27

Алёша пропал. Дома, узнав о случае в школе, забеспокоились. Мать — сразу в слезы. Степан Явменович прикрякнул на нее:

— Не вой, черти не возьмут!

Но к вечеру и он уже встревожился:

— Ишь характер показывает! Давно ремня не пробовал! Наутро получили записку от двоюродного брата Алёши, служившего километрах в пятнадцати от Криниц лесником. Он писал, что Алёша пришел огорченный и злой и заявил, что в школу не пойдет, а почему — не признается. Дома успокоились. Но когда Алёша не вернулся и на третий день, в лес поехали на лошади Сергей и Лемяшевич.

День был облачный и морозный — один из тех зимних дней, которые начинаются с чудесного утра: встанешь, выйдешь во двор и не можешь взгляда оторвать от деревьев — такими сказочно прекрасными, фантастически красивыми сделал их иней. Воздух в такие дни как бы застывает, не шелохнется ни одна веточка, а иней продолжает расти. Кристаллы лепятся друг к другу и вырастают в диковинные цветы, деревья стоят как бы в серебряном блестящем цветении. Все хорошеет в такие дни: хаты, колодцы, сараи. Даже маленькая черная, закопченная банька на огороде у Костянков превращается в сказочную избушку. А всегда темный над снегами сосняк на пригорках делается сизо-белым.

Въехали в чудесный сосновый бор. Сосны — одна в одну, толстые, ровные, в белых от инея шапках, сливающихся с таким же белым небом.

Торжественная тишина зимнего дня, на которую в поле не обращали внимания, здесь, в лесу, сразу почувствовалась во всей своей прелести. Она завораживала, заставляла умолкнуть и напряжённо прислушиваться к ней, вызывала удивительное настроение — какую-то тихую-тихую, задумчивую радость.

Избушка лесника стояла в гуще леса, на поляне, по одну сторону которой росли стройные ольхи — там протекал ручей, — а по другую редкие дубы и под ними густой орешник, густой даже теперь, зимой. Мало накатанная дорога вилась среди убранного в иней орешника и неожиданно выводила к колодцу, журавель которого прятался за ветвями липы. Только тогда взору открывалась и сама хата под другой, высокой липой и небольшой сарайчик сбоку, у зарослей орешника. Посреди поляны стояли два стожка сена; один из них был так общипан внизу, что напоминал гриб, и нельзя было не подивиться, как он ещё держится, не повалится от первого дуновения ветра. Навстречу гостям бросилась собака, захлебываясь от злости, но не решаясь, однако, приблизиться. На крыльцо вышла лесничиха — молодая красивая женщина. Она узнала своих и шумно обрадовалась, схватила собаку за ошейник, оттащила к сараю и привязала там.

— Заходите, заходите, а лошадь я сама распрягу и устрою. Ты ж окоченел, пальцы вон какие, — смеясь, говорила она Сергею.

Необычайно подвижная, она вмиг распрягла коня, не дав мужчинам и опомниться, завела его в сарай.

Первое, что Лемяшевич заметил в хате, это две пары любопытных детских глаз, поблескивавших из-за трубы на печке.

Дети прятались, пока в хату не вошли мать и Сергей. На Сергея они сразу набросились — два мальчугана, лет шести-семи на вид. Лемяшевич сперва подумал даже, что близнецы.

— Дядя Сергей! Дядя Сергей!

В карманах у Сергея оказались не только конфеты, но и игрушки — пистолет с пистонами и заводной автомобиль. Дети были в восторге.

— Не скучаете вы здесь? — спросил Лемяшевич у хозяин ки, оглядывая чистую, уютную хату.

— Не-ет. Привыкли. Мы уже седьмой год здесь. Петро, как пришел из армии, женился — и в лес.

— Из колхоза?

Она поняла его вопрос и сказала, как бы оправдываясь:

— У него отец двадцать лет лесником служил, он в лесу вырос.

— Рассказывай сказки, — вмешался Сергей. — Петру твоему, Люба, лет восемь было, когда отец бросил лесниковать, — и посейчас в колхозе работает. В лесу вырос!

Тогда она сказала уже с вызовом:

— А что ему в колхозе делать? Волам хвосты вертеть? К машинам он неспособный.

Сергей с горькой усмешкой кинул Лемяшевичу:

— Вот она, логика! Кстати, Люба кончила девять классов и была комсомолкой.

Люба смутилась и, схватив с полки блестящий рожок, выскочила из хаты. И тут же от колодца во все четыре стороны понеслись по лесу мелодичные звуки охотничьего рожка, как бы призывавшего: «До-мо-ой! До-мо-ой!»: — Видишь, как зовут лесника? Учти, что это делается только в исключительных случаях. Значит, мы — гости важные, — пошутил Сергей.

И действительно, вскоре пришли Петро и Алексей и принесли убитого зайца.

Алексей на миг смутился, войдя, но тут же, прислонив к печке ружье, смело подошел и поздоровался так же, как и лесник: крепко пожав руку брату и директору. И это пожатие заставило Лемяшевича насторожиться: в нем чувствовав лась взрослая уверенность в себе.

По дороге они договорились с Сергеем побеседовать с беглецом со всей строгостью и как следует пробрать за все его выходки.

Пока хозяйка что-то жарила в наспех разожженной печи, а хозяин свежевал зайца, они взялись за Алешу. Начал Сергей.

— Ты что ж это себе думаешь? — сурово спросил он.

— А что? — Алёша сидел на скамье возле печи и совсем по-домашнему переобувался: снимал Петровы валенки, в которых ходил на охоту, и обувал свои сапоги.

— Как это «что»? Дома мать захворала из-за тебя. Ни слова, ни полслова, черт знает куда пропал… В школе самые ответственные дни — конец полугодия… а он на зайцев охотится!

Алёша опустил глаза, но сказал твердо: — В школу я больше не пойду!

— Как это «не пойду»? А куда ты пойдешь? — разозлился Сергей.

Алёша стукнул каблуком об пол, чтоб плотнее сел сапог, подтянул голенища, выпрямился и спокойно повторил:

— Сказал не пойду — и не пойду!

— Ты что, спятил? Ты думаешь о том, что говоришь? — Думаю, не беспокойся.

Сергей только руками развел: «Посмотрите на него!» Лемяшевич понял, что дело тут посложнее, чем они предполагали, и начал разговор в другом тоне.

— Послушай, Алёша, ты уже не маленький и давай говорить серьёзно. Тебе осталось полгода — и ты получишь среднее образование, аттестат зрелости. Нет нужды тебе объяснять, какое это для тебя имеет значение, ты умеешь смотреть на жизнь реально и серьёзно. Наконец, я уверен, что ты и сам понимаешь — бросать школу из-за мелкой обиды… ну, пускай даже оскорбления — это более чем неразумно. Ты прости, но тебя просто дураком назовут после этого…

— Ну и пускай.

— Нет, погоди. Ты не решай так быстро. Ты подумай как следует. Я понимаю твои чувства. Все мы были молодыми и горячими…

Алёша стоял, как полагается ученику перед преподавателем, опустив голову. Это подбодрило Лемяшевича.

— Неприятности и у нас бывали! Но из-за личной обиды делать глупости — нет, прости меня… Кроме того… учительский коллектив как раз взял тебя под защиту и критиковал Виктора Павловича… Так чего же ты хочешь ещё? Самое страшное в жизни — это осуждение коллектива, когда от тебя отворачивается коллектив, в котором ты жил, работал… Тогда, конечно, убежишь куда глаза глядят. А не поладить с одним человеком — и бросить из-за этого школу… Очень неумно!

Лемяшевич умолк, ожидая, что ответит Алёша. Тот стоял и молчал. Молчание затягивалось. Сергей не выдержал и попробовал мягко пошутить:

— Дошло?

Алёша повернулся, шагнул к печке, взял ружье и, обтирая его суконкой, упрямо повторил: — В школу я не пойду! Сергей даже подскочил.

— Тогда иди ты к черту лысому!.. С ним директор школы как с человеком разговаривает, а он что попугай: «не пойду», «не пойду»! Можешь ты ответить по-человечески, когда с тобой говорят?

Тут на Алёшу накинулись все сразу — и Петро, и Люба, молчавшая до сих пор, и снова Лемяшевич. Один говорил о гражданском долге, другие — что это решение помешает ему в жизни… А Алёша старательно чистил ружье, и казалось — ничто больше его сейчас не интересовало и не трогало. Наконец он поднял голову, смело посмотрел на всех, хотя в глазах его и светилась грусть. Он, видимо, только что принял какое-то новое решение.

— Школу я кончу, не беспокойтесь, — тихо и примирительно сказал он.

— Вот дьявол! Он над нами просто издевался!

Но Лемяшевич понял его иначе, чем Сергей, и спросил:

— Где?

— Поеду в Минск.

Ошеломлённый Сергей поперхнулся на полуслове.

— Куда?

— В Минск.

— Фу! Только тебя там не хватает, дурака этакого!

— Буду работать и учиться в вечерней школе, — не обращая внимания на слова брата, спокойно продолжал Алёша.

Сергей махнул рукой.

— Бросьте вы его, пускай у него голова остынет. Вот отец с ним поговорит, у старика разговор короткий.

Но когда сели за стол, Лемяшевич ещё раз убедился, что решение у Алёши твердое, окончательное, вряд ли удастся им, даже всем вместе, его переубедить. Понял это он по одной мелочи. Петро разлил в стаканы самогонку. Стаканов было четыре. Алёша взял один из них, ничуть не смущаясь любопытных и укоризненных взглядов директора и брата, чокнулся с Петром, кивнул головой и выпил до дна, даже корочку хлеба понюхал, явно демонстрируя свою независимость…


Вечером, когда они вернулись домой, повторился тот же разговор, что и у лесника, только ещё более шумный. Лемяшевича не было, но семья собралась вся. Алёша упорно твердил свое:

— В школу не пойду, поеду в Минск и там буду работать на тракторном заводе и учиться.

Мать утирала слезы и просила:

— Алёшенька, родной… Неужто тебе наскучило в отчем доме? Наживешься ещё в людях. Скоро в армию идти… Или учиться поедешь!

Отец рассердился.

— Ты мне характер не показывай! У меня свой ещё покрепче!

— Да уж — твой характер! — с упреком сказала мать.

— А ты поголоси лучше и не вмешивайся. Ты разве слезами такое бревно упросишь? Ему, видишь ли, наплевать на мать, на отца… Ему, видишь ли, Снегириха не так улыбнулась, так он уже готов из дому бежать…

Алёша, который спокойно и молча выслушивал попреки и уговоры, пра этих словах болезненно сморщился, лицо его, залилось краской; он решительно направился в другую половину хаты. Но отец остановил его суровым окриком:

— Ты слушай, что тебе старшие говорят! А то и ремень снять не постесняюсь! Пускай тебе потом стыдно будет!

Алексей прислонился к косяку, до боли закусив губы.

— Ты, папа, не кричи, — заступилась за брата Аня, которая перед тем сама, кричала и попрекала его, называла «неблагодарным» и «эгоистом». — Криком не поможешь. А ты, Алёша, не торопись. Думаешь, тебя там, в Минске, так и ждут, на дороге встречают — когда Костянок приедет? Думаешь, легко там найти работу?

— Мне Даша поможет.

— У Даши своих забот полон рот, — вздохнула мать.

— Не велико дело — помочь человеку найти работу. Я ведь не прошу недозволенного. А работу просить не стыдно, на работу каждый имеет право. И жить я у них не буду, не беспокойтесь, общежитие дадут. За Дашу испугалась! Как бы её не потревожил! Только и думаете, чтоб дочкам спокойно жилось!

Адам Бушила, один в продолжение всего этого разговора хранивший вовсе не свойственное ему молчание, не выдержал наконец:

— Чего вы пристали к парню? У него своя голова есть. Дайте ему жить своим умом.

— Ты я сам хороший бродяга! — накинулась на него Аня. — Рад бы небось из дому убежать на край света.

— От вас сбежишь! Ого! Если б и захотел! — хмыкнул Адам. — А Алёшу вы не трогайте. Я тоже не одобряю его решения, но попрекать человека за чувства… Бросьте!

Воспользовавшись моментом, когда Аня заспорила с Адамом, а родители, как всегда при их стычках, дипломатически умолкли, Алёша схватил кожушок и выбежал из хаты, — надоело ему за день выслушивать все эти нотации.

Он вышел на улицу и остановился. В деревне было тихо, только где-то под сапогами звонко скрипел снег. Тускло светили фонари сквозь морозный туман. Алёша оглянулся на свою хату, и ему стало так жаль покидать родную деревню, родителей, друзей. Потом он посмотрел в ту сторону, где жила Рая. А ещё тяжелее оставить её, навсегда отказаться от своей любви. Сердце его больно сжалось, даже к горлу подкатил комок. Но и оставаться он не может. Нет, не может. Он испробовал все — писал, говорил, просил… И если в ответ такое издевательство, насмешки, он не может терпеть, он должен уехать, иначе он не ручается за себя — ещё натворит каких-нибудь глупостей.

Он долго думал, к кому пойти. Пошел к Володе Полозу, постучав в окно, вызвал его на улицу, и они вместе отправились к Левону, который жил с одной только матерью. Потом послали Володю за Петром, тот привел не одного Петра, но и Катю. Ребята удивились, но не попрекнули его, приняли Катю как товарища — на равных правах. Алёша объявил о своем решении. Для ребят это было что гром среди ясного неба, они не сразу даже поверили. Осознав всю серьёзность Алёшиного намерения, заспорили, закричали все сразу. Володя одобрял Алёшу, говорил, что иначе и нельзя, что и он при таких обстоятельствах сделал бы то же. Рассудительный Левой возражал и хотя не осуждал безоговорочно, но советовал подумать, «взвесить все плюсы и минусы». Петро колебался между тем и другим и сам себе противоречил: утверждал одно и тут же доказывал прямо противоположное. Катя долго молча слушала, притихшая, задумчивая. Потом вздохнула.

— А я сегодня прощения у Орешки просила. И на душе у меня теперь гадко-гадко, — печально сказала она.

Все сразу замолчали, и Левон больше не спорил против того, что Алёше необходимо уехать из Криниц. Всем стало грустно, они не знали, о чем говорить, и прятали глаза, как будто провинились друг перед другом.


Сначала казалось все просто — сел и поехал. Но когда дома наконец более или менее примирились с его намерением, выяснилось, что он не имеет даже паспорта. Надо было брать справки в сельсовете, в колхозе, в школе. В табеле выставят отметки за полугодие, и Орешкин, конечно, поставит ему по физике двойку.

Все эти формальности, не слишком приятные для каждого, для Алёши превратились в совершеннейшую муку: везде расспрашивают, лезут в душу, по деревне, как ряска по воде, поползли скользкие и гнусные слухи. Бедняга не раз пожалел о своем решении. Может, и в самом деле легче было бы попросить прощения, как Катя? Но нет! Он не мог этого сделать тогда и тем более не может теперь. Возврата нет! И он терпеливо выполнял все формальности, угрюмый, замкнувшийся, ни с кем не разговаривая даже дома. Только вечером приходил к Левону и там отводил душу.

Волотович, к которому он обратился за справкой, сначала слушал его невнимательно, занятый какими-то бумажками, потом, уловив суть просьбы, удивленно посмотрел на него, надел очки.

— Погоди, погоди. Что-то я, брат, не понимаю. А школа как?

— Школу он бросил, — ответил за Алёшу Полоз.

— Почему?

— Там у него сложные дела. Поругался с Орешкиным, не захотел повиниться.

— Ну-у, это ещё не основание. А что же Лемяшевич думает, комсомольская организация? Нет, тут надо разобраться, а не просто так… Что ж ты мне раньше не сказал, Андрей Николаевич, и так спокойно относишься к этому?. — попрекнул он Полоза. — Идем к Лемяшевичу, будем разбирать. Я тоже педагог.

Алёша только вздохнул.

«Опять, — подумал он. — До каких пор будет продолжаться это мучение?» Однако молча двинулся за председателем.

— Ерунду ты, брат, задумал, — говорил тот по дороге. — Глупо. Подумай. Сейчас лучшие люди из города в деревню едут, а ты — в Минск! Что ты там делать будешь? А я тут мечтал, что ты летом опять на уборке поработаешь. Мы бы тебе помощника дали толкового и вообще организовали дело так, что ты не только областной, но и республиканский рекорд поставил бы. Прославился бы на всю страну. А ты — с Орешкиным поругался… Орешкин, между нами говоря, дрянь, но учитель есть учитель, ничего не поделаешь, брат.

Возле школы Алексей остановился и решительно объявил: — В учительскую я не пойду! — А куда же?

— Не знаю. Может быть, Михаил Кириллович у себя дома. А в учительскую не пойду!

Волотовйч удивленно посмотрел на него. — Однако и характер у тебя.

На Алёшине счастье, Лемяшевич и в самом деле был дома.

— Что это у тебя делается? — сразу с порога заговорил Волотовйч. — Лучшие ученики бросают школу, бегут, а вам и заботы мало, и директору и комсомолу. Нет, так не пойдет, придется мне вмешаться в ваши дела!

Лемяшевич поздоровался за руку с председателем и с Алёшей. Заглянул ему в глаза. Тот отвел взгляд.

— Что ж ты меня избегаешь? — спросил Лемяшевич с ласковым укором; Алёша вот уже в течение трех дней пропадал из дому в часы обеда, завтрака и ужина, когда приходил Лемяшевич, — Все равно без меня не обойтись. Садись, поговорим.

— Объясните, что произошло. Приходит, просит справку, а почему вдруг — молчит — сказал Волотович, снимая пальто.

— Всё объясню, Павел Иванович, — пообещал Лемяшевич и обратился к Алёше, который, неловко присел на краешек табурета и мял в руках шапку. — Значит, решил окончательно?

…Алёша, кивнул и ниже опустил голову.

— И не жалко тебе… товарищей, школы, родителей?

Лемяшевич постоял перед ним, раздумывая, что ещё спросить, о чём ещё сказать, и, ничего не решив, тоже; разочарованно вздохнул и отошел к столу.

Передумал он за эти три дня не меньше, чем сам Алёша. А ещё больше разговаривал и советовался с разными людьми — с преподавателями, с Сергеем, Натальей Петровной, родителями Алёши, только вот с Павлом Ивановичем не поговорил.

Большая часть коллектива встретила уход Алёши как чрезвычайное происшествие. Все понимали, что это так не обойдется, что школа из-за этой истории может «прогреметь» не только на весь район, но и на область. Неприязненные взгляды скрещивались на Орешкине, он чувствовал себя виноватым, но хорохорился:

— А всё из-за того, что… потакаем, а не воспитываем, Любовь! — Он хмыкнул.

— Послушайте, вам бы лучше помолчать! — обрезала его Ольга Калиновна и обернулась к директору и Бушиле: — Алёшу надо уговорить. Стыдно нам всём будет.

Её поддержали Приходченко, Ковальчук. Майя Любомировна предложила:

— Не выдавать документов — никуда не поедет! Данила Платонович промолчал, хотя слова его ожидали всё, а когда Лемяшевич обратился к нему за советом, старик сказал:

— Я сам с ним поговорю… И он поговорил. Пришел утром к Костянкам, когда Алёша ещё спал. А когда Лемяшевич шел завтракать, они сидели под навесом на дровах и мирно беседовали — старик и юноша.

Потом, вечером, в доме Шаблюка, куда пришли также Сергей и Наталья Петровна, они ещё раз все обсудили.

— Я спросил его, — рассказывал Данила Платонович: — «Любишь? Крепко?» Учтите, что в таком возрасте это нелегко — признаться, тем более старому учителю. А Алёша доверчиво посмотрел на меня и кивнул головой. Безусловно, любит по-настоящему и тяжко мучается. Боже мой! Кто из нас не помнит этого чувства — первой любви!

Наталья Петровна уронила книжку и поспешно наклонилась за ней.

Данила Платонович обвел всех взглядом.

— Вот и подумайте… Чем мы можем ему помочь? Ничем. Значит — пускай едет, так ему будет легче, понемногу забудется, встретит новых людей, обзаведется новым друзьями. А там — кто знает… Может быть, жизненные пути сведут их опять и Рая, эта глупенькая Рая, поумнеет.

…Лемяшевич прошелся по комнате, постоял у окна и вдруг повернулся к Волотовичу:

— Знаешь что, Павел Иванович, давай выдадим ему все справки. Думаю, что Алексей нас не подведет!


Может быть, это произошло случайно, а может, и специально было подстроено Алёшей и его друзьями. Но попрощаться с классом он пришел на перемене перед уроком Орешкина. Он не зашел в школу, товарищи встретили его на улице и, по предложению Володи, пошли проводить до МТС, где Алёша должен был сесть на машину. Никто и словом не обмолвился об уроке. И вообще молчали. День был морозный, ветреный. Ветер швырял в лицо колкий, сухой снег. Заметало дорогу. Шли, плотным кольцом окружив Алёшу.

В учительской этого не видели и не знали, и поэтому Орешкин, как всегда, вошел в класс оживленный и веселый. И замер на полдороге от двери к столу: класс был пуст. На передней парте, сжав голову руками, сидела с окаменевшим лицом Рая, да в проходе между партами с равнодушным видом стояла другая ученица — хромая, болезненная Нина Куликова. Рая не встала и даже не взглянула на него. Чувствуя всю неловкость и комизм своего положения, теряя самообладание, побледнев, Орешкин взглядом спросил у Нины: «Где?» Она качнулась, переступив на короткую ногу, и с издевательским спокойствием, как будто ничего и не произошло, ответила:

— Пошли Алёшу Костянка провожать.

Орешкин задохнулся и выбежал из класса.

Тогда Рая опустила голову, на парту, и плечи её затряслись от плача.

Нина посмотрела на нее сперва презрительно, потом с любопытством, а ещё через минуту — с жалостью. Наконец не выдержала, подошла и легко коснулась ладонью её волос.

— Я ведь знала, что ты его любишь. Ты просто сама себя обманывала. Алёшу нельзя не любить.

Тем временем Орешкин, бледный, возмущенный и в то же время испуганный, влетел в класс, где вел урок Лемяшевич.

— Я прошу вас…

Лемяшевич вышел с ним в коридор.

— Что случилось?

— Это демонстрация! — зашипел Орешкин, брызгая слюной. — Это беспримерная демонстрация! Это… это… позор!

— Что?

— Они все пошли провожать, — он скривился, — провожать… А?

Лемяшевич догадался наконец, что произошло, и шумно втянул воздух, ноздри его раздулись. Впервые выдержка ему изменила.

— Если это демонстрация против вас, то вы её заслужили, — сказал он и ушел в класс, оставив растерявшегося Орешкина в полутемном коридоре.

Загрузка...