6

Лемяшевич никогда не думал, что так много разных обязанностей у директора школы.

Правда, Орешкин утверждал, что новый директор сам выдумывает себе дела. Например, с ремонтом. Школа отремонтирована. Чего ещё надо? Но Лемяшевич забраковал все и дал сведения в районо и облоно, что школа не отремонтирована. Сведения эти всех переполошили: середина августа, а одна из крупнейших школ района не готова! Провал! Приезжала комиссия. Долго ходили, крутили носами — склонны были заключить, что школа все же отремонтирована. Лемяшевич злился:

— Какой же это ремонт? До каких пор мы будем содержать в таком состоянии наши школы и клубы? Не первые же это послевоенные годы! Товарищи! Хватит прибедняться! Школа — культурный центр на селе, и она должна быть образцом для всех остальных учреждений.. — А оттого что «образец» имеет такой вид, посмотрите, в каком состоянии колхозный клуб! Стыд и позор! И это в деревне, где есть электричество, радио!.. Надо сломать такое отношение… И я не отступлю…

Он нарочно высказался так резко, решительно. При осмотре присутствовал председатель райисполкома Волотович, спокойный и тихий человек. Он и здесь держался на втором плане: ходил позади всех, разглядывал все внимательно и долго. И вдруг, удивив не одного Лемяшевича, председатель райисполкома поддержал нового директора. Он заговорил, отковыривая от стены в коридоре затвердевшие потеки какой-то едкой коричневой краски.

— У Чехова где-то сказано… Не помню, в какой вещи… — тихо начал Волотович.

И все остановились и обернулись к нему, заинтересовавшись: что Чехов мог сказать об этих стенах?

— Дословно не помню, но примерно… О настроении студентов… Настроение это зависит от окружающей обстановки, и потому студент должен видеть вокруг себя только высокое, прекрасное, могучее… Не дай боже ему смотреть каждый день на разбитые стекла, ломаные двери и вот этакие стены, — он ткнул в стену пальцем. — Это о студентах. А если перенести на школьников, на детей… Какое у них будет настроение, товарищи педагоги?..

У Лемяшевича возникло желание ответить на это: «А где вы были раньше, хозяин района? Почему до сих пор этого не видели?» Но Волотович смотрел такими добрыми глазами, говорил с такой искренностью, что у Лемяшевича не хватило решимости съязвить — есть люди, с которыми невозможно быть дерзкими или грубыми.

Представитель облоно, председатель комиссии, развел руками:

— Ну, если хозяин района так считает, то — пожалуйста, ремонтируйте, воля ваша, деньги ваши… Только — чтоб все было готово к учебному году.

— Ох, деньги, деньги! — вздохнул Волотович. — Денег-то нет. Ну, ничего, товарищ Лемяшевич, ломайте и делайте, как надо. Поддержим!

С того дня Лемяшевич вертелся как белка в колесе. Не раз пришлось съездить в райцентр за двадцать пять километров, чтоб получить деньги. Никогда он не думал, что даже такая простая вещь потребует столько времени и усилий. То он не заставал Волотовича, то не было заведующего райфо, то банк не принял подписей. Не легче было и на месте. Орешкин, конечно, обиделся, что забраковали его работу, расценил это как подкоп под его авторитет и на простосердечную просьбу Лемяшевича помочь подготовить школу как следует ответил;

— Дорогой Михаил Кириллович, я три года не отдыхал… Я работал как вол… Конституция дает мне право на отдых. Разрешите воспользоваться этим правом.

«Отдыхай, лодырь! — подумал Лемяшевич. — Переутомился ты, бездельник этакий! Обойдемся и без тебя».

Орешкин, должно быть, нарочно проходил каждый день мимо школы — чистенький, прилизанный, опрысканный крепкими духами, запах которых слышен был за двадцать шагов. Ходил он не один — с Раисой и молодой учительницей Ядей Шачковской, беззаботным существом, хохотушкой, которая всюду чувствовала себя как дома. Что касается Шачковской, то Лемяшевич ничего против не имел: пускай ходит с кем хочет. Но ум и сердце его протестовали против взаимоотношений завуча с Раисой. Это был интуитивный протест, не подкрепленный никакими педагогическими формулами. А Лемяшевичу хотелось найти эти формулы, писаные или неписаные; они могли бы дать ему право требовать от Орешкина иного обращения со школьницей. Правда, ему совсем не хотелось с самого начала портить отношения с завучем.

Более энергично протестовал против прогулок Орешкина Бушила. Увидев завуча, он не жалел крепких слов: «Лодырь… Интеллигент липовый! Дрянцо…» И Лемяшевичу приходилось умерять красноречие молодого учителя.

Бушила добровольно стал активнейшим помощником в подготовке школы к учебному году, хотя официально тоже числился в отпуске. Вторым таким помощником, спокойным, мудрым и опытным, оказался Данила Платонович, Лемяшевич, приехав в Криницы, по-разному знакомился с людьми — с преподавателями, колхозниками, работниками МТС. Но, пожалуй, самым интересным вышло знакомство с Шаблюком. Вместе с Орешкиным, по его предложению, они зашли к Даниле Платоновичу.

— Увидите, до чего может дойти учитель, когда он долго сидит на одном месте, — посулил Орешкин.

— Посмотрим, — сказал Лемяшевич; за три дня он успел услышать о старом учителе столько хорошего, что теперь не верил ни одному слову завуча.

Хата у Шаблюка старая и чуть не самая большая в деревне — с тремя широкими окнами на улицу, без ставен, без резьбы на карнизах, но в добром порядке. Во всем чувствовался хозяйский глаз и умелые руки. Перед хатой не было цветника, а росли два молодых, похожих как братья друг на друга клена с глянцевитыми стволами.

Цветник был во дворе, но не под окнами, как обычно, а поодаль; вдоль него тянулась густой грядой черемуха, свешивающая свои ветки через невысокий заборчик в соседний двор. В цветнике, окруженном штакетной оградой, среди разнообразных цветов больше всего было мяты и резеды. У побеленного сарайчика возвышалась, господствуя над всей деревней, старая липа, укрывшая своей тенью половину просторного двора. Может быть, двор казался таким просторным из-за необычайной его чистоты: нигде ни соринки, всюду под метено, посыпано чистым песком. Под навесом стояли диванчик, верстак, лежали аккуратно сложенные остроганные доски, а на стене висел разный столярный инструмент: пилы, рубанки, циркули, стамески. И пахло в этом дворе не хлевом, не скотиной, хотя где-то в сарайчике и похрюкивала свинья, а мятой, свежей сосной и липовым цветом.

Они не зашли в дом, так как увидели хозяина в саду. Сад начинался сразу же за сараем зарослями малины, густой и высокой, соблазнительно манившей крупными переспелыми ягодами. Кусты малины и крыжовника посажены были и вдоль боковой ограды, но там их заглушали вишняк и желтая акация, редкая в этом районе Белоруссии. Плодовые деревья росли посередине — старые раскидистые яблони и высокие груши. Прозрачный налив, восковой шафран, зеленая путинка, ребристая крупная антоновка, темно-красная «цыганка» и другие сорта яблок, которых Лемяшевич не знал и названия, так густо усыпали ветви, что чуть не под каждую была подставлена подпорка. Под яблонями расстилалась заманчивая тень. Так и тянуло лечь на зеленую, свежую, как ранней весной, траву. В конце сада виднелся дощатый шалашик, вокруг него в строгом порядке размещались рамочные ульи. Там и стоял Данила Платоиович, внимательно разглядывая рамку. У его ног поднимался легкий белый дымок — курился дымарь. Издалека было слышно, как гудят потревоженные пчелы. Пчелы звенели в воздухе над головами гостей.

— Подождите, пока закроет ульи, а то искусают, черти, — предупредил Орешкин, останавливаясь посреди сада. Увидев, с каким интересом Лемяшевич оглядывает владения старого учителя, он иронически заметил: — Поместье. А?

— Нет, просто хороший сад, каких у нас, к сожалению, мало еще, — ответил Лемяшевич.

Орешкин промолчал. Осмотрев еще две-три рамки, Данила Платонович закрыл улей, взял в руки дымарь и направился к шалашу. Они пошли ему навстречу. Старик вежливо поздоровался, снял шляпу. Он догадался, что пришел новый директор. Такое внимание к нему, «отставному учители», как он себя называл, не могло бы не тронуть его, если бы директор пришел один. Но Данила Платонович был уверен, что инициатива визита принадлежит Орешкину и привёл он директора не для того, чтобы их познакомить, а чтоб показать ему «кулацкое хозяйство». Шаблюк знал, как Орешкин при случае отзывался о нем.

А Лемяшевич, поближе приглядевшись к старому учителю, на миг растерялся. Ему показалось, что он уже встречал этого человека раньше. Только неуверенность в своей памяти — такая неуверенность свойственна многим — помогла ему сдержаться и не выдать своего удивления. Но как только Шаблюк заговорил, он твердо убедился, что так оно и есть — они встречались. И хотя было это десять лет назад, Лемяшевич отчетливо вспомнил и место встречи и обстоятельства. Старик с тех пор почти не изменился, только одет иначе. Тогда он был в лаптях, в штанах грубого, домотканого холста, крашенного в какой-то нелепый темно-зеленый цвет, — другой краски, верно, не было, — и в линялой, с заплатами на плечах и локтях, гимнастерке…

Орешкин познакомил их.

— Отлично, — сказал старик, пожимая руку, и непонятно было, к чему это относится — к новому ли директору или к чему-то совсем другому, может быть к своим каким-то тайным мыслям. Потом взглянул с некоторым интересом, более приветливо и спросил: — Как вам понравилась наша школа?

— Школа хорошая, но отремонтирована плохо, — отвечал Лемяшевич.

Орешкин криво, улыбнулся.

— Михаил Кириллович все меряет на городской аршин. А у нас — Криницы.

Он сказал это так, словно Криницы — что-то совершенно ничтожное, мелкое, не достойное внимания.

Шаблюк нахмурился.

— Да, у нас — Криницы! — совсем иначе, с уважением, с гордостью, повторил он. — И стыдно вам, молодой человек, что у нас такая школа. Довели! А я сам, вот этими руками, — он показал свои широкие, морщинистые и шершавые ладони, — строил её до войны. И какая была школа!

Теперь он обращался к Лемяшевичу, и глаза его под очками стали ласковыми. Лемяшевич с радостью увидел, что откровенные слова его о школе вызвали у старого учителя симпатию к нему, своему молодому коллеге.

— Стыдно учителю не любить свою школу! А вы, Виктор Павлович, уже не новичок, человек способный, а любить школу не научились.

Орешкин неестественно рассмеялся.

— Данила Платонович непрерывно меня критикует… Из уважения к вашему возрасту я молчу. А я мог бы кинуть камешек и в ваш огород… А?

— Не камешки надо кидать, а смело говорить правду в глаза. А у вас только смелости и хватает — из-за угла камень кинуть.

Орешкин смутился, он, должно быть, проклинал ту минуту, когда ему пришло на ум привести сюда Лемяшевича.

— Вы несправедливы ко мне, Данила Платонович, — сказал он обиженным тоном.

— Что ж мы стоим? Присядем, — гостеприимно пригласил вдруг хозяин и первым направился к лавочке, стоявшей в тени шалаша.

Усевшись, Шаблюк проговорил, должно быть отвечая Орешкину:

— Я в два с половиной раза старше вас.

Над их головами закружилась, зазвенела пчела. Орешкин испуганно замахал руками. А старик медленно провел рукой в воздухе, ласково сказал:

— Пошла, глупая!

И пчела, как бы услышав голос хозяина, послушно отлетела.

Данила Платонович спросил, женат ли Лемяшевич, и, получив отрицательный ответ, недовольно покачал головой:

— Поздно женится наша молодежь. Плохо. Моему старшему сыну уже пятьдесят лет. Полковник… Где же вы собираетесь жить, столоваться? — И, узнав, что у Степана Костянка, одобрил: — Хорошую семью вам выбрали. Счастливая семья, — и улыбнулся каким-то своим мыслям. — Видно, понравились вы Степану, а то — не любит он столовников.

— А я к ним с рекомендательным письмом от Журав-ских. Кстати, вам от них привет.

— Спасибо, спасибо. Даша — моя ученица. Где только нет моих учеников! — В голосе его прозвучала гордость.

Поговорили еще о том о сем, но настоящей душевной беседы не получалось. Чувствовали себя, как пассажиры, познакомившиеся в ожидании поезда. Орешкин нетерпеливо ерзал на лавке, выбирая удобный момент, чтоб попрощаться. Да, видимо, и хозяин тоже был не против того, чтоб скорее выпроводить непрошеных гостей, — он не тушил дымарь, а даже раза два нажал на мехи, выпустив на Орешкина клубы белого пахучего дыма. Но Лемяшевич и не собирался уходить, не поговорив о том, что его сейчас больше всего занимало.

Воспользовавшись паузой, он тихо сказал:

— Разрешите мне, Данила Платонович, рассказать один эпизод из моей короткой биографии. Сидел, знаете, вспомнил, и очень захотелось рассказать…

Орешкин поморщился.

Шаблюк несколько удивленно, однако с интересом посмотрел на молодого директора.

— В мае сорок третьего года одна партизанская бригада была блокирована у Днепра. Другая шла ей на помощь. Но недалеко от ваших мест, в районе Глинища, гитлеровцы навязали нам бой. Силы у карателей были большие, и бой затянулся. Тогда командование совершило маневр: оставив заслон продолжать бой, неожиданно повернуло главные силы бригады в другом направлении. Но, изменив маршрут, отряды попали в незнакомые нам болота. Надо было выяснить дорогу, найти проводника. Послали разведку — небольшой конный отряд, в котором, кстати сказать, был и ваш покорный слуга. По карте и по рассказам жителей нам предстояло одолеть непроходимое болото, тянувшееся на несколько километров. Из двухлетнего опыта мы знали, что непроходимых болот нет. Хороший местный проводник — и любое болото будет пройдено. Стали искать такого проводника… Деревня, как мне помнится, называлась Замостье…

Лемяшевич рассказывал спокойно, ровно, ни на кого не глядя, но в этом месте не сдержался, посмотрел на Шаблюка. Старик сидел молча, устремив взор в глубь сада. Орешкин зевнул.

— Мы выбили из деревни отряд полицейских… Это, как вы знаете, лучший способ доказать населению, запуганному провокациями, что мы действительно советские партизаны. После такой операции нетрудно найти связных местных отрядов. Но связные в Замостье оказались людьми комсомольского возраста и болота не знали. Однако они единодушно заявили нам: провести через болото может только один человек — их старый учитель. Мы пошли к нему. Оказывается, у учителя гостил его давнишний друг, с которым они лет сорок назад вместе начинали свой жизненный путь. Одним словом, учителя провели нас к самому Днепру… И как провели! Обойдя все вражеские заслоны, все опорные пункты. Добрых пятьдесят километров мы прошли за сутки, и наши проводники были всё время впереди…

Данила Платонович вдруг положил свою ладонь на руку Лемяшевича, взволнованно улыбнулся:

— Довольно. Дальше уже неинтересно.

Михаил Кириллович в свою очередь с благодарностью сжал руку старика.

— Да, дальше неинтересно. Я только упомяну еще об одной детали… Только потом нам стало известно, что оба учителя — связные той бригады, которой мы помогли прорвать блокаду и разгромить карателей.

Орешкин вскочил, даже перевернул дымарь.

— Данила Платонович! Да вы герой, оказывается! А молчали… Ай-ай, как нехорошо! А? Жили вместе, работали. И вы молчали… Да о вас поэмы надо писать!

Шаблюк поднял дымарь и, старательно растирая ногой угольки, недовольно проворчал:

— Какие там поэмы! Да и не вам их писать! — И весело обратился к Лемяшевичу — Идемте, я вас медовой брагой угощу. Напиток, я вам скажу, царский, по старинному русскому рецепту.


Через день Шаблюк пришел в школу и, оставшись с Лемяшевичем наедине, заговорил:

— Не могу, Михаил Кириллович, быть в отставке. Бросил работу потому, что не стало сил терпеть непорядки. А теперь не могу — тянет в школу, в коллектив. Вам это должно быть понятно…

Лемяшевич обрадовался. О таком педагоге, который мог бы воспитывать не только детей, но и его, молодого директора, служил бы примером для всего учительского коллектива, он мечтал еще тогда, когда впервые услышал от Журавских о старике. По приезде он горячо пожалел, что Шаблюк оставил школу.

С того дня они стали работать вместе. Лемяшевич понимал, что без помощи Данилы Платоновича, без его мудрых советов, без его авторитета ему, новичку, пришлось бы очень трудно. И так было нелегко. При всем добром желании помочь деньги председатель райисполкома смог выкроить только на самое необходимое. Все остальное посоветовал делать «методом народной стройки». Но в колхозе была горячая пора уборки, а людей не хватало. Колхоз отставал. Мохнача вызывали на бюро райкома и вынесли решение, после которого он ходил хмурый, злой, ни на кого не глядя. Говорить с ним о чём-нибудь, кроме уборки, стало невозможно. А Лемяшевичу особенно трудно было договариваться с ним: первое знакомство их произошло при неприятных обстоятельствах.

На второй или третий день после приезда он шел на речку купаться. Шёл вдоль Криницы, что протекала возле школы и тянулась через луг к реке.

Остановился в кустах, не доходя до берега. В этот момент речку переходили вброд три женщины с большими вязанками сена за спиной. Женщины присели отдохнуть на берегу, и одна из них, помоложе, скинув юбку, выкупалась прямо в сорочке. Лемяшевич представлял, как тяжело, должно быть, в жару нести такую ношу. И потому, даже когда женщины, вскинув вязанки на плечи, двинулись дальше, он не вышел из кустов: постеснялся с полотенцем на плече встречаться с рабочими людьми.

Молодуха шла впереди, две другие женщины шагов на тридцать отстали. Дойдя до кустов, она испуганно вскрикнула:

— Бабочки! Потап!

Одна из женщин повернула и быстро зашагала через луг напрямки. Самая старшая спокойно подошла к кустам, где уже слышался сиплый мужской бас:

— А-а, голубки, вот когда я вас поймал. Скидайте сено!

— Потап Миронович, в лесу серпом нажали. Лесник разрешил, — веско и сурово сказала старшая женщина.

— Знаю я вашего лесника! Он за пол-литра весь лес продаст. Трудовую дисциплину срывает! На работу не выходите!

— Все утро работали, Потап Миронович. Обедать идучи, зашли…

— Ну, я долгих разговоров не люблю. Скидайте! А не то — сами знаете…

— Да чем же корову кормить, Потап Миронович?

— Я не кормилец ваших коров, у меня пятьсот голов своих.

По этим словам пораженный, недоумевающий Лемяшевич догадался, кто такой Потап Миронович, и его возмутили слова председателя «у меня своих пятьсот голов». «Выходит, стадо твое, а не колхозное, и только ты один печешься о колхозном добре, а все остальные — рвачи и воры!»

— На, подавись ты своим сеном! — злобно, со слезами в голосе, крикнула молодая.

— Ну, ну, ты! Полегче!..

Лемяшевич вышел из своей засады и быстро подошел к месту происшествия. На торфянистой, сырой стежке среди кустов лежало сено. Потап Миронович сидел на корточках и чиркал спичкой. От сена поднялся белый дым, но, недосушенное, разгоралось оно вяло.

Лемяшевич подскочил и под самым носом у председателя затоптал огонь. Мохнач поднялся с удивительным для своей комплекции проворством. Как видно, он растерялся от неожиданности и стоял, исподлобья глядя на незнакомца, который появился неведомо откуда и отважился на такую дерзость. Женщины спрятались в кусты.

— Это зачем же добро жечь? Разве у вас так много сена? — внешне спокойно спросил Михаил Кириллович.

Толстая шея председателя вмиг налилась кровью, часто заколыхался под грязноватой сорочкой большой живот.

— Краденое, — прохрипел он.

— Краденое? Конфискуйте. Накажите за кражу. А жечь зачем же?

— Врет он, товарищ начальник! В лесу серпом нажали! — И молодая женщина вышла из кустов на дорожку.

— Да, вы… кто вы такой?

— Я — директор школы.

— А-а-а, — радостно, весело и с удовлетворением протянул председатель, впервые посмотрев Лемяшевичу в глаза. — Культурная сила! Интеллигент! Так-так-так… Вот как вы, наста «нички, помогаете укреплять трудовую дисциплину…

— А вы таким способом хотите ее укрепить? Странный метод.

— Ла-адно. Об этом мы поговорим в другом месте. В другом, в другом. — И, сцепив руки на животе, Мохнач двинулся по стежке к реке.

Через несколько дней они встретились в сельсовете как старые знакомые. Мохнач первый протянул руку и ни словом не помянул о стычке на лугу. Лемяшевич тоже промолчал. Он пробовал расспрашивать о председателе и услышал на редкость противоречивые отзывы: одни хвалили Мохнача, другие беззлобно подсмеивались над его чудачествами, а третьи ругали беспощадно, с ненавистью. Лемяшевич решил понаблюдать и составить собственное мнение. То обстоятельство, что Мохнач при встрече не выказал ни обиды, ни злобы, ни пренебрежения, а дружески пожал руку, характеризовало его с положительной стороны. «Значит, человек объективный», — подумал Лемяшевич. Но скоро он почувствовал, чего стоит эта объективность. Почувствовал сразу, как только обратился к председателю за помощью.

Он попросил, чтоб тот разрешил взять со строительства колхозного гаража одного человека — хорошего печника, которого хвалил ему Шаблюк и с которым они уже договорились. Надо было только согласовать это с председателем колхоза.

Разговор происходил на току, у молотилки. Мохнач стоял у скирды соломы, как всегда уставившись в землю и сцепив руки на животе. Пыль и мякина от молотилки летели в его сторону, садились на лицо, на шапку, но Мохнач как будто и не замечал этого; он нарочно стал тут, как только увидел Лемяшевича и понял, что тот хочет с ним поговорить. Молотилка гудела, и потому приходилось почти кричать. Лемяшевич высказал свою просьбу. Мохнач насмешливо посмотрел на него и быстро завертел большими пальцами. Лемяшевича раздражала эта поповская привычка — вертеть на толстом животе пальцами, его так и подмывало спросить, не был ли случайно уважаемый Потап Миронович когда-нибудь монахом, но он понимал, что сейчас эта шутка будет неуместна. Шаблюк его предупредил, что договориться с Мохначом насчет печника будет нелегко. Он, правда, заручился поддержкой Волотовича, но знал, что председатель райисполкома для Мохнача авторитет небольшой. Поэтому он решил пойти на хитрость:

— Между прочим, я говорил с Бородкой. Это его идея…

— Про печника говорил? — спросил председатель, недоверчиво посмотрев Лемяшевичу в глаза, что делал чрезвычайно редко.

— Говорил, — солгал Лемяшевич, хотя это и неприятно было. «Скажу, что спутал Волотовича с Бородкой. Я здесь человек новый… Мне можно спутать».

Мохнач долго молчал, разглядывая солому под ногами, потом недовольно буркнул:

— Ладно. Бери.

Тогда Лемяшевич высказал вторую просьбу: нужны лошадь и человек, чтобы навозить глины.

Мохнач молчал так долго, что директор уже начинал злиться. О чем он думает? Как будто от того, даст он лошадь или не даст, зависит судьба всего колхоза. Смеется он, что ли?

— Ну, так как это практически осуществить, Потап Миронович? Из какой бригады взять?

Мохнач слегка плюнул на пальцы, молча потер ими.

— Деньги? — Лемяшевич удивился. — Слушайте… Это же ваша школа! Ваши дети!

— У меня детей нет.

— Оно и видно. Но как вам не совестно! Председатель колхоза, коммунист — и такие рассуждения: «У меня детей нет». У колхозников дети есть, если у вас нет!

— Сколько вас — желающих жить на колхозный счет! — с издевкой, тонким голосом сказал Мохнач, — Есть закон…

— Никто не собирается жить за счет колхоза. А закон вы просто опошляете, откровенно вам скажу. Другие колхозы строят школы, больницы, клубы… А у вас из-за такого вот отношения колхозный клуб развалился… Во что вы его превратили? В хлев! Стыдно смотреть!

— Не ваше дело! На свою школу глядите!

— Нет, мое дело! Я коммунист. Моя задача — воспитывать молодое поколение. И мы вас, товарищ Мохнач, заставим привести клуб в надлежащий вид!.. — Лемяшевич разозлился и не заметил, как повысил голос.

Девчата, отгребавшие солому, приблизились и с любопытством стали прислушиваться: о чем там спорят директор школы с председателем? Хитрый Мохнач заметил это, покачал головой и притворно ласково сказал:

— Ай-ай, такой молодой, а такой горячий, товарищ Лемяшевич. Нехорошо… Видно, нервы у вас не в порядке. Пойдем отсюда, а то запылится ваш костюмчик. Ишь как летит. — И отошел от молотилки, так ничего и не сказав про лошадь.

Тяжелое впечатление произвел этот разговор на Лемяше-вича. За годы учебы он немного оторвался от деревни, не было у него знакомых председателей колхозов, а в романах, которых он перечитал немало, и в кино председатели были похожи друг на друга: всесторонне образованные, культурные, умные, они за работой, за хлопотами о колхозном хозяйстве не успевали даже поесть, поспать, однако всегда находили время прочитать все новинки литературы, аккуратно посещали клуб, радуясь его великолепию — делу рук своих, и организовывали все культурные мероприятия — от лекции о строении вселенной до футбольной команды включительно. Лемяшевич не был идеалистом и не слишком верил таким розовым романам и фильмам: всякие есть колхозы и всякие председатели. Но такое отношение председателя колхоза к школе, к тому святилищу, где начинается сознательная жизнь миллионов строителей коммунизма — рабочих, колхозников, инженеров, агрономов, государственных деятелей, поэтов и ученых, — не просто разозлило Лемяшевича, а как-то больно задело и обидело.

Как же может такой человек руководить большим хозяйством? В особенности возмутился Лемяшевич, когда узнал, что двое детей Мохнача получили высшее образование: сын у него агроном, дочь — бухгалтер. Мучило еще и недовольство собой, своей несдержанностью, тем, что раскричался: «Мы вас заставим, товарищ Мохнач…» — и докричался до того, что этот Мохнач до обидного флегматично, насмешливо обрезал: «Нервы у вас не в порядке», — как будто перед ним был не директор десятилетки, а мальчишка.

Возможно, именно стыд за то, что он не сумел сохранить спокойствие, помешал Лемяшевичу выразить всю силу своего возмущения, когда он рассказывал Шаблюку о стычке с председателем. Выслушав историю про сено, Данила Платонович тяжело вздохнул, и на лицо его легла тень. А когда Лемяшевич передал ему свой разговор у молотилки, старик заметил:

— Чего вы еще ждали от Потапа?

— Вам следовало ему по морде дать… Он любит тех, кто его бьет, — совершенно серьёзно, без тени улыбки сказал Бушила, не отрываясь от работы.

Бушила красил на школьном дворе парты. Данила Платонович сидел на досках у сарая, где складывали на зиму дрова, и следил за его работой, давал советы, так как, хотя мастер как будто и ловко действовал кистью, парты получались почему-то полосатые.

— Возьмите меня переводчиком, Михаил Кириллович, когда надо будет разговаривать с Мохначом, — шутливо подмигнув, добавил Бушила.

— Не ребячься, Адам, — укоризненно остановил его Данила Платонович и, повернувшись к Лемяшевичу, посоветовал — А вы к нему с такими мелочами не обращайтесь. Ваш хозяин, Степан Явменович, — бригадир. Вы ему скажите, он вам любую лошадь даст, а глины накопать и привезти — ребят возьмем. У нас за всякую мелочь привыкли государственную копейку тянуть. Как будто государство — бездонная бочка. А вот когда-то мы ремонтировали, совсем не имея денег…

Лемяшевич присел рядом со стариком, закурил. Вспомнив, что Данила Платонович не курит, разогнал рукой дым.

— Я, конечно, не за сборы на школу… а за коллективную заботу, за коллективную ответственность, — продолжал свою мысль старый учитель. — У нас много говорят о политехнизации, о воспитании любви к физическому труду… А где ее прививать, где учить детей работать? В школе, в колхозе. Нельзя разве добрую часть этого ремонта сделать силами учеников старших классов? При хорошем руководстве можно и научить кое-чему. Кто выдумал, что во время каникул мы не имеем права занять детей? Не потому ли у нас половина школьников целое лето баклуши бьет? Не речами надо приучать учеников к труду, а работой, практикой. Вон Алёша Костянок как полюбил свое дело! Ставит рекорды… А за Раису Снегирь мать тарелки моет… Почему бы ей, к примеру, не помочь нам в школе?

— Ого! — Бушила захохотал. — Чего захотели! Вас Аксинья за дочку со свету сживет… Лично я не беру на себя такой миссии — предложить ей это! Съест!

— А я скажу! — твердо пообещал Данила Платонович.

Загрузка...