Охватов поглядел на меловое лицо убитого и увидел на его переносице черный надавыш от дужки очков, а молодые, не обмятые житьем губы все еще плакали.
Дальше всех убежал. Разумеется, интуитивно чувствовал.
— Не бегал бы — и жив остался.
— Не обстреляны, товарищ лейтенант. И вы, полагаю, поначалу метались.
Сержант сказал правду, и Охватов не нашел ответа,
осердился:
— Ты иди-ка лучше займись обороной. Час сроку, чтоб восстановить окопы. В полный рост чтобы были. Иди, иди, жив будешь, на это дело наглядишься. — Охватов кивнул на могилу, куда солдаты укладывали убитых один к одному, заворачивая им на лица подолы гимнастерок.
В мелкой придорожной канаве, страдая от болей и жажды, с синими, бескровными лицами лежали и сидели раненые.
Закатав рукава, гологоловая и расторопная Тонька споро рвала бинты, стягивала с полуживых рук и ног одежду, обувь, слушала стоны и матерщину, ползала на своих круглых коленях по земле, то и дело вытирая пот уголком марли, сунутой в нагрудный карман.
— Поругайся, поматерись — тут все свои, — со знанием истины авторитетно разрешала Тонька, а руки ее без видимого сострадания и бережи брались за раны, пугали неосторожностью, но именно под твердыми и решительными пальцами унималась боль, и солдаты с благоговением глядели на Тоньку, потому что она — единственный человечек в этот чудовищно жестокий час — разумно хотела помочь им.
— Голубушка! — стонал тамбовский солдат прищемленно и тихо. — Должна, поди, остановиться — изойду так-то.
Солдат был ранен в грудь и неумело обмотал рану рубашкой, располосованной гимнастеркой, однако все это намокло и сочилось кровью. Сам он захмелел и отупел от потери крови, только чувствовал, как давит его к земле жаркое солнце, и не ложился, боясь лечь и умереть. Когда мимо проходил лейтенант Охватов, тамбовский, бодрясь и торопясь, заговорил:
— У меня винтовка двенадцать тридцать три ноль три, с полуторным прицелом, ежели…
Охватов подумал, что это был исправный по службе солдат, и хотел сказать ему что-то утешительное и ободряющее, но подошла Тонька, испачканная кровью, некрасивая и деятельная:
— Как же я с ними, товарищ лейтенант? Много тяжелых.
— Кто может, пусть уходят в тыл. Тяжелых заберем при отходе.
Ничем не помог командир, — да и чем он мог помочь? — но сказал четко, определенно, будто все решил как надо. Тамбовский, с ранением в грудь, услышал слова лейтенанта и стал подниматься, выпучивая от боли и напряжения глаза, и вдруг повалился на спину, сухо ударился головой о приклад своей винтовки номер 123303, уходящие бутылочно-мутные глаза его мертво остановились.
«Только бы не так», — чего-то испугался Охватов и тут же забыл об этом, потому что из обороны закричали, что дозорные на увале дали две зеленые ракеты: значит, на дороге с запада кто-то замечен.
И действительно, скоро на гребне увала показались люди, гусеничный трактор с орудием на прицепе, повозки и опять люди.
Трактор уж почти спустился в лощину, а солдаты все шли и шли из-за увала. Может, от пыли, поднятой ими, или от нагретого воздуха солдаты казались серыми, как и ослепленная солнцем дорога.
Вдруг на увале, прямо в негустых рядах идущих, упал снаряд, и через несколько секунд до обороны докатился звук разрыва. И следующие снаряды прилетали с удивительной точностью: вероятно, артиллерийский наблюдатель хорошо видел и дорогу, и идущих по ней. Солдаты врассыпную потекли вниз, в лощину, — здесь их огонь не доставал.
— Уходят! Братцы, это что же такое! — истошно завопил Рукосуев и, подбежав к окопу бронебойщика, пал за ружье. Сам бронебойщик, на ощупь скобливший подбородок безопасной бритвой, глазом не успел моргнуть — Рукосуев выстрелил. Это был первый выстрел в обороне, и его слышали все, недоумевая, кто это и куда стрелял.
А трактор вдруг пошел боком, боком и, загородив дорогу, остановился.
— По изменникам Родины! — скрипел зубами Рукосуев и, отбиваясь от наседавшего бронебойщика, сделал еще три выстрела. Ошеломленное понизовье местами залегло, замешалось.
На выстрелы прибежал Охватов, бросился в окоп, отбил у Рукосуева ружье, а самого бойца, остервеневшего и махавшего кулаками, они с бронебойщиком выбросили из окопа. И в тот жe миг близко на дороге разорвался дальнобойный снаряд. Рукосуев вдруг подломился на своих крепких ногах, лег на землю и начал подгребать к себе что-то плывущее у него из рук, уже перемешанное с глиной, но все еще живое, светло-розовое.
— Напрасно это мы его, — вздохнул бронебойщик. — Не то мы сделали. Не то.
Наверх поднимались отходившие и были до того измучены и утомлены, что тут же у обороны ложились, прося бинт, воды или курева. Они не могли даже возмущаться, что по ним стреляли. И только малорослый, но командирского вида человек в синих комсоставских брюках и невыгоревшей — значит, суконной — пилотке кричал что-то, размахивая пистолетом. «Вишь ты! — глядя на его воинственную фигурку, осердился Охватов. — Отходишь, и помалкивай в тряпочку. А то еще права качать станет…»
— Кто тут стрелял? Я спрашиваю, командует кто?
Это был пожилой командир, сухопарый, с тонкими ногами, перехваченными в икрах зауженными голенищами. Воинственная легкая и голенастая фигурка его была очень знакома, но самого человека Охватов не мог узнать.
— Кто командует? — шагая вдоль обороны, кричал командир, раскачивая отяжеленной пистолетом рукой. Охватов вроде бы слышал когда-то этот несильный голос, но не хотел узнавать его, а разглядывал Рукосуева и ничего не мог сделать с подступившими к горлу слезами.
Лейтенант не любил, часто не понимал Рукосуева, но ценил его, верил ему и в чем-то даже готов был походить на него. Рукосуеву нравилось, да он и умел, подавлять людей и, может быть, потому не имел друзей. В вылазках был бесстрашен, упрям, настойчив в выполнении задания, во имя чего ни капли не берег себя и уж совсем ни во что не ставил жизнь своих товарищей. Разведчики втайне даже побаивались ходить с ним в одной группе, хотя он никогда не оставлял в беде напарника. Храбрый до полной безответственности, Рукосуев иногда перед самым выходом в поиск непреклонно заявлял:
— Стреляй — не пойду. У этого проклятого Недокура опять вся рожа красными пятнами взялась.
— Ну не пойдет он, — уговаривал Охватов.
— Да не в нем дело. Просто ослабление духа. Никак ты этого не поймешь.
Рукосуев был груб, похабен и в то же время трогательно и заботливо любил своих сестер, а Тоньку носил на руках и лаской привязал к себе, хотя и был много старше ее. Он совсем не пил вина, но в вылазках при случае прихватывал, а потом угощал разведчиков и жестоко пушил их за то, что они мало знают песен и не любят петь. В такие минуты он откровенно, с трезвой и потому страшной настойчивостью говорил:
— Не я командую вами! Ах, не я! Я бы вам всучил щетинку.
Охватов глядел на Рукосуева, который уже вне сознания все еще сжимал кулаки и со скрипом жевал землю своими изломанными зубами.
— Ты тут командуешь? — спросил подполковник, дулом пистолета поворачивая к себе Охватова — тот повернулся и некоторое время слепым взором глядел на командира, не понимая его вопросов. — Ты знаешь, что бывает за такие штучки?
— Ошалел вот один. — Охватов пошевелил автоматом в сторону окопчика, и подполковник все понял, но потока злости своей не мог остановить.
— Ты командир или у тебя всяк себе командир?
— Я, товарищ подполковник, докладываю вам, что ошалел вот один, у него сестры и больная мать в Воронеже.
Подполковник вдруг остолбенел, и маленькое свирепое личико его обмякло, и он, не веря и удивляясь, спросил:
— Да ведь ты Охватов?
— Я, товарищ подполковник, — узнав своего бывшего комбата майора Афанасьева, промолвил Охватов и прерывисто, со всхлипом вздохнул — хотел обрадоваться встрече и не мог, хотел обнять Афанасьева, как отца, и побоялся, хотел заплакать от вины и отчаяния, но все это подавил в себе, горько и растерянно улыбаясь.
Подполковник зачем-то пристально посмотрел на убитого солдата, на его крупную голову в сальных, черных волосах и не то спросил, не то утвердил:
— Все еще пьем чашу крестных мук. А ты, видать, садовая головушка, в заслоне? Жаль, а чем я тебе помогу? Вот без малого на весь полк три патрона. — Афанасьев похлопал по кобуре и подал руку Охватову: — Давай держись. Бог даст, увидимся. Я о тебе хорошо помню. — Подполковник крепким шагом пошел к дороге, но вдруг обернулся и спросил: — Ольга-то Коровина — как? Я знал, что так оно и будет. Жертвенности много было в ее лице.
— А у меня? — с невольной тревогой вырвалось у Охватова и, чтобы придать вопросу шутливый тон, улыбнулся тускло и неловко.
— На тебе, Охватов, вся Россия держится. Береги себя, елико возможно. Встать! Шагом марш!
Афанасьев опять пошел, и Охватову показалось странным, что они ни о чем не поговорили, крикнул вслед:
— Что же вы ничего-то не сказали, товарищ подполковник? — И побежал, догнал Афанасьева, пошел рядом, заглядывая ему в лицо.
— «Не сказал», «не сказал». Верно ты говоришь, ничего не сказал. Горько на сердце — вот и сказ весь. — Афанасьев зачем-то опасливо огляделся. — Не первый день воюешь, чувствовать должен: в мешок немец взял, видать, всю армию, а вот затянул ли устье — этого не скажу.
— Может, и нам сняться? — стыдясь, спросил Охватов и тут же оправдался: — Позиция плевая. На макушке.
— Уж это ты реши сам. Не я ставил — не мне и снимать. На мой взгляд, тебе ждать надо немца и… Устье немец не завяжет — не прошлый год.
— И на том спасибо, товарищ подполковник.
— Какое уж там спасибо. За что спасибо-то? Что оставляю одного?
— Да я вообще. Рад я, что вы живы, увидел вас.
— Ну, стало быть, еще увидимся. К флангам прислушивайся. Тоже ведь чести мало, если обложат, как зверя. Держись давай.
Бойцы Афанасьева поднялись, пошли, и подполковник смешался с ними. Запылили. Три подводы с ранеными выбрались на увал, и ездовые, нарвавшие зеленой травы в лощине, на ходу из рук кормили лошадей.
Раненые и совсем ослабевшие шли, цепляясь за оглобли и борта повозок. В общем потоке были и безоружные, а иные несли свои винтовки на плече как дубину, и оттого вся колонна мало походила на войско. Шли распояской, безрубашные, перевязанные по телу, несли на привязи руки, хромали, шли черные от злобы и солнца.
Охватов вернулся к обороне. Не желая того сам, вышел опять на Рукосуева, увидел возле него Тоньку и с осознанным страданием вспомнил все. Тонька, припав к плечу солдата, горько плакала, стянув на лицо со своей маленькой стриженой головки зеленый платок.
Из низины по опустевшей дороге через силу крупно шагал рослый и кривоногий грузин, который довесил винтовку себе на шею и держался за нее обеими руками, толсто и неумело перевязанными в локтях исполосованной гимнастеркой.
«Будем стоять насмерть», — подумал Охватов и, направляясь к пехотинцам, с ненавистью к немцам и палящему солнцу подтвердил свою мысль вслух:
— Будем держаться здесь до смерти.
А в голове где-то сами собой жили и повторялись слова Афанасьева: «крестные муки», «крестные муки».
— Гляньте-ка! — перепуганно указал большеротый пехотинец и оборвал внутреннюю работу в Охватове. На увале, закрывающем запад, появились мотоциклисты. Распихивая их в стороны, по дороге один за другим подошли три легких танка. Остановились.
В обороне нервно защелкали затворы.
XVII
Штабы дивизий и армии при неожиданно быстром перемещении боевых порядков не могли наладить устойчивой взаимной связи, а после сильных бомбардировок штаба и командного пункта генерал Березов окончательно потерял управление войсками. Обстановка менялась так стремительно, что офицеры связи искали и чаще всего не находили штабов частей и соединений.
Генерала Березова больше всего тревожил правый фланг, откуда была снята Камская дивизия и куда немцы наносили свой главный удар. Почти в полном неведении, изнервничавшись и потеряв терпение, Березов решил сам ехать к северному крылу. Он взял полуторку, находя ее удобней легковой машины: она и проходимей, не привлекает к себе особого внимания немецких летчиков, а в кузов можно посадить радиста и охрану. Так и сделал.
Машина, еще совсем новая, пахла краской и молодой резиной, но кабина из-за нехватки железа была затянута брезентом, который при езде хлопал, надувался и пропускал пыль.
На Сужме, неширокой, но глубокой речушке, пришлось ожидать, когда саперы закончат ремонт мостика, вчистую снесенного бомбой. Поблизости не было леса, и саперы на себе таскали бревна из деревни. На бревнах болтались обрывки обоев, клочья старой пакли. Другой переправы поблизости не было, и, чтобы ускорить дело, генерал дал саперам свою машину на одну ездку. Сам сел в тени куста, развернул карту и стал определять местоположение правофланговых частей. Автоматчики из охраны быстро разделись и упали в воду. Уже не одну неделю стояла глухая жара, а вода в Сужме была холодная, и солдаты поджимали локти, сдержанно крякали, окатили чересчур осторожного и захохотали; один из них так увлекся брызганием, что заржал на всю речку; генерал неодобрительно поглядел на автоматчиков, а в душе позавидовал их ребяческой беспечности, подумав о том, что не помнит, когда сам от души смеялся. А умел в свое время и пошутить, и посмеяться был мастер, да потом запретил сам себе даже улыбаться: генерал. Молод был — подгонял себя под высокий чин.
Солдаты увидели лицо генерала, смолкли, вспомнив, кто они, где они и что ждет их через час-два, присмирели, стали одеваться молчком.
За кустом, под которым сидел генерал, саперы крутили точило и правили на нем топоры — наждак шершаво и сочно лизал железо, позванивал им.
Саперы вели несколько странное рассуждение, состязаясь в скрытой иронии:
— Этот, как его, опять топор утопил.
— Дыть ладно, хоть сам не утоп. А топор всплывет.
— На низу выловят, коли не набухнет.
— Вода студеная, где набухнуть. У нас озеро Куям на родниках, так ведь ломы не тонут.
— Ну-ну. У нас тоже весной мальчишки на рельсах плавают.
— Железо — небось не качнет. А то нас, помню, ох как качнуло, ох качнуло, подумаю, теперь дерет по коже, будто волки лижут, ей-богу. Нас ведь по первой-то военной воде не вывезли, и ждали мы нынешней водополицы. А пароход пришел — нас всех да на него. Насобиралось со всего-то Ошима тыщи три, а может, и того больше — кто считал. Посадили. Народищу на берегу — только что в реку не сыплются. Вся тайга выперла. Ревмя ревет. А уж как стали отваливать — завыли и на пароходе. А капитан-то парохода — наш рожак, с Ошима, — возьми да придумай для землячков прощальный круг. Как стал он разворачиваться-то, мы с одного борта да на другой. Да каждому ближе к борту охота, чтобы родных в последний раз увидеть. Как ссыпались все-то три тыщи, лесной их забери, на один бок — он, пароходик-то милый, неспособный к этому делу, и повалился. И повалился вот прямо. Выпадывать зачали. Какие послабже, сами наладились сигать…
— А оружия с собой не было? Винтовок, пулеметов…
— Да какое оружие у рекрутов? К чему оно?
— На пулемете, скажем, выплыть бы можно.
— Нет, не было. Кто же знал такую притчу. Знать бы. Знать, я б наковаленку прихватил. Есть у меня, зря ржавеет под амбаром.
Разговор как-то неожиданно оборвался, и затрещали кусты. Автоматчики, гревшиеся на песке у воды, бросились под невысокий обрывчик, запинаясь за обломки старого моста. Из-за шума кустов и топота генерал не сразу услышал гул приближающихся самолетов, а когда услышал, искать укрытие было уже поздно. Приласкался к земле, обнял ее, но все равно неуютно лежалось, весь на виду, и первый раз в жизни показался себе обременительно длинным, большим ни к чему, а дальше уж одно к одному: отравился вдруг унизительной обидой, что был одинок и беспомощен, что недопонимал чего-то в происходящих событиях. С утра сегодня почувствовал, что жестоко обманулся в своих ожиданиях, хотя и не имел на это права.
Самолеты, вероятно, были порожние и прошли так низко, что, казалось, зашумела листва от их винтов, однако все этим и кончилось.
Саперы снова затрещали кустами и начали крутить точило. От них потянуло дымом махорки, железной гарью, будто из кузницы.
— Все небо под себя подгребли, — судачливо заговорил один.
— Дыть только б небо. И землю.
— Пусть хапает. Землей и обожрется. Кутузов землей же француза обкормил. У каждого народа свое — у нас земля. Дать ему, чтоб заглотнул, а не проглотил. Вот и пусть заглотнет.
— Заглотнул уж, пожалуй.
— А ведь походит, слушай. Вот к зиме и лобанить его.
— К зиме. К зиме самая пора — портиться не станет. — Сапер весело захохотал. А генерал пыхнул крутым гневом, потому что, живя постоянной заботой об освобождении родной земли и зная, какой ценой приходится отбивать каждый метр ее, генерал не понял простодушного и мудрого смеха солдат, которые напоминали охотников, хорошо и надежно обложивших зверя и теперь как бы выжидающих удачной поры, чтоб залобанить его наповал.
Березов скомкал свою карту, сунул ее в планшет.
Вернулась с бревнами машина и угрожающе просела в топкий, затянутый жирной зеленью берег — все бросились вытаскивать ее, побежал и сам генерал, забыв о саперах, что точили топоры, а потом пожалел: надо бы хоть посмотреть на них. Но они вместе с другими катали бревна и были все одинаковы, в обмотках, мокрые, грязные, сосредоточенно-довольные дружной и спорой работой.
Когда по живому настилу переехали речку, генерал все-таки подозвал к себе командира саперного отделения и отемяшил его выговором:
— Плохо воспитываете своих людей. Очень плохо.
* * *
Степная дорога была пустынна, потому что вражеская авиация загнала всякое движение в овраги и перелески. В канавах на обочине да и прямо в колее валялись разбитые автомашины и повозки, снарядные ящики, артиллерийские стаканы, сожженный автобус с подвешенными и обгорелыми носилками, рваные мешки с крупой и сахаром, мятый самовар, трупы коней, окровавленная вата. Иногда в сторонке белел бинтами солдат — может, отдыхал, а может, уснул с концом.
Потом дорога осталась без телеграфных столбов, совсем задичала, видимо, отошла от торных путей. Генерал сверялся с картой, но местность была бедна ориентирами, становилась совсем неузнаваема. Раза два генерал останавливал машину, выходил на дорогу и прислушивался — мрачнел, то и дело нервно хлопал планшетом, закрывая и открывая его. Гром на западе вставал до неба и по бокам опадал с глубоким захлестом. Березов знал: чем ближе передовая, тем угрожающе подступившими кажутся ее гремящие фланги, они как бы затекают в глубину нашей обороны и справа и слева, пугая охватом. Так оно было и сейчас, и генерал старался не обращать внимания на это, однако не мог избавиться от нараставшей тревоги.
На одном из увалов дорогу преградили бойцы: с оружием, значит, шли к передовой — и просили подвезти. Шофер вопросительно глянул на генерала, готовый посадить ребят, но генерал будто не заметил ни солдат, ни их взмахов, ни вопросительного шоферского взгляда. Однако едва успели проскочить мимо, как тут же сзади разразилась дикая автоматная стрельба; пули завизжали над самой кабиной, и генерал приказал остановиться.
Еще скрипели тормоза, а дверцу кабины со стороны шофера уже распахнули, и потный белобрысый лейтенант закричал на шофера:
— Куда едешь, ты, разиня?
Березов узнал лейтенанта Охватова, и Охватов, глянув в глубину кабины, узнал генерала, изумился и испугался за него:
— Немцы же, товарищ генерал.
— Какие еще немцы? Какие немцы?
— Танки фашистские, — паническим шепотом сказал шофер, и Березов сразу поверил и сразу увидел впереди на увале немецкие машины.
— Разворачивай!
— Шофер схватился за рычаг скоростей, но Охватов остановил его:
— Ни с места! Вы, товарищ генерал, выйдите из машины — при развороте немец разнесет ее. Это он вас туда бы, к себе, допустил целехоньким.
Генералу было неловко и не хотелось выполнять данный как приказ совет лейтенанта, и уж совсем было обидным слово «целехоньким», но иного выхода не было, взялся за неразработанную ручку на дверце, а шофер все норовил включить скорость, и под кабиной скрежетало, обламывалось вроде. Наконец генерал открыл дверцу и вышел на дорогу.
Машина сорвалась с места, автоматчики едва успели переметнуться через борт — один упал, другой на него, — оба скатились в канаву.
Охватов сразу увел генерала за кусты шиповника, а на дорогу, где только что стояла машина, упал легкий снаряд. Второй брызнул насыпным бруствером окопчика перед лицом пехотинца, и пехотинец обвял, осел в своей ячейке под издырявленной пилоткой. Шофер почти развернул машину, когда у переднего колеса лопнул третий снаряд, и все разом смолкло, только что-то исходно шипело и вытекало из машины.
После короткой паузы по обороне стали жарить все три танка.
Снаряды летели с резким и стремительно-сильным звуком, но рвались тихо, будто за кустами солдаты выбивали свои пыльные шинели.
Охватов не знал, как вести себя при генерале; надо бы лечь на землю: обстрел густел, и нельзя было оставлять генерала на высотке.
— По-за кустами, товарищ генерал, к канаве, еще успеете. Уходить надо.
— А вы что на самом пупке? Кто вас тут поставил?
— В заслоне мы, товарищ генерал. Майор Филипенко поставил. Командир полка.
— Знаю вашего командира полка: хороший, боевой командир. — В кустах рядом разорвался снаряд, и осколок чиркнул по щеке генерала; тот запоздало ойкнул, заслонился ладонью. Не сразу нашел карман. Зажав щеку носовым платком, совсем простым и душевным голосом попросил: — Выведи в тыл, лейтенант, и подержитесь немного. Какая чертовщина вышла.
Охватов побежал к канаве, генерал — за ним. Когда
Охватов припадал к земле, пережидая свист очередного снаряда, генерал ненастойчиво, по-свойски торопил:
— Давай, давай — бог не выдаст, свинья не съест. Какая чертовщина, однако.
За перевалом высоты, уйдя с глаз немцев, генерал неаккуратно лег на скос канавы и, бледный, осунувшийся, с небольшой точеной головкой — фуражки на нем не было, — совсем ровней показался Охватову, который участливо глядел на генерала.
Тот перехватил эту жалость в глазах лейтенанта и опять просто повинился:
— Влопался я было. И так бывает. Не этому учился последнее время. Обходов, помнится?
— Охватов, товарищ генерал.
— Обход, охват… Давай, значит. — И генерал вдруг обнял Охватова за плечи: — Спасибо тебе.
Березов пошел по канаве, а Охватов вернулся к обороне. Уже за изломом дороги, на виду у немцев, в копанце наткнулся на генеральских автоматчиков — шугнул их, чтобы не оставляли генерала. «Где он их взял, таких? Вот этим и всыпать нелишне. И генерала своего, черти, бросили».
Машина была в огне. Убитый шофер запутался ногами в рычагах и, вывалившись из кабины на подножку, горел. Немецкие танки, сторонясь дороги, сползали с увала, стреляли из пушек. Мотоциклисты наверху ждали чего-то, рассыпая разноцветные ракеты.
Охватов побежал к петеэровцу, лег рядом с ним.
— Тонька что-то притихла, товарищ лейтенант. Не того ли уж ее? — сказал боец.
— Да ты о чем думаешь? — гневно удивился Охватов, но бронебойщик рассудительно ответил:
— Стрелять не время, товарищ лейтенант, а патроны, они не винтовочные — каждый на счету. Этот шалопутный и так сжег четыре штуки. Тонька, говорю, одна среди нас — вот и поглядываю.
— Ты вот лучше ударь, к трактору-то который подходит. По борту норови. Близко уж.
— К чему торопиться-то? Если б убегали. А коли сюда идут, так совсем ближе будут. Помешкать надо. Ушли бы вы от меня. Ну ладно ли учить под руку, товарищ лейтенант? — При обращении бронебойщик смягчился и виновато заискал что-то, охлопывая себя по карманам.
Из низины словно тихим дуновением явственно донесло разболтанный железный бряк. Мотоциклисты, поняв, что в обороне нет пушек, тоже стали спускаться. Над коляской одной из машин трепыхалось и опадало темное знамя на коротком древке.
В угор танки пошли напористее, на глазах страшно приближаясь. Засвистели, завизжали рои пуль — это стреляли с мотоциклов.
Зачастила дробно и беспорядочно оборона. Кратко, но весомо харкнуло бронебойное ружье. Вырвавшийся вперед и ближний к дороге танк остановился. Почему-то сбавили скорость и два других, но поравнялись с ним. И вдруг как по команде все три опять двинулись в гору, теперь уж совсем быстро в последнем броске. Гусеницы вздымали и далеко рассеивали охапки пыли, уже было видно, как она под ветерком густо перекипала, свивалась в тугие жгуты, которые временами накрывали машины вместе с башнями и пушками.
Рычание, пальба и лязг приближающихся танков, какое-то пронзительное трясение земли мешали сосредоточиться, мешали сделать что-то единственно верное и спасительное.
Охватов вжимался в неглубокий окопчик и ждал, когда снова выстрелит бронебойщик, боясь торопить его и теряя последнее терпение. А бронебойщик положил под локоть свою пилотку и все приноравливался плечом к накладке ружья, хомутил пальцами вороненое железо. Охватову же казалось, что бронебойщик вот-вот отпихнет от себя ружье и крикнет в отчаянии: «Да пусть сам черт стреляет из этой оглобли!»
Но бойца вдруг будто судорогой стянуло над ружьем, он весь напрягся, и от этого Охватов невольно поглядел вперед, понял, чего ждал бронебойщик: ближний танк вынырнул из пыльного завоя, и по боковине стальной туши его скользнуло солнце, в это солнечное окно и выстрелил бронебойщик. Танк еще продолжал двигаться, но на башне его откинули люк, а над пылью легко и летуче взнялась копна черного дыма.
Два других танка стали полого разворачиваться, может, хотели уклониться и обойти оборону, но бронебойщик подстрелил и второй — в нем начали рваться боеприпасы, башню своротило набок, короткий обрез пушки немотно замахнулся куда-то к черту, под самое солнце. Третий уже не маневрировал, не играл со смертью — задним ходом сполз в низину, выпятился из опасной зоны.
Мотоциклисты вообще дальше низины не поехали. Потолклись у нашего трактора и тоже поднялись на увал. На этом и кончился бой, но солдаты усердно полосовали по горящей броне подбитых машин, чтоб никто из экипажей не ушел живым.
— Ну ты молоток, паря-ваньша, — сибирской шуткой похвалил Охватов бронебойщика и первый раз разглядел его; тому уж за сорок, но он моложав, а глаза синие, чистые, ясные, праведные.
От соседнего окопчика закричал Пряжкин:
— Коля, Тоньку тут… навылет!
«Вот тебе и все, — безотчетно подумал Охватов. — Другого и быть не могло». Он подошел к окопчику, из которого Пряжкин вытаскивал Тоньку, помог положить ее на траву под охлестанным кустом шиповника. У нее был прострелен правый бок, но она жаловалась не на боль в боку, а на то, что у нее сделалась непослушной правая нога. Она пыталась руками подтянуть к себе омертвевшую ногу, изводила и без того слабые силенки, уливаясь беспамятным потом.
— Ты лежи, Тонька, мешаешь же, — ласково покрикивал на Тоньку Пряжкин, неумело перевязывая ее.
— Пряжкин, не то ты делаешь. Ногу же надо поглядеть. Ах какой ты, разуй же! Разуй, говорю!
Охватов стал бережно снимать сапог с ее тяжелой и неживой ноги, но Тонька вдруг закричала пронзительно и скандально:
— Не тронь меня, не тронь, гад несчастный! Уйди от меня, зверь!.. — Она стиснула свое лицо обожженными йодом ладошками и широко открыла вдруг провалившийся рот, задышала будто последним воздухом.
Охватов вспомнил Ольгу Коровину с таким же жестким, некрасивым ртом и тонкими, обтянувшими зубы губами и быстро пошел через дорогу к пехотинцам, уже на ходу крикнув Пряжкину:
— Неси ее в санбат! Позвоночник, видать, задело.
— Нет, нет, я сама, — встрепенулась Тонька. — Я сама, сама. Коля, повернулся же язык про позвоночник-то. Безжалостный…
Через час Охватов снял оборону, и горстка бойцов пошла на восток.
* * *
Ходячие раненые и те, что несли раненых, не могли идти быстро, а головной дозор противника не выпускал их из виду, и бойцы, напрягая силы, рвались к заросшей балке, а там, бог даст, ночь, лес, буераки, деревни, глядишь, и свои вынырнут навстречу: «Стой! Кто идет?» — «Да свои, свои!» И повалятся на землю, бессильные развьючить и рассупонить себя от мешочных лямок и ружейных ремней. Те, что встретят, дадут и табачку, и хлебца, и бинтов, и сон покараулят — словом, всячески уважат, да и как не уважить: из заслона редко возвращаются.
За балкой, которая отняла столько силы, опять поднимался голый увал, и на него боязно было всходить — обнаружишь себя. По дороге стали попадаться раненые, ушедшие после бомбежки и ослабевшие в пути. Подбирали их, пока могли. Но взять всех не было сил, многие оставались, глядя на проходящих с мольбой и упреком.
Возле большой воронки, на глыбах вывернутой сухой земли полусидел солдат Колядкин и вяло отгонял мух от свежей крови, проступавшей через тряпицы на его животе. Он старался не глядеть на проходивших мимо, а по лбу, щекам и русым волосам его высоко подступившей бороды катился пот. Охватов несколько раз оборачивался и видел, что солдат провожает его своими чего-то ждущими глазами.
Немцы на мотоциклах и двух бронетранспортерах насели на группу Охватова у самой железной дороги. Бойцы залегли по кромке неглубокой выемки, и началась огневая дуэль. Немцы воздерживались от активных действий, вероятно не имели задачи ввязываться в затяжной бой. Но и русским нельзя было отрываться от железной дороги: за выемкой начиналось поле, и немцы смели бы их единым духом.
Когда утихала перестрелка, бойцы прислушивались к увалам, ловили дальние звуки и горько переживали то, что запад безмолвствовал.
XVIII
Мощными комбинированными ударами артиллерии, авиации и механизированных войск — главным образом танковыми колоннами — немцы смяли левое крыло Брянского фронта и, ломая ожесточенное сопротивление наших разрозненных частей и подразделений, ринулись на восток, от Сетенева до Рождественского.
Вначале нельзя было определить, куда нацеливают немцы свой главный удар: ни пленных, ни документов в первый день боев не удалось захватить; и оставалось только предполагать, что свое наступление немцы поведут в одном из направлений: через Елец на Москву с глубоким обходом столицы или на Воронеж для захвата Дона.
Но на другой же день стала очевидной угроза прорыва вражеских войск к Воронежу, потому что железная дорога Щигры — Касторная стала осью самых тяжелых, кровопролитных боев. Сомнений больше не оставалось — Дону грозила смертельная опасность.
Командующий Брянским фронтом генерал Голиков с группой командиров штаба отбыл в Воронеж. Старинный город на реке Воронеж жил предчувствием близкой драмы; к нему командующий и начал стягивать резервные войска со всех других участков фронта. Тысячи жителей, кто только мог держать лопату, вместе с солдатами копали траншеи, рвы, эскарпы, устраивали завалы, надолбы, волчьи ямы, баррикадировали улицы, закладывали окна и били в стенах амбразуры.
От беспрерывных вражеских бомбардировок город горел.
На прилегающих железнодорожных станциях, разбитых с воздуха, царила неразбериха. Под фашистские бомбы попали составы с танками. Боевые машины горели на путях, как бидоны с керосином. Наиболее решительные танкисты садились за рычаги машин и прыгали с платформ под откосы, но немногим удавалось уйти из-под атак вражеской авиации.
Горела узловая нефтебаза. Огненные потоки бензина заливали пригород, а отходящие части жгли свои машины, потому что в баках не было ни капли горючего.
Бригады 17-го танкового корпуса, приданные фронту, могли еще на подступах к реке Кшень дать врагу решительное сражение, но, рассыпанные по тылам фронта, вводились в бой раздробленно — побатальонно и даже по-ротно, отчего гибли в мелких стычках, сиротливо горели на полях, по оврагам и проселкам, не в силах отвести ни от себя, ни от пехотных частей сокрушительных ударов крепко собранных в единый кулак танковых дивизий врага.
Левофланговые части и соединения Брянского фронта, можно было сказать, остались без танкового прикрытия, несли большие потери и начали отступление. Большие и малые штабы к этому времени потеряли управление войсками — полки и дивизии дрались обособленно.
* * *
Тридцатого вечером, когда до Ставки дошли тревожные сигналы из-под Воронежа, Сталин вызвал к прямому проводу командующего фронтом Голикова и, не потребовав его доклада обстановки, начал говорить, как всегда, не от своего лица. Сталин вообще не говорил «я решил», «я хочу», «я думаю», тем подчеркивая, что он никогда не принимает единоличных решений. Он говорил «мы решили», «мы хотели бы», «мы думаем». Форма множественности придавала словам Сталина бесспорный авторитет, и редкий собеседник находил мужество возразить коллективному решению, которое Сталин всего лишь высказывает.
— Нас беспокоят две вещи, — с каменным спокойствием сказал Верховный. — Во-первых, слабая обеспеченность вашего фронта по реке Кшень и в районе северо— восточнее Тим. Мы считаемся с этой опасностью, потому что противник может при случае ударить по тылам 40-й армии и окружить наши части. Во-вторых, нас беспокоит слабая обеспеченность вашего фронта южнее города Ливны. Здесь противник может при случае ударить на север и пойти по тылам 13-й армии. В этом районе у вас будет действовать Первый танковый корпус, но во втором эшелоне у него нет сколько-нибудь серьезных сил. Считаете ли вы обе опасности реальными и как вы думаете рассчитаться с ними?
Голиков, мгновенно окинув внутренним оком нарисованную Верховным обстановку, счел удобным — совсем не требовалось доказательств — просить о самом запретном:
— Я прошу отвести войска на вторую оборонительную полосу.
Трубка телефона замолкла, как будто ее положили, но
Голиков знал, что Сталин в решении таких вопросов нетороплив, и ждал.
— Простой, неподготовленный отвод войск на рубеж Быстрин, Архангельское? — с загадочным спокойствием спросил Сталин и опять умолк, по ненадолго: — Простой отвод войск будет опасен, так как рубеж этот не подготовлен и отвод может превратиться в бегство. — Опять наступила пауза, а после нее Сталин заговорил о другом с нотками сдержанного, но явного гнева: — Пока вы будете пренебрегать радиосвязью, у вас не будет никакой связи.
Голиков вытер бритую голову платком и, поняв, что момент для повторения просьбы об отходе упущен, занервничал, начал тыкать скомканным платком в шею, лоб, скулы.
А Сталин вдруг смягчил голос и в сослагательной форме, но категорично пожелал:
— Хорошо бы нанести удар на Горшечное, во фланг противнику, а не против острия его клина, где у немцев сосредоточено более трехсот танков.
Телефон умолк. Кто-то сказал, что разговор окончен. Голиков и без того знал, что Сталин ушел от телефона, сказав все, что не подлежит никакому обсуждению.
Отход был запрещен. Надлежало наращивать удары по врагу. Но как это сделать, если войска фронта выбиты с основных позиций, перемешались, со штабом Ударной армии совсем нет связи?
В этой сложной обстановке Голиков ни на минуту не оставлял работы по укреплению подступов к Воронежу, верно предвидя, что за город в ближайшее время развернется жестокое сражение.
Ночью командующему позвонил начальник Генерального штаба Василевский и говорил с ним совсем сердито, резко обнажая те изъяны штаба фронта, которых боялся сам Голиков:
— Ставка недовольна тем, что у вас танковые войска перестали быть ударной силой и перешли на метод боевых действий пехоты. Катуков, командир Первого танкового корпуса, вместо быстрого уничтожения пехоты противника в течение суток занимается окружением двух полков, а вы, по-видимому, это поощряете; второй пример — с шестнадцатым танковым корпусом, который занят обороной своих флангов. А где танки? Разве так должны действовать танковые соединения? Вам необходимо взять покрепче их в свои руки, ставить им конкретные задачи, присущие танковым корпусам, и категорически требовать их выполнения. И последнее. Верховный разрешил отвести войска на рубеж Ястребовка, Панки.
Закончив разговор с Василевским, Голиков потребовал оперативную карту и увидел: Ястребовка уже взята немцами.
В штабе фронта понимали, что спасительный приказ на отход получен поздно и наши войска не смогут оторваться от противника, тем не менее командиры штаба на специальных самолетах По-2 разыскивали по лесистым балкам и буеракам штабы частей и тем, кого находили, вручали приказ на отход. Многие командиры с горечью читали запоздавший документ и видели единственное утешение в том, что немногие живые и бесчисленные мертвые до конца выполнили свой долг.
По сумеркам уже, с опозданием часов на десять, оказался этот приказ и в Камской дивизии, которую немцы за минувший день основательно потрепали в районе глиняного карьера.
В расположение тылов тринадцатого полка сел поврежденный фашистским истребителем наш «кукурузник». Капитан, сидевший в задней кабине, был убит, а раненный в грудь летчик не смог расстегнуть привязных ремней и сгорел бы, не окажись поблизости солдат арт— снабжения: они успели вытащить людей, а самолет сгорел на глазах скоротечным пламенем. Летчик, уже синюшный от потери крови, передал солдатам, что с капитаном должен быть важный и срочный пакет, и пакет действительно нашли — только уже он не был ни важным, ни срочным.
Если бы на полсуток раньше!
Немцы, наращивая атаки на подступах к Дону, на северном крыле своей наступающей группировки ввели в бой две танковые дивизии и моторизованную дивизию СС «Великая Германия», которая наносила главный удар через Мигуново, Лапы и Крутое на Землянск и Воронеж. Беря во внимание, что оборона русских была взломана на всю глубину, немцы, безусловно, рассчитывали оставшиеся какие-то шестьдесят километров до Дона преодолеть одним броском. Всю силу этого мощного бронированного клина должны были принять на себя оборонявшая Мигуново бригада морской пехоты, только что прибывшая на передовую, все еще сравнительно уцелевшая Камская дивизия и другие разрозненные части Ударной армии. Поддерживали их недоукомплектованный танковый корпус, три полка противотанковой артиллерии и несколько дивизионов «катюш». Всю группу войск взял под свое командование генерал Березов.
Наши части залегли в оборону на невыгодных рубежах по левому берегу Олыма. За ночь пехота и артиллеристы должны были закопаться в землю, отрыть огневые позиции и провести пристрелку целей.
Генерал Березов мог еще под горячую руку перебросить часть своей армии через Олым и там, заслонившись водной преградой, на высоком берегу поставить надежную оборону. Однако он не рискнул ослушаться приказа и, оценив обстановку, нашел ее даже благоприятной.
Воспитанный в духе натиска и перехвата инициативы, генерал Березов исповедовал одну истину: самая лучшая оборона — наступление. Учтя наличие сил и подвижных средств, открытую и годную для маневров местность, нестабильность немецких позиций, он убежденно решил, что с ходу выйдет на старую оборону. Командирам всех степеней был немедленно отдан приказ к рассвету быть готовыми к наступлению. Удалось связаться Ударной армии с правым соседом, который обещал поддержать ее действия.
В полночь командующий созвал последнее совещание, чтобы ознакомить командиров с приказом.
Командный пункт Березова находился в роще, где совсем недавно дислоцировался армейский запасной полк. Под зеленым и сырым навесом старых и молодых дубов запасники во множестве нарыли землянок с двускатным сливом, жердяными нарами и низкими оконцами, затянутыми тусклыми противоипритными накидками. Землянка командующего была перекрыта двойным комлистым накатником, а внутри оплетена лозой, за которой бегали мыши, осыпая сухую глину. На полу лежали втоптанные в землю лыковые плетенки. Под потолком горела ярким накалом лампочка от аккумулятора.
На дворе шел теплый наседливый дождь и пошумливал ветер. Прочные бумажные пленки в окнах испуганно вздувались и хлопали, когда налетал ветер. Хлопали они и от близких взрывов и если кто-то рывком отворял легкую фанерную дверь землянки.
Генерал Березов с наглаженными стрелками на брюках и рукавах гимнастерки, в начищенных сапогах ходил по плетенкам на своих сильных, упруго-гнутых ногах и вертел перед собой некрупным, добела сжатым кулаком:
— Я решил выйти на рубежи прежней обороны. Танкам сопровождать пехоту огнем и колесами на всю глубину наступления. Время готовности — четыре пятнадцать. Полковнику Заварухину в три ноль-ноль провести разведку боем силою полка. И быть готовым поддержать успех полка атакой всей дивизии, не дожидаясь сигнала общей атаки. Товарищи командиры, по местам!
Поднимая капюшоны задубевших от влаги плащей, командиры стали выходить из землянки. Генерал, щуря глаза, строго молчал, и с ним никто не решался заговорить.
Однако полковник Заварухин, получивший особую задачу, не мог уйти от командующего, не выяснив, кто и как будет поддерживать его полк в разведке: ведь разведка-то не простая — боем.
— Рассчитывайте на свои приданные средства, полковник, но хорошо пойдете — включим артиллерию резерва. Что у вас, опять сомнения?
Заварухин поглядел на генерала и первый раз увидел, что у того маленькие острые уши, плотно прижатые к черепу.
— Виноват, товарищ генерал, но наступлению сейчас я бы предпочел оборону.
— Нам не дано право выбора. И вообще, полковник… — начал было генерал, но вовремя осекся и смягчился голосом: — Ты и так по сравнению с ними, — он кивнул на дверь, которая только-только закрылась за командирами, — ты и так в эти дни увернулся от боев. Ушел.
— Я сохранил дивизию, товарищ генерал.
— За это спасибо, полковник. Однако… — Генерал, медлительно щурясь, взял со стола карандаш, пощелкал по выпуклым ногтям. — М-да. И недосуг, полковник, вмешиваться в твои дела, да придется. Извиняй. У тебя, помнится, есть такой майор Филипенко. Он здесь, на совещании, был?
— Был, товарищ генерал.
— А ну зови его!
— Товарищ командующий, я не хотел бы…
— Идите и позовите.
— Слушаюсь.
Березов, все так же щелкая по ногтям, передразнил полковника вслух:
— Он не хотел бы. По себе деревца рубишь, полковник.
Вернулся Заварухин, а из-за его спины вышагнул Филипенко, в коротком и тесном от сырости плаще и оттого казавшийся еще здоровее. Высокий, под самый накатник, подбросил руку:
— Майор Филипенко.
— Ты знаешь, майор, что полковник тебя посылает в разведку?
— Никак нет. Но готов.
Генерал отложил в сторону карандаш, оглядел крупную фигуру майора:
— Вот так и готов?
— Вот так и готов, товарищ генерал.
Березову явно понравился командир полка своими четкими, решительными ответами и дерзким взглядом загоревшихся глаз. И легче стало на душе командующего.
— Я надеюсь на тебя, майор. Иди, и всяческих тебе успехов.
— Слушаюсь, товарищ генерал! — И Филипенко с такой силой вскинул руку и так повернулся, что от него ударил ветер и заворошил на столе генерала бумаги.
— И ты, полковник, свободен. Перед началом я все— таки приеду к тебе. Пришли за мной провожатого.
Невдолге перед атакой командующий действительно приехал на наблюдательный пункт командира Камской дивизии. Окопчик для обозрения поля боя был вырыт на опушке рощи, и полковник Заварухин стал рассказывать командующему, что полк майора Филипенко развернут и выдвинут на исходные рубежи чуть левее НП, и когда рассветет, станут хорошо видны его действия.
Дождь заметно слабел, но со стороны поля тянуло остывшим простором; сыро шумели деревья и осыпали крупную, увесистую капель. Заварухин только что вернулся от Филипенко, шел по высокой траве и до того вымок, что хлюпало в сапогах и мокрые брюки, как путы, жестко вязали шаг. Сейчас, разговаривая с командующим, Заварухин не то что мерз, а чувствовал себя зябко и неуютно под гремучей парусиной плащ-накидки.
— До немцев тут километра два, товарищ генерал. Ближе к нам проселок с тополями, а по ту сторону проселка ямы карьера — глину брали для кирпичного завода. На картах и кирпичный завод значится, а на самом деле одни ямы остались. Самого завода уж лет десять, говорят, не существует.
Генерал почему-то все время заслонялся высоким плечом от полковника, и Заварухину от этого не хотелось говорить с ним. Да и вообще хотелось собраться с мыслями. Сегодня разыграется тяжелое сражение, и комдива одолевают давнишние нехорошие предчувствия: встречная атака не принесет нам успеха, потому что попытка Ударной армии в одиночку с промежуточного рубежа выйти на Старую оборону — это неподготовленная и, самое горькое, всего лишь частная операция, которую немцы быстро локализуют и задавят, сомнут. По убеждению Заварухина, сейчас, при подвижном характере фронта, надо бы всеми силами стабилизировать оборону, не расходовать войска на мелких наскоках, а готовить их к единым действиям, в самых широких масштабах. «Растопыренной пятерней бьем, а не кулаком, — думал Заварухин. — Нужны какие-то большие, решительные меры, чтобы они сурово потребовали от нас уж если наступать, так по-настоящему, а обороняться, так со смертельной стойкостью… Не о том думаю, не о том думаю», — осудил себя Заварухин и заволновался, нехорошо чувствуя студеную испарину на мокром лице. Наконец, сердясь на себя и на генерала, отошел в другой конец окопчика, где в нише спал телефонист, страдальчески-сладко постанывая.
— Проспишь все царство, — полковник толкнул солдата, и тот севшим голосом повинился:
— Заводит, товарищ пятый.
— Вызови Филипенко.
Связист — может, за то и ценили человека — с навычной расторопностью вызвал командира полка и подал трубку полковнику.
— Девятка слушает.
— Ты?
— Я.
— Закруглился?
— Уже отправил. Сейчас сам пойду. По темноте, как у христа за пазухой.
— Все по-своему, наперед батьки…
— Тополя вдоль дороги отряхните. А там перевалим.
— Связь держи.
Филипенко не отозвался, и так, не сказав больше друг другу ни слова, кончили разговор. Ретивость Филипенко, его нетерпеливая жажда деятельности сегодня особенно не нравились Заварухину. «Перед генералом бодрится. Ну, погоди, ну, погоди, майор… А ведь у него, бедняги, в Конотопе мать. Разве усидишь?»
— Филипенко пошел, — сказал Заварухин, возвратившись к генералу.
— Как? Уже?
— По темноте расценил.
— И молодец. Хорош, видать, командир. А?
— Да как вам сказать…
— Ну ладно, ладно, полковник. Если он действительно смел да инициативен, долго у тебя не засидится. Это я обещаю.
В тихих проступающих в рассвете полях, в мокром осоте и репейнике на ближних и дальних межевьях, в глинистых размешанных ямах залёг фальшивый покой, будто спало все крепким зоревым сном. А на самом деле в робких намеках нового дня суетно набегало неугаданное и вот-вот должно было вырваться громовым накалом. И…
Ровно в три ноль-ноль дубовая роща, и ямы, и поле, и весь воздух над ними осветились тугой, напряженной вспышкой, и следом рявкнули одним духом десятки орудий и минометов. Там, где таилась немецкая оборона, заплясали взрывы, будто кто-то проснулся там и впопыхах забегал, забегал по легким звонким половицам. Орудийной спевки хватило на два-три залпа, а дальше батареи торопились порознь, частобойно. С северного угла рощи редко и отрывисто хакала какая-то пушка, вероятно небольшого калибра, но трассирующие снаряды ее так резали воздух, что он пронзительно завывал и осыпался искорьем, словно на всем пути горящего снаряда затачивали добротную сталь на свежем наждачном круге. Иногда сквозь треск и немолчный грохот проступало затишье, и тогда было слышно, как гудит наша передовая и слева и справа. В самый разгар артподготовки ударили реактивные минометы и стали насучивать свою огненную пряжу через рощу, через голову морской пехоты, через дорогу с тополями — взрывы густой сыпью обметали всю немецкую сторону, запалили весь горизонт.
Дружный огонь нашей артиллерии вынуждал Заварухина раскаиваться в своих сомнениях, и, когда совсем развиднелось, ободренный наметившимся успехом, он дал танкистам команду: «Вперед!» Генерал, улавливая перемену в настроении комдива, был признателен ему, что полковник не на веру, а через сомнения, но взял его, Березова, сторону. Значит, он, Березов, в своих замыслах и решениях прав и оттого стал совсем строго замкнут, с полковником не разговаривал, на вызовы к телефону не подходил, а только давал короткие приказания через своего адъютанта, молодого майора, исполнительного и усердного от значительности того дела, которое он помогает делать командующему.
Березов неотрывно наблюдал за ходом боя в цейсовский бинокль и скрытно радовался, что интенсивный огонь наших батарей на широком участке фронта, наступление разведывательного полка и, наконец, танковую атаку немцы приняли за начало большого нашего наступления и сразу ввели в бой все свои огневые средства. Этого и ждали наши артиллеристы: они засекали вражеские батареи, пулеметные гнезда, скопление резервов, давили их и до начала общей атаки могли, верно, разрушить всю систему вражеской обороны.
Полк Филипенко был той приманкой, которой жертвовал Березов, и потому к проселку с тополями цепь наступающих подошла наполовину изреженная. Далее продвижение резко замедлилось, потому что полк попал в зону действительного ружейно-пулеметного огня. Солдаты все чаще припадали к земле и подолгу лежали — тут, конечно, сказывалась и усталость. Когда от рощи оторвались наши танки и, захватив все широченное поле, стали догонять пехоту, та совсем залегла: пусть уж сперва железо навалится — ему не так больно.
Перед залегшим полком незнаемая полоса: там мины, истребители танков, бронебойные пушки, и танкисты, жалея машины, притормаживали, не спешили обгонять пехоту. Перед тополями у дороги совсем замялись — два наших танка вспыхнули, заволоклись тяжелым нефтяным дымом. Поблизости не было вражеских орудий — значит, били немцы с дальних позиций после хорошей пристрелки.
Полковник Заварухин бросился к телефону и стал кричать командиру танковой бригады, чтобы тот поторопил своих, а не прятался бы за солдатские спины. Но подошел сам генерал, взял у полковника трубку и со спокойной значимостью сказал противное:
— Я — первый. От пехоты не отрываться, но беречь машины. Ваша задача вся впереди.
Генерал бросил трубку в колени телефониста, а в трубке надрывался далекий, провальный голос: «Слушаюсь, товарищ первый. Я слушаюсь».
Генерал, тыча биноклем в сторону дороги, все так же с угрожающим спокойствием насел на Заварухина:
— Он что, этот твой майор? Он почему положил людей под самым огнем? Не может поднять? Тогда пусть сам покажет пример.
За дорогой вспыхнуло еще два танка. Заварухин не видел этого, так как, сунувшись от шума в нору телефониста, упрашивал Филипенко:
— Дима, Дима. Что там у тебя? Почему залегли? Ну и потери — что же теперь, все бросать? Ты слушай, слушай. Генерал недоволен. Ну полегче, полегче — всяк на своем месте. Давай, Дима, пока молотит артиллерия. Танки пойдут.
Минут через десять правый фланг полка, где был сам майор Филипенко, поднялся и пошел. Из ямок, воронок, бурьяна, из-за кочек и трупов поднялась вся цепь. Пошла. Побежала. Через дорогу переметнулись все танки и стали поджимать пехоту, а вскоре и смешались с нею.
Атака уходила, и в этом заключался ее успех.
А солдаты и танки перевалили гребень большого поля, за которым скрытый по колено стоял лес. На гребне и по ту сторону его еще задымило пять костров густо, черно.
Генерал Березов видел, как наши снаряды ломали и корежили лес, радовался, что немцы в лесу долго не задержатся — поражаемость от рвущихся вверху снарядов губительна. Командующий все время наблюдал за атакой и жил атакой, связывая с нею всю свою жизнь. Занятый этим главным делом, он просмотрел, что на поле боя горело уже двенадцать наших танков. Значит, у немцев хорошо организована противотанковая оборона. Он еще раз пересчитал дымившие огнища и не верил им — горевшие наши танки еще не заслоняли явно наметившегося успеха дерзкой операции, но у генерала вдруг глубоко заныло сердце: он первый раз неприятно ощутил его в своей груди.
— Полковник, поднимай!
Березова уже не занимало то, как пошла в атаку Камская дивизия; он все считал дымы, остро чувствовал боль за грудиной и вдруг, сняв фуражку, крикнул адъютанту-майору, чтобы тот дал сигнал на общую атаку.
На широкое, с измятым рельефом пространство высыпали войска и, окутанные дымом, в пыли разрывов потекли к дороге. Со стрелковыми цепями тронулись танки. Лихие ездовые наяривали коней, чтобы дальше забросить боеприпасы.
Ударная армия пришла в движение, но генерал улавливал в этом движении что-то непрочное и заторопился на свой командный пункт. Полковнику Заварухину сказал правду:
— Тяжело складывается бой, поеду к себе.
Он ловко, молодо вылез из окопчика и скрылся между деревьями, где на лесной дороге стояли с работающими моторами броневик и два легких танка. Пересекая покосную луговину с изрубленными крестьянскими стожарами, командующий через открытую дверь броневика поглядел в грохочущую сторону и увидел то широкое пространство, по которому шли войска. Над ними так же висели белые и грязные лоскуты разрывов, была та же дорога с обломанными тополями, бежали и прятались люди, но генерал не видел всего этого. Он видел только черные тяжелые дымы подбитых танков.
Командующий держался за приваренную к стойке скобу, и потная рука его скользила по железу. Какая-то неопределенная фраза все вилась в голове: «Это ново. Это ново». И жесткая боль неотступно брала за сердце. Что было внове генералу? Или то, что у него впервые болело сердце? Или то, что немцы издали жгли наши танки? Наверно, то и другое.
Генерал Березов хоть и был молод и имел напористый склад души, однако в напряженные минуты умел брать себя в руки и мыслить трезво, спокойно. Начавшиеся бои ошеломили его неожиданной скоротечностью, а после того как он едва не въехал к немцам, его неотступно преследовали одни и те же мысли о том, что он не может предвидеть ход событий, не может коренным образом и влиять на них. Вот и сегодняшний бой, так продуманно и успешно начавшийся, ушел из его рук.
Березову вдруг открылось, что он никогда не знал истинной силы и духа руководимых им войск и потому никогда не мог верно судить, что ждет его войска. И нынешний бой. Чем он отличается от множества других, удачных и неудачных, проведенных генералом? Ничем. Как и во всех прежних боях, Березов выжмет из войск все силы и, конечно, докажет, что он наступал, когда выгодней было обороняться. А дал ли он накануне сражения какое-то мудрое, оригинальное решение, которое настолько бы совпало с силами, духом и потребностью войск, чтобы войска удивились, обрадовались или огорчились, но поверили бы в свою победу?
Генерал понял, что бой проигран — его нельзя изменить, нельзя остановить, — и у Березова в душе поднялась злая решимость броситься самому в пекло боя.
Проезжая мимо артиллерийских позиций, он остановил броневик и пошел на батарею.
Артиллеристы, задымленные и грязные, без ремней, с расстегнутыми воротами, подносили снаряды, заряжали орудия, стреляли, что-то кричали и — удивительно — среди невероятного грохота и звона слышали и понимали друг друга. У отброшенных на ровик пустых и вонючих гильз сидел раненный в ногу молодой солдат и, шало блестя больными глазами, крутил цигарки, раскуривал их, а потом кричал, заботливо выговаривая звук «в»:
— Девкин, подхарчись. Подхарчись, Девкин!
Распаленную цигарку взял подносчик и так затянулся, что тонкие щеки глубоко запали.
Командир батареи, капитан, у которого в мятых петлицах были пришиты самодельные, из жести, шпалы, совсем не обрадовался генералу, а докладывая о батарее, сбился, держа правую руку у виска.
— Жгут они наши тапки, — сказал генерал. — В чем дело?
— Да уж жгут. Два сорок. Огонь!
— А вы как, ведь полезут?! — это было главное, что хотел узнать генерал от артиллеристов.
— Ближе подойдут — влепим, товарищ генерал. А на удалении не та оптика. И скорость снаряда… Три сорок два. Огонь!
— А как настроение?
— Два ноль-ноль. Нелетная погода — живем пока.
Уходя с позиции, генерал слышал бодрящийся голос раненого солдата, по-своему выговаривавшего звук «в»:
— По дешевке отоварю, каширинцы.
«И ни единого бодрого словечка, — думал Березов, влезая в броневик. — Как это он сказал тогда на Елецком аэродроме, этот Заварухин? А ведь дельное сказал. Дельное, черт возьми: «Я иногда сознаю себя так, будто я — это и есть вся людская масса. И не просто частица, крупиночка, нет, а цельное со всеми, нерасторжимое. И понимаю, и чувствую всех как себя, как одного человека».
В полосе наступления морской пехоты Березов приказал водителю повернуть к горевшему танку. Броневик, подпрыгивая на взрывных выбросах и воронках, помчался по открытому месту. На изорванной земле, в сизых и фосфорно-желтых налетах гари валялись убитые в черных поверх сапог брюках и в обычных армейских гимнастерках под блестящими флотскими ремнями. Вокруг были рассыпаны патроны, растребушены вещевые мешки с письмами домашних и махоркой.
Сейчас на эту сторону дороги немецкие снаряды падали редко, и Березов подъехал к самым тополям — их искалеченные стволы источали с детства знакомую горечь, а жесткие, в зазубринах, листья с белой изнанкой по-живому еще звенели на сбитых ветвях.
В мелкой канаве сидели командиры из морской бригады и, когда подошел генерал, стали указывать ему в сторону немцев: от леса навстречу нашей пехоте и танкам шли немецкие приземистые и квадратные танки, которые, казалось, гребут под себя своими широко поставленными гусеницами всю землю до самой маленькой былинки.
— Цепи не отводить! — спокойно сказал Березов и, случайно наткнувшись рукой на расстегнутый ворот гимнастерки, спокойными пальцами застегнул его. — Цени не отводить!
— Теперь и поздно, — отозвался кто-то из командиров.
* * *
Весь день шли тяжелые бои. Отразив паши атаки, немцы ценой огромных потерь сами прорвались в направлении Лапы, Крутое и отрезали пути отхода к Олыму Камской дивизии и бригаде морской пехоты. Введенный в сражение один из корпусов танковой армии помог нашим частям не только ликвидировать угрозу окружения, но и остановил, смял наступающие полки фашистов перед Олымом. Пока шли предмостные бои на берегах степной речки, южнее моторизованные части немцев вырвались к Землянску.
В войсках Ударной армии, переправившихся через Олым, не оказалось командира бригады морской пехоты и генерала Березова. О них никто и ничего толком ие мог сказать.
Когда вечером Заварухину передали ненужный уже приказ, найденный в сбитом самолете, полковник не мог остановить подступивших слез и долго сидел в одиночестве, захватив рукою глаза, внезапно опустошенный и бессильный. Незадолго перед этим от него вышел боец Урусов и оставил после себя на столе полковника фуражку, в которой лежали ордена и комсомольский билет майора Филипенко.
XIX
Третьего июля вечером передовые части немцев вышли к Дону. Неширокая, с пологими берегами река, облитая потускневшей медью остывающего, почти севшего солнца, дохнула теплой влажностью, прибрежной зеленью и распаренным песком. Река как река. Ее совсем нельзя было назвать большой: таких рек перейдено немало, и немецкие солдаты глядели на нее, словно недоумевая, зачем надо было стоически рваться к ней как к рубежу славы, победы и перемены всей жизни.
Пока солдаты по привычке настороженно обегали глазами берега, кусты, промоины, запади и реку, какой-то нетерпеливый и длинноволосый ефрейтор сдернул с головы каску и, размахивая ею, как котелком, побежал к реке, с разбегу забрел в воду и залил сапоги. На берегу утомленные солдаты вдруг осмелели, с веселыми, восторженными криками стали вылезать из укрытий и подбадривать и без того, вероятно, лихого юношу, который зачерпнет сейчас воды из глубинной русской реки и станет пить, с радостной щедростью проливая мимо почти все, что зачерпнет. От тихой воды в кротких, но мудрых красках вечера, от фигуры молодого солдата, еще не сложившегося мужчины с длинной спиной и узкими бедрами, от того, что он, вызывающе раздвинув ноги, твердо стоял по колено в неведомой, но тихой реке, веяло добытым покоем и жданной покорностью.
А ефрейтор поднес к губам полную каску, но вдруг уронил ее и так, держа перед лицом свои опустевшие ладони, опрокинулся в воду — с той стороны докатился звук одиночного выстрела. Каска не захлебнулась — ее подхватило течением и понесло.
Противоположный берег затаенно молчал. Немцы опять припали к земле и с хищной осторожностью начали вглядываться в затуманенную заречную даль. После короткого и преждевременного восторга каждый напряженно почувствовал неодолимость враждебных просторов и горячее желание уйти на родину, чтобы не знать больше этих обманчивых смертельных радостей.
В этот же, казалось, победный день начальник штаба группы армий «Б» генерал Зонденшерн с надежной оказией послал личное письмецо своему кузену Францу Гальдеру, начальнику штаба сухопутных войск вермахта.
Вот оно:
«Горшечное. 3 июля 1942 года.
Дорогой Франц!
Наш выход к Дону вряд ли можно назвать победой в лучшем понимании. Последние бои мы вели на равнинных просторах, где есть неограниченные возможности применять подвижные войска, чего мы так заветно ждали, но русские учли уроки прошлого и изменили свою тактику. Для них стало важнее сохранить войска, чем оборонять каждую пядь земли. Но так как темпы нашего продвижения оставались сравнительно высокими, русским не удавалось полностью оторваться от преследования; мы вели беспрерывные фронтальные бои, в которых, разумеется, понесли невероятные потери. Фюрер требует от нас успешных ударов на юг, но мы не можем этого сделать — мы поставим перед гибелью все свои силы! Ты, Франц, должен убедить фюрера, что надо взять Воронеж и стать в жесткую оборону, чтобы надежно прикрыть действия Паулюса. Сами мы без дополнительных войск и техники наступать на юг не в силах.
С уверением в искренности. Хайль Гитлер. Твой Э. 3».
Франц Гальдер хотел, но уже не мог помочь своему кузену, так как фюрер знал, что командующий группой армий «Б» фельдмаршал фон Бок на донском предполье допустил ту самую ошибку, от которой он, фюрер, предостерегал своих генералов на полтавском совещании и теперь не мог простить ее старому полководцу. Ошибка Бока состояла в следующем.
Действуя по выверенному шаблону, Бок все время стремился охватить и окружить советские войска в крупных оперативных масштабах; не считаясь с обстановкой, он дерзостно забрасывал свои подвижные части как можно дальше в глубь нашей обороны, но не мог добиться решающего успеха, а его войска вышли к Дону обескровленными, израсходовав весь боезапас наступательного духа. Даже моторизованная дивизия «Великая Германия», которую Гитлер приказывал фон Боку беречь пуще глаза для наступления на юг за Доном, почти вся легла костьми на Олыме.
Невозместимый расход фашистских войск на дальних и ближних подступах к Дону произошел потому, что командиры Красной Армии, такие, как полковник Заварухин, определявшие тактический ход войны, не просто рвались в бой очертя голову, а всеми силами постигали и постигли сложное искусство маневра, когда за победу брались не только отбитые у врага земли, а полное истребление врага при малых своих потерях.
* * *
Разгневанный Гитлер отстранил от должности фельдмаршала фон Бока, а пока шла смена командования, перегруппировка и подтягивание сил, фашистские войска на Дону замешкались, потеряли темп наступления.
Пользуясь заминкой фашистов, Ставка Верховного Главнокомандования Красной Армии незамедлительно приняла решение: силами танковой армии из района Ельца нанести внезапный фланговый удар по северному фасу фашистской группы армий «Б» и отсечь все, что рвется на Воронеж.
Этот план обещал доказуемый успех, потому что: во— первых, все фашистские войска, включая и оперативные резервы, были связаны неослабевающими боями; во-вторых, в силу стремительного продвижения на восток подвижные части фашистов оторвались от тыловых коммуникаций и растянулись; в-третьих, фланги наступающих оставались незакрепленными в ходе боев и были сравнительно легко уязвимы. И наконец, последнее. Танковая армия, дислоцировавшаяся в районе Ельца, могла быстро, своим ходом, выйти на рубежи атак и достигнуть известной внезапности.
В кабинете Верховного, где обсуждался окончательный план операции, больше всех, пожалуй, тревожился за успех танкового удара начальник Генерального штаба генерал-полковник Василевский. Он чувствовал, что момент ввода в сражение танковых войск упущен, но, как и все, хотел верить в победу. Кроме того, сводная строевая записка Танковой армии и Брянского фронта, лежавшая в папке Василевского, удерживала генерала от унылых предположений. В самом деле, на перехвате к Воронежу можно было сразу использовать против немцев до восьмисот танков, из которых около пятисот были новейшей конструкции Т-34 и КВ. За год войны никогда еще не удавалось для одного удара создать такой могучий бронированный таран.
Но сомнения не покинули Василевского и после совещания. И вечером, идя к Верховному с очередным докладом, генерал решил высказать свои опасения за исход операции.
Танковая армия в ходе последних боев могла успешно решить сложные оперативные задачи и резко изменить обстановку в нашу пользу, по командование Брянского фронта не сумело обеспечить быстрый ввод в бой таких небывало крупных подвижных сил. А сейчас, когда нет стабильной обороны, когда пехотные части понесли в боях большие потери, общевойсковые командиры не смогут на любом рубеже поддержать танкистов, закрепить и развить их успех. Для того чтобы добиться полного взаимодействия пехоты и танков, самое малое нужен недельный срок, в течение которого Генеральный штаб поможет Брянскому фронту. Вот об этом и собирался говорить
Василевский с Верховным, хотя и знал нетерпимость Сталина ко всяким проволочкам с наступательными операциями.
Василевский грузно и мягко ступал по бесконечной ковровой дорожке, по которой, казалось, никто и никогда не ходит. Здесь, на этаже, где работает Сталин, все было так расписано и организовано, что люди почти не встречались друг с другом, и в тихом, безлюдном коридоре всегда можно было сосредоточиться и собраться с мыслями.
«И вообще, — размышлял Василевский, — на фронт с каждым днем прибывает все больше и больше техники, а воюем по-пехотному: винтовочку в руки и — под новый кустик. И методы и размахи у наших военачальников пехотные. Да нет уж, теперь извини-подвинься и выходи на поле, чтоб тебя не сдвинули…»
Василевский прошел мимо открытых дверей, где всегда сидел полковник охраны, не имевший привычки ни перед кем вставать.
В кабинете Сталина за длинным столом сидел Ворошилов и в развернутой перед ним папке читал какие-то листки. Истонченные губы маршала были строго поджаты, легкие, как паутинка, седые волосы, расчесанные на пробор, распушились, сам маршал, всегда подтянутый и аккуратный до последнего ноготка, выглядел мятым и нездоровым стариком. Верховный, стоя за своим столом, разговаривал по телефону — по белой трубке аппарата Василевский определил, что на другом конце провода штаб Тимошенко. Горевшая на столе лампа под зеленым абажуром бросала на веки Сталина темные тени, и тени эти не стали светлей, когда Верховный, закончив разговор по телефону, вышел из-за стола.
— Почему Голиков не спешит с контрударом, товарищ Василевский? — спросил Сталин и прошел мимо генерала, не поглядев на него, вероятно, не интересовался тем, что ответит начальник Генштаба, и в самом деле, тут же заговорил сам, четко, через паузы произнося каждое слово: — Если мы еще хоть на сутки отложим удар из-под Ельца, немцы возьмут в плен и Голикова, и его штаб, а маршал Тимошенко будет под Саратовом. Мы считаем, товарищ Василевский, вам надо немедленно вылететь в Елец и взять на себя все вопросы координации усилий Брянского фронта и Танковой армии. Голиков не сможет сам организовать контрудар, упустит время и откроет немцам дорогу на Тамбов.
Ворошилов прервал чтение листков и тоже внимательно стал слушать Сталина.
— Наши командующие забывают, — Сталин заботился выговаривать каждое слово, и оттого речь его становилась более акцентной и замедленной, — они забывают, что каждый новый клочок советской земли, захваченной немцами, делает их сильнее и ослабляет нашу обороноспособность. Мы не можем отступать дальше. Надо прекратить всякое отступление под всякими видами. Кажется, действительно, пришла пора поставить вопрос ребром: командиры и политработники, чья часть отступлением без приказа запятнала свои знамена, не должны ждать снисхождения от Родины. Тот, кто дрогнул на поле боя, вместо того чтобы стоять насмерть, будет проклят народом как отступник, который отдает свой народ под ярмо немецких угнетателей.
Сталин заметно разволновался и, молча ступая по ковровой дорожке на всю подошву мягких сапожек, неспокойно перекладывал из руки в руку свою холодную трубку. Ворошилов и Василевский следили за ним. Вдруг Сталин, не дойдя до конца дорожки перед дверьми, докуда обычно прохаживал, остановился, постоял немного, словно прислушивался к чему-то, и пошел обратно. Темно-густые медлительные глаза его, прикрытые тяжелыми веками, светились напряженным, но холодным светом. Ворошилов понял, что сейчас Сталин скажет самое важное.
— Немцы воюют не лучше нас, — продолжал Сталин, дважды в молчаливом раздумье промерив свой кабинет некрупным шагом. — Немцы воюют не лучше нас — это признал весь мир и признают сами немцы. Но у немцев больше организованности, больше порядка. Крепче скованы все звенья военной машины. Почему? Потому что у немцев высокая дисциплина. И нам надо поучиться у них этой дисциплине. Учился же Петр Великий у шведов и бил их потом. Товарищ Ворошилов, надо в деталях обсудить письмо фронтовых товарищей. Еще неделю назад у нас не было такой необходимости. А теперь такая необходимость налицо. Давайте подумаем над этим вопросом. Мы в самом деле забыли Ленина. Помните, писал он, обращаясь к Красной Армии: «Кто… не поддерживает изо всех сил порядка и дисциплины в ней, тот предатель и изменник… того надо истреблять беспощадно».
Сталин успокоился, прошел к своему креслу и сел. Отодвинул на край столешницы газеты и поднял глаза на Василевского — тот положил перед Верховным папку с документами.
Сталин читал документы, делал в них пометки толстым красным карандашом, но Ворошилов знал, что Верховный умеет одновременно читать и слушать, и начал говорить:
— Конечно, товарищ Сталин, в основе нашей дисциплины будет по-прежнему оставаться высокая классовая сознательность, но, учитывая, что большинство наших новых формирований собирается на скорую руку, люди не успевают приглядеться друг к другу, командиры, бывает, ведут в бой части и подразделения, глубоко не зная их моральных качеств и степени стойкости. В такой обстановке порой поднимают голос трусы, паникеры. Люди теряют веру в свои силы, никто не считает себя виноватым за сданные рубежи и проигранные сражения. И надо беспощадной рукой останавливать трусов, а сдавших рубежи принуждать возвращать отданное врагу. Перед суровой и справедливой рукой Родины будут все в ответе, от рядового до маршала, поднимется организованность в войсках, а вскоре и отпадет необходимость применять этот суровый закон войны. Да, да, товарищ Сталин, я за эти меры.
Ворошилов вдруг умолк и поджал губы, увидев, что Сталин нахмурился, вероятно стараясь сосредоточить все свое внимание на очередном документе. Затем Сталин снова просматривал бумаги быстро и бегло, потому что каждая из них, как правило, была уже раньше обговорена и согласована с ним в той или иной степени. Над последним документом он опять нахмурился, поднял левое плечо. Но вот красный карандаш всей гранью спокойно лег на стол. Верховный начал закуривать. Василевский закрыл сафьяновую папку. Ворошилов встал. Раскурив трубку, Сталин вяло помахал горевшей спичкой, не потушив ее, задул, поднеся к губам.
— Я подготовлю свое заключение, — сказал Ворошилов, бережно держа свою папку в обеих руках, палец к пальцу.
— Когда вы, товарищ Василевский, можете выехать в Елец? — глядя на Ворошилова, спросил Сталин.
— Через два часа, товарищ Сталин.
— Имейте в виду, Ставка весьма обеспокоена положением дел и на центральном участке фронта, потому время пребывания у Голикова для вас ограничено.
— Да, товарищ Сталин, я это знаю.
— До свидания, товарищ Василевский.
Генерал вышел, заботливо прикрыв за собой дверь.
Сталин, не вынимая из зубов трубку, раздумчиво попыхивал, тяжело облокотившись на кромку стола.
— Не обидим ли мы, товарищ Ворошилов, этим своим приказом нашу армию?
Ворошилов, приглашенный топом Верховного для беседы и совета, сел.
— В русской армии, товарищ Сталин, всегда была суровая дисциплина. — Ворошилов настойчиво выискивал глазами взгляд Верховного, выразительно положив на свою папку белую пухлую ладонь.
— Где страх, там конец военному искусству, — горько усмехнулся Сталин. — Мы прибегаем к тонкому, если хотите, обоюдоострому инструменту, — медленно и внушительно вновь заговорил Сталин, короткими, но выразительными жестами прямой руки подчеркивая каждое слово свое. — Сможем ли мы так же тонко пользоваться этим инструментом? Начало войны показало, как мы были не правы, исключив из нашей стратегии отход. — Сталин подошел к своему столу, взял с его дальнего левого угла книгу в толстом старинном переплете, по закладке открыл нужную страницу и стал читать, не особенно пристально вглядываясь в строки — вероятно, он уже не первый раз обращался к ним: — «С потерянием Москвы не потеряна еще Россия. И первой обязанностью постановляет он сберечь армию, приблизиться к тем войскам, которые идут к ней на подкрепление, и самим уступлением Москвы приготовить неприятелю неизбежную гибель, и потому намерен, пройдя Москву, отступить по Рязанской дороге. Так, я вижу, что мне придется поплатиться за все, но жертвую собою для блага Отечества и приказываю отступать». — Сталин закрыл книгу, оставив указательный палец между страниц, помолчал и, подняв глаза на маршала, спросил: — А не отойди Михаил Илларионович с Бородина?
— Мы, товарищ Сталин, оставили немцам более пятидесяти миллионов человек, и вряд ли урок Кутузова применим к условиям нынешней войны.
— Но маневр, товарищ Ворошилов?
— Маневр бесспорен.
— Да, да, — соглашаясь с какими-то своими мыслями, Сталин кивнул головой, положил книгу на прежнее место. — Да, да. Надо издать хороший, грамотный, если хотите, публицистический приказ, который носил бы столь же политический, сколько и военный характер. Приказ: «Ни шагу назад!»
— Думаю, товарищ Сталин, это и есть то самое, что мы ищем, — с искренним воодушевлением сказал Ворошилов.
— Все так. Все так… Словом, надо готовить этот вопрос. Безотлагательно.
Когда ушел Ворошилов, Сталин зачем-то, вероятно бессознательно, проверил, плотно ли закрыта дверь, и стал ходить от дверей в самый дальний угол кабинета, огибая свой стол. Он с мучительной настойчивостью думал о том, что каждый новый день приносит вести одну хуже другой. Положение на фронтах отчаянное: на восток отходит все южное крыло, не сегодня-завтра немцы возобновят атаки на Москву и Ленинград.
Сталин срезал свой путь к столу наискось широкой ковровой дорожки, позвонил; вошел, заботливо прикрыв за собою створку дверей, Поскребышев, всегда молчаливый, тихий и старательный, всегда с бледным лицом человека, мало бывающего на свежем воздухе.
— Который сейчас час, товарищ Поскребышев?
— Без двадцати минут полночь, товарищ Сталин.
— Прошу пригласить всех членов Комитета Обороны. Да, и распорядитесь, товарищ Поскребышев, подать нам чаю и бутербродов.
Когда вышел Поскребышев, куранты на Спасской башне пробили без четверти двенадцать. Сталин опустился в свое кресло и в раздумье закрыл глаза, сжав в маленьком кулаке свой подбородок. В его потерявшей покой душе, утомленной постоянным внешним спокойствием, поднималось множество мыслей, и среди них настойчивей других обнадеживающе светилась одна, которой он с утешением верил: «Народ и армия поймут все — иного имени, кроме Родины, для них на земле нету».
Танковая армия стояла в тылу на стыке двух фронтов — Западного и Брянского. Местоположение ее было продиктовано тем обстоятельством, что все еще было неясно, куда немцы развернут свое летнее генеральное наступление, о котором кричали все газеты мира.
Генерал Василевский с полуслова понял Верховного — Танковая армия должна помочь Брянскому фронту, оставаясь резервом Главного Командования, потому что положение на центральном участке фронта все еще напряженное и угрожающее. Из этого Василевский сделал еще один, правильный вывод: без разрешения Ставки с северного участка фронта нельзя взять ни одного артиллерийского полка, ни одной эскадрильи.
Вернувшись от Сталина, Василевский распорядился экстренно передать по телеграфу командованию Брянского фронта и Танковой армии задачу на контрудар, а сам, запросив у работников штаба карты и необходимые документы, стал укладываться. Уже перед самым выездом на аэродром позвонил в приемную Поскребышеву узнать, нет ли каких напутствий от Верховного. Поскребышев, о котором в шутку поговаривали, что у него слово по рублю, сухо, рублеными фразами передал:
— Верховного, товарищ Василевский, остро интересует необходимость принятия особых мер для стабилизации фронтов в свете письма фронтовиков. По возвращении будьте готовы к докладу Верховному и по этому вопросу. До свидания.
— До свидания.
С этим и вышел к машине.
* * *
Голикова по-прежнему не было в штабе фронта — он находился в Воронеже и был целиком занят его обороной.
Начальник штаба фронта генерал Бояринов имел слабую связь с отходящими войсками, а Танковая армия, по существу не подчиненная фронту, жила своей жизнью. С приездом Василевского генерал Бояринов вдруг оживился, воспрял духом и толково, вразумительно доложил, где и как лучше использовать танковые корпуса.
После короткой беседы в штабе фронта Василевский и Бояринов выехали на командный пункт Лазарева, командира танковой армии. В селе Карпы Лазарев, молодой генерал с удалыми глазами и бодрым голосом, в новеньком комбинезоне под широким комсоставским ремнем, встретил высокое начальство отдающим лихостью докладом, суть которого сводилась к тому, что танкисты вверенной ему армии готовы выполнить любую задачу. При обсуждении же операции в деталях обнаружилось то, чего боялся Василевский с самого начала: фронт не мог обеспечить выдвижение, развертывание и наступление танковых корпусов и бригад артиллерийским и авиационным сопровождением. Все, что имелось у фронта, Голиков затребовал под Воронеж. Перетягивать технику сейчас уже не было времени, да и нельзя оголять защиту города. И выходило, что танкисты на всю операцию оставались один на один со всеми видами вражеского вооружения. Но Лазарева это нимало не смущало: он по-удалому сверкал фарфоровыми белками лихих глаз и предлагал рассредоточить армию до стрелковых рот и сопровождать пехоту огнем и колесами, не отрываясь от пехотных цепей.
Василевский понимал, что, давая согласие на распыление танковых сил, он повторяет крупную ошибку того же Брянского фронта, но иного выхода не было: применять танки в едином кулаке без прочного авиационного прикрытия куда хуже и безнадежней. К тому же боевая решимость командарма совпадала с настроением танкистов, и начальник Генштаба после осмотра корпусов относительно успокоился.
В ночь на пятое июля танковые части были двинуты к исходным рубежам, чтобы нанести удар но северному фасу немецкой обороны в направлении Землянск, Хохол и отсечь фашистские коммуникации, питавшие переправы через Дон.
Колонны танков, бензовозов, ремонтных и подсобных машин шли по всем дорогам в низовьях Кшени и Олыма. Движение большой массы техники, конечно, не могла скрыть редкая темнота короткой июльской ночи, и воздушные разведчики немцев сразу же навели на наши войска штурмовую авиацию. Под ее интенсивными ударами выдвижение танкистов на рубежи атак задержалось почти на сутки, и момент внезапности был упущен. Первые броневые атаки немцы встретили почти организованным огнем противотанковой артиллерии и повсеместно удержали свои позиции. Только на правом берегу Олыма, в районе села Голымино, наши танковые и пехотные части продвинулись к югу от двадцати до тридцати километров. Версты были пройдены и небольшие, но именно здесь наши войска обломали стальные немецкие клинья, нацеленные с юга на Москву. Рубежи, на которые вышли стрелковые части под прикрытием танков, остались на всю войну неприступными для немцев!
Когда генералу Василевскому доложили, что под Голымино отличилась Камская дивизия полковника Заварухина, генерал пожелал увидеться с ним лично. Василевский всегда питал слабость к боевым командирам дивизионного звена, зная, что именно на плечи этих фронтовых тружеников ложатся все исходные тактических приемов и черновая работа при реализации оперативных замыслов. Во время выездов в действующую армию генерал никогда не упускал случая встретиться и поговорить с командирами полков или дивизий, находя в этих общениях надежную связь с жизнью войск и боевой действительностью. Но на этот раз предвиделся трудный разговор: он, начальник Генерального штаба, должен прямо сказать комдиву, к какому исключительному шагу готовится руководство страной и Красной Армией, чтобы безусловно прекратить дальнейшее отступление. Как это будет понято и принято в войсках? Шаг воистину неслыханный для Красной Армии, где вся дисциплина и весь порядок основаны на пролетарской сознательности. Эти вопросы жгуче волновали Василевского и не могли не волновать; он знал, он чувствовал, что и Сталин с нелегким сердцем шел на крутые меры.
Василевский со свойственной ему внутренней сдержанностью и тактом немного побаивался предстоящего разговора с комдивом и вместе с тем ждал его, надеясь разрешить многие свои сомнения.
Подъехал он к Голымино поздним вечером. Село стояло на горе, и в свете далекого воспаленного неба густо чернели сады. Возле них и остановились генеральские машины.
Дальше через болотце надо было идти пешком. В зелени садов укрылись ремонтники танков, и под кувалдами глухо звенела литая измученная сталь, тарахтел движок, свистя и задыхаясь, астматически дышал насос, кто-то разболтанной пилой швыркал по железу. Под плетнем на низенькой скамеечке сидели двое, совсем слившись, и девичий голос открыто и щекотно смеялся.
— Все вместе да вместе, платья шили парные — ну сестры одно что. А потом платье ли, косынку ли на ней увижу — золотом осыпь — такую не надену.
Тот, кто слушал девичий голос, громко, с мокрым всхлипом чихнул и обрадовался:
— Вишь, правда какая.
И умолкли, пережидая, когда пройдут люди, спускающиеся на гнилые, втоптанные в грязь слеги.
* * *
Полковник Заварухин и майор, командир танковой бригады, сидели в хате над картой, захватанной мазутными пальцами танкиста. Под низким потолком горела лампа с жестяным абажуром, заправленная нечистым бензином с солью, однако то и дело пыхала, на карту сыпалась сажа. За печкой стриг и стриг что-то, будто маленькими ножничками чикал, домовитый сверчок. В открытую дверь пахло коровником и молодой травой — ее принесли солдаты и расстилали в сенках за дверьми. Кто— то из них ползал по чердаку, и в щели прокопченного потолка текли струйки пересохшей земли.
— А ну слезьте, кто там еще! — крикнул Заварухин, подходя к порогу, и стал закрывать дверь, которую из темноты чья-то крепкая рука упрямо потянула назад. Полковник уж совсем сердито дернул было за кованую скобу и тут же отпустил ее: на порог шагнул плотный, крупного склада генерал, а в сенках, как тени, виднелись еще двое, но они, прикрыв дверь снаружи, в хату не вошли.
— Начальник Генерального штаба, — сказал Василевский усталым голосом и так же просто подал Заварухину руку, будто век был знаком с ним.
— Командир Камской дивизии… — немного смешался полковник, а генерал походя, по глазасто оглядел просторную хату, кивнул на лампу:
— Что, полковник, даже и осветиться уж нечем? Или не до того? Не до того, брат, не до того. Все в бегах, а?
— Разрешите идти, товарищ генерал? — спросил майор-танкист.
— Ступай, ступай, — согласился генерал. — Как же вы при таком свете, полковник?
Заварухин виновато глядел на коптевшую лампу, чувствуя, как жарко взмокают спина и плечи. А генерал, покашливая и хмурясь, залез за скрипучий крестьянский стол, с неудовольствием пошатал его, взявшись за края столешницы.
— Откуда отступаете, полковник? Садитесь только.
Заварухин присел на колченогую, прожженную под самоваром скамейку, поднял глаза на генерала и велел себе смотреть твердо и прямо: «Я делал все правильно и потому сохранил свою дивизию…»
— Отходит дивизия из-за реки Кшень.
— И еще думаете отступать? И далеко ли? Когда же землю-то родную освобождать думаете, ась? Как вы, полковник Заварухин, думаете обо всей этой материи?
Генерал сделал выжидающую паузу.
Полковник уронил плечи и, одеваясь мертвенной бледностью, не выдержал взгляда генерала. Бои за каждую дорогу и речонку, выходы из смертных клещей, гибель обозов, потерянный счет убитым и искалеченным, муки самой жизни и бессилия — все это, пережитое в немыслимых страданиях, оказалось, ничего не стоит. Да и не может стоить, потому что отданная врагу земля не перестала быть родною, и за то, что ее топчут сейчас чужие сапоги, она не простит. Даже не верилось, что подвиги, страхи, смерти, которыми ошеломленно жила дивизия, ее сегодняшний успех так обесценены, и у Заварухина для оправдания и защиты не находилось слов.
А генерал, широко облокотившись, наклонился к полковнику:
— Если и дальше так… доблестно воевать, вам не будет стыдно, полковник, перед своими бойцами?
Заварухин с откровенным недоумением поглядел на генерала и по его близкому напряженному лицу понял больше, чем было сказано. Ему вспомнилась атака немецких танков в открытой степи за Кшенью. При вражеском обстреле из танковых пушек и пулеметов наши бойцы своим телом закрывали бутылки с горючей смесью, чтоб их не разбило шальным осколком или пулей… И все— таки разбивало, бойцы горели, а надвигавшиеся танки нечем и некому было жечь.
— Не будет вам стыдно, спрашиваю, полковник?
— В том, что происходит, товарищ генерал, повинны все, от мала до велика, — со скрытой обидой и гневом проговорил полковник и, обретя над собою власть, решил высказаться до конца. — Вот вы, товарищ генерал, спрашиваете меня, стыдно ли мне? Хм. Стыдно ли? Позвольте быть по-партийному откровенным. Стыдно. Да. Стыдно за всех, кто в военном мундире. Мы ведь отступаем, товарищ генерал, от Черного моря и до Воронежа. Отступаем второй год, можно сказать. Ведь с первых же дней войны стало ясно, что от наших войск надо требовать большей стойкости. А мы часто оправдывали отступление внезапностью, эвакуацией тылов и прочими важными причинами. Я военный и не хочу, чтоб меня оправдывали в том, что меня бьют немцы, а Отечество в неслыханной опасности. Мы же, товарищ генерал, по солдатскому уставу знаем, что лишь стойкие части способны добыть победу и в сравнении с другими несут меньшие потери. Не были же сданы врагу Москва, Ленинград, Тула, потому что их обороняли стойкие части. А вооружены они тем же оружием, что и прочие войска. Мы же здесь, внизу, отмериваем немцам куски земли.
Полковник умолк, сочтя, что говорит много, чего и сам не любил в людях, но генерал понял его и кивнул головой:
— Ты говори, полковник. Что есть за душой, все выкладывай.
— После победной зимы, товарищ генерал, многие наши командиры чересчур увлеклись идеями наступления и прорывов. А эти мелкие атаки и наскоки больше всего приносят нам жертв и крайне ослабляют нашу стойкость.
— Вы что же, полковник, совсем против тактических приемов?
— Может, и совсем. При высокой мобильности немецких войск надо, на мой взгляд, стремиться к слиянию тактических усилий в мощные операции. Вот пусть он, немец-то, при всей своей мобильности посуетится тогда перед русским размахом.
— Вон ты как. Вишь, рассудил. А хорошо глядишь, полковник. В большом замахе больше потенциальной силы, а мы частенько так торопимся гвоздануть, что не успеваем и кулак сжать.
— Солдаты, товарищ генерал, тоже понимают это: где бы надо кулаком треснуть, мы бьем по-дамски, ладошкой. Солдаты-то утомлены не только боями и переходами, но и неразрешимыми вопросами: докуда мы будем отступать? Дело прежде всего в необходимости кончить отступать. В войсках созрело понимание того, что нынче речь идет не только о Москве, а о всей России, и люди готовы на все, только бы стать и стоять насмерть. Но стать, товарищ генерал, должны все — от Белого до Черного моря. Стеной. Единой стеной. Сейчас и оружие у нас появилось хорошее, — приподнятым голосом сказал Заварухин и, чувствуя, что генерал понимает его, улыбнулся. — Насчет тактических приемов я, товарищ генерал, погорячился. А в остальном подпишусь под каждым своим словом.
Василевский сосредоточенно разглядывал вроде бы тихого полковника с его будничными, какими-то обношенными усами, линялыми пятнами на сухом, заветренном лице, с горячечным блеском истомленных глаз.
— И вы уверены, полковник, что принимаемые меры положительно изменят обстановку?
— Это сейчас потребность каждой честной души, товарищ генерал. Решительные меры, обеспеченные партийно-политической работой, — я не сомневаюсь — послужат сигналом к всеобщей стойкости.
Генерал временами хмурился, сердито утягивая уголки рта, но в глазах его пробивалась искорка одобрения и понимания праведной горячности полковника. «Вот она, самоотверженная солдатская правда, — удовлетворенно подумал Василевский и вдруг почувствовал то душевное облегчение, которого не искал и даже не ждал, и потому, нечаянное, оно особенно обрадовало: — Как это вовремя! Товарищ Сталин чутьем своим улавливает потребность армии любой ценой прекратить отступление. И он остановит войска. У Сталина хватит мужества, твердости и авторитета. И будут большие, хорошие перемены». В чем проявятся они, эти перемены, Василевский пока не знал, да и не до того было сейчас, по все, что он станет делать с этой минуты, будет связано с ожидаемыми переменами.
— Разрешите еще, товарищ генерал. Ведь немец до нас воевал уже два года, а мы за год по опыту догнали его. Да, сравнялись. Ведь он нам перед Доном грозил котлом, а котла не оказалось. Бить будем теперь немца. Бить будем, товарищ генерал, смертным боем, но только боже нас упаси от мелких наскоков и атак.
— Будем считать, полковник, что мы договорились, — сказал генерал и опять хватко взялся за края столешницы, качнул хилый столик. — И спасибо за партийную откровенность. Хотя, правда, кое в чем вы и перехватили, И хорошо, что поняли это. Вы давно на фронте?
— С октября прошлого года.
— Выходит, крещен по всем статьям.
— Затянулось оно что-то, крещение-то наше.
— То правда, полковник, затянулось. Зато урок будет из девятого в десятое колено. Веху поставили для отмера веков. Да, постойте-ка. — Василевский поднялся и с повеселевшим лицом объявил: — Я ведь, полковник, русскую-то историю учил по «Истории Российской» Василия Никитича Татищева, а он, батенька мой, вот каково сказал на этот счет: «Понеже крещение есть просвещение души, следственно удобрение ума и его орудий, яко памяти, смысла и суждения, от которых всякое добро в жизни человека происходит». Во как! Так что я, полковник, считаю вас человеком просвещенной души, и вам не сегодня— завтра править дела с перевала. Так, так. А Березов не объявлялся? Жаль. Этого генерала жаль. Весь он состоял из идеи наступления. Нам скоро такие люди крайне понадобятся.
Генерал достал и положил на донышко ладони свои карманные часы, долго глядел на них, что-то высчитывал. На верхней хорошо пробритой губе его, в длинном и горбатом желобочке, проступил пот — видимо, генерал думал о чем-то трудном и жестком.
— А светило ваше вроде разгулялось, и я, пожалуй, напишу здесь телефонограмму.
В дверь умеючи, бесшумно вошел майор из охраны Василевского и доложил, что командира дивизии срочно требуют к телефону из штаба фронта.
— Я не держу вас, полковник. Будут спрашивать меня — скажите, что задержусь здесь на час-два.
Василевский достал из сумки свои бумаги и, приноравливаясь к свету лампы, написал телефонограмму:
«Ставка, Верховному. В ближайшее время немцы не в силах предпринять крупные атаки за Доном и на север. Для нас теперь самое необходимое — не сделать больше ни шагу назад и сохранить войска для решительного наступления. Фронту даны соответствующие распоряжения. Васильев».
Генерал прочитал донесение и понял, что не доложил в нем Сталину о чем-то очень важном, и, вдруг вспомнив сказанное полковником Заварухиным, после слов «для решительного наступления» приписал: «Стать и стоять насмерть — это сейчас потребность каждой честной души». «Именно такие слова нужны Сталину, и нам их теперь всем знать надо», — подумал Василевский и, устало привалившись спиной к окопному косяку, спокойно закрыл глаза.
Так же примерно думал и Заварухин, шагая к хате связистов.
Под темным небом неверная выстаивалась тишина. И теплая ночь, и частое мигание вроде бы заплаканных в усталости звезд, и сухоросное дыхание душной земли, и подмытая заревом кромка горизонта — все это казалось Заварухину своим, ласковым, нужным и вместе с тем вчуже отрешенным. После встречи с генералом где-то в живом уголке угнетенной души зародилось так необходимое и внушительное: «Кажется, перелом. Да, теперь близок перелом. К счастью, и там наконец-то поняли. — Заварухин под словом «там» как-то неопределенно и мельком опять вспомнил Сталина. — Понял он и поймут войска, что пройдены все перекрестки и росстани».
У калитки хаты, где размещался узел связи, полковника встретил начальник связи дивизии.
— Звонил генерал Бояринов. Перезвонит еще минут через пять — десять.
— Идите к аппарату и дежурьте, а я побуду здесь. Подышу воздухом.
Связист ушел, оставив дверь в хату неприкрытой — узкое лезвие света упало на мотки и катушки с проводом, сваленные у крыльца. Полковник подошел к плетню, на котором висел какой-то выстиранный брезент, от него пахнуло теплой рекой и еще чем-то давним, далеким. Но Заварухин отмахнулся от этого случайного и стал думать о том, с чем шел сюда: «Мы сейчас на том перевале, который веру и силу даст нам всем, от Верховного до ездового…»
— «Кедр» на проводе, товарищ полковник.
Штаб фронта требовал жесткой обороны, и полковник возвращался в свою штабную хату, думая уже совсем о будничном: о лопатах, топографических картах, жаркой, с паром бане, а в самой душе его своим чередом складывались новые и верные ожидания, знакомые всем людям после больших испытаний.
XXI
До однопролетного мосточка группа Охватова добралась с большими потерями. На каждой версте теряли все новых и новых. Дальше и раненых тащить было некому. По заросшим канавам и выемкам, под вечное гудение пчел и шмелей раненые умирали, находя последнее утешение в том, что все перестрадали и отмучились. Охватова поражало то, что на их лицах не было ни страха, ни озлобленности. Кротостью и покорством светились глаза, и Охватову казалось, что эти люди, только что суетившиеся, озабоченные и свирепые, вдруг узнали что-то самое важное на этом свете и потому сделались такими терпеливо-спокойными.
У деревянной будки охраны моста Недокур расстрелял остаток последней ленты, вынул из пулемета затвор и швырнул его в заросли осоки, а пулемет столкнул в речку — железо увесисто упало на камни, и между высокими опорами так загудело, что звоном отозвались рельсы и стальные связи моста.
Ни один не воспользовался деревянной лестницей — падали под откос, как чурбаки, катом и перевертышем. Переходя речку, уже чувствовали, что немцы на насыпи, но не могли заставить себя добежать до кустов — останавливались и пили чистую журчащую воду: черпали пригоршнями, пилотками, опускались на колени и припадали губами. Захлебывались, кашляли и не могли напиться.
Первые, однако, успели подняться на берег, когда немцы за рельсами поставили свои пулеметы, а немного спустя под мостом, хрустя камнями в мелкой воде, на эту сторону переполз бронетранспортер и щедро обсеменил и речку, и берег, и тополя, и железную крышу школы губительным свинцовым высевом.
Бойцы больше не отстреливались. А под старыми тополями, в ракитнике, на меже школьной усадьбы наткнулись на два наших танка из разведки танковой бригады. Бойцы от радости готовы были гладить и целовать шершавую, залитую нефтью броню родных машин. Но танкисты сердито и недружелюбно встретили пехотинцев: что ни говори, а отходят, и после них милая русская земля будет называться двумя чужими неуклюжими словами — «оккупированная территория».
На одном из танков по сварным узлам и швам башни было написано красным суриком: «Уралочка». Охватов с детским восторгом и глубинной тоской глядел на это близкое и будто бы затерявшееся в памяти слово и что— то хотел, что-то надо было вспомнить и не мог ничего вспомнить. Только подавил в заломившем сердце горькие слезы и утешительно подумал: «Слово-то какое — уралочка! А я, Шура, все время носил в своей душе злость на тебя. Я буду любить тебя — только в доброте и любви счастье и спасение».
— Ложись! — Недокур сшиб с ног Охватова, который и вчера и сегодня как-то странно стал задумываться. И сейчас, не урони его Недокур, крышка бы лейтенанту, потому что выползший на берег бронетранспортер сыпанул из двух пулеметов, пули ощепали тополя и, словно кресало, высекли из брони танков гремучее искорье.
— Ты что, спросонья? — ругливо закричал Недокур на лейтенанта. Закричал не от злости, а из страха потерять командира, с которым, чуялось, делается что-то неладное. Из-за шума работающих моторов Охватов не расслышал слов, а понять понял товарища и, чтобы смягчить его, улыбкой указал на башню танка, где неярко растеклись суриковые буквы. На Недокура они не произвели никакого впечатления: он озабоченно шмыгал своими рысьими глазами по танку, искал, где сподручнее обротать броню.
Фашистский бронетранспортер, не чуя опасности, самоуверенно и ползуче выскребся на плешивое, выбитое скотом угорье, и тут танки дуплетом ахнули по хилой машине — поставили ее на дыбы, опрокинули, подожгли. Уцелевшие немцы метнулись к берегу под мост, сбегавшие с насыпи тоже сунулись туда, и наши пулеметы растянули их на мокрых и ослизлых камнях. Взбаламученная вода вынесла из-под моста несколько трупов.
— Вот это война! Вот это война! — выхаживал на броне танка сапожищами очумевший от радости Недокур.
— Тебя что, к теще занесло? Эй ты! — высунулся танкист из люка. — Чего ты тут раскопытился? И вообще, кто разрешил залезать?
— Давай, давай! — весело заорал Недокур. — Вези знай, потом гордиться станешь — разведчиков вез. Кто это у вас придумал? — Недокур похлопал ладонью по красным буквам на башенной броне и махнул рукой: — Пентюх, ни хрена не слышит! — Потом закричал Охватову под самое ухо, кивая на чумазого и оглохшего танкиста — Смотри ты, в железо запаяны, а вишь как рыдательно придумали: «Уралочка»!
Танки вышли из укрытия и, обдав сидящих на броне пехотинцев смрадом горелого масла и теплой пыли, покатились мимо школы с переломанными рамами, изодранной на крыше жестью и широким крыльцом, засыпанным ребячьими книжками, картами и бумажками.
«Ничего, — подумал Охватов, глядя на рассыпанные бумаги, — скоро здесь все будет как прежде. Будет скоро».
Запавшие за насыпью немцы окатили уходящие тапки из пулеметов, и Охватов, державшийся за приваренную к башне скобу, вдруг опустился на нее и сполз на горячее жалюзи. Недокур подхватил его, потащил к башне. А Охватова уже ознобно трясло — он обронил пилотку и автомат, ломая ногти, судорожно скреб железо и белыми, расширенными от испуга глазами беспомощно глядел на Недокура. Тот говорил что-то с бабьим причитанием, вероятно упрашивал лейтенанта терпеть и крепиться. Между тем танк мотало из стороны в сторону, хищно хрустели и лязгали его гусеницы, и Охватов понял, что долго ему на броне не удержаться. Но Недокур с помощью солдата все-таки изловчился и своим ремнем привязал лейтенанта к скобе. Успокоился. У Охватова были разорваны пулями голенища сапог, а из рваной кирзы на железо частыми каплями текла кровь. На жирном мазуте кровь была скудной и черной.
— Царапнуло небось, вон и крови-то нету, — повеселел Недокур. — Ерунда всего-то, держись давай. Держись. — На улыбку товарища повинно улыбнулся и Охватов — бледное лицо его все сбежалось в морщины, сделалось неузнаваемо старческим, выжатым. Совсем неприметно эта линючая улыбка его перешла в болезненную гримасу.
В баках танков мало оставалось горючего, и где-то в молодом дубнячке водители слили топливо в один бак, а машины взяли сцепом. Пока танкисты занимались перезаправкой, Недокур срезал с Охватова сапоги и перевязал ему ноги. Раны его уже почти не кровоточили, лейтенант держался твердо и, одолевая наступавшую на него горячку, пытался сказать, что второй раз его тяжело ранило и второй раз в самое неловкое время — при отступлении.
— Худая скотина и ярится не вовремя, — с горькой иронией над собой сказал Охватов.
— Ничего, ничего, все бывает до трех разов, — взбадривал его Недокур. — Так что еще не все. Не все еще.
Потом Недокур уговорил командира взятого на буксир танка положить лейтенанта в машину.
В гудящем железе от духоты и ударов Охватов часто проваливался в небытие, а придя в сознание, все хотел смахнуть с ног что-то неодолимо тяжелое и давящее насмерть.
Ночью переправились через какую-то речонку и до штаба бригады в Голымино чуточку не дотянули: кончилось горючее. Бойцы сразу же потащили Охватова в село, нашли санитара — того самого, что лечил Охватову спину. При свете смрадного каганца санитар осмотрел раны лейтенанта, уже подпаленные тонкой краснотой, зацокал языком, вставая с колен.
— Хирург, ребята, надобен. И ежели бы вот теперь же. А у нас тут чисто никого не осталось. Сходите к штабу — за болотцем вон. Машин понаехало, может, возьмут, ведь лейтенант этот живых немцев таскал. Я посмотрю за ним, а ты вот и иди, — обернулся и указал на Недокура, который все время близко держался к санитару, без малого дышал ему в затылок. — Бери там любого под микитки — ведь этот лейтенант, скажи, живьем, живье-ом фашистов брал. Это подумать, ежели отхватят ему обе-то…
Охватов уже не знал, где он и что с ним, но слова санитара о ногах хорошо расслышал, понял и, возвращаясь в свое забытье, коснулся вдруг памятью такого, о чем никогда не вспоминал до сих пор. В Ирбинске при кладбищенской церквушке жил безногий пономарь Аго— фангел. Короткие обрубки ног у Агофангела были обшиты толстой кожей, и он напоминал игрушку ваньку-встаньку. Мальчишки, прибегавшие из города грабить церковный рябинник, боялись пономаря, не понимали его имени Агофангел и были с ним по-детски бессердечны: дразнились, набивали в его серую длинную бороду репейных шишек. А Колька Охватов, всегда золотушный и большеротый, не любил выскакивать вперед, зато в сторонке босоного приплясывал и базлал до посинения:
Поп попадью переделал в бадью,
руки, ноги отрубил!..
* * *
Недокур на слегах через болотце догнал группу командиров и первым среди них увидел полковника Заварухина. Как только вышли на сухое, подскочил к нему, отмахнулся от чьих-то цепких рук, с лихой решимостью заорал:
— Товарищ полковник, разрешите?! Рота прикрытия выполнила свою задачу! Однако!..
Полковник заикнулся было что-то о генерале и указал на идущего впереди, но Недокур не обратил на это никакого внимания, запально сыпал свое:
— …Роты как таковой нету, товарищ полковник, но лейтенанта Охватова мы привезли.
— Как привезли? Он что?
— Да вот так он, привезли. Ноги ему немцы прострелили. По костям. Операция нужна. Самая срочная. Помогите отправить. Ведь он… Вы ж знаете…
Генерал Василевский по голосам, отмеченным тревогой и отчаянием, догадался, что речь идет о ком-то особенном, повернулся, замедляя шаг:
— Ранило кого-то?
— Ранило, товарищ генерал. Командира разведки. Вот незадача-то. Сейчас мне недосуг, а вот освобожусь, товарищ…
— Да как же Охватов-то? — Недокур заступил дорогу полковнику. — Тогда и конец ему!
Те же цепкие руки опять потянули было Недокура в сторону от командиров, но он, остервенившись вконец, хапнул чужие пальцы на своем плече, как воровские, — произошло короткое, но выразительное замешательство, которое Василевский хорошо понял и спросил доброжелательно и мягко:
— Разведчик, говорите?
— Да, товарищ генерал, Возможно, слышали, он притащил обер-лейтенанта Вейгольда, фашистского казначея, — подсказал Заварухин.
— Вот видите как. Майор Лимановский, взять надо раненого. Местечко у вас найдется?
— Найдем, товарищ генерал. А ну неси своего… да шевелись, — приказал майор Лимановский Недокуру, все еще пестуя и обдувая омертвело слипшиеся пальцы.
Санитар дал Охватову камфарных капель, сделал ему два холодных компресса, раны промыл спиртом, и, когда лейтенанта несли к бронетранспортеру, он пришел в сознание, сам попил из фляжки воды, нарочно облив себе грудь и плечи и радуясь холодным струйкам, облизавшим бока до лопаток. Его положили на дно бронетранспортера. Недокур выдернул из-под катков пулемета тугой мазутный тюфяк и положил его в изголовье лейтенанта. Боец-пулеметчик заартачился было, что «максим» станет грохать по железу, но Недокур зловеще припугнул:
— Ты поговори у меня. Поговори.
Подошел полковник Заварухин, приподнялся к Охватову, нащупал его немую, горячо-влажную руку, заторопился, потому что генеральская машина уже тронулась:
— Ну, Охватов, ждать станем, слышишь? Догонять нас придется. — Заварухину было по-отцовски жалко доброго солдата, будто от сердца рвал кровное, и опять сказал то, во что поверил сейчас и чему воистину радовался сам: — С перевала уезжаешь, брат. С самого перевала. Тогда уж гляди не залеживайся, а то и не догонишь. Вот так.