Неожиданно заболела Ядя Шачковская. Вечером её видели в кино, а наутро Наталье Петровне пришлось вызвать из райцентра скорую помощь.
— Что с ней? — Лемяшевич нарочно зашел к жене на медпункт, чтоб узнать, надолго ли ему придется искать замену преподавательнице.
Наталья Петровна не ответила, пока не вышла больная, которую она принимала. Потом поплотнее закрыла дверь и, нахмурившись, явно взволнованная этой историей, сказала:
— Что с ней? Аборт — вот что.
— Аборт?! — Лемяшевич был очень удивлен. — Такая девчонка… Кто б мог подумать!..
— А тебе не кажется, что её толкнули на это?
— Кто?
— И наивен же ты, Михась! Кто? Моралист ваш.
— Орешкин?
— Догадался, слава богу, — с иронией заметила Наталья Петровна. — Неблагополучно у вас в коллективе. Одного вы чересчур опекаете, а другому — никакого внимания. А теперь этот подлец, если хочешь знать, ещё от всего откажется. Ядвига — девушка веселая, не пропускала ни одного танцевального вечера, со всеми кокетничала… Это для него козырь.
— Ну нет! Я сам с ним поговорю!
Но поговорить с Орешкиным никак не удавалось — тот очень хитро и ловко уклонялся от этого. Преподаватели, до которых, конечно, дошли слухи о причинах болезни их коллеги, потихоньку судили об этом между собой, но открыто высказаться никто не решался — очень уж вопрос деликатный. Освобожденный от обязанностей завуча (теперь завучем была Ольга Калиновна), Орешкин разыгрывал из себя обиженного, ходил надутый, официальный, ни с кем не вступал в разговоры.
Недели через две Шачковская вернулась из больницы. И в тот же день произошла развязка. Чувствовала она себя ещё плохо и работать не могла, но зашла в школу к концу последнего урока. Орешкин, как назло, закончил урок немножко раньше, до звонка.
Когда зазвонил звонок и в учительскую одновременно вошли Ковальчук и Ольга Калиновна, первое, что они услышали ещё в дверях, был шепот Орешкина:
— Молчи, дура! Ты губишь себя… и меня…
Они увидели испуганного, побледневшего Виктора Павловича, который нервно запихивал книги в портфель, торопясь уйти. А на диване, закрыв лицо руками, рыдала Ядвига Ка-зимировна.
Учителя, естественно, растерялись. Ковальчук застыл у дверей с большой стопкой тетрадей в руках, не решаясь приблизиться к столу. Ольга Калиновна подошла к шкафу, чтоб положить свои гербарии, но так и осталась там стоять, прикрывшись дверцей. Один за другим входили преподаватели и сразу умолкали, точно в присутствии покойника. Приходченко у дверей забирала у дежурных циркули, линейки, карты, таблицы, которые они приносили, не впуская их в учительскую.
Ядвига Казимировна не отнимала рук от лица, плечи её часто вздрагивали, из груди вырывались сдавленные рыдания. Орешкин, пряча глаза, надевал пальто и никак не мог попасть в рукав. И тут в учительскую вошли Шаблюк и Бушила.
— Что случилось, товарищи? — сразу спросил Данила Платонович.
Ядя отняла руки от лица и кинулась к нему, словно он был единственным человеком, который мог помочь ей в её тяжелом горе.
— Данила Платонович… Он обещал:.. А теперь он отказывается, теперь он говорит, что ещё неизвестно, чей ребенок… Как это неизвестно! — И она заплакала в голос, уткнувшись лицом в плечо старого учителя.
Орешкин презрительно хмыкнул, в то же время отступая за стол под взглядом Бушилы.
— Что она врет! Не верьте ей! Истеричка! Дрянь!..
— Кто дрянь? — сурово спросил Данила Платонович.
Бушила с размаху швырнул на пол все, что держал в руках — книги, тетради, линейку, мел, — и в одно мгновенье очутился против Орешкина, лицом к лицу. Вцепившись в борта его пиджака, он гневным шепотом спросил:
— Кто дрянь? Кто? — И, должно быть почувствовав, что сейчас может произойти что-то страшное, крикнул на всю школу: — Вон отсюда, мерзавец!
Орешкин отшатнулся, закричал испуганным, писклявым голосом:
— Ну, ну!.. Полегче! Хулиган!
— А-а! — И в руках Бушилы очутился табурет.
Орешкин, забыв портфель и шапку, пулей вылетел в коридор, где ещё шумели дети. Если б всё это не было так печально, наверно, многих посмешило бы, как он улепетнул из учительской. Но было не до смеха. Все стали утешать Ядю, которая плакала навзрыд и беспомощно, как ребенок, спрашивала у Данилы Платоновича:
— Что же мне теперь делать?
Бушила взволнованно ходил вокруг длинного стола, опрокидывая по пути табуреты, и все продолжал бушевать:
— Сукин сын! Скромником прикидывался! Архиинтеллигентом! Музыкантом! Я ему голову сверну! И ты тоже дура! — кричал он на Ядю. — Кому поверила? Подлецу! Обещал… Что он тебе обещал? Золотые горы? Бабьё безголовое!
Этот окрик как бы заставил Ядю прийти в себя. Она оторвалась от Данилы Платоновича, прислонилась к стене и широко открытыми, испуганными глазами, в которых застыли слезы, смотрела на Бушилу. И все увидели, какая она бледная, измученная и как поблекло её недавно нежное девичье лицо.
Орешкин заперся в своей комнатушке и до вечера никуда не выходил. Ждал, что его позовут обедать. Не позвали. В доме стояла тишина, хотя на кухне, он это слышал, были Рая и сама Аксинья Федосовна. Он напряжённо думал, какой найти выход из этой неприятной истории, чтоб хотя бы здесь, в этом доме, сохранить авторитет, уважение. «Надо помириться с этой дурой, сказать, что я погорячился, она всему поверит… Дотянуть до конца года, а там — в другую школу. Надо отступать… раз наделал глупостей… Аксинье Федосовне сумею объяснить, она человек практический», — подбодрил он себя и с наглой улыбочкой засел писать жалобу в районо: его оскорбили, кидались на него с табуретами. «Да, я жил с Шачковской, но с самыми честными намерениями и от намерений этих не отказываюсь. Мы поссорились: я был против аборта… Но я уверен, что мы всё между собой уладим…»
Довольный письмом, он хотел было выйти и попросить поужинать. Но в этот момент в комнату энергично постучали и не ожидая ответа, толкнули дверь. Он понял, что это хозяйка, и быстро отворил. Аксинья Федосовна стояла на пороге, величественная и суровая.
— Вы чего это запираетесь в моем доме? Я и не видела, что вы крючков понавешивали, двери испортили…
Он попробовал обратить все в шутку. Расплылся в улыбке, погладил сердце.
— Я пугливый, Аксинья Федосовна.
— А как же! Меня боялся? — И, скрестив руки на груди, она заговорила ещё более сурово, тоном, не терпящим возражений — Вот что, товарищ Орешкин… Я вас считала за человека…
— Аксинья Федосовна!.. И вы поверили этим сплетням! — воскликнул он.
— Я никому не верю… Я себе самой верю. И прошу вас очистить мою хату, — она сделала движение рукой, как бы выбрасывая ненужную вещь. — У меня дочка…
Орешкин понял, что ему не переубедить эту властную и упрямую женщину, и обиженно фыркнул. Повернулся к окну, стоял длинный, ссутулившийся, расставив ноги циркулем, и барабанил ногтями по стеклу.
— А если я не выеду?
— Я выброшу ваши вещи! — она кивнула в сторону окна. — На снежок.
Он быстро обернулся, поняв, что она и это может сделать. — Ах, так… Хорошо же! — с угрозой и обидой сказал он. — Я вам слова дурного не сказал. Дочь учил…
— Не нужна моей дочке ваша учеба. Учитель!
— Когда прикажете выбраться?
— Чтоб утром духу твоего не было! — уже совсем грубо ответила она и вышла, хлопнув дверью…
Убирая комнату, после того как Орешкин выехал (Рая убирать отказалась), Аксинья Федосовна под газетой, которой был застлан ящик шкафа, обнаружила конверт. С деревенским любопытством она извлекла из конверта письмо, начала читать.
«Не знаю, как к тебе теперь обращаться. «Дорогой Витя»? Ох, и дорогой! Дорого я заплатила за свою глупость. Ты сбежал, спрятался в деревню и, верно, опять очаровываешь какую-нибудь дурочку своими музыкальными талантами и обхождением. Ты это умеешь. Ты думал, что я тебя не найду. Нашла без труда. Но не бойся, ничего я от тебя не требую. Я просто хочу сообщить, что у тебя есть дочка, зовут её Надя, Надежда. Моя Надежда, не твоя. Так что знай, дорогой папа, что растет дочка. Вот, собственно, и всё. Правда, очень мне хотелось написать в школу, где ты работаешь теперь, чтоб знали, что ты за человек, за что тебя из комсомола выгнали и почему ты из города сбежал. Чтоб знали и остерегались. Но мама отговорила. Теперь и я успокоилась — чёрт с тобой, живи как знаешь! Мне от тебя ничего не надо. Я работаю и опять учусь — в вечерней школе, кончаю десятый класс…»
Письмо было давнишнее. Но Аксинье Федосовне стало страшно, она даже похолодела вся: какого человека она поселила рядом со своей единственной дочерью! Боже мой! Она безжалостно бранила себя: «Старая дура, век прожила, а в людях разбираться не научилась!»
Рае письма она не показала, а отнесла его Даниле Платоновичу. Тот прочитал и ни словом не попрекнул соседку. Но она сама себя казнила:
— Убить меня мало за мою дурость. Вы не зря меня предупреждали. Мне теперь так стыдно перед Лемяшевичем, так стыдно… Ни за что обидела человека. Поговори ты с ним, Платонович, пусть простит глупую бабу!..
Данила Платонович принес письмо в школу, показал преподавателям.
Но Орешкина в школе уже не было.