— Вот так буду лежать до вечера и не шевельнусь! — объявил Володя Полоз, растянувшись на заросшей травой дорожке школьного сада. — Тишина. Слышите, пчелы звенят? Пчелам звенеть полагается, они собирают мёд. Облачка вон. Плывите, скапливайтесь в тучи — полям дождь нужен. Солнце печет, даже дышать трудно. Это его обязанность — оно дает жизнь всем и всему, в том числе и мне, лодырю, который написал сочинение на тройку. Разве не так, Левон? Молчишь? Правильно делаешь. Хватит волноваться! Хотя какие у тебя волнения? У тебя одни пятерки… И все равно, ты тоже имеешь право отдохнуть душою и телом. Давайте лежать и молчать до вечера. Молчать! Чего стрекочут эти сороки? Что их волнует? Петро, посмотри. Молчите, гады? Ну и леший с вами! Думаете, я пошевельнусь? Тоже буду молчать.
Чуть поодаль, под другим деревом, лежали его друзья и в самом деле молчали, только улыбались его словам. У шалаша двое ребят играли в шахматы. А по берегу Криницы ходили Катя и Павел Воронец, который, должно быть, читал ей свои стихи или говорил о прекраснейшем из человеческих чувств. В последнее время он стал смелее, повзрослел и без конца рассуждал о любви.
Шел последний экзамен — по белорусской литературе.
Осталось сдать только нескольким ученикам. И потому никто уже не волновался и не дрожал за товарищей: сдадут, ведь перед комиссией выступали сейчас самые крепкие выпускники.
Девочки в ожидании результатов сидели на солнцепеке на вынесенных во двор партах и говорили о своем будущем. Каждой хотелось попасть в институт, но не все были уверены, что им это удастся.
Школа, из которой они уходили в широкий, неведомый мир, стояла опустевшая и грустно смотрела на своих питомцев открытыми настежь окнами. Только окна директорской квартиры не грустили: ласково колыхались красивые гардины, горели розы и герани на подоконниках. Девушек тянуло заглянуть в этот манящий уголок чужой жизни.
— А приятно так вот лежать и ни о чем не думать…
— И молчать! — добавил Левон с иронией.
— И молчать, — согласился Володя. — Станет Лемяшевич звать, чтобы поздравить, — не пойду. Он счастливый — у него жена красивая. А у меня тройка по русскому…
Но он первым вскочил, как только девочки во дворе зашумели.
— Пошли, хлопцы. Кажется, всё. Полежишь тут спокойно! Девочки обнимали Раю, сдававшую последней, и только теперь поздравляли друг друга, только теперь, забыв и о трудностях, отошедших в прошлое, и о тех, которые ждали их впереди, бурно выражали свою радость.
Из сада лениво и солидно выходили мальчики, как будто и в самом деле стали уже взрослыми. Объявили результаты. Лемяшевич поздравил выпускников. Долго, шумно и весело договаривались насчет выпускного вечера. А когда вышли на улицу и взглянули на школу, всем, опять стало грустно, и они остановились, как бы спрашивая друг друга: «Что же дальше?»
Рая предложила:
— Ребята, девочки! Давайте пойдем к Даниле Платоновичу!
Все горячо поддержали её и даже немножко смутились: как это они, среди волнений и радости, забыли о своем больном старом учителе? Тем более непростительно, что сегодня они сдавали его предмет, который он преподавал с такой любовью.
Уже три месяца Данила Платонович тяжело болел. Теперь старику стало чуть полегче, и Наталья Петровна разрешила ему в теплые дни выходить в сад, посидеть среди ульев, за которыми под его руководством присматривали Ольга Калиновна и Лемяшевич.
Данила Платонович сидел под раскидистой грушей в старом кресле, укрыв ревматические ноги теплым одеялом, и дремал. Бабушка Наста увидела ребят:
— К тебе идут.
Они шли по дорожке друг за другом, торжественные; притихшие, в сознании своей зрелости и важности момента, впереди — девушки, за ними — ребята.
Старик взглянул, оживился, поправил воротник белоснежной рубахи и даже пригладил остатки волос у висков, ставших за время болезни мягкими, как у младенца, и белыми как снег.
Они подходили, останавливались и смущенно здоровались, каждый в отдельности.
— Добрый день, Данила Платонович!
— Здравствуйте!
— Доброго здоровья!
Его глубоко запавшие глаза увлажнились, и сразу же слезы повисли на ресницах у девочек. Растроганный, обрадованный, он протянул навстречу ученикам обе руки. Тогда они вмиг окружили его, скрестили свои горячие сильные руки на его слабых, сухих руках, осторожно пожимали пальцы, кисть, локоть, а самые смелые — Володя и Катя — легко обняли за плечи.
— Поздравляю вас, поздравляю… И спасибо, спасибо, друзья мои. Садитесь. Рассказывайте…
Они расселись вокруг него на траве и начали рассказывать, как сдавали его предмет. Болтали весело и откровенно, так откровенно, как, пожалуй, ещё никогда не решались даже при нём, своем любимом учителе. Они ещё и сами не успели обменяться впечатлениями об этом последнем экзамене и поэтому особенно живо и весело теперь припоминали, подсказывая друг другу, все интересные и смешные моменты. Им очень хотелось чувствовать себя самостоятельными и взрослыми, но они и не заметили, как опять превратились в озорных и смешливых детей. Они рассказали, как Нина после первого же вопроса попросила воды, а воды в классе не оказалось; как Володя Полоз хотел вытащить из рукава шпаргалку, а Михаил Кириллович увидел и погрозил пальцем, но ничего не сказал, и Володя потом все-таки вытащил её; как вся комиссия не могла остановить Павла Воронца, когда он заговорил о любви Янука и Раины.
— Он же выдумывал чего и в поэме нет.
— Из собственной биографии.
— Ого! Биография у Павлика богатая!
Данила Платонович смеялся весело, от души, так же как и они, молодые, бодрые. Должно быть, в эти минуты он забыл и о болезни, и о своих годах. Бабка Наста стояла рядом, смотрела на всех своими зоркими глазами, но ничего не слышала и укоризненно качала головой.
Потом, видно почувствовав, что наговорили слишком много глупостей и чересчур расшумелись у больного, выпускники как-то сразу все примолкли, смутились, поглядывали друг на друга, как бы взывая: «Скажите же кто-нибудь хоть одно умное слово».
Данила Платонович понял их и, ласково отогнав рукой пчелу, звеневшую перед его лицом, заговорил сам — словно после небольшой веселой переменки продолжая серьёзный урок:
— Ая вот сейчас вспомнил, какой вы у меня выпуск за все время моей работы. Пятидесятый! Юбилейный, можно сказать…
Хотя они примерно знали, сколько лет работает Данила Платонович, но слова его произвели на них сильное впечатление.
— Да, ровно полсотни раз на моих глазах выходили юноши и девушки на нелегкую дорогу жизни. Разные были школы: церковноприходская, начальная в первые советские годы… Но кончали их тогда ребята немногим моложе вас, а иной раз и старше. Школа молодела на моих глазах. Правда, я старел. Но молодели мои чувства, моя радость… Когда-то, до революции, я каждый раз с тревогой думал: «Что ждет в жизни этих мальчиков и девочек в холщовых сорочках, в лапотках?» Это были ваши отцы. Потом тревоги не стало. Я радовался… А сегодня… сегодня я позавидовал вам, друзья мои. Не помню, случалось ли мне завидовать раньше… Но сегодня позавидовал. Большая перед вами жизнь… Настоящая! И знаете, чего мне захотелось сегодня? Невозможного: прожить ещё одну жизнь, пусть даже такую же трудную, какой она была поначалу… Да, это прекрасно — жить! Жить человеком! Помните у Горького — Человек! С большой буквы! — Он поднял палец, произнёс эти слова как-то особенно торжественно, и добрая улыбка осветила его худое, морщинистое лицо. — Будьте людьми. Знайте, что самое большое счастье — жить честно, честно работать, служить своему народу… Я уже, как говорится, приближаюсь к финишу…
— Данила Платонович! — с упреком перебил его Левон.
— Вы меня не утешайте. Мы — материалисты и знаем законы природы. Я вот болел… Это тяжело — болеть… Но на душе у меня всегда было легко и спокойно: я честно прожил свою жизнь. В этом на старости лет — счастье. Я не святой. Жизнь — это борьба, и мне тоже приходилось бороться. Есть, конечно, люди, которые на меня в обиде… Но большинство, подавляющее большинство, я надеюсь, будет вспоминать меня добрым словом. А это главное — заслужить признание народа… Но что это я все о себе? Еще скажете: «Хвастается старик». Мне, правда, не грех уже о своей жизни вспомнить. Но я хотел сказать вам что-то другое. Что? — Он наморщил лоб, закрыл глаза, припоминая.
Бабка Наста подошла, поправила сползшее с ног одеяло.
— Тебе много говорить нельзя… А ты все говоришь, все говоришь!
— Погоди, старая, — махнул рукой Данила Платонович. — . Ага. Вот мы, учителя, твердили вам, да и в газетах, в книгах пишут: все дороги перед вами открыты. Что я хочу сказать? Дороги все открыты — это так. За это воевали ваши отцы, братья. Но не верьте, если кто-нибудь вам скажет, что есть в жизни хоть одна легкая дорога. Не верьте. У каждого из вас будут трудности, неудачи, разочарования. Не пугайтесь, не падайте духом. Самое страшное — пасть духом… Потерять веру… Я вот помню одного учителя… Нет, погодите, я ещё что-то хотел сказать… Видите, слабеет память…
Выпускники сидели молча, опустив глаза. Их поразило и тронуло, что Данила Платонович говорит так, будто прощается навсегда. Молодым тяжело слушать такие слова. Вообще тяжело, когда старики начинают говорить о смерти. Не знаешь, что ответить, чем утешить, потому что утешениям этим, даже когда они идут от души, не верят ни тот, к кому они относятся, ни тот, кто утешает.
Рая воспользовалась паузой и поддержала слова бабки Насты:
— А говорить вам и правда много нельзя, Данила Платонович. Наталья Петровна будет нас ругать.
— Будет ругать вас, будет ругать меня, — весело ответил старик. — Такая уж у неё должность.
Но выпускники уже вскочили, как по команде. Кто-то сказал:
— Утомили мы вас. Простите.
Данила Платонович не уговаривал посидеть ещё: он понимал, что молодежи, да ещё в такой день, трудно оставаться долго возле больного.
— Спасибо вам, что пришли. Заходите. Непременно заходите. А то Рае одной наскучило дежурить возле меня. Да, Алёше письмо напишите. Он порадуется. И от меня — поклон.
А когда они попрощались и толпой двинулись из сада, он их задержал:
— Погодите, ещё одна к вам просьба… Помните, сколько раз мы с вами криницы чистили? Наши криницы там, в балках, — он показал в поле, откуда брали свое начало ручьи. — Не забывайте, прошу вас, о них, а то заплывут илом, засорятся, пересохнут… Криницы должны быть чистыми!