Штаб армии разместился в Кадетском корпусе. Тухачевский прошелся по знакомому просторному, кабинету, глянул в окно на мерцающую под осенним солнцем Волгу.
— Кажется невероятным, что в этом кабинете Варейкис сокрушил мятеж Муравьева, что здесь могла разыграться кровавая драма между большевиками и левыми эсерами...
— Но ведь драма-то была. Муравьев застрелил тут трех человек, пока самого не прикончили,— возразил Каретский.— Он и вас чуть-чуть не отправил на тот свет.
— Не знаю, что меня тогда спасло от расстрела. Уверенность Муравьева в победе своей авантюры, может быть? Отчаянно смелым, но безрассудным авантюристом был Муравьев. Одним словом, у меня о Симбирске есть и темные и светлые воспоминания. Больше светлых, чем темных, но сегодняшний день станет воспоминанием печальным. Куйбышев уезжает в Четвертую армию. Грустно расставаться с человеком, если сдружился, сработался с ним.
— И не говорите, вы правы, Мишель,— согласился Карет-ский (наедине он называл Тухачевского только по имени).
Командарм опять остановился у окна, сложил на груди руки, собираясь с мыслями. Ему и Каретскому, новому начальнику штаба, предстояло кропотливое и строгое дело — разработка плана Сызранско-Самарской операции. Она была значительно сложней, чем операция Симбирская.
— Вы говорили, Мишель, что надо сохранять материалы о боевой деятельности нашей армии. Я набросал вот такое письмо.
— Да-да, слушаю...
— «Русская революция всколыхнула весь мир. Она — начало новой истории человечества, и мы обязаны сохранить потомству исторические памятники войны классов в России. Прошу командиров и комиссаров прислать в штаб армии свои заметки — разборы операций, взгляды на ход военных действий, иллюстрируя их схемами и комментариями»,— прочитал Ка-ретский.
— Хорошее письмо! Исторические события нужно закреплять немедленно, иначе они искривляются во времени. Искривленная история — наука безобразная и опасная. Кто там за дверью? Войдите! — крикнул Тухачевский.
Адъютант подал ему какую-то бумагу. Тухачевский пробежал текст: «Российский главный штаб командирует в распоряжение штаба Первой армии т. Энгельгардта А. П. Начальник штаба Раттель».
— Где этот товарищ? — спросил Тухачевский.
— Ожидает в приемной.
— Позовите.
В кабинет вошел светловолосый, синеглазый человек в потертом френче, артистически непринужденно вскинул руку к козырьку фуражки.
— Гражданин Энгельга’дт. — Синие влажные глаза его просияли еще сильнее, он невольно подался в сторону Тухачевского.
— Здравствуйте, Анатолий Петрович, — протянул руку командарм. Вошедший почтительно прикоснулся к ней. — Никак не предполагал встретиться с вами в Симбирске.
-— Пе’ешел на сто’ону на’ода, как и многие наши пат’иоты. Служу ве’ой-п'авдой, как положено истинному г’ажданину своего отечества, — ответил, грассируя, Энгельгардт.
Анатолий Энгельгардт был не только земляком Тухачевского, но и сослуживцем; он командовал в Семеновском полку второй ротой. Энгельгардт имел славную родословную, его деду в Смоленске стоял памятник. Комендант Смоленска, генерал Энгельгардт отказался передать Наполеону ключи от города, за это и расстреляли его французы. Энгельгардт гордился славой деда, но среди гвардейских офицеров слыл бретером и себялюбцем. Между ним и Тухачевским были холодные отношения, но сейчас командарму пришлось отнестись к сослуживцу сердечнее. Он
представил Энгельгардта начальнику штаба. Каретский обрадо* вался еще одному знающему, опытному офицеру.
— Я подберу вам подходящую должность, — заговорил Каретский, когда они остались вдвоем. —'Наш штаб дает возможность проявить свои таланты как офицерам, так и солдатам,
— Дивно, п’елестно начинать службу под вашим пок'ови-тельством. Клянусь служить вам со всеми -благо’одными по'ы-вами, — сказал Энгельгардт.
— Не мне, а народу, — вежливо поправил Каретский. .
— Угощайтесь, будьте любезны. — Энгельгардт развалился в глубоком кожаном кресле, закурил пахучую сигарету. — Си-га’еты из запасов начальника главного штаба. Ведь и он состоит на службе его величества на’ода...
— Я когда-то знавал полковника Раттеля. — Каретский закурил тонкую сигарету. — Не хватал он с неба звезд, я просто поражен его высоким постом.
— Умеет служить, умеет и п’ислуживаться, — Энгельгардт в упор рассматривал Каретского, но теперь глаза его были словно покрыты синим лаком.
— Вы давно знакомы с Тухачевским? — спросил Каретский,
— В Семеновском полку были закадычными това'ищами. П’елестные были годочки в нашем славном гва’дейском! Все тепе’ь стало фантастическим сном, — вздохнул Энгельгардт.
На проводы Куйбышева собрались все командиры и комиссары, актовый зал кадетского корпуса был переполнен. В ожидании Куйбышева и Тухачевского молодые люди шумно разговаривали о самых разных вещах. Саблин, с рукой на черной перевязи, переходил от группы к группе, .меланхолически отвечал на сочувственные вопросы:
— Подстерегла белая пуля, поцеловала-таки меня, стервоза. Но ничего не попишешь, таков закон войны. А пули бояться — с волками не драться.
Никто, даже насмешливый Грызлов, не сомневался в честной ране Саблина. Комиссар услышал хохот Гая, окруженного командирами, подошел, прислушался.
— Э, нет, храбрость еще не героизм, друзья, — кому-то возражал Гай. — Храбрыми бывают и разбойники с большой дороги. Я знал одного храбреца, любого из нас за пояс заткнул бы. Однажды в самарский Совдеп явился мужчина: в двух карманах бомбы, в третьем наган, в четвертом — браунинг. И говорит Куйбышеву, что он, старый революционер, передает нам шесть тайных складов оружия. Куйбышев назначил его начальником охраны города, он проявил себя бесстрашным борцом против бандитизма. Белочехи взяли Самару, наши отступили в Симбирск, в Симбирске существовали гнезда белых
шпионов и диверсантов, с пароходами прибывали контрреволюционеры. Наш храбрец ловил шпионов, обыскивал спекулянтов, все шло чин чином. Вдруг Куйбышев узнает, что он отобранные драгоценности делит между своими помощниками. Куйбышев приглашает его для разговора.
«Золото берете? Для каких целей?»
«А когда чехи Совдеп свергнут, мы создадим партизанские отряды. Золото тогда пригодится».
«Почему должна пасть Советская власть?»
«Белочехи же берут город за городом...»
Революционный совет вынес решение: расстрелять «храбреца» со всей его дружиной. В это время белочехи подходят к Симбирску, революционный Совет решает взрывать пути в тылу противника. А для этого нужна диверсионная группа. Куйбышев предлагает послать «храбреца» с его дружиной.
«Они же приговорены к расстрелу!»
«Пусть искупят свою вину».
Куйбышев вызывает из тюрьмы «храбреца»:
«Хочешь жить — отправляйся на диверсии».
«Я свою жизнь не покупаю».
«Тогда искупи вину спасением Симбирска».
«Храбрец» задумался, потом спросил:
«Жизнь даруете и моим друзьям?»
«Безусловно».
«Храбрец» был специалистом подрывного дела. Не колеблясь он отправился в тыл противника, но белочехи уже захватили Симбирск, необходимое іь во взрыве путей отпала. Я вам про этого «храбреца» не все рассказал, но отчаянная, бесстрашная’ натура была,— закончил Гай.
— По-своему, он тоже герой,— сказал Грызлов.
— Мне омерзительны герои из мушкетеров, они совершали свои подвиги ради славы, денег да женских глазок. У людей рабочих к героизму подход по-рабочему прост. Буржуи посягают на твою жизнь-—хватай -буржуев за горло, мужики отказывают в куске черного хлеба — лупи по башкам мужиков, ( — вступил в разговор Саблин.
— По-твоему, да здравствует война города с деревней? — перебил комиссара Грызлов.
— Ты рассуждаешь как эсер. Это они трезвонят, что город пошел на деревню войной, они надеются свергнуть нашу власть, но мы-то все равно победим в мировом масштабе...
Все внимательно слушали Саблина: ведь они бредили мировой революцией.
— Диалектика, во всем диалектика! — произнес Саблин малопонятное для многих слово. — Нужно применять закон диалектики не только к классовому врагу, но и к самим себе. Не верю тем, что на словах бомбят буржуев, а на деле мечтают жить, как они. Такие обязательно станут новыми буржуями,
обрядятся в одежды поверженного врага, сочинят себе всевозможные чины да звания,—это уж как пить дать.
Т Не всегда и не во всем действует закон диалектики, товаищ Саблин,— раздался картавящий голос ЭнгельгарДта.
Все повернулись к новичку, предвкушая перепалку между ним и Саблиным. Комиссара знали как заядлого спорщика.
— Как^так не во всем? Все течет, все изменяется. Наполеоновский маршал Бернадотт был сыном конюха, а стал королем Швеции. Диалектика!
— Зато я не знаю ни одного шведского ко’оля, ставшего конюхом, отпарировал Энгельгардт. — Кстати, конюх, ставший ко олем, не подпускал к себе докто’ов.
— Это почему же?
— У него на гуди была татуи’овка: «Сме’ть ко’олям и ти’а-нам»...
Командиры рассмеялись и еще теснее окружили спорящих.
— В этой надписи тоже закон диалектики. — Саблин поправил повязку на раненой руке. Ему понравился статный, высокий человек, не лезущий за словом в карман.— Мьгс вами найдем общий язык. Вы уже получили назначение?
— Пока еще нет. Пока еще жду.
Хорошо бы в наш полк. Сдружились бы, сработались бы Не правда ли?
— Счастлив быть вашим д’угом.
В зал вошли Куйбышев и Тухачевский, и сразу воцарилась тишина.
— С сожалением расстаюсь я с Первой армией, с ее бойцами, с вами, товарищи командиры и комиссары,—заговорил Куйбышев. — Перед отъездом скажу несколько слов об историческом значении симбирского сражения. Это сражение явилось столкновением двух миров, двух классов. За нашей спиной стояли две революции, за спиной противника — старая империя эксплуататоров. Старое обречено и погибнет под ударами нового, а над симбирским сражением царил дух революции и военный талант нашего командарма. Пусть этот дух и талант сопутствуют вам в походе на Сызрань и Самару...
29
Красная флотилия бросилась в погоню за адмиралом Старком, уведшим свои суда на Каму. Азин получил приказ Реввоенсовета Республики —возвратиться в Вятские Поляны, в распоряжение нового командарма — Шорина.
Старого командарма, значит, по шапке? Давно пора! Вот
был командарм — не мычал, не телился. А кто такой Шорин?
спрашивал у начальника штаба Азин.
— Бывший царский полковник. И это все,- что мне известно— с холодной учтивостью ответил Шпагин.
204
— —і
На знакомом вокзале Азина встретили Шорин, члены Реввоенсовета Второй армии Гусев и Штернберг. Духовой оркестр сыграл «Марсельезу», в приветственных речах прозвучали похвалы по адресу Азина. Он слушал, и все в нем — от разрумянившихся щек до малиновых галифе — пело мальчишеским восторгом. Азин был очарован самим собой, но все же заметил: мужицкое, в резких морщинах лицо командарма очень сурово.
Шорин в черной суконной гимнастерке, таких же брюках, заправленных в солдатские сапоги, с суковатой палкой в руке, человек без военного фасона и форса, показался Азину грубым и черствым.
■— Вечером явиться в штаб,— приказал командарм сипловатым баском. Опираясь на палку, сел в тарантас, уехал не попрощавшись.
Не понравились Азину и члены Реввоенсовета: Гусев с его полной белой физиономией и выпуклыми глазами, Штернберг, в широкой русой бороде похожий на купца.
— Какие-то старые шляпы,— шепнул Северихину счастливо улыбающийся Азин. Он не был по натуре нахалом или наглецом. Он благоговейно относился к ученым за их знания, к военным за их мужество, подражал Суворову, не замечая своего подражания. Война огрубила его юную восторженную натуру. Восемнадцатый год поднял его на большую высоту военной власти: командующий Арской группой войск, освободитель Казани — было от чего закружиться молодой, веселой его голове. В эти дни у Азина не оказалось авторитетного наставника из тех, что вошли в историю революции под легендарным именем комиссаров.
Беспомощность бывшего командарма усилила в Азине пренебрежительное отношение к высшим военачальникам, а своим командирам он старался показать, что понимает в военной науке больше и лучше их. С ложно понятой многозначительностью своего превосходства Азин и явился на прием к командарму.
В комнате кроме Шорина сидел Гусев. Азин щелкнул каблуками, козырнул. На нем густо цвели малиновые галифе, зеленела гимнастерка, блестела покрытая лаком деревянная кобура, солнечные зайчики порхали по хромовым сапогам. Азин думал: командарм обнимет его за плечи, усадит рядом с собой — и начнется военной совет.
— Это кто та-кой? — безулыбчиво спросил Шорин. — Артист императорского театра? Опереточный гусар? — Между бровями командарма обозначились крупные сердитые морщины,— Утром мы поздравляли тебя с победой, мы говорили, что ты талантливый молодой командир. Правду говорили! Сейчас я тоже скажу правду. Как ты, Азин, воюешь — больше воевать нельзя. Анархия, самовольство, самохвальство захлестывают тебя. Знаешь ли ты, какой ценой оплачены твои победы? Ты понес тяжелые потери под Высокой Горой, на Арском поле.
А знаешь почему? У тебя не было самой элементарной дне* циплины. А дисциплина — закон армии! Я ценю личную храбрость командира, но человек, не требующий дисциплины и не признающий ее сам, не может командовать. Я одобрю любое наступление без моего разрешения, но расстреляю за самовольный отход без моего приказа. Ничто не поможет командирам, манкирующим моими приказами. Да, вот еще что! Говорят, Азин не берет в. плен ни солдат, ни офицеров противника? Он расстреливает их на месте? — спросил Шорин, пристукивая палкой.
— Я не намерен целоваться с врагами революции! — крикнул Азин жидким баритоном.
— Смирно! Извольте молчать, пока говорит командарм!
— Слушаюсь,— пробормотал Азин неприятное и уже поза-бытое-им слово.
— А кого ты считаешь врагами революции? Рабочих? Русских мужиков? Татар, вотяков? Они —народ! Тот самый’народ, за свободу которого ты воюешь. Этих людей надо возвращать на сторону революции не пулями, а правдой. Правда сильнее пуль! Уничтожай врага, не бросающего оружия. Врага, поднявшего руки,— щади! Но расстреливать походя, не выяснив причин ц обстоятельств,— не смей! По собственной прихоти не смей решать судьбу человека! Для этого есть трибуналы. А в трибуналах неподкупные судьщ Самые честные, самые благородные, самые справедливые люди. — Шорин еще раз пристукнул палкой и вернулся к столу.
— Кто-то здорово очернил меня,—облизнул иссохшие губы Азин.
— Здесь не принимают во внимание наветов,— звучно возразил Гусев. — А ты не красотка, любящая одни комплименты. Ты должен радоваться, что тебе хотят помочь. Василий Иванович Шорин назначен командармом по распоряжению Ленина. Если сам Ленин доверяет царскому полковнику Шорину, мы обязаны помогать ему. А как ты явился к командарму? Пришел переполненный самодовольством. Нет ничего пошлее самодовольного оптимизма! Это не я сказал, это Ленин сказал о самодовольных коммунистах.
Румянец схлынул с азинских щек; он стоял навытяжку, вскидывая глаза на Гусева, на Шорина.
— У тебя только два пути,—сурово продолжал Гусев,— Первый —путь сознательной воинской дисциплины, второй — анархия. Анархия ведет в бандитизм. А ты коммунист, Азин. А сила большевиков в сознательности их штыков. П я, имеющий честь состоять в партии уже двадцать второй год, говорю тебе, юному большевику,— выбери правильный путь. А мы — пли вышибем из тебя партизанщину, или же... — Гусев не договорил, но его мысль и так была ясной. Он положил руку на пле-. чо Азина, будто пробуя, крепок ли тот на ноги,— Нам предстоит.
огромная работа по созданию Красной Армии, и ты можешь стать славным помощником. Иди и подумай,— Гусев подтолкнул Азина к выходу.
Азин вернулся в штабной вагон, лег на нижнюю полку, закрыл глаза. Стен, крутившийся около, понял — у командира крупные неприятности. Не вытерпел, спросил:
■— Что хорошего?
— Ничего, кроме характера.
■— Не заболел ты?
— А тебе какое дело? Иди прочь!
Стен, не оглядываясь, вылетел из купе.
«Лучше бы командарм съездил мне по морде. Нехорошо вышло, погано,— размышлял Азин.— А этот Гусев-то, как он меня хлестанул. «Нет ничего пошлее самрдовольного оптимизма»! Снимут они меня, это уж ясно».
Азин перевернулся на левый бок — обида на себя не отпускала сердце. Ему было стыдно за каждое свое слово, он казался себе и гадким, и смешным, и униженным. Вагон дрогнул от грузных шагов.
В купе вошел Северихин; его домашний, дружелюбный облик привел в стройность растрепанные мысли Азина. Он приподнялся, сел, положил локти на столик. Сказал порывисто и насмешливо:
— Неужели глупость — болезнь неизлечимая? А? Как по-твоему, Северихин?
— Лекарства от глупости пока нет.
— Тогда я — неизлечимый дурак! Рассказать тебе, Северихин, каким идиотом предстал я перед командармом?
— Не надо, Азин. Мне уже все известно.
Задушевные друзья — они все же обращались друг к другу только по фамилии, а не по имени. Незабвенная манера юности, творившей революцию и защищавшей ее. Юность хотела казаться старше, суровее, непреклоннее и потому стыдилась собственной незрелости, и она была особенно прекрасна в этом неистребимом желании — казаться взрослее и самостоятельнее.
— Что тебе известно? — полюбопытствовал Азин.
Как с тебя стружку снимали. Нас, грешных, не слушал, нашлись постарше, и власти у них побольше, и авторитета не занимать,— сказал Северихин.
•— Как по-твоему, они меня — по шапке?
Я бы тебя временно снял. Не сердись, но, честное слово, снял бы.
— Хорош друг!
— Я же сказал — временно...
И пусть снимают! У меня еще вся жизнь впереди. Мне пока двадцать третий, а из них уж песок сыплется. Я бы сейчас самогону хватил и к девкам бы двинул.
Вечером командарм снова вызвал Азнна. С чувством неприязни вошел он в штаб: Шорин и Гусев, работавшие за одним столом, подняли головы.
, Возьми стул и примащивайся,— сказал командарм. Выждав, пока Азин присядет, заговорил все тем же грубым, недовольным баском: — Мы решили группу твоих войск переформировать. Создать из разрозненных отрядов дивизию. Будет она называться Второй сводной, и войдут в нее два пехотных полка, артиллерийский дивизион, полк кавалерийский и бронепоезд.
Азин тоскливо подумал: «Сняли меня. Дали по шапке. Дофанфаронился».
Командиром Второй сводной назначаешься ты,— объявил командарм.— Поздравляю тебя с новым назначением. Мы верим в тебя, Азин. А утренний наш разговор остается в силе. Командарм оперся ладонью о стол, разглядывая Ази-на. Вот, смотри,—Шорин обвел красным кружочком точку на карте,—Это узловая станция Агрыз. От нее ветка —на Ижевск, на Воткинск. А вот это — Сюгинская,— новый кружочек заалел на карте.— Где-то в лесах, между Агрызом и Сюгинской, дерется с ижевскими мятежниками Александр Чевырев. Сорок дней не давал он ижевцам соединиться с Казанью. Когда ты наступал на Казань, твой тыл охранял Чевырев. Сейчас тебе надо выручить его. Агрыз же станет плацдармом для нашего наступления на Ижевск,—командарм бросил на карту косые красные стрелки.— Лучшего плацдарма нет. С северо-востока территория, захваченная мятежниками, обрезается Камой. На Каме мятежников поддерживает флотилия адмирала Старка. Захватив Агрыз, ты пойдешь на Сарапул, со взятием этого города мы загоним мятежников в мешок.
30
На восток, среди сосновых боров и березовых рощ, текла, воспламененная одним наступательным порывом, азинская дивизия. Лесные опушки и тропки оглашались паровозными гудками, лошадиным ржаньем, звоном оружия, солдатскими голосами.
Азин и Северихин ехали верхами по лесной, засеянной опавшими листьями дороге.
Дорога вильнула в глубину леса, шум движущихся войск ослаб. Азин опустил поводья, жеребец остановился под рябиной. Гроздья ягод, словно налитых алой кровью, повисли над жеребцом; Азин ссёк одну плетью, она шлепнулась наземь, жеребец раздавил ягоды копытом. Северихин глянул на опечаленное лицо Азина:
— Что с тобой?
Осень. Тишина. Давно я не слушал тишины.
— Да что с тобой? — опять недоуменно спросил Севери-хин.
— Вспомнил, как меня командарм гонял. Он хотя и царский полковник, а боевой старик.
— Полковник мужичьих кровей, Шорин — сын калязин-ского мужичка. Есть такой городок на Волге.
— А гонял он меня по-царски.— Азин поморщился, вспоминая разговор с командармом.— А вот Чевырева хвалил. Один Чевырев, сказал, держался, когда Вторая армия драпала...
— Он Чевырева хвалил, чтобы ты не задавался. А мне командарм толковал: Чевырев в Агрызе, Азин под Казанью спасли Вторую армию от полного уничтожения.
Шум движущихся войск снова приблизился. Невидимая из-за деревьев железная дорога огибала пригорок, многозвучное эхо катилось по лесу. Азин дал шпоры жеребцу и помчался по дороге, круто уходящей на лесной склон.
Под глинистым обрывом чернела ослепленная мягким сентябрьским светом река. Отраженные в омутах, бездымно пылали березки, на воде колебалось вялое золото опавшей листвы. Кленовые листья отбрасывали свой багрянец на темную стену дубов, каленые сережки волчьей ягоды кучились у воды. Рябины сгибались под тяжестью пунцовых кистей, желуди падали с веток, звучно булькая и взрывая воду.
За рекой по всему горизонту вставали рыжие, блестящие, высокие стволы дымов. Не было им числа-и не было им конца. Сполохи лесных-пожаров блуждали по тусклому небу, болезненным запахом гари несло от мочажин и листьев, осеннее многоцветье меркло в дымах и пепле.
Азин, подбросив ладонь к папахе, смотрел из-под нее на безмолвную битву огня и лесов; сразу стало не по себе при мысли о чудовищных размерах ижевского мятежа.
Сентябрь перевалил на вторую половину.
Дожди торопливо гасили многоцветные краски лесов, лихорадочно синели лужи, земля пахла кровью, порохом, гарью. Грустно перекликались отлетающие журавли, всполошенно трещали сороки.
Тоскливой, испуганной, неустойчивой жизнью жил Ижевск. В горожанах росло и крепло мучительное чувство безнадежности, мрачный пессимизм захлестывал и офицеров. Воспаленные шепотки сновали по кабакам, по базарам. Из ушка в ушко переливались слухи о наступлении красных. Говорили, что на Ижевск идет сам Азин, и, хотя никто не знал, кто он такой, слово «сам» устрашало. Во всех этих слухах таился страх, и люди уже не могли отличить правду от вымысла. Как всегда, больше верили вымыслу. Словно лесное пламя, вымыслы обжигали людей. Идет красный комиссар на Ижевск, в деревни, в
села, чтобы петлей и пулей наказать восставших. Расстреливает красный комиссар правых и виноватых, отнимает у мужика хлеб, разоряет церкви и мечети. Нет никому пощады: девкам вырезает на грудях кровавые звезды, старикам ставит на лбах каинову печать.
Божьи странники, убогие старушки клятвенно шептали’ близится светопреставление. Праведники видели небесные знамения: в лесной ключ близ Елабуги упал огненный крест, и горькими стали воды источника, в полях Сарапула ветре-тили всадников на вороном и бледном конях. Там, где проскакали они, следы налились человеческой кровью.
Над городом жалобно звонил соборный колокол: по мокрым деревянным тротуарам тащились купчихи, закутанные в шали, лавочники с постными физиономиями. Матерились подвыпившие офицеры, просматривая на заборах приказы начальника контрразведки Солдатова: «Если красные приблизятся к Ижевску на десять верст, я расстреляю всех арестованных».
Нервозная атмосфера царствовала и в штабе мятежников. Двухэтажный особняк миллионера-лесопромышленника трезвонил телефонами, звякал шпорами, гудел повелительными голосами.
В гостиных, спальнях, будуарах пахло псиной, сивухой, махорочными сигаретами, скверной пудрой и еще черт знает чем, не имеющим названия. Из мраморных каминов торчали связки военных приказов, на туалетных столиках валялись револьверы системы «веблей» и «кольт», по оттоманкам грудились гранаты.
От табачного дыма померкли розовые амуры на потолках, закоптились фарфоровые вазы; когда-то дышавшие девственной чистотой стены покрылись размашистыми завитками неприличных ругательств.
До падения Казани ижевские мятежники были относительно спокойны: полковник Федечкин командовал Народной армией и все надеялся освободить Агрыз от Чевырева, Солдатов кнутобойничал в контрразведке, капитан Юрьев и Граве создавали Воткинскую дивизию.
То, что происходило на Волге, на Урале, казалось ижевским главарям вспышками далекой, но не приближающейся грозы.
Граве повеселел было, когда узнал, что сибирское, уральское и самарское правительства уступили свою власть омской Директории. Уж лучше одно настоящее, чем тройка никем не признаваемых правительств! Может, Директория взнуздает выломившуюся из оглобель Русь?
Но вот совсем неожиданно под ударами красных пали Казань и Симбирск, на волосок от гибели Самара. Душная политическая атмосфера Ижевска сразу похолодела: между главарями началась распря.
Ротмистр Долгушин, бежавший из Казани, был радушно принят Николаем Николаевичем. После грустных воспомина-ний о гибели Евгении Петровны, о своих разоренных большевиками поместьях они долго говорили про ижевские дела, і Граве дал выразительные, подперченные иронией характеристики полковнику Федечкину, капитану Юрьеву, фельдфебелю Солдатову.
— У этих людей нет ни военных знаний, ни политического авторитета, ни личного обаяния. Мизерные личности, узколобые политики. Они могут шумно требовать победоносного наступления от своих войск, заглазно уничтожать красных целыми дивизиями, расстреливать мужиков и рабочих^Трус-ливые поганыши! Думают пустыми словесами отогнать грозные красные призраки. У них есть только недавнее сладкое прошлое: ах, как они пили, жрали, картежничали! Ах, как стреляли в ресторанные потолки, ах, как били зеркала в бар-даках! Вчерашний день полон их преступлениями, а сегодняшнего дня они страшатся: как бы не пришлось отвечать за содеянное — вот и все, что мучает их.
— Тогда Ижевск обречен. Тогда к чему и огород городить,— горько сказал Долгушин.
— Вы меня неправильно поняли. Обречены на позорную гибель здешние вожаки, а само движение нуждается в талантливых руководителях. Можно сдать Казань, Самару, Симбирск, Ижевск большевикам, сдать им еще пять, двадцать пять городов, но это не вся Россия. Мать-Россия, насколько вам известно, необъятна и неохватна. Сдать ее на милость красным ли, белым ли в настоящий момент нельзя. Русская монархия развалилась не потому, что скверной стала монархическая идея, (Скверными оказались цари. От Николая Палкина до Николая Кровавого без исключения! Это говорю я — русский дворянин — вам — русскому дворянину! Возрождать великую Россию придется нам, русским дворянам. Я не признаю всяких правительств, возникающих сейчас на окраинах земли русской. Мне противны кадеты и эсеры из омской Директории, но ее военный министр Александр Васильевич Колчак симпатичен. Он человек наших воззрений. Колчаку можно верить, на Колчака можно положиться.
— Когда же он приехал в Омск? — заинтересованно спросил Долгушин.
— На днях. Из Владивостока. Колчака сопровождал отряд гемпширских солдат под командой полковника Уорда. Сие весьма знаменательный факт: из всех наших союзников англичане — самые надежные. Вы знакомы с Александром Васильевичем?
— К сожалению, нет.
— У Колчака славное морское имя. У него ничем не запятнанная репутация,— усилил свои восторги Николай Никола-
евич. — Вице-адмирал Колчак в омской Директории — добцый вестник нашего возрождения... ^ р
Атмосфера в Ижевске становилась все напряженнее, все тпе-вожнее. Город притих, кабаки опустели, лавки прикрылись Даже пьяные драки между фронтовиками не завязывались на улицах. На оружейном заводе, в железнодорожных мастерских прекратились митинги, с заборов исчезли призывы: «За власть Советов без коммунистов. Славься свобода и труд!»
В штабе с утра до вечера, сатанели на заседаниях главари мятежников. По кабинету командующего армией бегал, матерясь, фельдфебель Солдатов.
— Это позор, полковник! Десять тысяч солдат не могли распотрошить двухтысячный отряд Чевырева. Вы же сорок дней обещали изловить и повесить самого Чевырева. А что полѵчи-Йжевску 0 ВЫШЛ0? ЧевьІ Р ев и Ази н захватили Агрыз и угрожают
— У Азина всего пять тысяч бойцов. Надо быть идиотом чтобы идти на Ижевск. У нас, слава богу, тридцать тысяч штыков, багровея от обиды, возражал Федечкин.
— Смелость города берет, милейший мой! Вы же, извините за грубость, старая ж...! Вдарь кулаком — и мокренько!
— Господин фельдфебель!— завизжал полковник. — Если не возьмете своих слов обратно, я вызову на дуэль...
Пошли вы, милейший, к бабушке!
Не время ссориться, господа. Вы же государственные люди,—успокоил расходившихся главарей Граве.— Я лично пбла-гаю, Азин пойдет на Сарапул и отрежет нас от Урала. А на Каме под Елабугой стоит вражеская флотилия, а в Вятских Полянах формируются свежие полки Второй армии красных. Нас возьмут в мешок,, если... если Азин овладеет Сарапулом. Укрепляйте Ижевск, но спа-сайте Сарапул.
Поздней ночью, совершенно обалдев от споров, ругани, взаимных угроз, мятежники перетасовали свои посты. Командующим Народной армией был назначен капитан Юрьев. Полковник Федечкин стал командиром Воткинской дивизии, Николай Николаевич Граве принял на себя сарапульский военный гарнизон. Ротмистру Долгушину предложили пост командира Особого добровольческого полка имени Иисуса Христа.
31
Азин размашисто шагал в серых сумерках, проверяя посты. У вагонов, под вагонами, по канавам, окольцевав тлеющие ко-стры, спали красноармейцы. У полевых батарей храпели номерные, положив головы на «максимы», дремали пулеметчики. Бормотали во сне вятские мужички, раскрестив руки лежали казанские татары. Отовсюду неслись храпы, вздохи, всхлипы, стоны.
— Вот орлы, на брюхе спят, спиной укрываются.— Азин пе-решагивал через спящих, понимая, что лишь смертная угроза может подбросить его бойцов на ноги.
Он прошел на околицу к опушке соснового бора. Здесь тоже горели костры, в сумерках всплескивались рыжие огни. Влажно шуршала палая листва, лошади-звучно хрумкали овес, ползли по кустам сивые клубы дыма. В сторонке от костра, стоя на коленях, татарин страстно бормотал:
— Великий аллах, создатель всего живого! Не забудь меня, защити от белой пули.
Незаметный среди кустарников, Азин переходил от костра к костру. Останавливался в тени, слушая разговоры. Азину нужна была возбуждающая атмосфера' движения и деятельности, он испытывал волнение от тысячи лиц, от потока событий. Этот поток людей и событий словно начался с самого детства и будет течь через всю его жизнь, ширясь и клокоча.
Азин не мог долго и спокойно сидеть на месте. Он или чистил маузер, или стрелял по телеграфным столбам, или спорил с кавалеристами о статях доброго коня. Отчаянная его храбрость, суровая доброта, даже то, что он очень молод, собачится на трех языках, ест что попало, спит на ходу, с труса может спустить шкуру, смелого расхвалить перед строем,— все расцвечивалось яркими, веселыми красками, обрастало грубоватыми солдатскими баснями. Вокруг Азина стали возникать легенды, в которых правда тонула в неудержимой фантазии.
Азин остановился в густом вереске, прислушиваясь к голосам спорящих бойцов. Чей-то бас непререкаемо утверждал:
— И приговорил военно-полевой суд парня к вышке: не насильничай девок. Не фулигань. Сообщают про это Азину, а он: ко мне подлеца. Привели: парень — кровь с молоком, рожа кирпича просит. Рыжий, ссукин сын, как дуб осенний. Азин даже языком пощелкал:
«Этакой молодец, а у девки попросить не сумел...»
И как почал его нагайкой обхаживать, как почал! А потом говорит: «Иди, едиот, к белым, достань «языка». Я тебя за это, может, у военно-полевого на поруки выпрошу...»
— Что-то ты заврался,—прервал рассказчика тоненький голосок.— Насильника али мародера Азин не пощадит. Они для него — самая белая контра. Видел, знаю, как он в Вятских Полянах начальника санитарного поезда в расход пустил. Начальник-то сам с потаскухой в мягкий вагон забрался, а раненых в товарные вагоны, будто дрова, покидал. А тут Азин нагрянул, аж почернел весь:
«Для тебя бойцы революции хуже скотов? Ах ты, собака! Да я ж тебя именем Революции к стенке...»
И все. И точка. И отправился начальник к генералу Духонину в гости... ■
Мелькали в дымных отблесках пламени головы, спины, пле-
чи. Пахло крепким самосадом, вареными грибами. Азин стоял в высоком темном вереске и улыбался: радостное настроение его подскочило еще выше: было приятно, что им восхищаются бойцы.
— Вот еще, ребятье, какая хреновина приключилась со связным Вятского полка. В Агрызе, здесь, позавчера дело было. Послал командир Северихин своего связного к Азину с важнецким пакетом. А тому Азина в глаза видеть не приходилось. Ну, явился, подает пакет. Азин взял, прочел бумагу, а потом ка-ак выдернет маузер:
«Руки вверх! Ты кому секретные документы приволок? Я не Азин, я белый полковник. Вашего губошлепа Азина кокнул, теперь и тебе конец...»
А потом засмеялся:
«Нельзя, парень, в такое сурьезное время растяписто-куль-тяписто жить. Ты сначала убедись, что я за птица, а потом документики суй...»
Небо мигало зыбкими звездами, ночь была наполнена сырыми, таинственными шорохами, свежо и легко дышалось.
Азин шел через ночь и все улыбался: «Когда в невероятное веришь, словно в правду, тогда особенно хорошо жить». Между соснами вновь замаячил костер, Азин направился к нему.
— Ты про Азина что хошь болтай, а он в мою душу с ходу вошел. Герой!
— Ерой с дырой! Обыкновенный сукин сын!
А за похабные твои слова я тебя в морду! Сразу перестанешь квакать...
Азин подошел к костру, красноармейцы смолкли. Боец, только что его поносивший, смущенно закашлялся.
— Повтори-ка, приятель, что ты сейчас говорил. Ты, ты, что сукиным сыном меня величал,— сказал Азин, сдвигая на затылок папаху; по его лицу засновали пестрые тени.
Красноармеец вскинул голову, отчаянным усилием встал на ноги.
— И повторю! И не испугаюсь. Кто тебе дал право бойцов плеткой лупить? Ленин дал? Почему ты людей судишь по своему хотению? Ленин велел? А может, врешь ты! Ежели я провинился— суди меня по закону, по правде суди, а не как тебе в башку взбрело.
Красноармеец тут же сник, вздрагивая от испуга, злости, собственной смелости. Азин резко вскинул руку, красноармеец откачнулся, ожидая удара.
— Молодец! Люблю прямых, ценю откровенных. Спасибо за правду!
Азин снова шел под осенними звездами, мимо спящих и мимо беседующих о житье-бытье красноармейцев. Остро и терпко пах вереск, с сосновых веток брызгала влага, чадили костры.
— Стой! Кто идет? — раздался свирепый окрик, и гневно щелкнул затвор винтовки.
— Свои, свои,— торопливо отозвался Азин.
— Парол? — выступил из темноты часовой.
— Кого порол? — уже насмешливо спросил Азин у щуплого, в лаптях и азяме, часового-вотяка. Шагнул вперед.
— Назад, кереметь!
— Я — командир дивизии...
— Вижу, ты сама Азин, а без парола нельзя.
— Позабыл я пароль. Запамятовал, понимаешь...
— Ага, ого! Сама Азин парол позабыла! Утром меня хоть по самую шляпку в землю вбивай, а сейчас не пущу,— часовой вскинул на руку винтовку.
— Вот леший! — восхищенно присвистнул Азин.—Влеплю ему завтра благодарность в приказе.
Он вернулся в штабной вагон, где его уже ждали Северихин, Чевырев, Шпагин, Лутошкин, Дериглазов, Шурмин.
— Есть хочу, Стен! — крикнул Азин счастливым голосом.— Стаканчик самогону тоже недурно.
Стен собрал на стол. Между картошкой в мундире, миской соленых грибов, ломтей черного хлеба появилось большое деревянное блюдо вареной конины.
— Прошу к столу, лошади поданы,— сострил Стен, скосив на Азина дерзкие глаза.
После самогона у всех разрумянились лица, развязались языки. Разговор стал непринужденным и общим: каждому хотелось сказать что-то свое, если не значительное, то хотя бы интересное.
— Я только что слушал, как пулеметчик Ахмет аллаху молился. Что ты, Чевырев, своих партизан от бога не отучишь? — шутил Азин, очистив и круто посолив картофелину.
— Пусть молятся. Мне недавно самому пришлось намаз совершить,— широко улыбнулся воспоминанию Чевырев.
— Да ты шутишь, ты же коммунист, Чевырев...
— А все же пришлось. Мои татары курбан-байрам праздновали. Все встали на колени, склонили головы, прижали руки к сердцу. Только один я, как идол, на ногах. Вижу, косятся татары. Пришлось и мне упасть на колени. Все остались довольными, а я, понимаешь, и верующих красноармейцев не оскорбил, и у них доверия ко мне стало больше.
— Коммунист совершил намаз, а? Может ли красный командир молиться богу, а? — блестя глазами, спрашивал у всех Азин.
— Ради революции допускаю! — сказал Дериглазов.— Я как-то хлебный поезд отправлял. Кулаки железнодорожный мост через речку взорвали, а у меня в отряде двадцать бойцов. Как мост восстановишь? Вокруг в деревнях живут одни татары, вот я и собрал в мечети всех мулл. Глубокочтимые, говорю, вы верные ученики Магомета и знатоки корана. А известны ли вам последние слова пророка, сказанные перед смертью?
«Как мы станем править народом, если ты уйдешь от нас?» — спросили его ученики.
« «Создайте совет и через совет управляйте»,—ответил поп-рок. г
Вижу, кивают башками муллы. Глубокочтнмые, говорю пришло время, и по всей России возникли Советы, о которых говорил Магомет. Скажите народу, что надо помочь Совету и его защитникам. Пусть правоверные отремонтируют мост...
’ Но это же демагогия! — воскликнул Лутошкин.
— А что такое демагогия? — повернулся к нему Чевырев.
Игнатий Парфенович находился в блаженном состоянии духа. командиры то и дело обращались к нему за разъяснениями, призывали в свидетели своих споров: общее внимание льстило старому горбуну. Сейчас Лутошкин удивлялся не невежеству Чейырева, а его откровенному признанию в невежестве.
Я ведь бездонный дурак,— с обезоруживающей улыбкой продолжал Чевырев. Совершенно ничего не знаю. Вот слышал слово философия. Для чего такое слово? Какой в нем смысл поставь к стенке — не отвечу.
— Философия — наука о познании мира, в котором мы живем, и о познании самих себя, как живущих,— весело объяснил Игнатий Парфенович. Вопросами познания мира и человека занимается философия, но, по-моему, она никогда не разрешит
Философы только тем и занимались, что объясняли мир, а мир надо переделать,—ввязался в разговор Азин — Так говорил Карл Маркс.
— Маркс требовал от философов действия, я же хочу, чтобы они размышляли.
Бессильные и безвольные личности не переделают мира. Воля без решимости хуже бессилья,—сказал Азин.
Согласен, бессилье приводит к отчаянию, но и отчаянье иногда порождает силу,— не отступал Лутошкин. — Но это уже безумство храброго отчаяния.
Безумство храбрых — вот мудрость жизни! — патетически произнес Азин.
— Неправда!— отрезал Лутошкин. — Безумство даже самых храбрых не было и не будет мудростью жизни. — Лутошкин вышел из-за стола, оперся спиной на вагонную стенку. — Вы, юные мои люди, верите в каждую красивую фразу. А вам следует знать: абсолютной и обязательной правды для всех — нет! Каждый сочиняет свою правду. Есть господь бог —это правда поповская. Нет бога — ваша правда. Боги — всего лишь выдуманные попами идолы для обмана верующих, говорите вы. Хорошо! Пусть так! А сами вы, как и верующие, поклоняетесь идее коммунистического общества. Думать не хотите —нужно ли людям общее счастье. А счастье не дается насильно. Счастье — это желанье иметь то, чего нет, но человеческие желания
бесконечны. Полное удовлетворение всех желаний — погибель для человека. Впрочем, стремиться к всеобщему счастью все равно что подниматься в небо по солнечному лучу. Удивительно хорошо, должно быть, но совершенно невозможно...
— Я не зря вам советовал податься к белым,— сердито перебил горбуна Северихин. — Теперь в самый раз перекинуться к ним,— мрачно добавил он, отставляя стакан. — Мы еще можем, усмехаясь, выслушивать ваши рассуждения, а потолкуйте-ка с красноармейцами. Скажите-ка им, что к счастью стремиться глупо. Не знаю, что тогда спасет вашу душу, Игнатий Парфенович.
— Почему вы в каждом моем слове ищете враждебность? Почему отказываете мне в праве на самостоятельную мысль? Это очень опасно — лишать права на мысль, — защищался Игнатий Парфенович.
Азин, досадливо закусив нижнюю губу, поглядывал на Лу-тошкина, на Северихина: было неприятно, что Северихин задирает Игнатия Парфеновича. Шпагин сидел с непроницаемым видом, Дериглазов скручивал цигарку, Чевырев улыбался. Стен смотрел в потолок, сразу утратив интерес к спору. Лишь Шур-мин, с восемнадцатилетней жадностью ко всему интересному, шумно вздыхал.
— Хорошо иметь знания! Грамотный любого тюху-матюху на лопатки положит. А какой из меня командир, ежили я трех классов церковноприходской не кончил? Я, что такое траектория, не понимаю. Мне толкуют — пуля летит по траектории, а я только ушами хлопаю,—снова заговорил Чевырев.
— Ты сорок суток отбивался от ижевцев, а ведь их силы десятикратно превосходили твои, — заметил Азин.
— Так это же до первого умного генерала. А разве ты не прочь поучиться? И у тебя, думаю, военные знания не ахти?
Азин хотел признаться, что и он — военно необразованный, но мелкий бес тщеславия удержал его. И он вдохновенно со-' врал:
— Я Елисаветградское училище окончил. Как-никак, а капитан царской армии. — Почему он назвал Елисаветградское училище, для чего присвоил чин капитана, Азин не мог бы объяснить и самому себе. Просто взбрело на ум, к тому же хотелось увидеть, как среагирует на его хвастовство Чевырев.
...Азин еще не выбрался из короткого сна, но сентябрьское утро с бесконечными заботами уже проникало в ум. В дверях купе появился Стен, завертел головой, не зная, будить —не будить командира.
— Ну, что тебе? — сонно спросил Азин.
— Проситель какой-то. Старик татарин.
— Что надо татарину?
— Подай ему командира — и только.
— Ну позови его.
Тотчас же в дверь протиснулся татарин в изодранном бешмете, настороженно остановился у двери.
— С чем пожаловал, старина?
Татарин снял засаленную тюбетейку, обтер ею лысину и быстро-быстро заговорил, мешая татарские слова с русскими:
— И чево я теперь стану делать? Избу мою чисто-начисто сдуло. Детишки без хлеба, баба померла, да успокоит аллах ее душу. Куда мне теперь деваться, скажи? Нет, ты скажи?
— Постой, я ничего не понимаю...
— Ты Агрыз брал? Брал. Вот твоя пушка начисто сдула мою избу... /
— Ничего не попишешь, отец, война...
— Война войной, а где мне жить, скажи? Почему так: белый ходил —сарай сгорел, красный пришел —изба горит? Баба помираи и внуки, по-твоему, помирай? А мне сапсем помирать надо? Бедному человеку не стало житья! А почему, скажи? — старик сцепил на рваном бешмете скрученные, как вишневые сучья, пальцы.
Азин вышел на перрон, где испуганно топтались босые, со стеариновыми личиками ребятишки. Дети бросились к татарину, он прикрыл их черные головки мокрыми полами бешмета.
— Вот они, внучата. Сапсем мал-мала, ашать хотят, спать хотят, чево делать буду?
— Забери ребят, Стен! И разыщи мне Игнатия Парфенови-ча,— сердито приказал Азин.
Татарин привел его на свое пепелище. Лишь стайка обгорелых черемух да печная труба напоминали о гнезде старика. Азин отшвырнул ногой головешку, тронул голый черемуховый ствол: с головы до ног обдало водяной пылью. Расстроенный, он вернулся в штабной вагон, но на пороге салона удивленно остановился.
Лутошкин сидел у стола, по-бабьи подперев правую щеку ладонью. Стен стоял в картинной позе, выпятив грудь, откинув белокурую голову; татарчата, разинув рты, ухмылялись. Все слушали Шурмина, а тот, размахивая руками и подвывая, декламировал:
Мы с Камы, с берега Крутова,
Тебе, буржуй, ответим снова:
— Прими, хозяин дорогой,
Поклон под задницу ногой!..
— А поклон под задницу ногой — здорово! — захохотал Азин. — Чьи стихи, Шурмин?
— Его собственного сочинения,— добродушно крякнул Лутошкин.— Мы и не подозревали, что наш Андрюша — поэт...
— Не одним буржуазии стихи писать,— насмешливые гла-за Азин? уставились в родниковые глаза Шурмина. — Игнатий Парфенович, дайте-ка мне пять тысяч...
Для каких чрезвычайных надобностей? — осведомился Лутошкин.
— Деньги нужны для беды человеческой. Давайте; не кобеньтесь.
Лутошкин вытащил из-под лавки рогожный куль, вывалил на пол груду пачек. Взял одну — тугую, перевязанную голубой ленточкой.
Держи, отец! — протянул татарину пачку ассигнаций Азин. И черкани, ради аллаха, расписку. Что, неграмотный? Игнатий Парфенович сам напишет, а ты крестик поставь. И не кланяйся, не я — Советская власть дает.
Души прекрасные порывы! Словами вдохновляют, примерами воспитывают. А мне ваш поступок нравится, гражданин Азин. Лучше дать хоть что-нибудь человеку, чем отнять у него,— разглагольствовал Игнатий Парфенович, пряча расписку в кобуру от нагана.
Татарин и дети ушли, Азин присел к столу, взял из чугунка картофелийу. Покатал на ладони, очистил, посыпал солью. Съел и опять рассмеялся:
— Поклон под задницу ногой! Приодеть бы тебя надо,Шур-мин. Сапогй бы по мерке, гимнастерку по росту. Игнатий Парфенович, вы же хвастались, что сапоги тачать умеете?
- Я мастер по лаптям. Могу русские, могу черемисские, но для Андрюшки сапоги соображу. Может, поэтом станет.
С того часа, как Андрей Шурмин встретился с Азиным, он подпал под его влияние. Юноша старался во всем походить на своего командира: как и Азин, он высокомерно носил бурку, заламывал набекрень папаху. Он научился работать на телеграфном аппарате и молниеносно передавал азинские послания штабу Второй армии. Неожиданно для себя юноша оказался в центре стремительного перемещения человеческих масс и был уверен — их движущей силой является Азин.
Еще год назад мир виделся Андрею лесными омутами, зеленой зыбью некошеных трав, конопляниками, пахнущими теплой истомой, окуневыми стаями, грибными дождями. Теперь в жизнь Шурмина ворвались атаки, штурмы, погони, разрушенные села, горящие города, «кольты», «веблеи», маузеры. Его окружали храбрецы и трусы, герои и шкурники, хорошие и дурные люди, но все они сливались в одну непостижимую, удивительную толпу бойцов революции. Все, кроме одного Азина.
* Еще проситель, командир,— доложил Стен. — Вернее, просительница. Красивая, чертовка...
— Ну ты, жеребец!
Девушка в синем платье, высоких козловых ботинках появи-
лась в салон-вагоне, как являются лесные цветы нз сумрачной тени на утренний свет.
Азин не мог бы определить, красавица или дурнушка она, но именно -такого девичьего лица вот с таким высоким белым лбом, подвижными бровями, глазами черными, словно ночное стекло, ждал он в последние дни. Теперь оно появилось, и должно случиться что-то. очень хорошее.
' ' Вы хотите со мной говорить? — спросил Азин, вглядываясь в встревоженное лицо девушки.
— Я пришла из Сарапула. Я хочу сообщить...
— Как вам удалось пройти через позиции белых? Они же никого не выпускают из города.
— А вот я вышла,— невесело усмехнулась девушка. — Нужда заставила...
— Ваше имя, фамилия? — Азин взял стул, поставил перед собой, уперся о спинку локтями.
— Меня зовут Евой Хмельницкой. Я хочу сообщить... — Девушка взволновалась, не находя нужных слов. — Выше Сарапула на Каме, у пристани Гольяны, стоит баржа с арестованными большевиками. Их много, несколько сот человек. Белогвардейцы решили затопить эту баржу, если красные возьмут Ижевск. Спасите арестованных!
— Откуда вам известно о барже в Гольянах?— спросил Азин, чувствуя, что напрасно повысил свой голос.
— О барже знает весь город,— недоуменно ответила Ева. —<■ На этой барже наши отцы, братья...
— У вас кто на барже?
— Мой отец, Константин Сергеич Хмельницкий, здешний врач. Его вся губерния знает, хоть кого спросите,—с печальной гордостью сказала Ева.
— А за что арестован ваш отец?
— За укрывательство красных.— Ева испытывала разочарование. Рискуя жизнью, пробиралась она из Сарапула и была уверена, что встретит опытного и смелого командира. А столкнулась с бледным юнцом, задающим пустые, ненужные вопросы.
— Почему вы решили, что белые собираются утопить арестованных?
— Так они же приказ по всему городу расклеили. Вы что, сомневаетесь в их угрозах? — срезала она неожиданным вопросом Азина.
Он выпрямился, отставил стул, покосился на Лутошкина, на Шурмина. Негромко приказал Стену:
— Позови Северихина и Шпагина. — Повернулся к Еве, пристукнув каблуком о каблук: — Я нисколько не сомневаюсь в угрозах белых. Но я не желаю принимать за веру любое сообщение. Откуда я знаю, кто вы такая?
— Я дочь потомственного дворянина.
— Ваш отец дворянин, да еще потомственный! — отшатнулся Азин, будто его ударили ножом в спину.
— Что же тут предосудительного? — насмешливо спросила * Ева. — Ленин тоже из дворян...
Это был второй, неожиданный удар, нанесенный самолюбию Азина: он не знал, что Ленин дворянского происхождения.
— Ленин — это совсем другое дело, — возразил он не очень убедительно.
Приход Северихина и Шпагина вывел его из неловкого положения. Он объяснил, в чем дело, и как бы мимоходом заметил:
— Нет причин не доверять девушке.
— В таком возрасте еще не умеют обманывать,—согласился Шпагин.
— В подобных случаях ложь становится преступлением,—> произнес Северихин, но не закончил своей сентенции, заметив выступившие на ресницах Евы слезы.
— Так что же мы предпримем? — спросил ,Азин. — Шпагин, что ты думаешь, а?
— Мы не сможем помочь арестованным, пока не освободим Сарапула. А спасти баржу мог бы Николай Маркин, ведь он стоит у Пьяного Бора. Надо известить Маркина, пусть подумает, как освободить арестованных.
— Хорошая идея, — похвалил Северихин.
— Хорошая идея та, что хорошо исполнена! — с жаром сказал Азин. — Пошли к Маркину толкового человека. Я.напишу записку.
— Толковых разведчиков я направил в Сарапул, в Ижевск. Посылать кого попало — рискованно,— возразил Шпагин.
Азин окинул взглядом уравновешенного, подтянутого от бровей до ноготков начальника штаба.
— В дивизии есть ловкие ребята. Через час я найду тебе дюжину. Надо знать, на что способны бойцы, а не воображать опасности!
— Пишите письмо, гражданин Азин, я отнесу его к Маркину. Переоденусь нищим и пройду незаметно, и никто не заподозрит меня, — выступил из-за спины Северихина Игнатий Пар-фенович.
— Если вас задержат мятежники, вас расстреляют. Вы об этом не подумали, Игнатий Парфенович.
— Я думаю о людях, попавших в беду, юный вы мой человек.
Лутошкин шел перелесками, озаренными вспышками осени. ; - Калиновые заросли сливались в кровяные озерца, лужи резали глаз свечением воды и солнца, непрестанно проносились утиные стаи: посвист их крыльев тревожил душу. Бледное пустынное небо висело над миром, равнодушное к любым страданиям, гне-
дые от умирающих трав увалы угрожали опасностью, зыбкие стены неубранной конопли казались подозрительными.
Под вечер Лутошкин вышел к Каме. На реке было простор-. но, свежо и одиноко. Лишь за речным поворотом струились слабые дымки: по ним угадывалось человеческое жилье. Игнатий Парфенович стал спускаться с обрыва, хватаясь за желтые валуны. Два валуна образовали почти круглую дыру, и в ней мерцал огромный синий шар воды. Игнатий Парфенович уставился на этот холодный, отдаленный водяной шар, но ничего не увидел, кроме него. Шар медленно зеленел, потом налился злым сургучным огнем,— солнце закатывалось, и вода мгновенно меняла свои краски.
«За поворотом должен быть Пьяный Бор. А чуть ниже — на Каме — стоит Маркин»,— думал Игнатий Парфенович, сходя к реке. Ракитовые безмятежные кусты, однозвучный шелест воды, оранжевая полоска заката успокаивали горбуна.
— Руки вверх! — Свирепый окрик ударил Лутошкина, как хлыст. Из кустов выступил белый патруль.
Игнатия Парфеновича привели к береговой батарее, замаскированной дровяными поленницами. У берега подрагивал на течении военный катер.
—- Задержан подозрительный тип,— доложил старший солдат командиру батареи.
— Большевик?
— Я странник, я нищий,—торопливо ответил Лутошкин.
— Все большевики — нищие и голодранцы.
— Что там у вас? —строго спросили с катера.
— Краснюка поймали, господин капитан.
— Давайте его на борт, мы уходим в Гольяны...
Часа через три катер причалил к большой старой барж'е, стоящей на якоре посредине реки. Игнатия Парфеновича швырнули в темный вонючий трюм, до отказа набитый арестантами.
32
Николай Маркин проснулся от оглушительного звериного рева.
На ходу застегнув куртку, он выбежал на палубу—-седую и студеную от росы. Вахтенный, смеясь, показал на береговой обрыв: там между соснами, откинув голову, гулко и призывно ревел сохатый. Эхо лесного голоса раскатывалось по реке.
Маркин поразился тому, как могучее, будто высеченное из серого гранита," тело напряжено, мускулы на груди переливаются, а широкая спина, засеянная пунцовыми листьями, вздрагивает в нетерпеливом желании.
Маркин знал: в октябрьские зори трубят сохатые, исходят страстным ревом олени — подступило время звериной любви.
Не зря же в народе чернотропный октябрь йазывался «зарё-вом».
Маркин, с наслаждением случая трубный зов сохатого, встречал зеленоватый прозрачный рассвет. Небо над головой имело льдистый оттенок, одинокие облака слабо розовели. Желто лоснились песчаные косы, сквозь голые сучья ракитника лихорадочно синела вода. Правый обрывистый берег, сложенный из плит песчаника, слезился бесчисленными ручьями. По скалам над родниками карабкались покореженные, обросшие лишайниками сосны. >
Это были древние сосны Пьяного Бора. Давно укрепились они корнями- в плитняке и лезли в небо, и шли над рекой, и повисали над отмелями; с берега тянуло запахами смолы, вереска, белых, грибов, только что опавшей ивняковой листвы.
В такое звонкое, зеленоватое, ясное утро Маркин особенно уверовал в свое многолетнее и великолепное будущее. У людей ведь нет опыта смерти, как нет и вечного праздника жизни, а предчувствия так же изменчивы, как игра солнечного света в траве.
Маркин закинул за шею руки, свел локти, с наслаждением потянулся. Хорошо и вкусно жить на земле!
Фуражка вломана в затылок,
Пыль разметают брюки клеш.
Такая дьявольская сила В девизе пламенном — «даешь!»,—
раздался за его спиной беззаботный голос Сереги Гордеича. Пулеметчик выходил из гальюна, с ремнем на шее, застегивая брюки. Сразу осекся, увидев комиссара. Маркин не обратил внимания на нарушенный порядок,— слишком в раскованном и летящем настроении находился он сам.
Он взошел на капитанский мостик, взял у вахтенного бинокль. «Ваня-Коммунист» — после освобождения Казани буксиру присвоили такое наименование — стоял на якоре около Пьяного Бора. Здесь река особенно широка и многоводна; с левой стороны в Каму впадает Белая. В устье Белой находятся суда адмирала Старка. Адмирал жаждет реванша после поражений под Казанью, Елабугой, Набережными Челнами. Возможно, сегодня он попытается навязать бой красной флотилии. А красная флотилия стоит в трех верстах от «Вани-Коммуниста».
Обо всем этом Маркин был прекрасно осведомлен. Не знал он только о барже с арестантами, что обречена на гибель в Гольянах, да что выше Пьяного Бора, между дровяными поленницами, замаскирована вражеская батарея.
Маркин водил биноклем по камским берегам — в окулярах проплывали отмели, песчаные косы, луговые гривы, уже подпаленные встающим солнцем. Медный круг его торжественно выдвигался из сосновых макушек, последние ночные тени поспеш-
но убегали по реке; в белесых испарениях мелькал длинный рыжий остров, прикрывающий устье Белой. Маркин напрасно пытался разглядеть суда адмирала Старка, скрытые островом,— их не было видно. Маркин опустил бинокль и вдруг засмеялся тихо, потом все громче, все заливистей. Он хохотал так заразительно, что вахтенный, тоже заулыбавшись, спросил:
— Чему смеешься, комиссар?
— Вспомнилось, как я дипломатом был!
— Не понимаю, что тут смешного, комиссар?
— Да я не над дипломатической рдботой смеюсь. Мне смешно, как я послов царскими орденами награждал. Понимаешь, явился ко мне секретарь испанского посла — вкрадчивый, вертлявый, скользкий, будто налим. И задушевно так говорит:
«Мой посол оказал болыиевицкому правительству серьезную услугу. Он единственный из всех послов переслал в Испанию вашу ноту о мире».
«Ну и что же? Это его святая обязанность».
«Теперь мой посол возвращается в Мадрид и просил меня напомнить про его услугу. Он очень любит ордена: у него уже есть английский, австрийский, бразильский, мексиканский, американский, французский, еще шестидесяти двух государств высокие ордена, но очень бы хотел он иметь и русский орден...»
«Советская республика орденов еще не учредила. Нам нечем наградить господина посла...»
«Он не возражал бы против царского...»
«Ах, вот как! — Я открыл сейф, зачерпнул полную пригоршню орденов и медалей, высыпал на стол. — Вот Андрей Первозванный, вот Анна с мечами, а это крест святого Станислава. Можете выбрать не только послу, но и самому себе...»
Солнце поднималось все выше над октябрьскими, в последних алых и желтых знаменах, лугами, и бодрящий свет переполнял Маркина. Вспомнился свой же девиз: находить врага первыми — первыми нападать на него. Решение — высадить на левый берег десант и напасть на адмирала Старка — пришло внезапно. Оно было подсказано солнцем, звонким утром, верой в собственные силы.
В небе пронеслась стайка чирков, прошумели крыльями лебеди, обронив в реку прощальные клики. С правобережных сосновых круч падали блистающие снопы ручьев, взрывались в Каме и, крутясь солнечными колесами, уходили за песчаную косу. Слишком прекрасен был утренний мир, чтобы можно было усомниться в победе. И Маркин подозвал Серегу Гордеича.
— Бери шлюпку, отправляйся к командующему флотилией. Передай — я высаживаю десант на левый берег. Десантники обстреляют белых, и мы атакуем адмирала Старка.
С канонерских лодок, с истребительных катеров началась высадка десанта. Матросы высаживались бесшумно и быстро, неся на плечах «виккерсы» и «максимы».
«Ваня-Коммунист» поднял якорь и, работая плицами, еле удерживался на скором течении. Боцман торопливо перекрестил волосатый рот, комендор что-то насвистывал, поеживались от утренней свежести пулеметчики. Вахтенный не отводил напряженного взгляда от Маркина, ожидая его команды.
А сам Маркин с таким же напряжением ждал сигнального выстрела десантников. Он упорно шарил биноклем по левобережью, но десантники словно растаяли в чащобах дубняка и ракитника.
Маркин вообразил, с каким нетерпением ожидают сигнального выстрела бойцы на миноносцах, на речных пароходах. Уже давно примчался на флагманский миноносец «Прочный» Серега Гордеич; флотилия готовится к стремительному броску в устье Белой. Не знал одного Маркин: командующего флотилией еще вечером вызвали в штаб Второй армии.
В радужных переливах утра сигнальный выстрел прозвучал особенно громко. За ним сразу часто и гулко, словно радуясь, зататакали пулеметы — эхо их выстрелов отчетливо катилось по оголенным просторам. Десантники Маркина начали пулеметный набег на флотилию адмирала Старка.
«Следовать курсом за мной»,— поднял сигнал «Ваня-Коммунист». Стронулись с места истребительные катера и канонерки и пошли кильватерным строем, разрезая на зыбкие белесые полосы камскую воду. Ощущая всем телом движение буксира, Маркин приподнялся на цыпочки, покачивался, улыбаясь рулевому.
Стремительно бежали мимо рыжие обрывы, покореженные сосны, глыбы песчаника. Пьяный Бор лоснился светлыми бликами, бесконечные дровяные поленницы у кромки воды не привлекли внимания Маркина.
Вдруг из поленниц вырвалась багровая струя огня, и «Ваня-Коммунист» содрогнулся. Орудийный снаряд пробил пароходную трубу, сорвал сигнальные фары. Второй жестокий толчок в корпус — и по палубе запрыгали фугасные осколки, шипя, жаля, убивая матросов.
По вражеской батарее — огонь! Два снаряда — огонь!—* скомандовал Маркин.
Носовое орудие открыло огонь по невидимой батарее: на обрыве приподнялись и посыпались в воду поленья, сосновые сучья, камни.
Из-за острова появились белые суда: «Ваня-Коммунист» попал под обстрел флотилии Старка и береговых батарей,— его расстреливали в упор. Вышло из строя гребное колесо, вспыхнула рубка, у кормового орудия оторвало ствол. Погибли комендор, номерные, рулевой рухнул на палубу. Маркин кинулся к штурвалу, но буксир уже потерял управление. Он еще "шел по инерции —пылающий, захлестываемый волнами, с убитыми матросами, принимая на себя все новые удары белой флотилии.
8 А. Алдан-Семенов
Маркин ловил ногами ускользающую, кренящуюся набок палубу: неуправляемый буксир сносило течением. Обрывы, сосны, отмели побежали назад, пенные бурунчики заклубились на палубе.
— Всем покинуть судно! — скомандовал Маркин.
Матросы прыгали в студеную воду, раненые боролись с течением, убитые уходили на дно. Над головами погибающих грохотали взрывы, меркло дымное солнце. Буксир опустел; на нем остались только комиссар и вахтенный.
— Комиссар, спасайся! — поднял на Маркина умоляющие глаза вахтенный.
— За борт! — крикнул Маркин вахтенному.
Вахтенный прыгнул, вытянув руки навстречу врде. Вынырнув на поверхность, он еще увидел комиссара, склоненного над пулеметом; мимо проскользнул «Ваня-Коммунист», волоча багровые полотнища дыма и пепла.
Над водой, над камскими берегами возник нечеловеческий вопль, приглушив и артиллерийскую канонаду, и всплески взрывающейся воды; вопль этот сверлил воздух, отскакивал от берегов, бился на отмелях. Ни страх, ни боль, ни отчаяние не издают таких жестоких, холодных, безысходных воплей. Ничто живое не могло рыдать и выть так неестественно и страшно.
Снаряд угодил в дальномер буксира; дальномер свалился на трос сирены и натянул его. И сирена взревела...
Протяжно и зло выла она — вой внезапно освобожденного пара перешел в исступленный рев. И некому было остановить металлический, режущий, скребущий крик сирены.
В нахлынувшей сразу тишине грохали орудийные выстрелы, раскатывались пулеметные очереди. Короткая схватка флотилий снова показала превосходство красных: адмирал Старк поспешно уводил свои суда в устье Белой.
Красные истребительные катера проносились над местом гибели «Вани-Коммуниста», возвращались обратно, и все искали, и все ждали — не покажется ли над водой голова Николая Маркина...
Лариса Рейснер записала в свой походный блокнот:
«Маркин не вернулся. Погиб Маркин с его огненным темпераментом, нервным, почти звериным угадыванием врага, сего жестокой волей и гордостью, синими глазами, крепкой руганью, добротой и героизмом». ■
Записав эти строки, она заплакала впервые за весь восемнадцатый год.
— Мы сделали все возможное, чтобы разыскать Маркина,-^ сказал, утешая, боцман.
— А Маркина-то нет,— возразила Лариса, зажимая пальцами плачущий рот.
<— Мы отомстим за его гибель...
А Маркина-то нет,— печально повторила она.
Люди почему-то любят называть ласковыми прозвищами орудия смерти.
Черные морские мины лежали на палубе, похожие на рогатые ведра, но матросы называли их «рыбками». Лариса пощупала стальную оболочку: под ней дремала сила, способная взорвать дредноут.
Катер под номером двадцать три поднял якорь, матросы нетерпеливо посматривали на реку, комиссар Бабкин со строгим лицом слушал напутственные слова комфлота.
Закат уже отпылал, сумерки сгущались, река раскачивала отражения” первых звезд. Восходящая Венера застряла в дубовых сучьях, мерцающий свет ее успокаивал и ободрял.
— От сегодняшней операции зависит завтрашняя победа. Поставьте мины невидимо и неслышно,— голос комфлота был тверд и ровен. — Пора, Андрей Васильевич...
Бабкин кивнул. Катер стронулся с места, с тугим шорохом раздирая воду.
— Вам-то, Лариса Михайловна, вроде и незачем с нами,—< сказал Бабкин, и горячие от чахотки глаза его остановились на Рейснер. — Вам-то зачем рисковать?
— Ваш брат — помощник комиссара флотилии? Средний—■ командир «Пронзительного»? И еще, слышала я, самый младший из вас — машинист бронепоезда в дивизии Азина? Так это? — вопросом на вопрос ответила Лариса.
— Верно.
— А я разве спрашиваю, почему братья Бабкины рискуют своей жизнью для революции?
— Всей семьей воевать веселее,— отшутился Бабкин и закашлялся. «Ему немного осталось жить, и он по-царски расточает сокровища своего беззаботного, доброго и непостижимо стойкого духа»,— подумала Лариса.
Еле видные обрывы Пьяного Бора надвинулись на катер, у Ларисы опять защемило сердце. «Нет больше Маркина — неистового комиссара революции! Нет Маркина, но остался девиз его — «будем первыми искать противника — первыми атаковать его». А противник умен, хитер, беспощаден! Сколько холодного зверства совершили белые против собственного народа!»
На берегах русских рек воют осиротелые бабы, лежат посиневшие от тифа, от голода детские трупы, дотлевают мужицкие избы.
По всей Руси идет непримиримая борьба двух классов: кипят социальные страсти, рассыпаются в прах вековые основы, богатые и бедные, красные и белые стоят друг против друга, и между ними гигантская, как Уральский хребет, баррикада.
Белые отступают, но, собравшись с силами, опять кидаются в драку. Красные терпят поражения, но оправляются и вновь побеждают. За Казанью взят Симбирск, уже революционные
8
полки идут на Самару. Тухачевский гонит чехословацкие легионы, неистовый Азин рвется к Сарапулу. Блюхер совершает рейд по тылам белых в уральских предгорьях.
Тысячи больших и малых усилий подготавливают торжество красных. Безымянные герои умирают во имя этого будущего торжества. Неужели пески времени заметут их подвиги? Неужели потомки не узнают их тихих простых имен?
Создадут ли о помощнике комиссара Бабкине и его братьях песни, полные удивления, скажут ли о них слово историки? Поэты часто забывчивы, историки равнодушны.
Противоречивые мысли одолевали Ларису. Вода и берег запахли первым снегом, усатые мины уже индевели у ног. Они все еще спали —эти стальные чудовища смерти. Кто будет завтра растерзан их бессмысленной силой, чьи матери будут напрасно ждать своих сыновей?
К полночи катер добрался до устья Белой.
В нескольких кабельтовых от устья перемигивались огоньки судов адмирала Старка. Они были мирными, домашними, манили из темноты октябрьской ночи. Ларисе захотелось попасть в чистую, теплую адмиральскую каюту. Что делает сейчас Старк? Спит спокойно, или "Курит в бессоннице трубку, или же совещается с командирами?
Я переживаю опасное и яркое приключение,— прошептала Лариса, но мысль, выраженная в фальшивой фразе, устыдила ее. Она поднялась с узкой скамейки.
— Эй, помогите! — сердито шепнул Бабкин.
Лариса ухватилась за мокрые бока мины и, напрягаясь, помогла опустить ее за борт. Ледяная вода опалила руки; в дегтярной темноте она не видела собственных пальцев.
Перед рассветом, закончив установку мин, истребительный катер опять вернулся на камский простор.
Ссутуленный командир у штурвала казался высеченным из плотного мрака, силуэт Рейснер раскачивался на корме, минеры молчаливо курили. За бортами с шершавым шорохом всплескивалась вода, и все сильнее пахло первым снегом.
Под утренним солнцем, пощелкивая, развертывался адмиральский гюйс.
Сам Старк, в парадном кителе, начищенный, отутюженный выбритый до тугой синевы, беседовал с капитаном «Орла», поглядывая на флотилию, шедшую к устью Белой.
Впереди, прикрывая собой флагман, шел особенно праздничный на фоне голых обрывов, лучше всех вооруженный красавец «Труд». Внушительно выглядели пароходы «Ливадия», «Редедя», «Вульф», снискавшие у белых славу стойких бойцов под Казанью, под Елабугой.
Ночью адмирал отпраздновал победу над «Ваней-Коммуни* стом». Гибель Николая Маркина приободрила Старка: он решил внезапным ударом покончить со всей красной флотилией. Голубое, играющее солнечными бликами утро укрепило адмирала в его решимости.
— Расплата,— сказал адмирал.— Самая беспощадная месть...
— Что вы сказали, ваше превосходительство? — не понял капитан.
— Расплата будет ужасной,— адмирал скосил глаза на недогадливого капитана. — Я не оставлю от красной флотилии даже самого дрянного катера. Всю эту заразу я выжгу...
Смерч огня, воды, дыма вздыбился перед носом «Труда». Пароход отбросило в'сторону, развернуло наискосок. Переднюю часть корпуса разворотило миной. Адмирал успел лишь заметить прыгающих-за борт матросов. Через минуту «Труд» ушел на речное дно.
Новый, еще более сильный взрыв потряс берега: вторая мина подорвала «Редедго» — пароход выбросился на отмель.
Старк схватился за лысую голову, застонал от бессильной ярости.
33
Красные охватили Сарапул широкой подковой: на правом ее фланге находились вокзал и камский мост, на левом — высокий речной обрыв. Четвертый полк Чевырева трижды атаковывал железнодорожную станцию: мятежники отбили атаки. У Чевырева не хватало сил на четвертую атаку, и он погнал отца Евдокима за помощью к Азину.
Отец Евдоким приобрел в азинской дивизии популярность красного попа. Его высокую тощую фигуру, в галифе из парчовой ризы, с камилавкой на рыжих косматых волосах, знали все. Поп нравился бойцам и своим добродушием, и неиссякаемой верой в победу.
Азин, непрестанно менявший командные пункты, находился на речном обрыве. С красным широким шарфом, повязанным через плечо,— единственный знак, отличавший его от других командиров,— Азин топтался на круче. Только что примчавшийся от Дериглазова Шурмин сообщил, что сводный полк захватил городскую окраину около кладбища, но выбит офицерами. Белые пулеметы, установленные на каждом перекрестке, надежно прикрывают путь к центру города.
Неудача первых атак изменила Азина: внутреннее напряжение уничтожило его обычную самоуверенность. Острое чувство опасности овладело Шурминым, и он испуганно молчал, ожидая приказов Азина.
Сарапул лежал под ногами, .словно огромная пестрая карта. Шурмин видел из конца в конец улицы, сады, здания в садах.
Были видны и линии окопов на окраинных улицах, и скопления войск в центре города.
Под самым ухом Шурмина била артиллерия; после каждого выстрела артиллерист рычал:
— Снаряд им в горло, чтоб башка не качалась!
Снаряд с сосущим тягостным звуком ушел в дождь и разорвался на кладбище.
— Чуть-чуть левее! — подсказал Гарри Стен, сидевший на елке и корректировавший стрельбу. — Снова промах. Давай чуть-чуть правей...
— А ну-ка, слезь с елки, корректировщик! — остервенился Азин. — Долго будете небо пахать? Левей, правей, а в коло-; кольню когда?
Стен спрыгнул с елки, артиллерист поднял на Азина задымленное, в чешуйках пота лицо. Номерные поднесли новый снаряд. Черный султан дыма вскинулся над кладбищенской церковью.
— Здорово! — подпрыгнул Азин и похлопал в ладоши.—* А ну поддай им еще, поддай еще! — Он увидел скачущего к нему отца Евдокима,— Чевырев взял вокзал — да?
— Чевырев просит подкреплений,— задыхаясь от скачки, ответил отец Евдоким.
— Эх, нет Северихина, давно бы на вокзале обед варили! Скачи к Турчину, передай мой приказ — пора бросать кавалерию на вокзал. Помни, от тебя сегодня зависит победа.
Это плотное, тугое словечко воздействовало на отца Евдокима, как глоток хорошего вина: таким оно было красивым и многозначительным. Сегодня должны победить и Азин, и Чевырев, и Дериглазов, и Турчин, сегодня одержат победу вятские мужики, казанские татары, латышские стрелки. Победит и он, отец Евдоким, меньше всех сделавший для красного торжества, В последний раз перед ним промелькнула каракулевая папаха, красный через плечо шарф, опять взмахнувшая сверху — наискосок— и вниз азинская рука.
В березовой роще, между кладбищем и речным обрывом, прятался кавалерийский полк. Турчин стоял у стремени, нетерпеливо грызя хворостинку: в его алебастровом, без кровинки, лице было и томительное ожидание атаки, и предчувствие опасности, и желание как можно скорее преодолеть эту опасность.
— С богом, ребята! С Христом, дорогие! Азин приказал выручать Чевырева! — крикнул во весь голос отец Евдоким, оса--див жеребца.
Пестрая лавина всадников выплеснулась из березовой рощи. Завизжали выдергиваемые из ножен клинки, дождь палых листьев обдал отца Евдокима, пока он шарахался на пути кавалеристов.
Жеребец снова стелился над мокрой, пахнущей дымом и порохом землей, тело отца Евдокима наливалось стремительным ритмом движения, сердце стучало, в ушах гудело. Он мчался по широкой дуге от камского обрыва до вокзала, огибая кладбище, где все еще поднимались в атаку и опять ложились бойцы Дериглазова. Белые и красные перемещались очень медленно, отец Евдоким подумал, что без риска проскользнет между двух огней.
Цокот копыт, жирные шлепки грязи слились с поганым посвистом пуль. Священник рыскнул взглядом по голым деревьям, по колокольне, одетой в рваную завесу дождя. Впереди запрыгали бурые пучки травы, маленькие фонтанчики грязи. Отец Евдоким понял: белый пулеметчик бьет по нему — и повернул жеребца к церкви. «Не делай этого»,— сказал он себе, но тут же забыл про запрет.
Жеребец стал заваливаться набок, прыгающие травяные пучки и фонтанчики грязи исчезли, зато появилась церковная ограда, черный и курчавый, как негр, пулеметчик, «виккерс», дергающийся в его руках. Отец Евдоким соскочил с падающего жеребца, но что-то толкнуло его в грудь, опрокинуло на спину.
Отца Евдокима подволокли к командиру отряда черноор-ловцев. Афанасий Скрябин носком сапога пошевелил голову священника.
— Знакомое рыло. Кажись, малмыжский поп Евдоким. Когда же он, пес, к краснюкам переметнулся? А ну-ка, приведите-ка попа в чувство, я с ним по душам покалякаю.— Скрябин ударил ногой в грудь отца Евдокима.
От острой боли священник очнулся, посмотрел уже отрешенными от жизни глазами на Скрябина, стараясь вспомнить, где и когда видел этого носатого, узкобородого человека. Растопырив пальцы, он прижал их к левой щеке: кровавые следы отпечатались на скуле.
— Отбегался, батюшка мой,— почти ласково сказал Скрябин и, наклонившись, вытер кровяную слюну с губ отца Евдокима. — Отвоевался? Оно конешно, акафисты в церкви полегше петь, чем из винтовки пулять, это верно. А где же красный палач Азин? А сколько у вас пушек-пулеметов? Ну и на прочие иные вопросы ответить надобно, батюшка мой.
Фигура Афанасия Скрябина двоилась, троилась, вырастала до чудовищных размеров, укорачивалась, исчезала, опять надвигалась, покрытая светлыми мигающими змейками.
— Так где же Азин? — повторил свой вопрос Скрябин.
До угасающего сознания отца Евдокима дошло наконец то, о чем спрашивал хлеботорговец. Он поманил его пальцем, Скрябин склонился над ним.
— Сожалею, что тебя Азин допрашивать не при мне будет.
Не услышу, как отвечают христопродавцы,— прошептал отец Евдоким.
— Вот ты как поешь, долгогривая сволочь! Значит, невкусной стала житуха. Не горюй, батюшка мой, я тебе Азина для компании на тот свет пошлю.
Скрябин выстрелил в лицо отца Евдокима:
— Собаке собачья смерть. — Со свинцовым блеском глаз повернулся он к связному офицеру: — Ну, что еще?
— Красные просочились на базарную площадь. Там рукопашная схватка. Если не будет подкреплений... — начал связной офицер.
— У меня нет никого, кроме господа бога! — взбеленился Скрябин, суя наган в кобуру и не попадая в нее.
— Если не будет подкреплений, красные окружат штаб гарнизона,— поджал губы офицер.
— Леший с ним, со штабом! — закричал было Скрябин, но спохватился. — Хорошо! Отводите отряды к штабу. Скажите господину Граве — черноорловцы сделали все, что могли.— Скрябин подождал, когда связной офицер уйдет, и обратился к черноорловцам: — Разбегайтесь! Советую перебраться за Каму, на том берегу сойдемся.
Сопровождаемый небольшой группой офицеров, он прошел через дворы на улицу, ведущую к пристани. Укрытые полузатопленным дебаркадером, на реке стояли лодки и военный катер. Скрябин с двумя офицерами перешли на катер, остальные расхватали лодки...
Все складывалось не так, как хотелось командующему сарапульский гарнизоном.
Усилия Граве удержать Сарапул'рассыпались песком. Красные легко разгромили два полка, прикрывавшие город по ижевской дороге. Серьезное сопротивление оказали только офицерские батальоны, защищавшие вокзал. Понадобилась лихая кавалерийская атака красных, чтобы выбить их из вокзала.
К удивлению Граве, с яростью дрались черноорловцы под командой Скрябина. Николай Николаевич даже не ожидал такой прыти от чистопольских, елабужских купцов, казанских, вятских помещиков, но именно они все еще защищают подходы к центру. Надолго ли хватит их упорства?
В штабе, расположенном в доме на углу набережной и базарной площади, уже не звонили лихорадочные телефоны, не раздавались повелительные голоса. Лишь осторожно побрякивали ножны шашек да постукивали о вощеный, заляпанный грязью пол каблуки. Штабные офицеры столпились в большой гостиной, тревожно переговариваясь. Ощущение надвигающейся беды испытывали все, у всех были серые, болезненные лица; каждому казалось, что чья-то невидимая рука вот-вот схватит
/
за горло. Молоденький пухлогубый прапорщик неестественно засмеялся и спросил, ни к кому не адресуясь:
— Кто это говорил — идущие на смерть приветствуют тебя, император? Вот ведь черт, учился в классической гимназии, а позабыл...
Штабисты суетились, бегали, выглядывали в окна, выходившие на набережную. Кама, засеянная лодками, яликами, катерами, ботничками, дымы пожаров, подпирающие низкие тучи, трупы в канавах, переполненных дождевой водой, сливались в безрадостный ландшафт.
Из кабинета вышел Граве, офицеры молчаливо повернулись к нему.
— Господа! — сказал Граве. — Я не имею права напоминать сейчас о присяге, о воинском долге. Бывают минуты, когда неуместны самые святые слова. Каждый из вас волен решить сврю судьбу, но'лично я защищаюсь до последней пули.— Граве вынул из кармана «веблей».
Офицеры все так же молча достали свои револьверы, разобрали валявшиеся по диванам гранаты.
— Поручик,— позвал Граве связного офицера,— на вас возлагаю последнюю обязанность: возьмите мой катер, отправляйтесь к железнодорожному мосту. Пока не поздно, взорвите мост, поручик. Он заминирован, а вы единственный здесь кроме меня знаете, в каком пролете.
— Я взорву камский мост. — Придерживая шашку, связной офицер покинул штаб.
— А-а, вспомнил! Это же гладиаторы говорили,— аве цезарь, мори-тури! — знобящим смешком зашелся пухлогубый прапорщик.
— Придержите язык,— остановил его Граве. — Ого! Вот и они...
Окна гостиной заволокло пороховым дымом: офицеры стреляли не целясь, гранаты швыряли наугад. На улице послышались торжествующие вскрики:
— Петькя, дай прикурить господам!
— Подсыпь им Краснова перцу!
Офицеры перезарядили оружие.
— Внимание, внимание! — раздался на улице зычный, уверенный голос.— Предлагаю сдаться без боя. Обещаю сохранить жизнь. Две минуты на размышление...
Граве осторожно посмотрел в окно: на ступенях магазина стоял толстый высокий мужчина в полушубке. Прикрывая ладонями рот, снова выкрикнул свой ультиматум. Граве выстрелил.
— Молодец! Метко бьешь,— насмешливо похвалил его все тот же голос. — Одна минута!
— Зйчем я Цицерона штудировал? Не понимаю, зачем? — Прапорщик перегнулся через подоконник: — Не стреляйте, сдаемся!
Граве одним прыжком очутился около прапорщика, схватил его за ноги, перебросил через подоконник.
Снизу сухо затрещали винтовочные выстрелы, брызнули осколки оконного стекла, по железной крыше забарабанили пули. Красные карабкались по водосточным трубам, исчезали в лестничных проемах, перекрывали двор, проникали в подвал.
Дериглазов взлетел на площадку второго этажа. Размахивая уже пустым маузером, подбежал к приоткрытой резной двери; кто-то выстрелил в него. Промазал и скверно выругался. Дверь захлопнулась, Дериглазов со злостью заколотил маузером по бронзовой ручке. Потом ударом ноги распахнул дверь; вдоль стены, подняв руки, стояли офицеры, в проеме окна торчал Шурмин с гранатой, похожей на крупное серое яблоко.
— Входи, командир. Господа офицеры — они уже смирные,— Шурмин спрыгнул с подоконника.
— Кто тут старший? — спросил Дериглазов капитана с черной повязкой на левом глазу.
— Я не обязан отвечать на ваши вопросы.
Утробный тяжелый гул ворвался в разбитые окна: весь дом содрогнулся. За далекой речной излучиной, клубясь и развертываясь, выросла дегтярная туча.
— Молодец поручик! Успел-таки подорвать мест,— сказал офицер с черной повязкой.
— У вас храбрецы — одни поручики. А вы, по-моему, капитан?— съязвил Дериглазов.
За окном блистала лунная ночь, по спящей мостовой ползли речные испарения, часовые у штаба походили на темные статуи.
Лихорадочно застучал «юз», из аппарата поползла узкая лента, призывая и требуя:
«Сарапул— Азину. Говорит Агрыз! Белые перешли в наступление крупными силами. Северихин».
С телеграфной лентой Шурмин кинулся к спящему Азину.
Сквозь отлетающий дым. плясала луна, мелькали звезды, ветер хлестал в солдатские лица. Паровоз и платформа пошатывались и гремели, мимо проносились сосны, хлебные скирды, откосы, заросшие вереском.
Азин, едва отрезвевший ото сна, помогал кочегару подкидывать в топку уголь, машинист, подняв до предела пары, опасался, что взорвется котел.
Телеграмма о нападении мятежников на Агрыз застала врасплох Азина: на неоседланной лошади он прискакал на станцию. Посадил на платформу взвод бойцов и помчался в Агрыз. Он не рискнул оголить только что освобожденный Сарапул, но и не мог допустить мысли о падении Агрыза.
*
А мятежники бросили на Агрыз несколько тысяч солдат. Внезапность ночной атаки принесла успех: в первые же минуты они сбили передовые части Северихина и стали обходить его с флангов. Ночные бои всегда сумбурны и полны случайностей. На этот раз у Северихина началась паника. Красные сперва отступали, потом побежали, натыкаясь на неожиданные засады, попадая под перекрестный огонь. Северихин потерял связь с командирами рот; он гнал к ним связных — те погибали в пути. Пушки были захвачены, пехотный батальон, прикрывающий станцию по ижевской дороге, уничтожен. Прошло больше трех часов, как Северихин отправил телеграмму Азину, умоляя о помощи. Азин не появлялся...
Страстный порыв солдат, идущих в атаку, мгновенная паника, охватывающая массы людей, таят в себе еще нераспознанные загадки. Не легко высекать искры коллективного порыва, страшно трудно тушить панику, обуявшую толпы. И все еще не выяснены причины психологического воздействия отдельной личности на целый коллектив; психологи- и психоаналитики не могут дать убедительных и точных объяснений. На самом деле: почему появление командира задерживает обезумевших от страха солдат? В чем тут дело? Боязнь ли быть наказанным за свою трусость, чувство ли долга, вера ли в своего командира? Или же неожиданная надежда на его способность изменить трагический ход событий? Отчего за какие-то доли секунды происходит перелом в человеческом сознании? Ведь в критический момент командира видит какая-то горстка, а слышит несколько человек; остальные узнают о его появлении случайно или вовсе не узнают.
Говорят, настоящий командир чувствует, угадывает, понимает стремительно меняющуюся обстановку сражения и успевает принимать меры, превращающие поражение в победу. Решительность и умение командира ориентироваться в сложных обстоятельствах боя играют роль, но это только одна из причин среди великого множества прочих. Еще могущественнее солдатская вера в то, что с хорошим командиром не пропадешь. Он найдет выход из безвыходного положения, совершит что-то такое, что спасет всех. В солдатском сознании хороший командир тот, кому сам черт брат и друг.
Бой за Агрыз приближался к концу. Редели красноармейцы, смолкали раскаленные стволы пулеметов, иссякали патроны.
Алексей Северихин все еще удерживал станцию. Столько раз был он краю гибели, что погибнуть сейчас казалось невозможным, немыслимым. Все же он ощупывал за пазухой маузер с последней пулей, но тут же отдергивал руку: «Рано!»
— Азин! — раздался за его спиной испуганный голос.
— Азин, Азин! — пошло от бойца к бойцу короткое, легкое слово.
г— А-зи-инІ
ч
Это грозное и веселое имя встряхивало раненых, они выползали из своих прикрытий. Связисты, повара, санитары вместе с прибывшими азинцами пошли в лобовую атаку. Машинист не снимал ладони с паровозной сирены, и она пронзительно выла; Шурмин истошно кричал «ура» и бежал за Азиным.
Азин же в рубахе, разорванной до пупа, с красным шарфом, съехавшим с голого плеча, появлялся в самых опасных местах.
Звездоносцы! Орлы! — хрипел он, размахивая маузером.
Ни звездоносцы, ни орлы не слышали его слов, но понимали, куда он зовет. В рядах мятежников произошло замешатель-ство, они стали распадаться на отдельные кучкиі исчез наступательный дух, лопнула незримая нить дисциплины.
Ничтожная частица русской земли, облитая русской кровью, корчилась в судорогах боя. Белые отходили на Ижевск, и теперь все было против них — даже скользкий, неверный лунный свет...
Пленных мятежников согнали на вокзальную площадь. Офицеров поставили в сторонке.
Перед Азиным были оборванные, истерзанные, ко всему равнодушные люди. Пыльные глазницы, впалые груди, скрюченные пальцы — всё мастеровой люд, ломаные мужичьи души. Эта покорная, безучастная толпа отрезвила Азина: ярость его перегорела. Он заговорил уже обычным, насмешливым тоном:
Против кого поперли? Вот ты, например? — ткнул он пальцем в чахоточного парня.— Ты что, купец? Может, ты фабрикант? Или его сиятельство, граф?
— Оружейники мы,— пробормотал парень.
— Иуда ты недоделанный! На своих, словно пес, кинулся...
— Дак мы ж поневоле! Нас левальвертами благословляют, штыками перекрещивают. Куда ж денешься? И так, и эдак, а жизни нету. ■—Парень рванул воротник грязной рубахи.— Смотри, комиссар, я лебеду жру, мякиной закусываю. Нет правды и жизни нету мастеровому ни в армии Красной, ни в этой самой Народной. Лучше пристрели ты меня за-ради Христа.
От этого рыдающего голоса Азин оцепенел. Не зная, что сказать, повернулся к щупленькому татарину:
— А ты на кого, знаком, озверел?
— Я на большевиков, бачка, сердит,— снял с головы тюбетейку и развел руками татарин.
— Шурум-бурум большевики у тебя забрали?
— Чисто-начисто под метлу.
— Значит, ты против большевиков?
— Угадал, бачка! — обрадовался татарин. — Я за Ленина. Мне Ленин землю дал, я — за него.
— А ну тебя на... — весело выругался Азин. — Тебя бы плетью по заднице, да времени нет. — Он приметил в толпе пленных лохматого, в посконных штанах и рубахе человека: —* Ты кто?
■
— Вотяк я, вотяк!
— Вотяк? А меня уверяли — вотяки воевать не любят. Значит, врали. Да, врали?
— Обманули нас белые начальники. Как кереметь в лесу, вокруг пенька обвели.
— Кереметь — что такое?
— Лешак! Не видел? Нечистая сила.
— Белая нечистая сила! Как же она тебя вокруг пенька обвела?
Вотяк опасливо покосился на офицеров.
— Говори, не бойся.
— А чево? А чево бояться? — проглатывая слова, спросил пленный. — Он хлеб палил, а сваливал на красных. Он наших девок портил, а красных винил. Он нас стращал — красные придут и каждому вотяку на лбу звезду вырежут...
— Кто «он»? -— полюбопытствовал Азин.
— Этот самый белый начальник,— показал вотяк н-а одного из пленных офицеров.
Успокоившийся было Азин изменился в лице, рука поползла на кобуру маузера; Северихин и Шурмин настороженно следили за ним.
— Красные хлеб палят? Девок портят? Звезды на лбах вырезают? Я сейчас покажу, кто тут антихристы. Я покажу! Молись богу, сучья душа! — Азин выдернул маузер.
Северихин и Шурмин схватили его за плечи, почти повисли на нем. Азин вырвался из их рук, сунул маузер в кобуру.
— Пленных накормить. Офицеров отправить в штаб к командарму. Пусть он с ними цацкается, а мне некогда, некогда!..
34
Полукруглая зала была разделена на две неравные части. В большей помещалась домашняя библиотека сарапульского пароходчика, в меньшей — коллекции кустарных изделий.
Андрей Шурмин ходил от столика к столику, рассматривая причудливых человечков, зверюшек, леших, водяных, русалок. Вырезанные из липы, из клена, сотворенные из седых мхов, капо-корешка, карельской березы, они дышали таинственными трущобами, тиной озер, воздухом светлых полян.
В коллекции были портсигары, медальоны, бусы, бляхи, броши из уральских самоцветов, пестрых, словно весенний луг, детские игрушки, пламеневшие последними красками осени. Вятские и вологодские кружева казались сплетенными из лунного света и первого шнея.
Красота этих произведений наполняла восторгом Шурмина и вселяла надежду: придет время — он сам сделает нечто подобное.
Но Андрей, еще сам не сознавая того, был поэтом, и библиотека, собранная пароходчиком, поражала его. Никогда еще он не видел столько книг. Высокие дубовые шкафы были заполнены книгами, пыльные фолианты валялись на полу, на шкафах, по углам. Каждая книга казалась Шурмину неисследованным миром, в любой заключен клад человеческой мудрости. Он осторожно трогал переплеты, сдувал пыль, расправлял помятые страницы. Шуршание страниц, особый запах книжного тлена, клея, типографской краски, порыжевшие рисунки радостно волновали юношу. В дверь сердито застучали, Андрей поспешил на стук.
Чево заперся? Золото нашел, что ли? — спросил Деригла-зов, входя в библиотеку.
За ним вошли Чевырев и Шпагин; начальник штаба, бросив на столик связку бумаг, холодно взглянул на Шурмина.
— Мы тут делами кое-какими займемся,—сообщил Дери-глазов, садясь на венский стул и широко расставляя ноги.
А где начдив? — спросил Шпагин.
— В Дом народных собраний ушел. Сегодня должна состояться встреча со Штернбергом.
' А что, борода уже приехала? — усмехнулся Дериглазов.
— Слушай, друг сердешный,—недовольно сказал Чевы-рев,—Член Реввоенсовета тебе не борода, Штернберг еще и ' небесн ыи ученый, это же понимать надо! Я при профессоре плюнуть боюсь, а ты — эй, борода! Как делишки, борода! Нехорошо!
Подежурь, Шурмин, у окна. Появится Азин — предупреди. Шпагин разложил бумаги на столике. — Первая жалоба на изнасилование, вторая — на кражу...
— Поганое дело —жалобы разбирать,—сплюнул Деригла-30В ‘ Может, это клевета врагов наших, а мы справедливость им показывай. Васька-артиллерист девку хотел изнасиловать. По-моему, сучка не всхочет, кобель не вскочит! Поганое дело!
— Погано не погано, а разбирать придется по справедливости.— нахмурил светлые брови Чевырев.
Шурмин просмотрел все же Азина: он вошел в библиотеку совсем неожиданно.
— Чем это вы так увлечены? — спросил он, снимая новенькую с алым верхом папаху, одергиваясь и поправляя трофейную шашку.
Жалобы разбираем,— уклонился от ответа Шпагин.
*— Какие жалобы? На кого жалобы?
Бойцы пьянствуют, ну и всякое выкамаривают,—продолжал уклоняться Шпагин.
А что же они выкамаривают? — голос Азина прозвучал мягко, добродушно.
* Я же говорю, пьянствуют, веселятся...
— Пусть повеселятся парни. Завтра снова в бой, сегодня пусть погуляют.
— Повеселятся? Жителей пограбят, девок поизнасилуют! взорвался Чевырев. — Не мне от тебя слушать такое. — Он сгреб листы, потряс перед лидом Азина, швырнул обратно на столик.
Слова Чевырева произвели совершенно иное действие на Азина: он выдернул шашку и хлестанул по столику — перла* мутровые осколки брызнули вверх и по сторонам. Шпагин и Дериглазов испуганно вскочили.
— Вот так я поступлю с насильниками и ворами! — Азин кинул шашку на расколотый столик.
Чевырев ударом кулака сошвырнул ее на пол.
— Что дурно, то и фигурно. Стыдись! Твоя выходка и смешна и глупа. Смешно, что хулиганишь, как пьяный фельдфебель, глупо, что хочешь меня испугать...
Шпагин молча поднял шашку, положил на столик и вышел из библиотеки. За ним с неодобрительно оттопыренными губами последовал Дериглазов. Азин вытер папахой шашку, вложил в ножны. Вспышка внезапной ярости перегорела, стало стыдно за свой поступок.
■— Ну? — все еще грозно начал он, подходя к Чевыреву.
— Не нукай, не запряг. За что ты обидел Шпагина, Дери-глазова, вот его, Шурмина? Меня за что? Свинья ты после этого...
— Ну ладно, ну не сердись. Не вытерпел. Азин взял разрубленные’ бумаги, положил в карман.
За окном послышались гневные голоса.
— Легкие удачи всегда опасны. От успехов и от власти у него кружится голова. Если не обуздать, он совсем обнаглеет,— заикался и картавил от ярости Шпагин.
— То, что было сейчас, для меня вообще не было,— послышался хриплый густой голос Дериглазова. — Погорячился он, так ведь дело-то больно поганое.
— Тебя в Вятских Полянах чуть не расстрелял Азин, а ты за него же...
— Повторяю, для меня ничего не произошло. И тебе беситься не след...
Голоса стихли. Чевырев убрал со своего мягкого лица злобное, несвойственное ему выражение.
— Шурмин,— обратился к юноше Азин,—ступай в Дом народных собраний. Надо подготовиться к встрече профессора Штернберга... Ты меня опередил со скандалом,— засмеялся Азин, присаживаясь к столику. — А это что такое? — вытащил он из кармана пригоршню кожаных кружков. Рассыпал их по столешнице. На каждом кружке был оттиск двуглавого орла.—■ Тебе такие штучки знакомы?
*=' Я их мужикам вместо денег давал. За постой, за хлеб
и сено,— объяснил Чевырев. — Обещал: придет время, и мы их обменяем на настоящие червонцы.
— Мужики эти монетки чевыревками зовут. Слышал? Лапти с подковыркой, чевыревки с дыркой. Меня сейчас на улице вотяк остановил. Сует твою кожаную монету: «Плати, не тѳ самому Ленину жалобу подам. Твои, мол, помощники, товарищ Ленин, фальшивую деньгу чеканят. А за такие дела на осинах вешают». Вот ведь как получается: Чевырев — не командир, а фальшивомонетчик революции! Меня все же интересует, кто станет платить по чевыревкам?..
— Советская власть,— раздался негромкий, спокойный голос.
Азин и Чевырев оглянулись: в дверях библиотеки стоял профессор Штернберг. Азин вскочил — четкий и возбужденный, за ним встал Чевырев — смущенный и встревоженный.
— Советская власть заплатит,— засмеялся Штернберг. —• Тем более что расходы были совершенно необходимыми. Здравствуйте, друзья! — спохватился профессор. — Вы меня так скоро не ждали? А я — вот он. — Штернберг погладил роскошную, начинающую седеть бороду. — Привез я важную новость. Передаю по секрету — Шорин намерен ударить по Ижевску седьмого ноября — в первую годовщину революции. И ваша дивизия должна нанести этот удар. Но одной вашей дивизии для штурма недостаточно. Сергей Иванович Гусев уехал за помощью к Ленину.
— Еще три недели ожидания, измучиться можно,— сказал Азин.— Нельзя ли поторопить командарма?
— Командарм сам жаждет наступления. Я даже прозвал его командармом удара. Дай бог, чтобы слова мои оправдались. А теперь о другом. — Штернберг наморщил белый большой лоб, словно отгоняя очень неприятную мысль. — Республика голодает. В Питере, в Москве совсем нечего есть, а здесь — хлеба вволю. Я приехал в Сарапул для того, чтобы что-то собрать для голодающих.
...Дом народных собраний был переполнен, а люди все шли. У подъезда теснились полушубки, зипуны, азямы, треухи, войлочные шляпы, полушалки, из блеклых сумерек проступали напряженные, суровые физиономии.
В зале стояла тяжелая тишина, нарушаемая только вздохами да звяканьем винтовок. Штернберг говорил без особого внутреннего напряжения, и все же слабый голос его проникал в отдаленные уголки зала.
Профессор понимал: люди, переполнявшие сумрачный зал, никогда не слыхали про астрономию, но это не огорчало его. Он говорил о вещах бесконечно более важных и нужных для народа, чем небо и звезды,— говорил о победе над контрреволюцией, над голодом.
— В России идет самая страшная из всех войн — граждан-
ская война. Уже близится закат ижевского мятежа. Скоро мы начнем штурм мятежного города: обманутые левыми эсерами рабочие вернутся под знамена революции. Это неизбежно, как восход солнца, как смена дня и ночи. Но против нас выступают не только угнетатели, а и голод. Его костлявая тень повисла над пролетариатом. Над стариками и ребятишками. Над революционными полками. Сейчас черный сухарь дороже нам всего золота на земле. Я встану на колени и приму черный сухарь из рук бедняка, что протягивает он голодающему ребенку. Но я схвачу за горло спекулянта, жиреющего на голоде. И задушу его вот этими старыми пальцами! — Профессор поднял над головой кулаки, потряс ими. — Буржуазные писаки вопят, что мы палачествуем над народом. Пусть клевещут! У клеветы — короткие ножки, клевета всегда идет по песку, чем дальше— тем труднее. Я — профессор астрономии и большевик—< скорее отрублю себе обе руки, чем обижу сельского труженика...
Голос профессора, наливаясь гневом, усиливался, и гневные слова разносились по промозглому залу. Штернберг говорил о миллионах пудов хлеба, запрятанных в ямах, подпольях, по лесным оврагам. О сожженных скирдах, о муке, истравленной на самогон, о мешочниках, растаскивающих зерно, о кулаках, наживающих на спекуляциях по три тысячи процентов барыша. Говорил и о тех военно-продовольственных отрядах, что под веник выметают хлеб из мужичьих сусеков, обрекая бедноту на голод.
— Такие отряды — шайки разбойников под красным флагом. Это их преступные действия использовали левые эсеры и монархисты, поднимая мятеж в Прикамье. Мы будем беспощадны к грабителям, прикрывающимся знаменами революции.
Зал взорвался негодующим ревом:
— К стенке позорников!
■— На осину, грабителей!
— Робяты! — рявкнули в задних рядах. — Чё попусту баять? На пристанях, на вокзале хлеба — невпроворот. В поезд его, в Москву его, робяты!
— Чево рассусоливать!
Штернберг удовлетворенно поглаживал мягкую широкую бороду — никогда еще его слова не воздействовали на людей с такой возбуждающей силой.
Долгим и трудным был путь профессора от науки к народу, но он пришел к нему — земные дела оказались необходимее звезд. Профессор сознавал, что не скоро придут те времена, когда народ поймет и оценит его науку. Но может быть, в этом неуютном мрачном зале уже сидят его молодые наследники. Ведь великая революция не только свобода, она и непрерывное творчество. Революция, как и наука, нуждается в творцах. Пусть в эти минуты никто не желает знать его неба —*■ неизъяснимое предчувствие будущего овладело профессором.
На сцене появился Азин: зал сразу притих. Красноармейцы влюбленно, а местные жители с любопытством следили за стариком и юношей. Они же, стоявшие рядом, как-то особенно дополняли друг друга.
— Не время рассусоливать, как сейчас говорил кто-то, и я согласен с ним, сказал Азин. — В Сарапуле скопились десятки тысяч пудов хлеба, завтра мы погрузим его в вагоны и отправим в Москву и напишем Ленину: Красная Армия сумеет своей кровью добыть хлеб для голодающих пролетариев. А пока объявляю перерыв. После перерыва спектакль.
Все уже знали: профессор Штернберг привез из Вятских Полян театральную труппу и духовой оркестр. Многие из бойцов никогда не бывали в театре, не слышали духовой музыки. Никто пока не подозревал о новости, привезенной членом Реввоенсовета, никто не знал, что очень скоро начнется штурм Ижевска. И штурм этот по своей ожесточенности, трагической ярости, безумному мужеству станет немеркнущей страницей в истории великого восемнадцатого года.
Азин спустился в вестибюль. Здесь в длиннейшей очереди бабы, девки, подростки ждали, когда Шурмин примет от них черные сухари. А Шурмин передавал корзины и сумки Еве Хмельницкой, та ссыпала сухари в мешки. Гарри Стен укладывал эти мешки штабелями. Бабы истово крестились и уходили в ночь, подростки требовали театральных билетов.
— Клади сухарь и валяй в первый ряд,—говорил Шурмин.
— Как дела, Шурмин? — спросил Азин, глядя на Еву, узнавая ее, улыбаясь ей.
— Сухарями завалили. Все несут и несут, мешков не хватает,— бойко ответил Андрей.
Азин уже не слышал, что он ответил: встреча с Евой вызвала неприятное воспоминание. Азин сразу представил баржу у пристани Гольяны, отца Евы среди обреченных на смерть людей, Игнатия Парфеновича, ушедшего к Маркину и исчезнувшего неизвестно куда,— и расстроенный и опечаленный подошел к Еве.
*— Я все понимаю, но не могу представить, что сотни наших не дождутся помощи. — Ева добавила печальным голосом: — А я ведь следую за вами из Агрыза. Все жду, все жду! Вот узнала, что приехал член Реввоенсовета Штернберг, хочу обратиться к нему...
’ Я поговорю с ним сам. Сегодня же! Мы обязательно что-то придумаем. Пойдемте, спектакль начинается,— Азин взял Еву за локоть. Они поднимались по мраморной широкой лестнице -легкий стук Евиных каблучков веселил Азину сердце.
Комедия! «Женитьба» Гоголя! Постановка русско-татарского театра, надрывался со сцены молодой в бархатной шапочке татарин. —По ходу спектакля не курить, не плевать не смеяться...
Несмотря на строгое предупреждение, зал повизгивал от хохота, подбадривая артистов репликами.
Черные окна Дома народных собраний озарились яркими вспышками, голоса артистов сникли в винтовочной перестрелке. Поднялся невообразимый шум, бойцы вскакивали с мест, в дверях началась свалка.
—- Без паники! — Хлесткий голос Азина остановил сорвавшихся с'мест'а бойцов. — Это стреляют по ходу спектакля! Так у самого Гоголя написано,— соврал он, выбегая на сцену. Давка в дверях прекратилась, Азин исчез за сценой.
Он выскочил во двор, где столкнулся со Стеном и Шур-миным.
— Что случилось? Почему стреляли?
«— Да ну их к лешему,— отмахнулся Шурмин.
— Рота мятежников пришла сдаваться в плен, а наши не разобрались и подняли стрельбу,— объяснил Стен.
— Пришли сдаваться гуртом. Очень хорошо! Прекрасно даже! —с наивным торжеством сказал Азин. С этим торжественным выражением лица он вернулся в зал, рассказал о происшедшем Штернбергу.
— Вскормленная волчьим молоком беззакония власть эсеров не по душе народу,— ответил профессор,—Смотрите-ка, Лариса Михайловна! — обрадовался он, вставая.
. — Ай-яй-яй!—укоризненно заговорила Рейснер, обеими руками обхватывая теплую ладонь профессора.— Как не стыдно, приехать с театром и не пригласить на спектакль. Я случайно узнала о вашем приезде.
>— Ничего не бывает случайного,— возразил Штернберг,— Я к вам с приглашением особого курьера посылал. Только предупредил, чтобы он не говорил — для чего.
— Почему так секретно?
— Причины объясню позже.
— Азин все равно обязан был пригласить на спектакль,— не сдавалась Лариса.
— Виноват, оплошал.— Азин смотрел в смеющиеся глаза Ларисы и думал: «У нее лицо Венеры и сердце воина — невозможное сочетание таких качеств в молодой женщине».
Штернберг тоже любовался Ларисой: «Она словно яркий метеор на звездном небе нашей революции».
— У вас просто победоносный вид, Лариса Михайловна,— пошутил он.
— Еще бы! Я ведь теперь не простая журналистка, а новый комиссар флотилии.
— О, поздравляем! От всей души,— в один голос произнесли Штернберг и Азин.
*— Где бы нам побеседовать? — спросил Штернберг.
— Пойдемте,— Азин взял под руку Ларису, увлекая в не-
большую комнату. — Здесь всяких комнатушек понаделано, как дыр в муравейнике.
— Теперь я раскрою свой секрет, о нем даже Азин не знает. Хотел сказать вам всем. — Штернберг потеребил бороду. — Штаб армии перехватил телеграмму, переданную из Ижевска. Этой телеграммой боткинской контрразведке поручается затопить баржу с советскими работниками. Баржа стоит у пристани Гольяны.
— Я уже занимался этой баржой,—сказал Азин,—Я даже посылал своего человека к Маркину, когда тот был в Пьяном Бору. Но посланный, вероятно, погиб, не донеся моего письма.
— От кого ты узнал про баржу?
От одной девушки, дочери арестованного врача. Ее отец на той самой барже, а девушка и сейчас здесь.
И много наших людей на барже? — спросил Штернберг.
— Человек шестьсот — семьсот.
'— Мы должны спасти их! — воскликнула Лариса.
— Для этого-то я вас и пригласил,—сказал Штернберг.
ГІод Гольянами войска мятежников. Они успеют потопить баржу прежде, чем мы их атакуем. Нужно придумать какую-то хитрость, заговорила Лариса.— Я вижу только одну возможность. Миноносцы под видом кораблей из флотилии адмирала Старка проникают в Гольяны и уводят баржу...
Великолепная возможность,— обрадовался Штернберг. »
Спустите красный флаг, поднимите андреевский, переоденьте матросов в форму царского флота.
— Мы возьмем в союзники быстроту, хладнокровие и риск,— встал Азин, всем своим видом показывая ненужность дальнейшего разговора.
Я за отчаянный риск и безумную дерзость. Но помните: и безумствовать надо с умом,— посоветовал профессор.
Лутошкин видел короткие цветные сны.
Ему снились цветущие лиловыми свечами сосны, шумящие на ветру березы, звездные скопления ромашек, предрассветные испарения над омутами.
Снились дремучие бороды, голые подбородки, лихие усы, кожаные куртки с тлеющими бантами, матросские в тигровых полосах тельняшки, деревянные кобуры, оттягивающие пояса. Кто-то подбегал к нему и торопливо произносил:
«Нет бога, кроме народа, но палачи — не пророки его!»
«Это же я говорил, юный ты мой человек»,— собирался ответить Игнатий Парфенович, но Азин уже растаял.
На Лутошкина надвигалось мягкое улыбчивое лицо Чевы-рева.
«Что за слово — индифферентный? Растолкуйте, пожалуйста».
Лутошкин не успевал раскрыть рта, а на месте Чевырева уже стоял Серерихин, пристукивая о ладонь фарфоровой трубочкой.
«С вашими рассуждениями к белым бы податься...»
«К белым мне не с руки»,— прошептал Лутошкин и проснулся.
В трюме стояла темнота, пропитанная запахами грязных тел, нечистот, вонючей воды. Шуршала гнилая солома, поскрипывали лубяные рогожи, всхлипывали арестанты. Игнатий Парфе-нович сел, стараясь не потревожить соседей. Поджал к подбородку колени, обхватил руками, положил на них голову.
«Все сместилось в моей голове. Может, время начало обратный бег? На земле русской, как вода, льется кровь и обезумели все. Красные умирают за свой будущий рай, белые гибнут за утраченные привилегии. А между ними мечутся интеллигенты и не знают, к кому пристать. Одни надеются спастись, остерегаясь проявлять политические страсти; другие хватаются за наган. Я верил в Толстого, как в нового пророка, но пророки никогда еще не побеждали проповедями. Побеждают только вооруженные пророки».
Лутошкин приподнял голову, узкая полоска света падала в приоткрытый люк, за ржавым бортом шумела вода. Голова Игнатия Парфеновича — черная и страшная, как мрак эіюго трюма,— начинала проявляться в полоске света. Проявлялись и спящие — их неразличимые тела были всюду.
«Я перестал верить в рай на небе, как я могу поверить вран на земле, как могу принять пророков, проповедующих насилие? Убивающих человека во имя человеческого счастья! В образе Христа была хоть форма, оправдывающая наше земное существование. В этом образе жила и мечта человека о собственном его бессмертии. Иначе к чему бы воскресать распятому богу? Утратив веру в Христа, могу ли я уверовать в комиссаров, не признающих бессмертия?»
Проснулся сосед —с потомственный дворянин Константин Хмельницкий. Он подружился с Игнатием Парфеновичем, когда тот рассказал ему о его дочери Еве.
— Опять не спали, Игнатий Парфенович? Совершенно напрасно! Смертникам необходимо спать, глухо сказал Хмельницкий.— А я, странное дело, все еще жив. Триста душ ушло на небо, а моя по-прежнему цепляется за мой скелет. Для чего бы это? Может, ей надобно еще раз перечувствовать старую ненависть и новые страхи? И терпеливо ждать, когда ее поведут на
убой? .
— Терпение —девиз политических трусов. А вы же не трус,
Константин Сергеевич.