Наталья Петровна после нескольких дней, проведенных на совещании в Минске, возвращалась домой в нетерпении и тревоге. Как там Леночка? Не случилось ли чего на участке?
Дочка встретила ее на шоссе, за три километра от деревни. У матери екнуло сердце, когда она из кабины грузовика увидела ее в свете фар. Час был не ранний, давно уже над полем спустился вечер, выпала роса. А девочка в одном платье стояла на развилке дорог и внимательно вглядывалась в каждую машину. Наталья Петровна, не дождавшись, когда шофер затормозит, выскочила из кабины.
— Леночка! Что случилось?
Девочка с радостным криком «мама» кинулась к ней, крепко обняла — совсем так, как когда-то, еще маленькой. Это испугало мать: Лена, ученица седьмого класса, давно уже не проявляла так бурно своих чувств в присутствии посторонних.
— Что случилось, доченька?
— Ничего, мама. Просто я соскучилась по тебе.
— Только и всего? — счастливо рассмеялась мать. — Стоило из-за этого идти сюда в такой поздний час?
— Какой там поздний! Что ты, мама! Только что смерклось. А чего мне бояться?
Да, она ничего не боялась, так как мать сама воспитала в ней эту черту характера. Но знала бы девочка, сколько приносят матери душевной тревоги и страха ее смелые выходки! Того материнского страха за ребенка, перед которым кажутся ничтожными и мелкими все другие страхи — боязнь ночи, темноты, недобрых людей, грозы, собственной болезни и даже смерти.
— Ну, поедем, а то люди ждут.
— Наташа! В кабину её посади, холодно, — раздались из кузова заботливые голоса женщин.
— И сами садитесь в кабину, Наталья Петровна, — сказал шофер, — поместимся.
Наталью Петровну всегда трогали доброта и сердечность, с которой относились к ней криничане.
Машина запрыгала на выбоинах полевой дороги. Фары выхватывали из темноты деревья на обочинах; фантастически белые в их свете тополи, казалось, кланялись машине и людям. В полосу света от фар попал заяц и, потеряв голову от страха, бежал перед машиной.
— Заяц! Заяц! — закричали девчата.
Лене тоже хотелось кричать и смеяться, но в присутствии шофера она солидно молчала и только улыбалась своим мыслям, своей радости. Девчата запели:
Ой, взойди, взойди ты, звездочка да вечерняя,
Ой, выйди, выйди, девчинонька моя верная!..
Лене казалось, что все радуются возвращению ее мамы. Она гордилась своей матерью. «Мама, милая! Ты у меня самая умная, самая хорошая! Тебя нельзя не любить, нельзя не скучать, когда ты уезжаешь хотя бы на один день».
— Какие новости, доченька? Что на участке?
Наталья Петровна знала, что — после фельдшерицы Лена, как никто, была в курсе всех дел и происшествий.
— Все в порядке, мама. Только у Левона Браги захворала Галька. Искупалась, и у нее воспаление легких. Она ведь слабенькая. Тетя Аня пенициллин вводит. Алёша Костянок засорил глаз. Так ему сразу промыли…
— Как Стешанок?
— О-о! Уже сам на перевязку ходит.
— Она у вас, Наталья Петровна, скоро помощницей будет, — заметил шофер.
— Она и сейчас у меня помощница. — Мать тихонько поцеловала дочку в голову. — А Данила Платонович как?
— Школу ремонтирует!
— Что, что? — удивилась Наталья Петровна.
— Новый директор, мамочка, заново школу ремонтирует, красиво так делает, перекрашивает все. И всех заставил работать.
— И Данилу Платоновича?
— Нет, Данила Платонович сам… Ходит бодрый такой… и палку свою бросил… Даже помолодел, мама.
— Верно, верно, — подтвердил шофер.
…Наталья Петровна не утерпела — в тот же вечер зашла к Шаблюку. Их связывала многолетняя дружба. Правда, началась она не с ним, эта дружба, а с его покойной женой, Марьей Антоновной, очень сердечной и приветливой старушкой. Сам Данила Платонович поначалу относился к молодому врачу ревниво — уж очень она быстро завоевала любовь в деревне. Ему казалось, что его, человека, обучившего не одно поколение криничан, никогда за все сорок лет не любили здесь так горячо и преданно, как полюбили ее за какие-нибудь два месяца. Но вскоре и сам он полюбил Наталью Петровну, как дочь. Любовь эта все крепла и крепла. Во время болезни его жены и его самого Наташа ночами просиживала у их постели. Как дочь, плакала она над гробом Марьи Антоновны и, как дочь, изо дня в день заботилась о нем, старом, больном.
Данила Платонович читал, когда она вошла. Он взглянул поверх очков, узнал ее и поднялся навстречу.
— А, Наташа! Приехала? Добрый вечер, добрый вечер! Соскучились мы без тебя.
Как всегда, он взял ее руку и поцеловал. Когда-то она терялась от этого приветствия и протестовала, но за много лет привыкла.
— Садись в свое кресло и рассказывай!
У Данилы Платоновича было большое мягкое кресло, обитое желтой вытертой кожей, и Наталья Петровна очень любила сидеть в нем. Когда-то, еще при жизни Марьи Антоновны, она приходила вечерами с Ленкой, они вдвоем отлично умещались в этом кресле и читали чудесные книжки под шум осеннего дождя или свист декабрьской вьюги за окном.
Она очень любила красивую одежду, мягкую мебель и уютные, квартиры. Поэтому и комната эта в доме Шаблюка, с множеством цветов, книг и старой мебелью, нравилась ей больше, чем ее собственная. Особенно хорошо тут стало, когда провели электричество и появилась эта лампа под большим зеленым абажуром.
Наталья Петровна с удовольствием села в любимое кресло и вся потонула в нем, стала как будто меньше, совсем похожа на девочку.
— Устала я, Данила Платонович. Не люблю я ездить.
— А вот мне иной раз хочется куда-нибудь поехать. Далеко-далеко… Свет посмотреть… Людей…
Она укоризненно покачала головой.
— Да, мне про вас тут рассказывали чудеса. Пока меня не было, вы здесь как мальчик бегали. Школу ремонтируете! Что это такое, Данила Платонович? Вы забыли о своем сердце, о ногах?
— Забыл, — старик весело улыбался, сидя против нее у стола, — забыл, Наталья Петровна.
И вдруг встал и, расправив плечи, прошелся по комнате, как бы желая доказать, что он совсем здоров. Остановился против нее, повторил:
— Забыл. И сразу лет десять сбросил с плеч. Наталья Петровна подтянула ближе стул и, когда старик сел рядом, взяла его руку, чтобы проверить пульс.
Не отнимая руки, Данила Платонович серьёзно и раздумчиво продолжал:
— Видишь ли, Наташа, все это трудно объяснить даже тебе, врачу. Не умею я говорить о своих переживаниях, о том, что делается у меня в душе. Я очень плохо чувствовал себя последний год… Причин для этого было много. Но возможно, что кроме известных тебе были и другие, о которых, может быть, и сам я не знал… Одним словом, я еще раз убедился: чтобы жить… жить, — подчеркнул он, — человек должен работать до последнего вздоха. Да… Иначе — смерть.
Пришла бабушка Наста, увидела Наташу, и лицо ее, сморщенное, как печеное яблоко, расплылось и посветлело от улыбки.
— Голубка Наталка… медку хочешь?
— Да, бабуся! Хочу! — звонко крикнула Наталья Петровна и засмеялась.
— Слава богу, хоть ты ешь медок… А то никто не хочет… никто не хочет. — Шамкая что-то, старуха пошла за медом.
Наталья Петровна, погасив в глазах искры смеха, серьёзно смотрела на своего старого друга. Он положил свою широкую шершавую ладонь на ее мягкую маленькую руку. Снова заговорил весело, шутливо:
— И вот докладываю тебе, товарищ доктор: я вернулся в школу. Да, вернулся на работу…
Он подождал, что она ответит, так как это она раньше уговорила его уйти на отдых. Наталья Петровна молчала.
— И в самом деле ремонтирую школу. Помогаю. Не хочу забегать вперед, но нам, кажется, повезло: наконец-то мы имеем директора… Настойчивый, деловой… Ты еще не знакома? Напрасно. Интересный человек… Не женат и твоих лет…
— Последнее меня не интересует, — серьёзно ответила она, еще глубже умащиваясь в кресле; лицо ее изменилось, словно она надела маску, чтоб заслониться от того, что ей было неприятно.
— Напрасно. Напрасно, милая Наталья Петровна.
— Данила Платонович, я не прочь пошутить, но не люблю, когда о таких вещах начинают говорить всерьез. Вы же знаете…
Бабушка принесла блюдце с медом и чайную ложечку. Наталья Петровна, обрадовавшись, что прервали неприятный ей разговор, взяла блюдце и с аппетитом начала есть: макала ложечку в мед, по-детски облизывала ее. Бабка с умилением смотрела, как она ест, и подбадривала:
— Ешь, ешь, голубка Наталка, медок свежий, липовый. От всех болезней лечит…
Данила Платонович встал, прошелся до дверей, заложив руки за спину, и сел поодаль, на диван, стоявший у печки.
Наталья Петровна потихоньку вздохнула: она понимала, что старик собирается продолжить этот разговор и остановить его невозможно.
— Ты права, я действительно всерьез, хотя, конечно, не о директоре, а вообще, — тихо сказал он. — Я не раз тебе говорил… Я знаю, как сильно и горячо любишь ты людей и жизнь. И я не могу поверить, чтоб ты сама не чувствовала, что человеческое счастье твое не полно… что это аскетизм, ненужное самопожертвование…
— У меня есть дочь. — Она поставила блюдце на стол и улыбнулась, как бы желая улыбкой убедить старика, что она действительно счастлива.
Бабка, которая ничего не слышала, но по выражению лиц поняла, что Данила Платонович говорит Наталье Петровне что-то неприятное, накинулась на него:
— Завёл уже… учитель! Не даст и медку поесть… Горе горькое, полынное!
Данила Платонович махнул рукой: «Не мешай, Наста!» — А подумала ли ты, что твое счастье могло бы сделать более полным и счастье твоей дочери?
— Мне тридцать три года, Данила Платонович. — Теперь она печально вздохнула.
— Мне — семьдесят пятый.
Она засмеялась, на глазах ее выступили слезы, нр, видно, пе от смеха.
— Тебя три года назад полюбил человек. Я знаю силу его чувства… И самого его знаю с колыбели… Сергей душевный, талантливый, умный парень…
Наталья Петровна опустила голову.
— Не могу… Не могу, Данила Платонович… У меня — дочка. Ей тринадцатый год, она все понимает. Для нее нет ничего более светлого, чем память об отце, которого она никогда не видела. Она гордится, что похожа на него. И вдруг… Нет, нет!..
Он подошел и, как маленькую, погладил ее по голове.
— А сама, сама ты его любишь?
— Не знаю, — покачала она головой. Потом, как бы опомнившись, поднялась и поправила свои красивые волосы, свернутые на затылке в пышный узел, заколотый шпильками и гладким гребешком. — Я ничего не знаю… Я так устала за эту поездку. — И посмотрела на часы. — Одиннадцать часов.
— Ох, ох, учитель, учитель, — укоризненно вздыхала бабка.
— Прости, Наташа, — ласково сказал Данила Платонович, присаживаясь к столу. — Ты не съела свой мед… Посиди ещё… Старики — народ надоедливый. У меня сегодня хорошее настроение, и вот я, старый дурак, испортил настроение тебе. Всегда у меня так получается…
Наталья Петровна поняла, что сегодня старик больше не вернется к этой теме, и снова села, взялась за мёд.
Повеселела и бабушка. Зашла по-соседски Аксинья Федосовна. Увидела Наталью Петровну, радостно поздоровалась, ласково поцеловала в щеку, а потом, взяв за плечи, посадила на жёсткий стул, а сама села на ее место.
— Дай мне, Наташа, в мягком кресле посидеть, все косточки болят… Лён выбираем. Вырос он у меня — во, — она показала метра полтора от пола, — и крепкий-крепкий, все руки порезали… А механизации никакой… Пока Мохнач ворон считал, теребилку первомайцы захватили. МТС под боком, а машины нам — в последнюю очередь.
Данила Платонович с лукавой улыбкой наблюдал за Аксиньей Федосовной. Он знал, почему неугомонная соседка наведалась к нему в такой поздний час и почему она суетливее, чем обычно, — нервничает, злится. Про теребилку она соврала: машина выбрала почти весь лён ее звена и только дня три назад была переброшена в другой колхоз.
Старик не выдержал и проговорил:
— Ты, Аксинья, кому другому голову морочила бы, а не нам с Наташей. Кого-кого, а тебя не обижают…
— А меня, Данила Платонович, трудно обидеть — у меня мозоли вон какие, — совсем другим тоном, сурово и резко ответила она и показала свои мозолистые, в трещинах, ладони. Но показала их не Шаблюку, а Наташе и тут же шутливо заговорила с ней: — Слышала, что чемодан твой еле с машины сняли. Чего накупила — похвались.
— Ей-богу, ничего. Во время совещания некогда было по магазинам бегать, а кончилось — домой скорее захотелось.
— И то правда. Я сама тоже, как поеду на какое-нибудь совещание… А тебе так вообще лучше не ездить. Только ты уехала — чуть беда не случилась. С Верой нашей. Слышала?
— Я была у нее. Мне в райздраве сказали.
— Была? Спасибо тебе, Наташенька. Ну, как она?
— Лучше.
— Дитятко жить будет?
— Будет.
— Дай боже, а то она не перенесет такого горя. Скажи, пожалуйста, какой тяжелый случай. Я так переволновалась. Ещё счастье, что Артем Захарович у нас золотой человек… Только я позвонила — и он сразу среди ночи свою «Победу» прислал. А то неизвестно, что могло быть.
Речь шла о племяннице Аксиньи Федосовны, у которой были очень тяжелые роды и которую пришлось отправить в районную больницу.
— Побегу в сельсовет, позвоню ещё раз, — как она там, бедная.
Но бежать Аксинья Федосовна не торопилась и, верно, просидела бы ещё долго — она любила поболтать, — если б лампа под зеленым абажуром не мигнула трижды. Механик электростанции давал сигнал.
— Рано сегодня, — взглянула на стенные часы Наталья Петровна.
— Надо на собрании постановить, чтобы электрики наши не дурили. А то один день до трех ночи крутят, а другой в десять вечера выключают, — сказала Аксинья Федосовна.
Наталья Петровна попрощалась.
— А я к тебе, Платонович, — вздохнув, промолвила соседка, когда закрылась дверь за врачом. — Куда это ты мою Райку завтра вызываешь?
— В школу.
Старик, безошибочно угадав, зачем она пришла, подготовился надлежащим образом не только к обороне, но и к наступлению.
— Зачем? — как будто ничего не зная, с деланной наивностью спросила она.
— Поработать денек. Печи переделываем. Надо глину замесить, песок просеять, поднести.
Аксинья Федосовна вскочила, по-солдатски выпрямилась, ноздри ее гневно раздулись.
— Мне думается, каникулы на то и даны, чтоб дитя отдохнуло…
— От чего? Другие дети все каникулы в колхозе работают.
— Ну, Платонович! За свою дочку я работаю в колхозе, от темна до темна спины не разгибаю…
Как ни старался старый учитель сохранить спокойствие, но не выдержал — рассердился.
— Вот это меня и удивляет, что сама ты и спины, верно, не разгибаешь, а дочку воспитываешь неведомо кем… барышней, белоручкой… Стыд!
— Она одна у меня. Отец ее жизнь отдал за то, чтоб судьба ее была другой.
— Да разве от того, что она поработает, судьба ее пострадает, Аксинья Федосовна?!
— А я не хочу, чтоб люди видели, как моя дочка глину месит! — крикнула она.
Бабушка Наста укоризненно покачала головой — на этот раз она осуждала соседку.
Данила Платонович развел руками.
— Ну, прости… Не узнаю я тебя, Аксинья… И удивительно мне. В первый раз слышу, чтоб наш народ терял уважение к человеку, который работает… Странно! Да разве пострадал авторитет хотя бы Натальи Петровны, — он кивнул на двери, — от того, что она вместе с колхозниками и жала рожь и сено сгребала? Ты погляди, как ее люди уважают…
— Уважения от людей и мы имеем не меньше… Меня вся республика знает!
— А почему? Почему тебя знают? Разве не труд твой тебя прославил?
— У каждого своя дорожка, Данила Платонович! Моя Райка, может быть, на весь Союз, на весь мир прославится…
Шаблюк не на шутку рассердился, безнадежно махнул рукой.
— Чем она прославится? Музыкой? Глупости это! Портите вы девушку, вот и все… Морочите голову и ей и себе.
Аксинья Федосовна даже побагровела вся, сжала кулаки, и казалось — сейчас кинется на старика за такое оскорбление её дочери.
— Потому вы, кроме нее, и не нашли больше никого глину ногами месить? Теперь понимаю! Так не пойдет же она! Не пойдет!
В это мгновение погасло электричество, и темнота как-то сразу успокоила Данилу Платоновича. Он знал, что спорить с этой упрямой и самоуверенной женщиной безнадежно. И опять, уже ровным голосом, сказал:
— Я говорил с Раей… она согласилась. А она не маленькая, разреши ей самой за себя думать…
— А я сказала — не пойдет! — крикнула Аксинья Федосовна.
В темноте мелькнула белая косынка. Хлопнула дверь.