Инструктор обкома, добросовестно проверивший все связанное с фельетоном и письмами, присланными в редакцию и обком, сделал обстоятельный доклад. Лемяшевичу казалось, что инструктор докопался до самых глубин и вот-вот назовет настоящие фамилии авторов. Нет, фельетон пришел в редакцию, напечатанный на машинке. К нему приложено было письмо, в котором авторы обращались в редакцию с просьбой напечатать их «статью» и сообщали, что они — преподаватели этой же Криницкой школы и не возражают, чтобы под «статьей» стояли их фамилии. «Наша комсомольская совесть заставляет нас говорить правду в глаза», — писали они.
— Но таких преподавателей нет. Во всяком случае, в этом районе… Я, между прочим, сверил почерк всех криничанских преподавателей. Ничего похожего!
— Опытный клеветник, — заметил кто-то из членов бюро. Заместитель редактора Стуков, взволнованный, нервно оглядывался на присутствующих, виновато улыбался Лемяшевичу и то и дело вытирал пестрым платком лысину и покрасневший нос.
Бородка сидел на другом конце длинного стола, покрытого зеленым сукном, ближе к столу секретаря обкома Малашенко, который вёл заседание. Артем Захарович, не в пример заместителю редактора, держался очень спокойно, как будто всё, что тут разбиралось, не имело к нему никакого отношения. Закинув руки за спинку стула, он сладко зевнул, как бы показывая, что все это ему неинтересно и скучно. Но, должно быть заметив, как сердито нахмурился при этом Малашенко, он сразу переменился: на лице появилось внимание и даже беспокойство. Он наклонился над столом, записал что-то в блокнот, потом взял синий стакан и, вертя его в руках, внимательно рассматривал выгравированный на нем узор.
Стуков, когда ему дали слово, вскочил, как школьник, и начал вытаскивать из кармана какие-то бумажки, газетные вырезки и целые газеты, как будто бы готовился к длинному докладу.
— Вы не вздумайте оправдываться, — предупредил его Малашенко. — А то у вас есть такая привычка: доказывать, что черное — белое.
— Нет, я не собираюсь оправдываться, — торопливо заверил редактор и как бы в подтверждение отодвинул от себя на середину стола все свои бумажки. — Все, что сказал товарищ Кандыба, правильно от начала до конца. Виновата редакция. Я… я, товарищи, виноват. Я ограничился тем, что позвонил товарищу Бородке. Да, я поверил ему, поверил слову первого секретаря райкома, — с обидой и упреком в голосе повернулся он к Бородке. — Я тебе поверил, Артём Захарович. Кому, как не тебе, знать своих людей! Кому?
Он умолк, глядя в упор на Бородку. Тот взглянул на оратора, улыбнулся и укоризненно покачал головой:
— Нервы, товарищ редактор…
— Да, Артём Захарович, нервы, — грустно согласился Стуков и сел.
— Товарищ Бородка, ваше слово.
Артем Захарович встал, поправил галстук и аккуратно поставил стакан рядом с графином.
— Не отрицаю, что товарищ Стуков мне звонил. Помню — был такой у нас разговор. Но у меня в это время шло заседание бюро, было полно людей. Кажется, я даже выступал в тот момент, когда зазвонил телефон. Одним словом, занят был важными делами…
— А судьба человека — для вас не важное дело? — спросил Малашенко.
Бородка быстро повернулся к нему.
— Не о судьбе шла речь, Петр Андреевич! Речь шла о критической заметке, каких десяток в каждой газете. Редактор сообщил, что есть письмо преподавателей, в котором критикуется директор. А у товарища Лемяшевича были ошибки… были, он сам не станет отрицать. Мне рассказывали коммунисты, колхозники. Случалось, пропускал и чарку товарищ… И в лавке запирались с бывшим председателем колхоза и с предсельсовета, был такой факт… Мне об этом тоже рассказывали… Так почему, рассудил я, для пользы дела не покритиковать молодого работника? Неужели сразу нужны организационные выводы? Критика — лучший метод воспитания.
— Странно вы пользуетесь этим методом, — сказал Журавский, который специально приехал на заседание бюро, так как письма о фельетоне были получены не только в обкоме, но и в ЦК. Это шло не по его отделу, но он решил поехать сам. Роман Карпович поднял газету с фельетоном. — А если б все это оказалось правдой, вы что же, не сделали бы выводов?
— Товарищи! — с большим пылом и убедительностью заговорил Бородка. — Я не знал содержания всего фельетона, я имел в виду обыкновенную заметку.
— Неправда! — возмущенно крикнул Стуков. — Я прочитал тебе весь фельетон!
Бородка пожал плечами.
— Не помню. У меня было бюро. Кстати, я не привык решать дела по телефону.
— О нервах ты помнишь.
— О каких нервах?
— Ты ругался, что не дают покоя, что у тебя и без того забот хватает. Я посоветовал тебе полечить нервы…
— Полечите свои, товарищ Стуков. Фантазия у вас журналистская… Не выдавайте плоды своей фантазии за факты… А мне и в самом деле не до ваших редакционных дел!
Стуков разволновался ещё больше, вспотел, придвинул к себе свои бумажки, хватаясь за них, как за якорь спасения.
— И не верю я вам, что у вас шло бюро. В присутствии посторонних так не разговаривают!..
— Успокойтесь, товарищ Стуков, — остановил его Журавский, внимательно слушавший их спор.
Стуков опять отодвинул бумажки и вытер лысину. Бородка со злостью кинул ему:
— Хотите свалить с больной головы на здоровую…
— Головы одинаковые, — заметил секретарь обкома и сурово спросил: — У вас всё, товарищ Бородка?
Теперь Лемяшевичу наконец стало ясно, как и почему появился фельетон. Но ему ещё больше захотелось узнать, кто же автор. Кто написал этот поклёп? И как это он так хитро замаскировался?
Об этом он и сказал. Сказал, что теперь не сомневается, что писали не двое, а один, и что человек этот находится у них в коллективе в Криницах; что субъект такой страшен — уж если он умеет так маскироваться, то, верно, не впервой ему писать анонимки, не впервой клеветать. О своих отношениях с Бородкой он промолчал, счел нетактичным говорить о них здесь, только честно рассказал о выпивке в сельпо, о которой опять упоминал Бородка, и заметил, что у секретаря райкома было довольно времени, чтоб разобраться в этом факте. Ведь разобрался же инструктор обкома, учёл все обстоятельства. Нельзя руководителю без конца попрекать подначального за небольшую ошибку. Очень возможно, что эти попрёки и дали какому-то мерзавцу основание возвести поклёп.
Пока Лемяшевич говорил, Бородка не поднимал головы, рисуя на бумаге большие замысловатые буквы. Но когда Лемяшевич кончил, он взглянул на него и дружелюбно улыбнулся, как бы одобряя все, что тот сказал.
Выступали члены бюро, и все крепко критиковали газету и Стукова, три месяца замещавшего больного редактора, критиковали порочный кабинетный стиль работы, вспоминали другие ошибочные выступления газеты.
— У вас же, товарищ Стуков, дошло до того, что «лучший» ваш корреспондент Курлович, не выходя из собственной квартиры, давал письма об уборке из Светловского района. А на самом деле он полгода не был там! — говорил секретарь обкома по пропаганде. — А это, оказывается, и ваш стиль работы. И вы собираете материал по телефону.
Стуков сидел понурив голову и молчал.
Бородку задевали мало, между прочим, рикошетом, как говорится. И он опять сидел, закинув руки за спинку стула, спокойный, самоуверенный, смотрел на выступающих и изредка в знак согласия кивал головой.
Поднялся Малашенко, привычным жестом пригладил волосы, написал красным карандашом на бумаге какие-то цифры и начал говорить — без отступлений, сразу о деле.
— Тут правильно говорили о редакции, о стиле работы. Я не буду повторяться. Ясно. Газета, наша газета, товарищи, орган обкома — вдумайтесь в это! — оклеветала трех честных коммунистов. Это вызвало решительный протест интеллигенции, колхозников, учащихся. Писали коллективно и в одиночку, в редакцию и в обком… Вот они, письма! — Он взял пачку листков из ученических тетрадей и конвертов, сколотых скрепкой. — Они — свидетельство того, как живо, с какой активностью реагируют простые люди на выступления печати. Подумайте об этом, товарищ Стуков. Обсудите письма у себя в редакции. Да, именно обсудите! Однако я хочу сказать о другом… О человеке, по чьей вине появился этот, с позволения сказать, «клеветон», как его справедливо назвали в одном письме, — о вас, товарищ Бородка! — Голос секретаря обкома зазвучал сурово.
Бородка заметно вздрогнул и уставился на говорившего.
— Вы тут прикинулись, что ничего не помните, что у вас шло бюро, что вы решали более важные дела. А человек, коммунист — это для вас не важно?.. А если б вам позвонили, например, об аресте Лемяшевича, вы тоже отмахнулись бы, санкционировали бы, не вникая в суть?.. Вы продолжали бы решать «важные дела»?..
По лицу Бородки пошли красные пятна.
— Вы забыли, что все дела в партии решаются с людьми и для людей. Нет у нас дел абстрактных. А вы, товарищ Бородка, помня о «деле», забываете о людях.
Присутствующие посматривали на Бородку, ожидая его реплик, протестов, зная, как метко он умеет бросать эти реплики, сбивать ораторов. А с Малашенко он на «ты» — старые приятели, и потому вряд ли Бородка растеряется и сейчас. Но, ко всеобщему удивлению, Бородка молчал и даже не смотрел на выступающего, а разглядывал свои большие красные руки, лежавшие на столе, на листах чистой бумаги. Его поразило одно обстоятельство: слова Малашенко казались удивительно знакомыми, где-то он их уже слышал. Но когда и от кого? Он никак не мог припомнить, и это мешало ему непосредственно реагировать на обвинения секретаря обкома.
— А в данном случае Бородка просто утратил принципиальность и объективность партийного руководителя. Он отомстил Лемяшевичу за критику…
Артем Захарович вдруг вспомнил, кто раньше говорил эти же слова, — Волотович, — и быстро повернул голову, набычился, готовый ринуться в бой.
— Лемяшевич возмущался некоторыми аморальными поступками секретаря райкома…
— Я протестую! — Бородка хлопнул ладонью по столу.
— Против чего вы протестуете? — резко спросил Малашенко, подавшись вперед.
— Вы не имеете права!
— Что? Вас критиковать?
Кто-то из членов бюро засмеялся. Журавский перешел от окна, где он сидел до сих пор, к столу секретаря, сел рядом с Малашенко и спокойно сказал:
— Товарищ Бородка! Не забывайте, что вы на бюро обкома… а не у себя в районе, где, говорят, вас и в самом деле боятся критиковать. Лемяшевич вот попробовал… так вы тут же хотели перевести его в другую школу. А проще говоря — выжить. Не вышло…
— Обком вмешался, потому не вышло, — подхватил Малашенко. — Нет, товарищ Бородка, члены бюро должны знать всю подоплеку… И должен вас предупредить: если вы не сделаете надлежащих выводов, мы ещё вернемся к вашему поведению… Учтите. А вы, товарищ Лемяшевич, напрасно тут проявили ненужное благородство и не рассказали, как от вас хотели избавиться… Или тоже испугались? Вы хорошо начали… Так и продолжайте—режьте правду в глаза. Принципиальных людей партия всегда поддержит! Думаю, товарищи, все ясно? Предлагаю Стукову и Бородке за потерю принципиальности объявить выговор… Есть другие предложения?
Стуков вздохнул явно с облегчением и что-то зашептал своему соседу.
Бородка тяжело встал, оперся карандашом о стол, карандаш сломался, он с раздражением бросил его.
— Я протестую против такого решения!.. Я член обкома. Я буду жаловаться в ЦК…
— Пожалуйста. Ваше, право, — сказал Журавский.
— Вы навязываете членам бюро свою волю. Нарушаете партийную демократию!
— Не знал, что ты такой защитник демократии, — усмехнулся Малашенко.
— Почему «навязываем»? Мы высказали свою мысль, внесли предложение… А вы доказывайте, что это не так. Доказывайте, что вы правы. Я лично так понимаю демократию, — Журавский развел руками.
Бородка ничего доказывать не стал, сел на место.
— А может быть, чересчур строго, Петр Андреевич? — неуверенно спросил председатель облисполкома, добродушный толстяк. — Может, предупредим?
— Что ж, если других предложений нет, будем голосовать два.
Проголосовали за выговор.
Лемяшевич вышел из обкома со сложным и противоречивым чувством. Было удовлетворение оттого, что правда победила, что такая высокая партийная инстанция чутко и внимательно отнеслась к делу рядовых коммунистов, что криничане прочитают опровержение этого злосчастного фельетона. Сердце его было полно благодарности к тем добрым людям, известным и неизвестным ему, которые написали письма, лежавшие на столе у секретаря. Лемяшевич знал только об одном, а их — вон сколько! Жаль, что не было здесь Ровнопольца, который не очень верил в победу.
Нет, когда ты убежден в своей правоте, тебе нечего бояться: дисциплина в партии одна для всех! Все это так. Но Лемяшевич не злорадствовал по поводу поражения противника. Вот и сейчас. Он не только не радовался, что Бородка получил взыскание, ему это было неприятно, обидно. Он не оправдывал Бородку как человека, как коммуниста, с которым они равны перед Уставом партии, но ему горько было за Бородку руководителя. В институте он два года был секретарем партбюро факультета, был в парткоме и хорошо понимал, какой это высокий и почетный пост — партийный руководитель! А ещё неприятно было от мысли, что Бородка с его характером, наверно, не успокоится, опять сделает какой-нибудь выпад, опять придется тратить силы, энергию на борьбу, которая не помогает, а мешает работе. «Ну, если он начнет вновь — я его на конференции так разукрашу!..»
Он вспомнил, как после рассмотрения их вопроса в вестибюль вышел Журавский, остановил их обоих — его, Лемяшевича, и Бородку — и шутливо сказал: «Что ж это вы не поладили? Мне просто неудобно… Я вас рекомендовал…»
Он имел в виду не только то, что посоветовал Лемяшевичу ехать в этот район; он когда-то и Бородку рекомендовал на свое место. Но Бородка это уже забыл и ответил раздраженно и неприязненно: «А вы меньше протежируйте — лучше будет для дела», — и отошел к знакомым, дожидавшимся своей очереди на бюро.
Журавский почувствовал себя неловко и ограничил разговор с Лемяшевичем тем, что осведомился, как он живет, и попросил передать Костянкам привет и извинения, что не может заехать к ним.
С такими чувствами и мыслями ходил Лемяшевич по городу. Обошел магазины, заглянул в облоно, в библиотеку. До отхода поезда оставалось ещё много времени, и он решил зайти в школу, где преподавал один его однокурсник.
Падал снег. Лемяшевич медленно шел по скользкому тротуару, осматривал новые дома, вглядывался в лица людей. Вдруг, обогнав его, резко, так что завизжали тормоза, остановилась «Победа». Из нее выглянул Бородка:
— Лемяшевич! Вы куда? Дружески-приветливый голос секретаря смутил Михаила Кирилловича.
— Да так… гуляю…
— Дожидаетесь поезда? Долго, ещё ждать. Садитесь, поедем вместе. До школы довезу, я к вам в МТС еду.
Предложение заманчивое — не надо будет думать, как добраться из райцентра, а ведь поезд приходит поздно вечером, когда надежды на случайную машину почти нет. Но слишком уж врасплох захватило его это неожиданное предложение, он колебался. «Человека этого невозможно понять».
— Да у меня вещи на вокзале…
Бородка хитро усмехнулся, должно быть все понял, — он любил удивлять людей.
— Захватим и вещи… Трудно ли…
Вещи — два пакета книг, которые Лемяшевич, чтобы не таскать, сдал в камеру хранения.
Когда он принес пакеты и бросил их в машину, Бородка сказал:
— Книги? — И после длинной паузы, когда уже отъехали от вокзала, спросил: — Пишете свою диссертацию?
— Нет, не пишу, но обдумываю… Собираю материал.
— Завидую я вам… Спокойная у вас работа… читай, пиши.
Лемяшевич не выдержал и засмеялся; его развеселило явное желание секретаря пожаловаться на свою судьбу.
— Не такая уж она спокойная.
Бородка повернулся — он сидел рядом с шофером, — подозрительно посмотрел на спутника — почему засмеялся? — сухо заключил:
— Конечно, спокойных работ не бывает… — Но сказал это с такой интонацией, которая заставляла мысленно продолжить: «Спокойных работ нет, но ваша — все-таки не то, что, например, моя».
Он молча достал папиросы, предложил Лемяшевичу, сам жадно затянулся и вперил задумчивый взгляд в снежную муть.
Снег густел. Он залеплял ветровое стекло машины. Прилежно и неустанно трудились «дворники», сметая снежные хлопья. Шофер убавил скорость и, наклонившись к баранке, зорко вглядывался в дорогу. Разнообразные по форме, большие и маленькие снежинки летели, кружились перед машиной, вихрились по сторонам. Причудливая и манящая красота была в этом их кружении и полете. Она зачаровывала, наполняла ощущением бесконечности движения, рождала спокойную торжественность в душе и в то же время какие-то смутные образы, мечты, как будто ты задремал и погрузился в другой, нереальный мир. Но и от этого Лемяшевичу было хорошо. На душе становилось легко-легко, забывались все неприятности, все житейские заботы. Не хотелось нарушать это торжественное настроение словами. Должно быть, то же чувствовал и Бородка. Они молча курили.
Еъехали в лес, и снежинки вдруг как бы замедлили свой стремительный бег. По обе стороны дороги высились старые сосны, ветви их нависали над шоссе. Звездочки снежинок разбивались о ветки, и вниз медленно сыпался редкий, легкий снежок. Сразу исчезло ощущение стремительности движения, но возникло новое чувство—восторга перед величием и красотой леса. Важно и торжественно кланялись машине редкие березы и дубы, на которых там и тут висели отягченные снегом коричневые листья. Сосны, похожие, как сёстры, стояли по обе стороны дороги сплошной стеной, величаво вздымая в белое небо свои снежные густые шапки. Казалось, что под этими соснами как-то особенно уютно и даже тепло. Нет, не казалось, а вспомнилось обоим бывшим партизанам, потому что когда-то такой же лес был для них и на деле самым желанным и надежным убежищем.
Артём Захарович открыл переднее окно, выбросил окурок, снежинки холодной струей ворвались в машину.
— Хороша будет завтра пороша, — заметил Лемяшевич, бросая и свой окурок.
Бородка быстро обернулся, в глазах его блеснули азартные огоньки.
— Вы охотник?
— Без стажа. Года два, как приобрел ружье. Не подстрелил ещё ни одного зайца, если по совести… На тетеревов осенью удачно ходил…
— Завтра суббота, да? Послушайте, давайте пойдем в воскресенье на зайцев. Чудесные места знаю.
— Я всегда готов, — согласился Лемяшевич. Шофёр с улыбкой покачал головой.
— В воскресенье совещание льноводов, Артем Захарович, Бородка хлопнул себя по лбу.
— Ах, черт возьми! Совсем забыл… И вот так каждый раз! Два года не могу вырваться. А я как раз охотник со стажем, с детства.
Он отвернулся, опять закурил и, не поворачивая головы, вглядываясь в дорогу, сказал:
— Вот… А вы говорите… Для вас это просто. Накупил книг — и читай… Вздумал на охоту пойти — пошёл… А у меня тысяча дел, и за все бьют. В голове не умещаются… Вы, конечно, уверены, что я это сделал нарочно? Признавайтесь, — он глянул на спутника через плечо.
Лемяшевич сказал откровенно:
— До заседания не думал, на заседании меня убедили…
— Убедили? — Бородка даже крякнул. — Кх-м… И вы радуетесь победе?
— Я не о себе думаю. Пятно легло на трех коммунистов и… на звание учителя… На звание! Помните, мы говорили с вами… А вообще мне обидно за своего партийного руководителя.
— Вы не ханжите, Лемяшевич. И не говорите громких фраз. Не люблю. Это — от желания поставить себя в более выгодное положение в споре с человеком, который не может, не имеет права, если хотите, доказывать свою правоту на таких же высоких нотах. Поставьте себя на мое место!
— А я вам скажу, что это не свидетельство силы — выставлять себя мучеником: «Я один всё делаю, и меня одного бьют».
Бородка резко повернулся, лег грудью на спинку, в глазах его блеснули знакомые искры гнева.
— Вы безжалостный человек, Лемяшевич… Но непроницательны, необъективны… Никогда в жизни я не жаловался, и никто, кроме вас, меня в этом ещё не попрекнул! Вы попали пальцем в небо… Я о другом хотел сказать… Те, кто вас переубедил… все их доказательства ни черта не стоят. Я тоже мог бы доказать, что это ерунда, что нельзя валить все в одну кучу, как это сделал уважаемый Петр Андреевич. Однако я отвечаю и за ваше имя, и за честь Полоза, и за все остальное в районе! Значит, косвенно — и за фельетон, за его появление. Косвенно… Но поверьте мне, как человек человеку, что я и в самом деле не помню содержания разговора с редактором. У меня и в мыслях никогда не было мстить вам. Я выше этого… Можете вы поверить?
— Хочу… Мне больше, чем кому другому, неприятна вся эта история. Но… не верить тому, что говорилось на заседании… Не могу!
Бородка отвернулся, поудобнее устроился на сиденье. И Лемяшевич видел, как наливалась густой кровью его шея… «Неужели гипертоник?» — подумал он, по-человечески жалея этого здорового на вид и сильного мужчину.
Больше они к этой теме не возвращались. Говорили о другом: об охоте, о колхозах, мимо которых проезжали.
В Криницах Бородка, миновав школу, подвез Лемяшевича к колхозной канцелярии, где как раз собрались Волотович, Полоз, колхозники.
Бородка тоже зашел в контору и задержался — он любил и умел поговорить с людьми. Лемяшевич с некоторой ревностью и неприязнью слушал его беседу с колхозниками. Многое ему не нравилось в поведении и манерах Бородки. Зачем он привез его, Лемяшевича, в контору, хотя мог высадить у школы? Михаил Кириллович не сразу догадался, что Бородка сделал это нарочно, чтобы показать свое беспристрастие. Не понравилось, как он спросил у колхозников:
— Ну, товарищи, хорошего мы вам председателя дали? Довольны? То-то… Райком вашему колхозу — все внимание… А остальное уже от вас зависит… У вас теперь есть все возможности через годок-другой догнать Орловского. Слышали про такой колхоз «Рассвет»? По двадцать рублей на трудодень выдает…
Лемяшевич видел, как иронически улыбнулся и покачал головой Волотович и переглянулся с Полозом. Бухгалтер не удержался — заметил:
— Через годок-другой?.. Такие чудеса только в сказках бывают…
— Ну, ты известный скептик, — безнадежно махнул рукой Бородка. — Вы со своим Мохначом… и за десять лет не могли бы…
— Мохнач не мой, а ваш, — уже раздраженно перебил Полоз. — Вы его нам рекомендовали…
Бородка знал, что этого ершистого Полоза только зацепи, так он все выложит, поэтому не стал ему отвечать, а обратился к колхозникам:
— За животноводство надо браться… Свиней выращивать… Это — верная прибыль… У нас есть все условия, а мы запустили этот участок.
Поговорив о том о сём, колхозники стали понемногу расходиться, полагая, что секретарю, верно, надо потолковать с руководителями колхоза, — не зря же он приехал! И вот тогда в контору вошла Аксинья Федосовна, раскрасневшаяся, решительная. Только с Бородкой поздоровалась за руку. Воло-тович взглянул на неё и укоризненно покачал головой. Он догадывался, зачем она пришла, и не ошибся.
— А я к тебе, Артём Захарыч, с жалобой, — сказала она, садясь к столу против секретаря.
— На кого?
— Да вот на них, на нового председателя и на бухгалтера — своячка моего. Звено мое решили закрыть…
— Как это закрыть?
— Да так… Не нравятся им мои рекорды. Говорят, на меня весь колхоз работает, а я сижу, как пани, и только славу пожинаю, в славе купаюсь…
— Погоди, Аксинья, — остановил её Андрей Полоз. — Ты только говори как есть, а насмешки разные оставь. Никто твоего звена не закрывает…
— Это как же не закрывает, когда земли решили не давать. Твое же предложение, своячок! — накинулась она на Полоза.
Волотович с облегчением вздохнул и поблагодарил в душе Полоза, принявшего весь огонь на себя.
— Моё! Я и сейчас говорю: хватит подносить тебе все готовенькое… Если уж рекорд, так давай настоящий…
— Готовенькое! Значит, это ты за меня сеешь, полешь, теребишь, треплешь… Это у меня оттого, что я сижу, как пани, руки такие? — Она сунула свои ладони в самое лицо Полозу, а потом сжала кулаки.
— Погодите, товарищи, — остановил их Бородка. — Объясните толком — в чём дело?
— Да дело ясное, товарищ Бородка. Вы и сами знаете. Создали звено и искусственно раздуваем его славу… Нянчимся, как с капризным ребёнком. В особые условия его поставили. Все лучшее — ему: неограниченное количество удобрений, лучшие лошади, машины… Лучшие люди…
— Нет, главное — земля, — не удержался и вступил в разговор Волотович.. — Спор начался из-за земли… Аксинья Федосовна требует самый лучший участок… И не хочет считаться с тем, что эти семь гектаров перерезают поле… Да и вообще не под лён эта земля предназначена… Огородная земля… А у нас льна — семьдесят гектаров… Массив… Из этого массива мы даем ей любой кусок.
— Ай-ай! Ну и спелись! Быстро! — насмешливо покачала головой Снегириха. — Скажите лучше: не нравится вам Аксинья Федосовна. Костянки больше по сердцу… Ну, известно, они культурные, у них полный дом интеллигентов, — она неприязненно глянула на Лемяшевича, который сидел поодаль и молча слушал.
«И беспокойная же баба!» — подумал он.
— Да при чем тут Костянки! — разозлился Полоз. — Аня работает не хуже тебя и не требует, чтоб её на руках носили.
— А меня кто носил? Ты? — Снегириха вскочила и стала наступать на Полоза.
— Успокойтесь, Аксинья Федосовна, — мягко остановил её Бородка.
Он сразу же понял, что тут происходит, но понял, как всегда, по-своему. Звено Аксиньи Федосовны — его инициатива. Он как только мог тянул его и всё время поддерживал. И вот теперь это его детище хотят уничтожить. Он знал, что, если не создавать этих особых условий, рекордного урожая Аксинье Федосовне не вырастить. И он был уверен, что Волотович делает это сознательно — нарочно уничтожает то, что создавал он, Бородка, чтоб «насолить» ему, доказать, что все его начинания, все рекорды ничего не стоят. В душе секретарь кипел так же, как и звеньевая, если не больше. Но присутствие Лемяшевича напоминало ему про бюро обкома, и он сдерживался.
— Товарищи, а вам не кажется, что вы ошибаетесь? — мирно спросил он, обращаясь, впрочем, к одному Волотовичу.
Тогда вмешался Лемяшевич.
— Вы не думайте, что это мнение только Волцтовича или Полоза. Об этом весь колхоз говорит.
Аксинья Федосовна не дала ему кончить, повернулась, окинула Лемяшевича пренебрежительным, каким-то даже брезгливым взглядом.
— А вы, директор, у себя в школе порядок наводите… Тут и без вас разберутся.
— Почему же, я хочу и здесь помочь. Я живу среди людей и слышу, о чем они толкуют…
— Костянки, скажите, а не люди!..
— Погодите, потом спорить будете, — поморщился Бородка и сжал ладонями виски. Но тут же страдальческое выражение лица сменил на озабоченно-деловое, официальное. Секретарь раскрыл блокнот и заговорил, словно читая по писаному: — Вы должны понять, что мы не можем отталкивать от себя передовиков. Это неправильная, нездоровая тенденция. Передовиков поддерживают везде, на любой шахте, любом заводе… Без поддержки невозможны были бы ни новые методы, ни изобретения… Никакие рекорды… Никакие новаторы… Создать передовикам надлежащие условия — святой долг руководителей.
— Нормальные условия — да. Но известно, что ни одному шахтеру не строят специальной шахты, а сталевару — печи, — заметил Лемяшевич.
— Не перехватывайте. Неужто больше пользы будет для колхоза, если Аксинья Федосовна обидится… бросит звено?.. Подумайте.
— И брошу! — подхватила звеньевая.
— Ну и бросай, — сердито брякнул счетами Полоз. — Если ты ради одной славы работаешь, а на колхоз тебе наплевать — бросай! Найдутся люди и кроме тебя!
— Товарищ Полоз! — укоризненно сказал Бородка.
— Тебе давно хочется, чтоб я ушла! Видно, я у тебя поперек дороги стою… Завидуешь?
Бородка понимал, что ему трудно спорить против таких действующих заодно противников, как Полоз, Волотович и Лемяшевич. Но и сдаться он не мог. Отступить хоть на шаг — значило потерять авторитет у этой женщины, которая так безгранично верит в его силу и власть. Чтоб прекратить спор, он солидно произнес:
— Вопрос принципиальный. Давайте перенесем на бюро, А пока подумаем, посоветуемся.
— Почему сразу на бюро? — возразил Волотович. — Разве это имеет значение для всего района? Не лучше ли сначала поговорить на колхозном собрании? Послушать, что скажут колхозники?
Бородке пришлось согласиться, хотя он чувствовал, что это для него ещё одно поражение. Два поражения в один день! Аксинья Федосовна все старалась заглянуть ему в глаза, но он отводил взгляд. Она вздохнула и попрощалась со всеми разом кивком головы и коротким «бывайте».