерева, на модель парусной шхуны, выточенной из моржового, словно спрессованный снег, бивня.
Маслов начал выкидывать кресты, медали, ордена, старинные. монеты. Зарябили в глазах чеканные профили императоров, двуглавые орлы, львы с поднятыми лапами, изогнутые полумесяцы, цветущие лотосы.
— Откуда все это у тебя? — спросил пораженный Долгушин.
— Государственный русский запас ограбил. Не веришь?
Ну, хоть на этом спасибо!—Маслов выцедил из чайника остатки спирта. Выпил. — Все это передала мне Елена Сергеевна. Вот в этой самой комнатушке она ласкала меня два дня. Что, ротмистр, снова не веришь? Фантазирую, скажешь, ибо поэт... Я люблю госпожу Тимиреву, а забавляюсь с княгиней, но и она, и она ушла от меня к Злокозову...
Маслов поднял на окно блуждающие, тоскливые глаза. В окне стояла молодая луна, разделенная переплетом рамы на четыре равных части. Маслов выпрямился, ткнул пальцем в рассеченную луну.
—- Стишки у царевны Ольги действительно дрянь. В них нет философской мысли. По мне — уж лучше философия безнадежности, распада, но не совершенная пустота. Сочинять по-коровьи бездумно... избави бог!
Маслов скрестил на груди руки с видом обреченного демона.
— Вот моя философия, милые господа. Солнце погаснет, земля остынет. И не будет ни людей, ни страстей, ни войн, ни искусств, ничего, кроме оранжевых пауков, на всей планете.
Сорокин вскочил, опрокинул стул.
— Врешь ты! Солнце не погаснет, земля не'остынет, люди не вымрут. Издохнут гады, скорпионы, пауки, а человечество будет жигь. Ты и сам сейчас похож на отвратительного паука, Маслов!
Ротмистру пришлось тушить ссору. Он погасил ее словами:
— Мне пора на вокзал, господа.
13
Долгушин проснулся от свежести, легкости, приятного ощущения во всем теле. Сквозь камышовые щиты сочился солнечный свет, под ухом баритонально гудел шершень, где-то рядом внятно произносила чечевичка: «Извините, вирр! Извините, вирр!»
Утренние извинения пичужки окончательно пробудили ротмистра.
«Где я нахожусь?.. Ах, я же в урочище Боровом, на даче Злокозова!»
Целых два дня тащился он товарно-пассажирским до Петропавловска. Дальше поезд не шел: на железной дороге хозяйничали партизаны, наводя страх на гарнизоны колчаковцев.
В Петропавловске Долгушину дали конный конвой, в сопровождении казаков он отправился в Боровое. Ночь застала его на берегу озера: была совершеннейшая темнота, Долгушин не видел своей руки, слышал же только шум сосен да плеск воды.
К даче Злокозова добрались за полночь. Хозяина дома не оказалось, Долгушина принял слуга. Он сказал, что коммерсант
находится в Петропавловске, вернется неизвестно когда. На даче одна княгиня Елена Сергеевна.
. — Мадам сейчас почивает...
С давно утраченным чувством наслаждения ротмистр нежился в чистой постели, потом решительно спрыгнул с кровати, приподнял штору.
Окно вспыхнуло сапфировым блеском воды. Озеро Боровое было как гигантский сверкающий шар в каменной чаще котловины, на восточном берегу его вставали округлые, мягкие вершины сопок в зеленом каракуле сосновых боров. К югу сопки сдвигались в сплошную темную стену, на севере, беспорядочно толпясь, таяли в льющейся дымке. Западная часть скрывалась высоким обрывом.
А из озера поднимались отвесные пики, двойные столбы, причудливые скалы, напоминающие первобытных зверей, птиц, таинственные фигуры. Размеры их скрадывались расстоянием.
С горы, на которой стояла дача, спускались все те же сосны и причудливо изогнутые березы. Деревья казались откованными из позеленевшей меди, высеченными из цельного мрамора. Под окном лежала плоская гранитная плита, между стволами виднелись валуны, поросшие мхом. Все было причудливо, дико, поражало мощной красотой.
Долгушин втянул ноздрями настоянный на сосновой смоле, пахнущий прощальным августовским теплом воздух. Вереск кидал резные тени на гранит. Белочка подскочила к подоконнику; Долгушин протянул руку, она вскарабкалась на рукав, доверчивая, как ребенок.
Мадам ждет вас к завтраку,— сказал неслышно вошедший слуга.
Елена Сергеевна встретила ротмистра как давнего товарища, улыбка ее была сердечной, немного нежной, слегка беззащитной. Она словно просила о сочувствии, о честном мужском покровительстве.
Долгушин поцеловал бледную, с синими прожилками ручку, скосился на высокую грудь, облитую белым шелком платья. Вспомнил, что княгиня любовница поэта Маслова, теперь содержанка фабриканта Злокозова, но усомнился и откинул свою мысль как лживую. Конечно же она не любовница Маслова, а здесь случайная гостья.
Осторожно, опасаясь попасть впросак, он передал привет от Маслова.
— Благодарю, он мой приятель. Я его помню,—просто ответила Елена Сергеевна. — Он славный поэт, но слишком чувствительный мужчина. Впрочем, это недостаток каждого стихотворца. — Тряхнула густыми, кудрявыми волосами. — Маслов иногда примешивает к своим стихам политику, а это уж вовсе непристойно.
— Ныне некуда деться от политики, мадам. Две револк> ции и братоубийственная война научили политике даже самых очаровательных женщин.
Елена Сергеевна налила черный кофе, протянула чашечку ротмистру. В глазах ее, зеленых и тинистых, промелькнула усмешка.
— Политика и война погубили империю, династию, аристократическое общество. Ах, я хорошо помню рождение революции! Было двадцать четвертое февраля, когда на улицах Петрограда появилось красное знамя. Чернь призывала к свержению монархии...
— Вот вы и произнесли целую политическую тираду,— рассмеялся Долгушин.
— Если бы государь возвратился тогда с фронта, сел на белую лошадь и произвел бы торжественный въезд в столицу, революции бы не случилось. Народ, в сущности, добрый малый, но его величество не успокоил бунтующую чернь. И все пошло кув... кувырком,— запнулась она на трудном для нее слове.
— Ваше свидетельство о начале революции имеет большую ценность,— слукавил Долгушин.
— Вы что, вправду? Так вот, когда начался весь этот ужас, я была в гостях. Вдруг на улице выстрелы, крики. Я представила в пламени наш дворец, расхищенными наши коллекции и заплакала. Но дворец оказался нетронутым, коллекции целыми. И все же наша семья стала первой жертвой революции. Вначале исчез автомобиль — его конфисковали для Керенското...
Она закусила нижнюю губку.
— Керенский поселился в Зимнем дворце, спал на царской кровати, ел из династических тарелок. Мы жутко возненавидели его и, представьте, даже желали захвата власти Лениным. Ведь мы были уверены —• большевики сломят себе шею на другой же день. Но вот уже второй год на исходе, а не видно конца...
— Что же с вами случилось после?'—сочувственно спросил Долгушин.
— Мама и я жили в Царском Селе под арестом. Я навещала государыню, мое сердце разрывалось от печали. Офицеры охраны хорошо относились к нам. В присутствии солдат они были осторожны, бесстрастны, но без них целовали нам руки, клялись в своей преданности. Я ненавидела Керенского, но боялась Савинкова. Конечно, Распутин тяжелый крест нашей династии, но его ценила государыня.
Она посмотрела на Долгушина, их взгляды встретились и сказали друг другу больше, чем тысяча слов. Она продолжала механически говорить о Распутине, но уже думала, как деликатнее подготовиться к своему грехопадению.
— Я как наяву вижу государыню, стоявшую на коленях
перед гробом Распутина в Чесменской часовне. Что ни говорите, но Распутин был странным существом. Это существо прошло через все четыре стихии —воду, землю, огонь, воздух — вздохнула Елена Сергеевна. ’
— Простите, я не понял вас.
— Застрелянного Распутина бросили в прорубь, потом предали земле. После революции тело его вырыли и сожгли а пепел развеяли по ветру. Разве это не мистические превраще-
Григорием 3 ВС6 СТИХИИ прошло существо, именуемое старцем
— Неужели вы не испытываете к нему ненависти’ — поразился Долгушин. и
— Что вы! Нет. Я сердилась только, когда брата хотели сослать на^ персидскую границу. Но мама написала прошение на высочайшее имя. Государь сперва наложил резолюцию-«Никто не имеет права убивать», потом помиловал брата.
Она поднялась из-за стола, тонкая, гибкая, соблазнительная
— Что-то я разоткровенничалась. Такое со мной случается редко. Даже с Василием Спиридоновичем не говорю так откровенно...
— Кто это Василий Спиридонович?
месье Злокозов же! — В ее голосе прозвучали пренебрежение к коммерсанту, досада на- недогадливость Долгу-шина. Он славный, он добрым, но все-таки торгаш. Ради каких-то барышей оставил меня и умчался в Петропавловск. А я скучаю, а мне страшно.
Долгушину расхотелось отправляться к хану Бурумбаю. Она же, угадав его мысль, сказала:
Боровое чудное место, но я живу здесь словно в пустыне. Сюда приезжал киргизский хан — восемь пудов мяса и жира', с физиономией длинной и толстой, как дыня. Он целый день пил, ел^, пил, ел и рассказывал скучнейшие истории. Но одна историика премилая — это о том, как аллах создал Боровое.
Елена Сергеевна провела Долгушина на' террасу, они сошли в высокую траву. Между березами сновали крупные, голубые с красными точками на крылышках бабочки.
— У вас неотложные дела к Бурумбаю? — спросила она, пригибая березовую ветку и закрываясь листьями.
Ее лицо умело моментально менять свое выражение; недовольство смывалось детским изумлением, строгость — игривостью, радость — робкой печалью. Эту непрерывную смену выражений Долгушин ловил с почтительной улыбкой.
— Бурумбай подождет, манапов я еще встречу, а таких, как вы,— никогда,— ответил он, наклоняя голову.
Ему хотелось привлечь ее и целовать теплые щеки, тяжелые, курчавые волосы, властные губы. Он онемел от напряженного желания, только сердце билось учащенно и гулко.
'
— Как же аллах создавал Боровое? — напомнил он, сдерживая себя.
-— Прежде я покажу его. — Она пошла к озеру, светившемуся из кустов голубым ровным пламенем.
Тропка вывела к высокой скале. Блинообразные гранитные плиты были сложены одна на другую, верх скалы венчал причудливый, похожий на зверя камень.
— Это скала Медведь.
— Больше смахивает на бегемота. — Долгушин подивился прихотливой выдумке природы.
Она с легкостью взбежала на скалу.
— Идите ко мне. Здесь находится точка, с которой надо созерцать Боровое.
В западной, ранее невидимой стороне вставала темная от густой синевы гора, похожая на гигантскую пирамиду. Слоистое облачко трепетало над ней.
— Гора зовется Синюхой,— объяснила Елена Сергеевна.
Будто наложенный на грудь Синюхи, четко рисовался отвесный голый пик, похожий на застывший в воздухе водопад.
— А это Ок-Жетпес, по-русски — Стрела не долетит. Поэтично, правда? — Елена Сергеевна провела рукой линию от вершины О.к-Жетпеса к поверхности озера, где прямо из глубины вставала новая, еще более причудливая скала.
Бесконечно долго работала природа, чтобы выточить из громадной скалы фигуру сфинкса. Долгушин видел тот же непреклонный поворот головы, те же загадочные каменные глаза, ту же могучую грудь, что и у сфинкса египетского.
— Я покажу вам Боровое еще с одной точки. Идемте!
Они поднимались в гору, пока не вошли под зеленые своды бора. Сухая земля пахла перепрелой хвоей и грибами; здесь легко и вкусно дышалось. ,
Гора становилась все круче, сосны сбегали в ущелья, висли на обрывах, раскалывая гранит, а горизонт развертывался облаками боров, слюдяным светом озер, новыми вершинами. За ними угадывалась киргизская степь, но была она далекой; как блеклое августовское небо.
Гора стала ребристым гребнем, они вышли на маленькую площадку. К самому ее краю прицепились две сосенки и пошумливали, будто зеленые знамена. Под ногами была пропасть, справа мерцало Боровое, слева изогнутым сизым луком расстилалось Большое Чебачье. Тонкий перешеек разделял озера, над ними царствовала Синюха.
— Эти озера словно глаза земли,— мечтательно сказал Долгушин.
Елена Сергеевна присела на край плиты, спустила под обрыв ноги.
— Осторожней, умоляю вас... ,
— Здесь слишком прекрасно, чтобы пугаться. Разве вы стра-
шитесь красоты? —Она опять кинула на него обещающий взгляд. «Я красива, но добра, я буду благодарна вам за счастливый день».
Долгушин опустился рядом.
— Вот еще точка, с которой следует осматривать Боровое. Взгляните на эту плоскую, длинную гору рядом с Синюхой. Ее называют Спящим витязем. Вон голова в шлеме, вон брови, нос, а вот ноги, согнутые в коленях. А это гора Верблюд с рыжими своими горбами, еще дальше — Мамонт, вон его могучий хобот, ноги, хвост,— водила она рукой по линии горизонта.
Долгушин только успевал поворачивать голову; восхищение необычностью Борового все росло. Этот затерянный в степи горный, лесной, озерный мир походил на детскую сказку, не имеющую грустного окончания.
— Сотворив землю, небо, людей, аллах залюбовался делом рук своих. Вдруг он заметил недовольного человека в бешмете,—говорила Елена Сергеевна. — «Почему ты сердишься?» — спросил аллах. «Я еще не совершил ничего дурного, а ты уже обидел меня. Разве киргиз — худший из твоих детей? Ты дал мне степь в кипчаке и саксауле. Укрась хоть немножко землю киргизов».— «У меня уже ничего не осталось»,—ответил аллах, вывертывая карманы своего халата. Из кармана посыпались на степь крохи, оставшиеся от сотворения мира. Так возникло Боровое.
— Прелестно!— восхитился Долгушин, посмотрел под ноги и отвернулся: горные вершины, сосновые боры, голубые озера закружились медленной цветной каруселью.
Все вокруг было необычно, свежо, все настраивало на радостный лад, но сердце Долгушина сжала тоска. Ему бы наслаждаться жизнью, любовью, а он воюет. «Я один из тех, кто раздувает пожар. Где же мне черпать увереннбсть для победы?»
— Что-то вы загрустили,—сказала Елена Сергеевна и отступила от края бездны. — Почему мы живем в такое злосчастное время?
Они сошли в сосновые боры, дышащие сухим, смолистым покоем.
— Мужчины могут воевать целый век, но главное в жизни все-таки любовь. — Она протянула к Долгушину обе руки. — Женщины будут заниматься любовью даже в мире, оккупированном политикой и войной.
Тогда он обнял ее.
14
Небо дышало зноем, воздух потерял ясноту, переливалось марево, смазывая синие окружности вершин, сверкали солью такыры. Камни потрескивал^ и щелкали.
\
«Солнце заставляет кричать даже камни пустыни»,—вспомнил Долгушин азиатскую поговорку. Прикоснулся к седлу, украшенному серебряными бляшками, и отдернул руку — металл опалил ладонь.
Пока ротмистр наслаждался краткосрочной любовью с Еленой Сергеевной, манап Бурумбай откочевал на границу степной зоны.
Долгушин думал добраться до Бурумбая часа за три, но непредвиденное обстоятельство задержало его. На перешейке между Большим и Малым горькими озерами навстречу ему текли овечьи отары. Овцы шли курчавым белым потоком, сопровождаемые бородатыми козлами. Хрупкий перестук копыт, блеяние, плач ягнят оглушили Долгушина. Он остановился, пережидая проход отар. Но после овец пошли караваны верблюдов, табуны кобылиц; стада ишаков. Верблюжий стон, иша-чйп рев, лошадиное ржание, собачий лай густо текли над степью: Долгушин ошалело вертелся в седле, дергал поводья, но нельзя было трогаться с места.
Экая прорва скота — и все Бурумбаев. Счета скоту не знает, азиатец проклятый,— выругался сопровождающий казак. — Большевики давно бы его порушили, а скот джетакам раздали бы.
— Кто такие джетаки?
— Вроде батраков, по-нашенски.
На закате Долгушин подъезжал к джейляу Бурумбая. Появились всадники в малахаях, женщины, закутанные до бровей.
Я хочу видеть манапа Бурумбая,— обратился Долгушин к безбровому старцу.
Старик молча показал на юрту, но кто-то уже приподнял ковер над ее входом. Нз юрты вышел толстый молодой человек.
Рад видеть вас на своей земле,— правильно выговари = вая русские слова, сказал Бурумбай. — Весть о вашем пр-иезде, подобно беркуту, летит по нашей степи.
В юрте, усевшись на кошму, Долгушин с интересом посматривал на незнакомую обстановку. Самаркандские ковры цвели причудливыми узорами, атласные подушки возвышались пирамидами по окружности юрты, между ними стояли в бронзовых, в серебряных обручах сундуки. Высокие кумганы с тонкими горлышками толпились на сундуках, медными лунами мерцали тазы. Юрта тонула в засасывающей тишине кошм, ковров, паласов. В центре ее сидел Бурумбай, похожий на пестрого жирного фазана.
Женщины поставили низенький столик с угощениями: тут были баурсаки, жаренные в бараньем сале, зеленоватая кислая брынза, чарджуйская вяленая дыня, манкентский засахаренный миндаль, \ пропитанные водкой арбузы из Ак-Мечети,
душистые яблоки из горных садов Талгара. В бурдюке бродил кумыс из молока кокчетавских кобылиц.
— Хорошо ли здоровье верховного правителя? — спросил Бурумбай.
Ротмистр ответил.
— Мы желаем его превосходительству здоровья и успехов в борьбе с красными...
Отхлебывая из пиалы брызжущий пенными искрами кумыс, Долгушин пытался уловить в пожеланиях манапа коварную насмешку, но Бурумбай был величаво спокоен: при огоньке оплывающей свечи медленно гасли фазаньи краски его халата.
Верховный правитель передает свою благодарность за священный мусульманский отряд, созданный вами. Верховный правитель зовет народ степей на общую борьбу с богоотступниками. Вы читали его обращение?
— В степи пока не бывает газет.
— Все люди, независимо от цвета кожи, вероисповедания, общественного сословия, призываются помогать белой армии. К спасению России, к ее величию и славе призывает верховный правитель...
Я не думал, что у адмирала обстоят так скверно дела,— покачал головой манап.
— Разве я говорил о плохом состоянии дел? — нахмурившись, спросил Долгушин.
— Когда всех призывают к спасению России, то дело спасателей безнадежно...
Замечание Бурумбая было ядовитым, как укус каракурта. Долгушин досадливо прикусил губы, потом сказал угрожающе:
— Несдобровать вам, если сюда придут большевики.
— Я откочую в каркаралинские степи.
— Они могут оказаться и там.
о Тогда уйду к Озеру звонящих колоколов. Туда никто не найдет дороги, кроме киргизов.
— Русские хорошо знают Нор-Зайсан, который вы называете Озером звонящих колоколов.
Черненькие, похожие на запятые усики манапа чуть пошевелились. В халате с погасшими красками, он теперь больше походил на ворона, чем на фазана.
— Но я не желаю уходить с родовых пастбищ. Посмотрите вверх...
В отверстие юрты Долгушин увидел только черный круг с крупными, словно заиндевелыми, звездами.
— Что видит высокочтимый гость?
— Ничего, кроме звезд.
— Но звезды — это же вселенная! Среди бесчисленного множества звезд люди знают только Альдебаран, Орион, Сириус, Вегу. Ну, еще с десяток их знают люди. Род человеческий я
уподобил бы звездам — то же множество людей, а помнятся Искандер Македонский, Цезарь, Христос, Магомет, Чингис.
Бурумбай выпрямился на ковре, всем своим видом спрашивая: а как думает гость?
— Чингисхан — великий человек,-^ льстиво ответил Долгушин.
— Весь мир трепетал при имени Чингиеа,— со странным сладострастием произнес Бурумбай. Узенькие глазки его излучали вкрадчивость, но в них жила и напряженная энергия.— Но и великие имена гаснут, как звезды. Умирают не только люди, умирают боги, а смерть богов — конец мира.
Второй раз за неделю слышал ротмистр слова о гибели мира. «Русский поэт и киргизский бай рассуждают о распаде вселенной. Вот печальные последствия войн — они убивают веру в бессмертие».
— Простые люди живут недолго, память о них исчезает, словно одинокая искра. Годы, отпущенные аллахом, я хочу прожить спокойно. Аллах наградил меня богатством, неужели я уступлю его джетаку? Если так, я недостоин милостей аллаха. Но я правоверный мусульманин и не поступлю против Корана. Каждая строчка Корана для меня священна,— сказал Бурумбай.
— Есть и другие священные книги,— не вытерпел Долгушин.
— Нет равных Корану. Если все книги противоречат Корану, они вредны, их надо сжечь; но если все книги повторяют Коран, то они тоже не нужны, их надо сжечь, ^ так гласит наша пословица. — Бурумбай перешел на сердечный, доверительный шепот: — Большевики подходят к моим кочевьям, я уже слышу дыхание их коней. Знает ли верховный правитель, что люди черной кости за большевиков? Русские и киргизы — нищие жители степей — говорят: «Пусть приходят красные. Может, они не станут разбойничать, как белые».
— Откуда вам известно это?
— О чем шепчутся джетаки, я знаю. О недовольстве мужиков мне рассказывают русские купцы. У меня много друзей среди русских аксакалов. Господин Злокозов мой старый приятель.
Долгушин вспомнил Антона Сорокина, спросил о нем, Бурумбай прикрыл жирные веки.
— Он скототорговец?
— Поэт он.
— Я кормлю только тех поэтов, которые славят меня.
Потрескивала догорающая свеча, из глубины ночи накатывалась тоскливая и бесконечная, как степь, песня.
— Войска адмирала грабят жителей Сибири, отбирают скот, отравляют источники, вырубают сады,— пожаловался Бурумбай.
14 а. Алдан-Семенов
— Есть приказ адмирала, запрещающий беззаконие.
Со скорбным выражением манап сообщил, что такой приказ был вывешен на дверях дома, в котором жил командир местного гарнизона. За неуважение к военной власти командир выпорол председателя земской управы.
Не может быть! Не может быть! — вскрикивал Долгушин, не сомневаясь в правдивости манапа. Чтобы оправдать адмирала, он заговорил о ходе войны: — Отступающие армии особенно ожесточаются. Но мы теперь прочно зацепились за берег Тобола. В сентябре наши войска перейдут в контрнаступление, я уверен — оно будет победоносным. — И с хорошо разыгранным удивлением Долгушин спросил:— Если не верите в нашу победу, почему же вы нам помогаете?
Может, мне помогать красным, чтоб они поскорее отобрали мое добро? рассмеялся Бурумбай. — Вы устали, высокочтимый гость мой...
Утром Бурумбай устроил смотр своим воинам.
Всадники двигались мимо Долгушина и Бурумбая, над ними клубилось зеленое знамя с белым полумесяцем. Бурумбай сказал:
Вот знамя священной войны правоверных. Я, манап Бурумбай, роду которого покровительствовал Егедей, внук Чин-гиса, поднимаю это знамя.
Степные джигиты были одеты в английские светло-зеленые мундиры. У каждого за плечом подпрыгивал короткоствольный «ремингтон»; в конских гривах трепыхались цветные ленты, седла взблескивали медными мгами.
Потом прошли повозки с легкими полевыми орудиями, пулеметами «гочкис» и «виккерс». Поднимая пыльные тучи, двинулись овечьи отары, лошадиные табуны, верблюжьи стада. Верблюды были нагружены куржумами с брынзой, сушеным мясом, войлоком и кошмами для кибиток.
— Война много ест. Я могу накормить мясом не только своих джигитов, но и английских, французских солдат, состоящих на службе адмирала,— самодовольно говорил Бурумбай.
Приняв команду над бурумбаевским отрядом, Долгушин довел его до Кокчетава. Здесь ротмистра ждала телеграмма: верховный правитель требовал его немедленного возвращения,
Долгушин вернулся в Омск, и город показался ему осажденным лагерем. Над Иртышом проносились американские гидропланы, пугая обывателей треском моторов. В пригородных рощах беженцы раскинули биваки: всюду горели костры, бродили бездомные, прося подаяния. В Казачьем соборе с’ утра до утра шли молебствия; в городе было пять бежавших архиепископов, их богослужения казались особенно торжественными и тревожными. Долгушин заметил на улицах военных с большими белыми, нашитыми на грудь крестами. Это были воины земских ратей, созданных генералом Дитерихсом. Маршировали дружины мусульман со знаменами священной войны.
Наливался зноем август — коренной месяц года.
Земля не принимала войны, земля шумела поспевшими хлебами, зелеными рощами, пахла грибами, тмином, мятой. Пунцовели яблоки, мерцали желуди, похожие на коричневые пули, созревала в лесах брусника.
На узорчатых перьях папоротников гудеди шмели, в березняке стонала иволга, смолистым покоем дышал вереск. В небе скользили рваные облака, их тени пробегали по неубранным полям, пыльным проселкам; небо тоже не принимало войны.
Природа восставала против смерти, разрушейия, пепла, и все же война врывалась в нежную полевую тишину, оставляла за собой выжженные деревни, расстрелянные города, опустошенные заводы. Жизнь морщилась, сникала от ее смертоносного запаха.
Печальной была и полноводная Кама, на пустынных плесах которой растянулся многоверстный караван судов. Этим караваном перебрасывалась на Волгу, против Деникина, Вторая армия красных.
В дни странствия по реке Ева мельком видела Азина: терпеливо ожидала его появления, ожидание полнилось думами о нем.
«Чем больше я узнаю его, тем сильнее моя любовь. Она помогает мне переносить тяготы военной жизни. Как бы я хотела быть не только нежной, но и храброй, и чтобы Азин гордился мной! Сегодня Игнатий Парфенович сказал: «Азин великолепен, но и он имеет недостатки». — «Все имеют его недостатки, никто не имеет его достоинств»,— 1 гордо ответила я».
Ева сидела, положив голову на перила; солнце переливалось в речных струях, всплескивалась вода за, бортом. «Азин сделал меня счастливой. В своей любви он не опускается до пустяков, но и понимает важность мелочей. — Ева вздохнула: она действительно переживала счастливое состояние и страшилась его утратить. — Если бы он спросил о самом заветном моем желании, я бы ответила: ребенок; мир без любви — мир слепой злобы и драки за право быть сильным. Неужели никогда не придут времена людей любви и радости?»
Поверх озаренной воды она посмотрела на берег, примечая несущественные, но милые вещи: черемуху, засеянную ягодой, гнездо ястреба в ветвях старого дуба... Стук пароходных колес, перебранка бойцов не мешали ее покою. Ева после непрестанных походов слушала тишину, и мысли ее были тихими, мягкими, улыбчивыми.
«Он может усомниться в моих поступках, но никогда — в моей искренности, Я могу быть ветреной, но не вероломной, ему не придется выяснять и объяснять наши отношения. Я понимаю:
14 *
419
- но в этом виновато время,
у него нет времени любить меня,-не он...»
Взрыв хохота разрушил ее размышления. Ева прошла на корму, где шумно беседовали бойцы.
— Ладно, построим социализм, а потом што?
Потом всемирную комунию.
— А за комунией што?
'— Пошел ты знаешь куда?
Прекратить ругань! — скомандовал Дериглазов, заметив
— Если охота ругаться, материте белых. Можно при мне.
Мы тут расспорились о случайностях жизни,—подхватил Игнатий Парфенович. — Вот Дериглазов говорит, что все зависит от случая —жизнь, смерть, счастье, беда. Даже правда и та игрушка случая.
А что,-неправда? вскинул на Еву запавшие глаза Дериглазов.
Какое же это счастье — зависеть от случайности ' 3 — рассмеялся Игнатий Парфенович.
Случайного счастья нет? Самого случая не бывает?
переспросил Дериглазов. — Да я сам чудесным случаем жив остался. Чудо-то, возможно, и есть случайное счастье.
Ева понимающе кивнула головой.
Да вот хотя бы случай со мной,— с воодушевлением продолжал Дериглазов.— Меня прошлым летом в Вятских Полянах Азин уже к стенке поставил. Если бы случайно Турчин не появился, быть бы мне на том свете,— с каким-то странным удовольствием выговорил Дериглазов. — Но счастливый случай спас, а потом татары вернули миллион рублей, и стал я Азинѵ закадычнымдругом.
Звонко, со стеклянным переливом, отбили склянки. Сложив на груди руки, Дериглазов следил за пенными водоворотами. Ева оглядывала бесконечную вереницу судов, разыскивая между Азин истребительный кате Р- на котором объезжал флотилию
— Юный вы мой гражданин! —опять заговорил Игнатий Парфенович.— Страшно, когда от слепого случая зависит жизнь человека. Меня поражает ваше легкомысленное отношение к собственной жизни.
Берега Камы темнели, пенные гребни волн светились, как снег. Из-за буксирных пароходов выскочил истребительный катер, Ева увидела Азина. Он стоял, раскачиваясь в лад бегущему суденышку; ветер вскидывал над его головой легкие пепельные волосы, трепал и отбрасывал красный шарф.
зин взбежал по трапу на палубу, с порывистой радостью обнял Еву. Она прижалась к нему: его плечо показалось сейчас единственно надежной опорой.
Кама, запаянная сумерками, стала таинственной, в воде дрожали звезды, река смягчала их пронзительный блеск. Затяжелевшие мглою вершины деревьев, трава, полегшая от росы, небо с отблеском зелени существовали для Евы потому, что существовал Азин. Он накинул на ее плечи кожаную куртку и с любовью вглядывался в лицо, смутное, потерявшее свои строгие очертания.
Впервые любовь вошла в его сердце, и он даже не воображал, что чувство любви было таким болезненно-счастливым, все время изменяющимся, необъяснимым в своих изменениях.
Он поцеловал, ее темные, продутые ночным холодком волосы, шею, онемевшую от напряжения, стал повторять глупые, однообразные, но полные значения слова:
— Я тебя люблю. Так люблю, что не могу и сказать, как...
— И я тебя люблю...
Он закрыл глаза, вслушиваясь в ее слова, в самого себя, в напряженную нрчную движущуюся воду.
— Я мечтал о самых соблазнительных путях к славе. Теперь моя задача — отказываться от них,— неожиданно сказал он.
. — Не говори со мной загадками.
— Любовь выше славы —вот что я хотел сказать’. Жизнь моя — сплошное-сражение за счастье других, успею ли я сразиться за собственное?..
Опять стала медной поверхность реки, на лугах закурились испарения, каменные голыши радужно заиграли. Первый луч проколол воду, первая чайка наткнулась на него и, словно привязанная, полетела в небо; из омутов вставали одно за другим и двигались ввер-х солнечные ядра.
16
В Сарапуле на пароходе появился новый пассажир.
В кителе защитного цвета, неизменной хромовой фуражке, Давид Саблин прошмыгнул на верхнюю палубу, где и столкнулся с Игнатием Парфеновичем.
— А-а, старый приятель! Выручай, друг, я без места, а еду до самой Самары. Догоняю Пятую армию, задание сверхважное, устал, измучился в дороге.
— Я в каюте не один,— смутился Игнатий Парфенович.
— Это не имеет значения, я и на полу пересплю.
В каюте Саблин кинул на крюк фуражку, расстегнул воротник кителя, выволок из недр своего портфеля бутылку спирта и закуску.
— Выпьем для радости встречи. С вином, как с врагом, не стоит церемониться...
— По каким делам в Пятую? — спросил Игнатий Парфенович, осторожно принимая стопочку из руки Саблина.
Скверная работа, Парфеныч, чистить советские конюшни от дворянской, от буржуазной скотины, но служу революции по-солдатски. Измену, дезертирство, трусость выжигаю каленым железом, особенно трусость — матерь всех пороков. Из-за нее даже неплохие люди становятся хамами и холуями. — Саблин
закинул ногу на ногу, поймал носком сапога стайку солнечных зайчиков.
Хамы и холуи, как правило, трусы,— согласился Игнатий Парфенович.
— Пятая армия засорена всякой сволочью, необходима развернутая^ борьба,—продолжал Саблин с сытой, самодовольной ухмылкой, —Но я устрою славную чистку, у меня все будут тонкими, звонкими да прозрачными...
В каюту вошел Дериглазов; от его мощной, неуклюжей фигуры сразу стало тесно. ѵ
Мой сосед,— сказал Игнатий Парфенович.
— А мы знакомы.— Дериглазов стиснул руку Саблина, тот охнул от боли — Вы хотели меня под трибунал подвести, да Азин не дал. Но я не обижаюсь. Каждый исполняет свой долг
— Вот разумные слова настоящего человека! Выпьем за то что нас объединяет. — Саблин разлил спирт по стопкам.
Выпили, закусили. Разговор снова вспыхнул и заметался, как костер, в который, подбросили дров. Саблин развертывал самую приятную для него тему: о гражданской войне как-средстве мировой революции.
Если хотим победить в мировом масштабе, надо пропагандировать войну. Говорить о войне самые высокие, самые святые слова. Военные термины нужно впустить в нашу речь: Фронт, штурм, атака, битва пусть звучат с утра до ночи Хвалить героев, срамить трусов —обязанность всех, а за героями дело не станет: я герой, ты герой, он герой. В прошлом году я под Симбирском эскадроном командовал. Стою в засаде со своими кавалеристами, вижу— офицеры! Враз прикинул тактический рисунок боя.^ Конь у меня гнедой масти, на мне черная куртка, все бойцы меня знают. Вперед —на офицерские сабли! Скачу-вихрь, лечу —вихрь, бойцы за мной —и паш-ли, паш-ли, паш-ли!.. Проскочил сквозь противника, повернул коня и бац налево, бац направо, по офицерам, по офицерам!
дин, второй, третий —наповал! Офицеры руки вверх — и все! Іочка. Конец! Игнатий Парфенович моему рассказу не верит? Не веришь, да? ѵ
Больно пахнет Козьмой Крючковым, что по шесть немцев на пику вздевал.
Правда всегда неправдоподобна.— Саблин вынул из кармана вересковую трубку.-Я, Игнатий Парфенович, презираю надклассовую правду... ^ ѵ
Саблин вообще презирал всех, никого не любил, не ценил, не уважал. Революция стала для него широким, удобным мес-
том к карьере. Каким-то особым чувством ловца удачи он догадался: пришло подходящее время. Без колебаний убирал он со своего пути препоны и соперников. Жестокость он считал совершенно необходимой в борьбе за свое место в строительстве новой России.
Пока красноармейцы, командиры, комиссары сражались, Саблин что-то комбинировал, сталкивая лбами своих противников. Со всеми он разговаривал медленно, раздумчиво, оттого всякая ерунда приобретала сумеречную многозначительность. Товарищам по работе казалось, что Саблин делает какие-то необыкновенные дела, исполняет неслыханно трудную миссию. Грозный взлет народа на гребень революции дал ему призрачную возможность казаться выше собственного роста. Бывают такие минуты, когда честолюбцы видят себя как бы со стороны. Кажется им тогда, что все им позволено, что солнце светит только для них, люди на земле существуют лишь для того, чтобы оттенять их особенную жизнь.
В этот вечер Саблин чувствовал себя на вершине жизни. Он стоял, опершись о дверь каюты, держа стопку на отлете, и говорил с многозначительными паузами:
— Политика — моя судьба. Все — в политике, ничего без нее. Есть люди, меряющие исторический процесс метром личной судьбы,— я не принадлежу к ним. Не признаю личной драмы, когда разыгрывается мировая трагедия. Кстати, Парфеныч, что ты думаешь о сильных личностях, когда-то сжимавших в своих руках целые континенты?
— То, что я думаю о них, — непристойно, но только с их точки зрения. Доискиваться до смысла их деятельности — значит совершать измену, опять же с ихней точки...
— К сожалению, в мире вывелись сильные личности. Нельзя же принимать за них Бориса Савинкова или Александра Колчака. Первого я не признаю из-за его мнимой значительности, другого — из-за явной незначительности его. С подмостков жизни сошли центурионы Рима, грубые рыцари средневековья. Героизм средневековых завоевателей сменился вежливостью паркетных шаркунов,— жирным смешком зашелся Саблин.
Спорить со следователем было небезопасно. Игнатий Пар-фенович давно усвоил себе простую истину: только умный и благородный человек не злоупотребляет властью.
— Можно доказывать все, что угодно, но доказывать надо талантливо. Вдохновенный оратор ведет за собой толпу и может двинуть массы на штурм дворцов, может переманить к себе противника. Может натворить такое, что запомнится на веки вечные,— продолжал Саблин.
Игнатий Парфенович смотрел в окЪо: вечерний блеск деревьев, движущихся оконных стекол, белых пароходных стен приобрел силу и свежесть и очаровывал душу.
Саблин и Дериглазов в куртках из черного и желтого хрома взмахивали руками, повертывали из стороны в сторону головы, оглушали друг друга словами, хлесткими как оплеухи.
— Люблю молодость, уважаю ее порывы! — восклицал Саблин.— Еще юношей я избрал девиз — нарушайте, нарушайте, нарушайте тишину стоячих вод! Революция погибнет, если бурный поток ее превратится в омут. Только одна юность способна на благородство, а благородные поступки так же редки, как и великие творения искусства. Это странно, но не парадоксально. Разве не парадокс, что жертвы иногда влюблены в своих палачей, а люди принимают тупых идолов за античных богов?
Игнатий Парфенович смотрел исподлобья на Саблина, он иногда впадал в раздражение и тогда изменялся на глазах: печальный взгляд его становился угрюмым, лицо темнело.
— Боги? Цари? Идолы? Все они умирают, часто не оставляя даже следов на страницах истории. А если и оставляют, то следы преступлений... Ты говоришь о прошлом, я думаю о будущем. О новых исторических временах. Новую русскую историю надо начинать с нуля, в этом я совершенно убежден, и ее будут творить настоящие люди.
— Кого вы разумеете под настоящими людьми? Коммунистов? — спросил Игнатий Парфенович.
— Хороший коммунист тот, кто готов умереть за свои идеалы, хороший монархист — это мертвый монархист,— ответил Саблин.
— И больше никаких оттенков?
— Если для дела пролетариата нужен негодяй, он уже хороший человек.
т— В борьбе за народное счастье негодяи не могут быть помощниками. Они вызовут ненависть людей.
—- Пусть ненавидят, лишь бы боялись.
— Вы знаете, чьи слова повторяете? Ведь это Калигула сказал.
— Мудрые слова, возьму их на вооружение.
Игнатий Парфенович подумал: «Саблин не только паскудник, он — провокатор из принципа. Он умеет казаться, а не быть. Это и просто,' и очень трудно — казаться не тем, кто ты есть. Ты не большевик — кажись им, ты не патриот —кажись им! Липовым патриотам всегда уютно среди таких идейных фанатиков, как Азин, как Пылаев. Саблины и клевещут искренне, и обманывают правдиво, с непостижимой ловкостью выдавая себя за бдительных, разящих, громящих. У таких, как Саблин, запросто станешь контрреволюционером. Эти труженики лжи неправдой оправдают любую несправедливость. Они только тем и заняты, что разжигают низменные страсти. Но откуда у Саблиных всегда возвышенный вид, словно они несут людям какие-то неслыханные откровения?»
— Здесь очень жарко, паш-ли на палубу,— встал Саблин.
Они выбрались из каюты. Караван судов приближался к камскому устью, река все расширялась, уже виднелся высокий меловой берег Волги. Вода приглушенно мерцала, разламываясь на гибкие пласты под пароходными колесами.
Облокотившись на перила, Ева любовалась Камой, ветерок раздувал полотняное платье, обнажая стройные ноги.
Саблин, ценивший в женщинах, как в лошадях, только стать, поступь, темперамент, формы, покачиваясь, направился к Еве.
— Ух ты! Люблю! Особенно красотку нагую. Нагая красотка вооружена до зубов. — Саблин кинул потную ладонь на плечо Евы.
Девушка откачнулась и влепила ему оплеуху.
— Ах ты сучка!
Игнатий Парфенович и Дериглазов схватили за руки Саблина, на шум из каюты вышел Азин.
— Что тут происходит? — спросил он недобрым голосом, узнавая Саблина.
— Почему на пароходе бабье? Кто позволил военный корабль превратить в бордель? — перешел в наступление Саблин.
— Ты полегче на поворотах...
— Снять с парохода всех бабейок!
— Какое ты имеешь право приказывать мне?
— Я следователь особого отдела. Набрал в любовницы всяких потаскушек...
Азин надвинулся на Саблина, тот стал отступать, прижимаясь боком к поручням. Так продвигались (щи на корму. Азин — побелевший от оскорбленной гордости, Саблин — перепугавшийся собственной храбрости,— пока не дошли до трапа. Потеряв опору, Саблин чуть было не сорвался в воду.
Подбежала Ева, взяла под локоть Азина, успокаивающе поглаживая дрожащие его пальцы. Азин остановился на носу парохода, пересекавшего полосу слияния двух рек: светлые волжские струи сходились с желтыми камскими. Светло-рыжая .полоса с пенными бурунчиками была словно отчетливая черта, за которой Азина и Еву ждала новая, еще более опасная жизнь.
17
В начале сентября Колчак бросил уральскую, уфимскую, волжскую, «партизанскую» армии, а также конный казачий корпус против армии ■•Тухачевского. Пятую армию атаковали жаждавшие победы и. мести враги, по тылам ее носилась казачья конница, громя штабы, захватывая обозы.
Красные упорно цеплялись за каждый полустанок, за каждую деревню, отбивали ожесточенные атаки противника, сами нападали на колчаковцев. Фронт с утра до вечера гудел сплошным гулом орудий, всполошенными криками, месил грязные осенние тропы.
На красных частях сказалось великое утомление от предшествовавших непрерывных сражений: уже полгода не знали они ни передышки, ни отдыха. Огромные потери ослабили все полки, и Тухачевский отдал приказ отступать за Тобол.
ЧЕРЧИЛЛЬ — КОЛЧАКУ
спех, который увенчал усилия армий вашего превосходительства, радует меня выше всяких слов...
Я глубоко сознаю, что это было достигнуто в столь тяжелых условиях только благодаря вашему непоколебимому мужеству и твердости...» }
— От имени моего короля я поздравляю вас, сэр. — Генерал Нокс улыбался своей равнодушной, надменной улыбкой.
Колчак благодарно наклонил голову: из всех поздравлений телеграмма английского военного и морского министра была самой желанной.
Они сидели у камина из черного мрамора, вспыхивало в бокалах вино, в пепельницах дымились сигары. Было тепло и покойно. Барабанивший в окна дождь, волнистые разливы на стеклах усиливали уют, и покой, и сытое сочувствие солдатам, штурмующим в эту непогоду позиции красных.
Хорошо, сокрушив врага, выпить бокал вина,— сказал Колчак.
— Мало одержать победу, надо удержать ее, сэр. Древние были хитрее нас, они лишили богиню Нике крыльев, и победа не улетала от них,—ответил Нокс.
Небрежная болтовня доставляла удовольствие обоим.
— Не скупитесь на раздачу наград, сэр. Мелкое тщеславие скорее умрет за орденок, чем за отечество,—-весело посоветовал Нокс.
Ян так посулил каждому солдату надел сибирской земли да по пятьсот золотых червонцев. Роздал вагон георгиевских крестов, произвел в генералы целую ораву полковников.
— Как в анекдоте, сэр? «Что есть генерал-майор?» — «Генерал-майор есть выживший из ума полковник»,— отрывисто и сухо рассмеялся Нокс. — Правда ли, что вы отдаете американцам весь бассейн реки Лены в концессию?
— Совершеннейшая правда.
— А кому вы передаете права на устройство пароходных линий между русским востоком и американским западом?
— Трансаляскинской пароходной компании.
— Что же остается англичанам, сэр?
— Бесконечно много. Урал, Северный морской путь, полиметаллические руды Алтая, лесные, рыбные, хлебные угодья. Можете выбрать концессии по вкусу.
\
— Благодарю, сэр, но я не делец, я военный. Мысль моя, как стрелка компаса, постоянно возвращается к войне. Хорошо, что ваши армии побеждают, но Черчилль в доверительном письме просит предупредить вас.— Нокс вынул из нагрудного кармана френча твердый белоснежный конверт.— Вот что пишет сэр Уинстон: «Надо принять все меры для достижения решительных результатов в этом году». Английские рабочие требуют увода наших войск из Сибири. Уход наш скоро станет неизбежным, потому надо победить большевиков быстрее. Избавьте мир от врагов человечества, и вы — Юлий Цезарь двадцатого века, сэр!
Нокс встал, прищелкнул каблуками и откланялся. Адмирал проводил его до двери, вернулся к столику, перелистал опять стопку телеграмм.
«Президент Соединенных Штатов Америки поздравляет и шлет материальную помощь...»
«Президент Франции радуется и обещает поддержку...»
«Японский император выражает восхищение...»
«Югославский посол счастлив...»
В груде поздравлений нет только телеграммы от чехов.
«После развенчания Гайды чехи уже не признают меня за верховного правителя. Ну и пусть, ну и бог с ними, чехи сделали свое дело, чехи могут уйти»,— перефразировал адмирал известный афоризм.
По-прежнему барабанил сентябрьский дождь, но солнечное настроение не угасало. Взгляд адмирала упал на карту полярных путешествий. Долгушин нанес разноцветными линиями маршруты полярных экспедиций Нансена, Пири, Амундсена, Толля, Колчака.
«Так ли, иначе ли, но я бы обессмертил свое имя»,— подумал Колчак в-сослагательном наклонении. Он любил сослагательное: приятно думать о том, что ты мог бы сделать, если бы...
Вдруг, без всякой связи с этими мыслями и вопреки радужному настроению, он увидел себя на глухом морозном снегу: таежная ночь, хрусткий снег и он — в центре волчьего круга.
Видение было коротким, как далекая зарница.
Барон Будберг в приемной,— доложил Долгушин.
— Что еще ему нужно?
1 — Барон пришел попрощаться.
— Просите.
Колчак неприязненно посмотрел на вошедшего барона.
— Не вспоминайте обо мне дурно, ваше превосходительство. Многие говорят, я постыдно бегу в час вашего торжества,—■ извинительно сказал барон.
— Я тоже так думаю. — Адмирал, поглаживая ладонью карту полярных путешествий, спросил: — Куда вы уезжаете?
—■- Пока в Харбин.
— Чем думаете заняться? ^
— Печально бытие без будущего. Большевики украли у меня все надежды, разбили все иллюзии, вряд ли я доживу до восстановления России.
— Вы сомневаетесь в успехе нашего оружия, а все радуются победе. В церквах служат благодарственные молебны.
— Это радость трусливеньких, ваше превосходительство. Обыватель славит тех, кто сегодня прогоняет грозные призраки. Завтра он так же будет ликовать, встречая красных.
— К чему чернить всех патриотов, барон? — недовольным тоном сказал Колчак.
— Обыватели — патриоты брюха! Да и кто теперь в нашем активе? Богачи, спекулянты, сибирские кулаки, гвардейские офицеры... Только те, что мечтают о возврате своих привилегий или ищут счастья в любых переворотах. Преторианцы из Охотного ряда,— добавил барон. — Красными армиями командуют решительные люди, а у нас нет мужей опыта и таланта, чтобы помогать вашему превосходительству.
— Я просто не верю вам, вы непостижимо озлоблены,— сказал Колчак. — Сея зло, не соберешь урожая добра. Так чем же вы собираетесь заняться на досуге, барон?
— Начну писать что-нибудь вроде воспоминаний белогвардейца...
- — Не пишите только воспоминаний без размышлений. Не -подчищайте истории. Военные любят обращаться с историей как с продажной женщиной. .
— Я, пожалуй, откажу в мученическом венце многим героям новой русской истории,— серьезно ответил барон.
— Деньги получили? — спросил Колчак, заканчивая неприятный для него разговор. — Я приказал выдать вам в золотой валюте.
— Благодарю вас и желаю великих успехов вашему превосходительству.
После ухода барона Колчак долго стоял в растерянности.
«Неужели он почувствовал близость моего конца? На этот раз старая крыса ошиблась. Боже, укрепи его ошибку!»
— Пригласите ко мне Пепеляева,— попросил он Долгушина.
В ожидании министра внутренних дел он вновь заходил по кабинету, все еще переживая радость победы. Груда поздравительных телеграмм тешила душу,— как все-таки высоко взлетел он на крыльях судьбы, властители мира потеснились, чтобы дать ему место. В уме опять прозвучала строчка любимого романса: «Гори, гори, моя звезда...» Адмирал остановился перед бюстом Александра Первого. Мраморный царь с холодным белым лбом был бесконечно далеким, непостижимым, страшным.
— Виктор Николаевич Пепеляев,— доложил Долгушин.
Адмирал резко спросил у министра:
— Я приказывал провести следствие о крестьянских" волнениях в Канском уезде. Что нашла комиссия?
— Она нашла разбой и беззаконие, ваше превосходительство. На реке Ангаре каратели вешают людей совершенно без смысла, особенно безумствует атаман Красильников.
— Что же он такое делает?
— Вы объявили амнистию партизанам. Сто тридцать мужичков вернулись из тайги'домой. Красильников тут же повесил их как большевиков.
— Этого не может быть!
— Простите, ваше превосходительство, но...
— Что еще вытворяет Красильников?
— Он расстреливает священников, сельских старост, жандармов, честно служивших нам. Лояльных к вашей власти людей величает потенциальными предателями. «Этот поп еще не изменил, но может изменить, посему попа лучше повесить». Красильников сжег даже нашу литературу, что рисовала ужасы красной России. «Эти книжонки порочат не красных, а наши белые войска».
— Его надо запереть в сумасшедший дом! — в бешенстве закричал Колчак.
— Но ведь он тот самый, который...
Колчак понял намек. Войсковой атаман Красильников и братья Пепеляевы привели к власти его самого. «Диктатура неизбежна,— значит, необходима»,—эта фраза Красильникова стала в Сибири крылатой.
— Но и другие атаманы не лучше Красильникова,— успокаивал адмирала Пепеляев. — Анненков, Калмыков, Семенов, Унгерн. Безумие власти, страх перед потерей ее, ненависть к людям... То, что вытворяет на Алтае Анненков, непостижимо человеческому уму. Я могу показать вам документы о чудовищных пытках, применяемых Анненковым. Он, например...
— Не надо, не надо. — Чувство бессилья перед слепой силой им же развязанного террора шевельнулось в душе адмирала.— Поражая врага в сердце, незачем рубить ему руки,—* пробормотал он тоскливо.
18
Красная метель мела над тайгой.
По Илиму плыли желтые, с темными прожилками березовые листья, бурые травинки, лимонной окраски лиственничная хвоя. Вода торопливо гасила многоцветные вороха листопада.
Андрею Шурмину казгГлось — мир охвачен неугасимым, бездымным пожаром, отблески его колыхаются в затонах, струятся в протоках, трепещут в звериных следах, полных дождевой воды, взлетают оранжевыми фонтанами. Сквозь желтую хвою
было трудно разглядеть проталины неба, уже приобретшие седую чистоту первых заморозков.
С вершины кедра Андрей видел Илим, с ревом кативший валуны, переваливавший на своей волне коряги, но все же смирявшийся перед старинными башнями таежного городка.
Шурмин не знал, что Илимск воздвигнут первыми землепроходцами как крепость; когда-то воинственная, неприступная крепость теперь жила неприметно. С давних времен били илимцы соболя, белку да лису, собирали кедровый орех, мыли золотишко, рубили мачтовую сосну, крепкую, как сталь, желтую, словно масло. А по праздникам пили напропалую.
Так и дотянул Илимск до черного девятнадцатого года, когда все беды, все несчастья обрушились на илимцев.
Под метлу заметали у них провиант, пушнину и рухлядь, гнали чуть ли не всех в армию адмирала. За хулу белой власти пороли розгами, за тайную помощь партизанам вешали на триумфальной арке, воздвигнутой в честь трехсотлетия дома Романовых и все еще не убранной с базарной площади.
Пойманных партизан заставляли самих рыть себе могилы. На место казни их вели под колокольный звон, у триумфальной арки'струнный оркестр играл похоронный марш, попы предлагали причастие приговоренным к смерти.
Тоскливо чувствовали себя илимцы в первое воскресенье сентября. В этот день, когда листопад заносил городок метелью, жителей вновь согнали на площадь: готовилась казнь граждан, помогавших партизанскому отряду Зверева.
— Так будет поступлено с каждым, кто противится верховному правителю. Сожалею, что здесь нет самого Зверева, а то бы увидел, какая участь его ожидает,— объявил комендант гарнизона.
Он ошибался. Зверев и Шурмин следили за казнью своих друзей с другого берега реки. Четверо суток пробирались они по таежным тропам к Илимску, но напасть на карателей пока не могли: не было средств для переправы.
Решили захватить паром, чтобы перебраться ночью. На захват парома вызвался Шурмин.
Он переплыл реку на бревне, поднялся по крутояру в городок. Прошел по улочкам,— на них ещё торчали кедровые и сосновые пни,— полюбовался медной пушкой землепроходцев. Церковь, срубленная из кедровых бревен, деревянные башни с бойницами изумили его: он даже ощупал стены с волнением человека, физически осязающего неторопливый бег времени.
Никто не обращал на Шурмина внимания, и он заглядывал во дворы, где отдыхали солдаты, примечал, в каких домах живут офицеры. Осторожно расспросил о родственниках казненных. Отец одного из повешенных оказался паромщиком. Андрей отправился к нему.
' — Здравствуй, батя,— поздоровался он.
Паромщик поднял косматую голову, морщинистое, будто вырубленное из корня, лицо было отчужденным, но Андрей решил говорить начистоту.
— Видел я, батя, как твоего сынка казнили. Мы за него расквитаемся...
— Кто это мы? — спросил старик.
— Партизаны красные...
— До бога высоко, до партизан далеко.
— Партизаны на том берегу. Им паром нужен. Ночью переправимся, и увидишь, что будет с карателями. Поехали к партизанам, отец.
Старик угрюмо встал, скинул чалку, взошел на паром.
— К тебе депутация, Данил Евдокимыч.
Зверев откинулся от стола, закрыл спиной окно, в котором проносились желтые листья. В выбоинах улицы выросли рыжие бугры, тигровыми полосами листопада была осыпана триумфальная арка. Веревочную петлю на ней раскачивал ветер. Зверев зацепил мимолетным взглядом желтый холодный ландшафт, сказал Шурмину:
— Проси!
Их было трое — хилый учитель словесности, земский врач неопределенного возраста и поп с ускользающими глазами на рыхлом лице.
— С чем пожаловали, граждане? — спросил Зверев учителя словесности, угадывая в нем главаря.
— С протестом против казней. — Учитель подал петицию.
Зверев взял лист, исписанный каллиграфическим почерком, спросил строго:
— Что еще скажете?
■— Расстрелы вредят восстановлению Советов на Ангаре,—• проглатывая окончания слов, ответил учитель. — Власть должна быть великодушна, добра, справедлива...
•—- Воистину так,— перекрестился поп.
■— Памятуя эти принципы власти, мы просим помиловать граждан, приговоренных к расстрелу,— сказал врач.
— И воцарится на земле мир, и пребудет в человецех благоволение,— пробормотал, поп.
—■ Значит, вы протестуете против казни людей, казнивших многих неповинных жителей Илимска? А вешали их вон на той триумфальной арке. Вы и тогда поднимали голос против этих казней, почтенные граждане? Приходили с такой же петицией к карателям? Протестовали? Требовали справедливости? Если так, ваш протест найдет отклик в моем сердце. Если так, созову партизан и скажу: вот честные, справедливые, бесстрашные люди, они не позволяли вешать своих сограждан, они не позволят и нам покарать других. Покажите вашу петицию на имя карателей.
Наступила длинная, томительная пауза.
— Нет у вас такой петиции! Нет и не могло быть! Это же вы осыпали цветами колчаковских бандитов, на банкетах пили за их здоровье. По вашему благословению, святой отец, звонили колокола перед казнью. — Зверев отступил на шаг. — А вы, господин врач, писали медицинское заключение, что повешение произведено по всем правилам. Я мог бы судить вас как пособников палачей, но я не сделаю этого. Шурмин, проводи их на улицу...
Зверев безмолвно смотрел на неутихающую красную метель листопада. А когда вернулся Шурмин, сказал ему:
— Учись отличать правдоподобие от правды. Ничто так не возмущает, как нарушение справедливости, но еще оскорбительней, когда справедливости требуют для палачей. Если же их милуют, совесть начинает тосковать по правде.
После освобождения Илимска молва о партизанах — народных мстителях — неудержимыми кругами расходилась по тайге. В отряд Зверева повалил народ из самых глухоманных мест. Партизаны не на шутку напугали иркутского губернатора, он послал капитана Белоголового на усмирение.
Местные охотники предупредили Зверева о приближении карателей. Партизаны устроили засаду на таежной тропе.
День выдался пасмурный, лил дождь, между густыми лапами елей клубился мрак, партизаны подошли незамеченными. Да и некому было их замечать, никто из карателей не выглядывал из шалашей в дождь.
Неожиданное нападение принесло партизанам успех. В короткой схватке погибла часть карателей, другие сдались в плен; успел кинуться в лодку и умчаться вниз по Илиму только капитан Белоголовый.
Партизаны стали освобождать от колчаковцев верховья Лены. Все таежные городки, все поселки переходили на Их сторону. Зверев решил захватить Усть-Кут — поселение, бывшее центром Верхней Лены. Потеря Усть-Кута была бы для Колчака потерей всего сибирского севера от Лены до Охотского моря.
В Усть-Кут примчался капитан Белоголовый, рассказал о разгроме своего отряда, еще больше раскалив тревожную атмосферу, царившую в гарнизоне.
— Партизаны идут на Усть-Кут! — эти слова полетели с прииска на прииск, ^охотничьей вежи на рыбачью поварню.
19
Вечерним небом, землей, Волгой овладела оранжевая мгла, вода меркла среди голых отмелей, у песчаных островов клубилось облако чаек.
Правый берег маячил красными шарами, черными дисками, предупреждающими о перекатах, под сигнальными стол-
бами сушились сети, на песке спали опрокинутые лодки. Левобережная сторона Волги утопала в сизых тенях, на горизонте стояли дымы азиатских кочевий. А ниже по реке затаился за железными зарослями колючей проволоки белый Царицын; его охраняли Кавказская армия барона Врангеля и донские казаки генерала Сидорина; на аэродромах прятались аэропланы, похожие на летающих ящеров, звероподобные танки, еще не виданные солдатами, урчали в оврагах и балках.
Азинская дивизия высадилась на правом берегу и заняла исходные позиции у пристани Дубовка. По приказу командующего Особой группой войск Василия Шорина Азин готовился к штурму Царицына; в помощь ему была придана Волжская военная флотилия.
В желтый вечерний час в пароходном салоне был один Игнатий Парфенович; он писал свой дневник, время от времени прислушиваясь к разговору женщин за окнами.
— Я двух мужей изжила, а теперь быть любовницей возраст не позволяет. В твои же годы любить господом богом велено. Мужчины-то все воюют да воюют, а наша сестра отцветет— кому станет нужна? Подпускай к себе мужчинов, не одного, так другого, сама понимаешь — голубь за голубкою, сапоги за юбкою. , __
— Я люблю Азина, другие мне ни к чему,— возразил молодой голос, и Лутошкин узнал Еву.
— Знаю я их любовь!
Женщина вышла из-за угла салона, Игнатий Парфенович увидел начальницу пароходного госпиталя. Он познакомился с этой женщиной при трагических для нее обстоятельствах.
На днях, еще на Каме, Азин решил проверить госпиталь. Вместе с Лутошкиным обошел он первый и второй классы; на двери почти каждой каюты висели аккуратные таблички: «Терапевт», «Хирург», «Аптекарь». Азин заглядывал в пустые каюты и спешил дальше, похлестывая нагайкой по голенищу.
— Где же раненые? — пасмурно спросил он.
Игнатий Парфенович почувствовал: Азин вот-вот взорвется злобой,— а тот спустился в четвертый класс. Зловонный запах крови, тучи жирных мух, окровавленные бинты на полу, грязные матрацы, на которых бредили раненые, привели его в ожесточение.
— Парфеныч! — заорал он исступленно. — Приволоки сюда эту суку!
Начальница госпиталя явилась. Не слушая объяснений, про-паляя ее злым, тяжелым взглядом, Азин сказал:
— Расстрелять!..
Игнатий Парфенович отшатнулся, потрясенный не меньше начальницы госпиталя. Он не мог ослушаться приказа, но не мог и исполнить его и молча потрусил за конвоем, но, к счастью, на палубе столкнулся с Пылаевым.
— Беда у нас, беда, Георгий Николаевич...
Пылаев выслушал Лутошкина и кинулся к Азину:
ц — Она только вчера утром приняла госпиталь. Это прежний начальник довел госпиталь до такого гнусного состояния, я отстранил его и отдал под трибунал...
Это происшествие вспомнилось Лутощкину, когда он слушал разговор женщин.
— Не надо так грубо про любовь,— жалобно попросила Ева,
— 'Твой Азин всех баб истребит — не зажмурится.
— Неправда! Нет благороднее человека, чем он...
Дура ты, дура, ополоумела от любви. Только за это тебя еще и простить можно,— завздыхала начальница, но тут же показала рукой вниз по реке: — А вон и твой хахаль катит. Беги, встречай, держи букет. — Она сунула в руки Евы охапку рябиновых гроздьев.
К пароходу причалил катер; по трапу поднялись Азин и командующий военной флотилией, Лариса Рейснер, комиссар Пылаев и неизвестный мужчина, на черной его косоворотке краснел цветок боевого ордена.
Азин пригласил своих друзей из военной флотилии в гости. Перед штурмом Царицына хотелось ему заново пережить недавнее прошлое, потолковать о будущем.
Гости и хозяева расселись вокруг стола, у рояля, в кожаных креслах, заговорили обо всем сразу.
Лариса наблюдала за присутствующими, она постоянно искала в людях характерные штрихи. «Вот сидит Георгий Пылаев — рыжеватый человек с близоруким лицом мыслителя. Он всегда сдержан, уравновешен, спокоен, умышленно прячет свою будничность. По-иному выглядит начальник десантных отрядов. У него девичья фигура, шелковый голос, он и улыбается по-девичьи смутно, и веет от него приятными, как свежее сено, духами». Лариса давно убедилась в отчаянной храбрости начальника десантных отрядов.
За спиной его маячит Игнатий Парфенович Лутошкин, которого, встретив однажды, уже не забудешь. Лариса помнит этого косматого горбуна с прошлой осени. Как и тогда, у Лутошкина светлое выражение лица, не опьянил его доброй души бешеный хмель битв. Его натура по-прежнему не признает злобствующего истребления людей.
Склонила русую голову над роялем Ева Хмельницкая; дочь расстрелянного белыми дворянина, по воле случая попавшая к красным, она приняла революцию как свое бытие. Огонь, кровь, смерть сопровождают ее в походах, она перевязывает раны, хоронит мертвецов, и нет конца ее горькой работе.
В отчужденной позе сидит у окна Ахмет Дериглазов — его толстое, грубое лицо окоченело от удивления. Он впервые видит юную красивую женщину на посту комиссара военной флотилии и не верит такому небывалому случаю.
Закрыв собою окно, стоит Азин, бледный, вечно торопящийся: ему не сидится даже в кругу друзей. Завтра начнется штурм Царицына; все взвешено и решено на военном совете. План штурма утвержден, Азину остается исполнить его, но исполнение планов зависит не только от составителей их. Если бы это было так, не существовало бы ни кровопролитных сражений, ни пирровых побед. «Азин, Владимир Мартынович! Как мне рассказать Азина?» Лариса свела к переносице брови.
«Азин — это штабной вагон, освещенный сальными свечами, он непролазный дым папирос, он — часовые, притаившиеся в ночи, он — шнур полевого телефона на кустах вереска.
Азин — это бешеная кавалерийская атака в лоб на шагающую* с ° штыками наперевес, офицерскую стену, вскинутая шашка над головой изменника.
Азин ходит в кавказской бурке по июльской жаре, носится на диких лошадаях, сам себе устраивает парадную встречу при взятии Сарапула.
Азин учит пленных музыкантов играть «Интернационал» и выдумывает липовую автобиографию, чтобы не покидать дивизии ради военной академии, не пьет вина перед боем.
Азин плачет, как ребенок, когда, раненного, его уводят с передовой, пишет извинительное письмо, что при штурме Екатеринбурга пуля сорвала с его груди орден.
Как же рассказать Азина?»
Лариса вынула записную книжечку, занесла неразборчивыми закорючками:
«Над картой Азин стынет, как вода в полынье, слушается, как мертвый, длинных шоринских юзолент, вылезающих из аппарата с молоточной стукотней, с холодными и точными- приказами, с отчетливо отпечатанным матом и той спокойной, превосходной грубостью, с которой старик Шорин умел говорить с теми, кого любил, кого гнал вперед или осаживал назад железной оперативной уздой.
Разве такого, как Азин, расскажешь?..»
Только что написанное не доставило ей радости: слишком цветисто, не выберешься из чащобы прилагательных. За словами не видно азинского лица. Впрочем, еще никто не удостоился лицезреть истинного лика революции: он изменчив, как пенный узор волны, как гонимое ветром облако.
— О чем задумались, Лариса Михайловна? — спросил Пылаев.
Думаю: как получилось, что под мирной пароходной крышей сегодня сошлись самые решительные на Волге головы...
— Прекрасный ответ, клянусь собственной головой!—крикнул Азин.
Не клянитесь по пустякам. Клятва должна быть всегда значительной,— остановил его комиссар.
Эта фраза дала новое направление общему разговору. Они заговорили о верности слову, о значении клятвы, о любви. У каждого нашлось свое определение этих вечных и вечно изменяющихся понятий. Мнения их разошлись в оценке любви.
— Некоторые женщины не понимают любви,— сказала Ева, вспоминая начальницу госпиталя. — А вот Лев Толстой понимал. Почему бы это?
— У гения, как и у влюбленных, прозорливость души. Гений и любовь не знают самообожания, потому они и прозорливы,— авторитетно сказал Игнатий Парфенович.
— Перехлест, Игнатий Парфенович,—рассмеялся Пыла-ев. — Влюбленные большей частью добровольные слепцы.
— В любви все многозначительно, даже слепота. А воспоминание о любви — неосязаемое ее продолжение. — Лариса взглянула на Еву.
Ева наморщила лоб, собираясь с мыслями. Ответила чистосердечно, но уклончиво:
— Для влюбленной самое важное-—удержать все время ускользающее чувство счастья своей любви.
Ева не могла сказать, что любовь к Азину требует от нее постоянного напряжения. Она сама творила свою любовь, то за-мутняясь ночными порывами страсти, то становясь поразительно дневной и трезвой. Она уже вышла из атмосферы любовного романтизма, ее нетерпение становилось все острее, горше, устрем-леннее. Любовь давала ей новые силы и для сопротивления постоянному страху за жизнь Азина.
Вы объяснили любовь как счастье, но ведь есть и другие оттенки,— сказала Лариса.
— Бесконечное множество! У каждого влюбленного сердца свой оттенок,— радостно согласилась Ева.
Вошел матрос с кипящим самоваром, разговор о любви угас, но тотчас вспыхнул новый, еще более волнующий,— о победе мировой революции. В неизбежность ее они верили, как в восход солнца.
Я назову отступником каждого из нас, кто перестанет сражаться за революцию,— произнес горячо Пылаев.
Золотые слова! Только таких стоит называть не отступниками, а преступниками!—воскликнул Дериглазов. — А драться за мировую революцию надо с безумной храбростью. У нас же кое-кто болтает о бесплодной лихости, о ненужной храбрости, треплются, что командир не обязан ходить в разведку, не должен вести бойцов в атаку. По-моему, это интеллигентская чушь! Командир — пример и для смельчаков и для трусов, сам аллах велел ему быть впереди! Так поступают настоящие командиры, если они не плюгавые хлюпики. Терпеть не могу интеллигентишек, они — чуть что — пролетарьят за понюшку продадут...
— Это ты от невежества болтаешь,— возразил Игнатий Пар-фенович. — В свое время гражданин Гёте хорошо сказал, что нет ничего страшнее деятельного невежества.
— Брехун твой Гёте! Паршивый немецкий интеллигент, а нам своих девать некуда. Наши-то все контрреволюционеры, а советским воздухом, сволочи, дышат.
— Свинья ты, свинья! — осердился Игнатий Парфенович.— Народ революцию совершил под водительством интеллигенции нашей. Профессор Штернберг, командарм Тухачевский — кто они? Интеллигенты! Перед тобой Лариса Михайловна сидит. Кто она? Дочь профессора. А сам Ленин кто? Образованнейший человек, философ! Я с тобой даже разговаривать не хочу.
Чтобы прекратить неприятный спор, Ева провела пальцами по клавишам, Лариса запела «Марсельезу».
Ей помогли Азин, начальник флотилии, командир десантных отрядов. Игнатий Парфенович мгновенно расцвел, сердитое выражение в глазах растаяло, лицо преобразилось. Мощный бас его приподнял и повел зажигательную мелодию.
Ларисе почудилось — сама Волга звучными всплесками, вскриками чаек, медным гулом ветра, шепотом чернеющих трав поет «Марсельезу», а тонкий голосок ее вливается в голубой, могучий бас Лутошкина.
Дотлевал закат, на фоне его особенно четкими казались отдаленные силуэты военных судов. В лицах старых матросов жило тревожное ожидание боев, они курили, загадочно улыбаясь необстрелянным паренькам, а молодые испытывали непонятную бодрость, словно судьба уже принесла им пьянящее счастье победы.
Лариса вышла на палубу, приподнялась на цыпочки, вдохнула полынный воздух степи.
Степь начиналась с берегового обрыва: ржавая, в ломких стеблях неубранной пшеницы, в сером налете подорожника, над ней тоже клубились чайки, но среди кричащих белых хлопьев Лариса увидела раскрещенную тень ворона. «Черный ворон являлся Эдгару По в самые горькие часы его жизни. Ворон — страж бесконечности, благородный свидетель горя, пустынник и судья». Воображение Ларисы разыгралось прихотливо и бурно, она уже видела то, чего еще нет, но что будет в сумасшедшей ярости боя.
Ей виделись крылья ворона, благословляющие страх беглецов, трусы, бросившие оружие, храбрецы, сжигающие себя в атаках, лошади без седоков, лодки, на борта которых опрокинулись мертвецы.
Она видела косматые грибы орудийных взрывов, уродливые тени аэропланов, ползущие броневики.
Над ее видениями проносился черный ворон и каркал:
— Никогда! Никогда!
Кто он, этот ворон? Бредовый ли образ поэта, хранитель ли загробных тайн? Может, обрывок пиратского знамени, может, грозный символ бренности всего земного?
Чайки унеслись на Царицын, ворон — в осеннюю притихшую степь; завтра его час оплакивать злосчастный город на Волге.
Закат истлел, вставала тяжелая луна. Под ее резким, неприятным светом река блистала, словно движущаяся полоса крови.
Кто из нас не доживет до послезавтрашнего рассвета? — вздохнула Лариса. — Кто ляжет под степным небом и уже никогда не встанет, над кем прокаркает проклятый ворон забвения: «Никогда, никогда!..»
Они уже сказали друг другу все милые, все глупые слова любви, но повторяли вновь, отыскивая в них вечно живой, божественный смысл.
— Ты меня любишь?
— А ты меня?
— Нет, скажи ты!
— Я же спросила первой.
В полусветлой тишине каюты они шептались, пересмеивались, развертывали картины будущей жизни, великолепной, как божий день. Отступили все тревоги, мир сузился до пределов пароходной каюты; в этом мире были только они, чумные от счастья.
Маленькой я часто летала во сне. Иногда хочется летать наяву, я подпрыгиваю и падаю.
У меня бывают похожие сны. Иногда снится: стою на краю пропасти, а кажется —стою на краю земли. Если сорвусь, то буду падать в бесконечность, но вечного падения не могу вообразить...
— Что это такое — вечность?
Он рассмеялся ее наивному вопросу.
— У Игнатия Парфеновича есть забавная притча. Раз в столетие маленькая птичка прилетает к Казбеку, чтобы почистить свой клювик. Когда Казбек источится, минует один день вечности...
Теперь уже рассмеялась она.
Эту притчу я уже слышала. Не повторяй ее кстати и некстати. Меня подобная вечность не устраивает, лучше кратковременное счастье быть любимой.
Он прервал ее слова поцелуем.
— Игнатий Парфенович утверждает —г надо любить человека, а не безымянное человечество. Счастье всех заключено в счастье каждого. — Азин любовался ее утомленным лицом, радужными зрачками, грудью, вздымающейся спокойно и ровно. Все женщины разделились для него на «они» и «она», и Ева
стала иной, единственной, неповторимой. Сегодня в ней он любил всех.
Женщины, что жили в сердце мужчины, что томились в душе, сегодня вошли в его любовь.
Он любил Пылаева за строгий облик мыслителя и фанатизм мечтателя, думающего преобразовать общество; Ларису Рейснер —за женскую красоту и железную комиссарскую волю; Ахмета,Дериглазова — за непримиримость и прямолинейность, но больше всех-любил Игнатия Парфеновича.
Он любил старого горбуна за его любовь к людям, за ненависть к звериному началу в человеке.
С нежностью гладил он тонкую кожу своей возлюбленной, под которой пульсировала жаркая кровь. Вся она — полуженщина, полудитя — вызывала бурное желание; он целовал ее нагие, полные, слегка приподнятые груди, потом, умиротворенный и благодарный, грезил наяву.
Ева обнимала его за шею, тоже умиротворенная и благодарная за любовь. Если и было на земле счастье, то сейчас принадлежало только ей.
Над Волгой шла ночь их первой и последней любви.
*■ 20
Волга содрогалась от железного рявканья, снаряды с воем уходили во мглу, ослепляя ночь короткими толчками взрывов. Из реки то и дело взлетали огненные смерчи, вертелись по бортам миноносца, опадали за кормой. Разношерстные суда возникали, как летучие призраки, чтобы тут же провалиться в темноту, резкие запахи горящего железа и пороха плыли над водой.
У Сереги Гордеича исчезло бодрое, праздничное настроение: невозможно быть веселым среди товарищей, растерзанных огнем и сталью. Он уже не помнил, когда начался этот бой с не-видимьш противником; оттого, что противник был неизвестно где, Серегу Гордеича не покидал страх. Он то вбирал голову в плечи, то сжимался в знобкий комочек у капитанского мостика.
Оглушительный взрыв пошатнул миноносец, рубка исчезла в дыму. Серега Гордеич замотал головой, откашливаясь, ощупывая себя. В оседавшем дыму мелькнуло белое платье Ларисы Рейснер, Серега Гордеич облегченно вздохнул. Уже второй год сражался он плечо в плечо с этой молодой красивой женщиной, не переставая удивляться комиссару военной флотилии. Лариса стала дорогой и понятной морякам: они как бы полюбили в ней свою мечту о красоте, о доблести.
— Приготовьте катер,— приказала Лариса.
— Есть приготовить катер!— Серега Гордеич бросился выполнять приказ.
\
Предрассветье было полно опасностей, но катер мчался навстречу им, вздымая снежные крылья воды. Лариса сидела-на корме, положив на колени винтовку, Серега Гордеич сутулился около пулемета, моторист неистово крутил баранку руля.
Катер вылетел на широкий простор, и сразу открылись вражеские корабли. Лихорадочная заря убирала ночные тени, все изменялось на небе и на земле. Из-за обрывов вздымались мрачные дымы пожаров, в небе висели безобразные «этажерки»: самолеты продолжали бомбить реку. С подлым воем снаряды выворачивали из воды столбы брызг; осколки, шипя, падали в глубину.
Раздался железный вопль, но тут же смолк и сразу же повторился: миноносец предупреждал короткими гудками о появлении самолета.
«Фарман» опускался на катер рывками, будто падал, черная капля выскользнула из-под его матерчатых крыльев; неуловимым движением моторист кинул катер влево. Бомба взорвалась по правому борту. Река подбросила катер, он перескочил на другую волну, стал уходить от самолета.
Неуловимое время умеет уплотняться до тяжеловесных мгновений. Несколько минут летчик и моторист состязались в ловкости. Истребительный катер кидался вправо, влево, отступал назад, проскакивал вперед, замирал на месте. Человек й катер стали одним живым механизмом, руки моториста словно приросли к рулю, глаза следили за каждым заходом самолета.
Серега Гордеич да'л пулеметную очередь по «фарману», тот, покачав крыльями, исчез за берегом. Серега Гордеич услышал звонкий смешок и оглянулся.
Лариса смеялась, но беззлобно, прощая ему страх перед самолетом.
— Пора привыкать! Страшно только до первого сбитого коршуна! — прокричала она.
Опять остерегающе завопил миноносец.
— Первый, второй, третий, четвертый,— торопливо подсчитывала Лариса самолеты.
Они сбросили груз на миноносец и, развернувшись, ушли на Царицын. Над миноносцем запарило белое облако, его орудия били наугад; огненные вспышки вырывались из длинных стволов, Сереге Гордеичу почудилось — корабль истекает кровью.
•Оставляя пенистый ров, катер снова мчался вперед. Розовело небо, розовела вода, и рысистый бег катера по заревой реке возбуждал Серегу Гордеича. Стремительно приближались корабли противника, словно захватывая весь волжский простор: двигались пароходы, буксиры, баржи, баркасы, расшивы, шаланды, катера. Переделанные на военные, оснащенные орудиями, пулеметами, минометами, суда эти, казалось, надежно прикрывают белый Царицын.
Истребительный катер перескакивал с волны на волну, со-
дрогаясь от их тяжеловесных шлепков. Лариса придерживала рукой разлетавшиеся волосы.
Шумящий гейзер встал у борта — осколки просвистели над истребителем. Моторист, не выдержав опасного сближения, повернул обратно.
— Почему назад? Можно бы еще немножко вперед,— заворчала Лариса.
— У меня душонка в пятках, а ей еще немножко! — ругнулся моторист.
Катер шел у берега, где скапливались раненые красноармейцы и матросы.
Катер врезался в прибрежный песок, бойцы побежали ему навстречу. Двое несли тело, покрытое солдатской шинелью; из-под полы торчали женские башмаки.
— Кто это? — спросила Лариса.
— Сестричку пулей срезало. Перевязывала раненых и сама попала под пулю,— ответил боец.
Лариса приподняла полу шинели и увидела Еву.
Девушка была без сознания; от сильной потери крови щеки ее приобрели холодную чистоту мела, синяя жилка вспухла, волосы спутались на мокром лбу. Лариса едва нащупала пульс.
— Азин знает?
— Не знает Азин. В третью атаку бойцов повел. Белые окопались на Французском заводе, никак их не выковырнешь,— говорил боец, окровавленными пальцами вытаскивая кисет с самосадом. —Азин их и так и этак, а они за тройным рядом проволоки колючей, хоть бы што им.
Оттого ли, что красноармеец говорил о белых в третьем лице, оттого ли, что он произносил все слова с вялым равнодушием, белые показались Ларисе бесконечно далекими, нереальными, неопасными. Она старалась привести в сознание Еву. Раненая девушка была странно хрупкой и нежной, точь-в-точь былинка на осеннем ветру. «Ведь она совсем еще ребенок. Умирающим детям, вероятно, является вся их небывшая жизнь, отраженная снами, как зеркалом». Лариса представила вечер накануне, пароходный салон, Еву, играющую на рояле, и показалось невероятным, что девушка умирает.
— Перенесите ее на катер.
Серега Гордеич осторожно поднял на руки Еву, но тут же положил обратно.
— Она скончалась, Лариса Михайловна. -
Смерть на поле боя давно не пугала Ларису. Уже стали обыденным явлением мертвые в мокрых от крови шинелях, с холодными, пустыми лицами, но в эту смерть она все не могла поверить.
— Еще одной жизнью мы заплатили за тебя, революция.— Лариса опустилась на колени перед мертвой.
Осенняя степь, окрестности Царицына, сама атмосфера были воспалены непрестанными боями. Неустанно и яростно атаковал Азин позиции Врангеля, но с каждым днем нарастало сопротивление барона.
Люди уже не успевали хоронить мертвых, но успели изодрать в клочья, сжечь, испепелить, развеять дымом все живое на многие версты вверх и вниз по великой реке.
Мелькали дни с черными дождями, пыльными бурями, а схватки за Царицын не остывали. Дивизия Азина при поддержке военной флотилии сковала армию барона Врангеля и генерала Сидорина; они не могли перебросить свои части под Орел и Кромы, на помощь Деникину.
Пушечный завод на окраине Царицына превратился в груду развалину теперь в них укрывались бойцы Дериглазова и кавалерийский полк Турчина. В позднее сентябрьское утро было отбито семь вражеских атак: красноармейцы радовались наступившей передышке.