3

Михась Лемяшевич сдавал экзамены за третий курс педучилища, когда началась война. Сдав последний экзамен, уже под грохот бомб, он, как и многие юноши его возраста, кинулся домой, в совхоз на Любанщине, где работали его родители. В день его возвращения там прошли вражеские танки. Но когда через некоторое время; появились оккупационные власти, в совхозе уже не оставалось ни одного мужчины, а в соседнем лесу разворачивал свою деятельность довольно сильный партизанский отряд.

Три года Лемяшевич партизанил. После соединения партизан с частями Советской Армии солдатом-пехотинцем пошел освобождать Европу.

Уже в те дни великого похода, когда мир стал близкой реальностью, в нем пробудилось страстное желание продолжать прерванную войной учёбу. И потому, как только после войны часть, в которой он служил, вернулась на родину, сержант Лемяшевич поступил в десятый класс вечерней школы. Не хотелось терять напрасно ни одного дня, ни одной минуты. Демобилизованный из армии, он сразу же поехал в Минский пединститут.

В истории учебных заведений особое место займет этот период — первые послевоенные годы, когда в университеты и институты пришли усатые детины, в шрамах, на костылях, с пустыми рукавами, и многие с партийными билетами в карманах. Несомненно, разные были среди них люди, значительно более разные, чем те, кто приходит прямо со школьной скамьи. Эти всегда похожи друг на друга — у них и взгляды на жизнь почти одинаковые. А у бывших фронтовиков и партизан — у каждого своя судьба, свой путь, свои радости и горести; они за четыре года войны пережили больше, чем иные за всю жизнь. Но была у этих студентов одна общая черта: на учёбу они смотрели как на великое, кровью завоеванное право свое, как на самое большое счастье мирной жизни — и потому ценили это право чрезвычайно высоко. Людей этих не пугали никакие трудности учёбы, потому что они изведали трудности во сто крат большие: четыре года изо дня в день смотрели они смерти в глаза, голодали в блокаде, мёрзли в блиндажах. Так что им холод в аудиториях, когда это мирные аудитории с кафедрами и столами! Не пугал их и скудный студенческий паёк — дай только всласть посидеть над книгами! Старые, поседевшие на своих кафедрах профессора удивлялись: пожалуй, никогда за все время их деятельности не было студентов, которые бы с таким упорством, настойчивостью и добросовестностью овладевали наукой.

Так вот учился и Михась Лемяшевич. С первого до последнего экзамена — одни пятёрки. О нём шла слава как о лучшем студенте. Конечно, нелегко доставалась ему эта слава, как и многим из его друзей. Ни на что другое не оставалось времени. О женитьбе, например, он и не думал ни разу. Правда, были увлечения, встречи, но всё это — между прочим. Девушки уезжали на работу, выходили замуж, не оставляя в его душе заметного следа.

Уже с третьего курса он начал подумывать о продолжении учебы — об аспирантуре. На это его подбивали некоторые преподаватели и друзья-студенты: «Учись, брат Михась, покуда не женат, пока дети на шею не сели».

Он видел, как легко некоторые товарищи становятся кандидатами наук, читал их диссертации, и ему казалось, что он без особого труда может написать работу, за которую не стыдно будет получить это почетное звание.

Правда, при поступлении в аспирантуру ему немножко не повезло: он окончил исторический факультет и хотел продолжать заниматься историей, но не хватило мест, и, послушавшись совета заведующего учебной частью, он пошел на отделение педагогики. Тот агитировал: «Какая разница, Ле-мяшевич? К тому же, скажу вам откровенно: педагогика — более перспективная область. Тут ещё что-нибудь новое можно разработать. А что нового можно открыть в истории?»

И вот прошло ещё три года. В аспирантуре он учился так же старательно, писал диссертацию о воспитании коммунистической морали у учеников старших классов и сам удивлялся, что эта работа у него идет так легко. Наконец диссертация была готова. И тогда впервые у него появилась мысль: а внесли ли в педагогическую науку хоть крупинку нового триста страниц его труда?

Кому нужен его анализ общественной работы в школе, которая официально считается лучшей, но где эта работа такая же скучная, казенная, как и во многих других? Кому, наконец, нужны цитаты из разных постановлений, высказываний, приказов? Что общего это имеет с наукой?

Его сомнения ещё усугубились, когда он почитал рецензию своего руководителя: тот хвалил диссертацию. Но как? Есть похвалы, которые для умного человека горше разгрома, потому что он видит, что о его работе нельзя ничего сказать, кроме общих слов: «хорошо», «достойно внимания», «шаг вперед», «вклад в науку, литературу». Такова была эта рецензия. Лемяшевич знал цену своему руководителю — человек доброй души, мягкого характера, но весьма посредственный ученый.

Наступили самые тяжелые дни в его жизни. Он больше не мог уже работать над диссертацией, уточнять, изучать методы воспитания встарших классах. Не позволяли сомнения, колебания, разочарования. Он потерял здоровый сон и аппетит. Ему то хотелось бросить все и поехать учительствовать куда-нибудь в глухомань, то вдруг он решал назло всем и вся защищать диссертацию в таком виде, ничего не дорабатывая и не переделывая. «Одним бакалавром больше или меньше—что от этого изменится? А мне пора уже пристать к берегу. В конце концов я буду не самый последний из кандидатов. Может быть, и пользу ещё принесу».

Естественно, что в таком состоянии ему очень недоставало доброго друга, с которым можно было бы поделиться своими сомнениями и мыслями, посоветоваться. Правда, он переписывался с одним товарищем — преподавателем, но тот теперь не так уже понимал его, как в студенческие годы.

Почему-то Лемяшевичу впервые пришло в голову, что настоящего душевного друга можно найти только среди женщин. Ещё раньше он как-то обратил внимание на студентку вечернего отделения института. Это была не девчонка, а женщина почти его лет, хорошо, но просто одетая. Он некоторое время вел на её курсе семинарские занятия и мог убедиться, что она одна из самых развитых и умных студенток. Его не смущало то обстоятельство, что она, возможно, замужем, — он не думал, что может влюбиться. Ему просто хотелось найти человека, который понял бы его лучше, чем понимали некоторые коллеги — аспиранты и молодые кандидаты, довольные своим положением. Но что-то все-таки мешало подойти к ней сразу. Несколько вечеров он сидел в читальне и поджидал последнего звонка. А потом выходил и смотрел, как она одевается, перебрасываясь шутками со своими сокурсницами. Младшие подруги обращались к ней уважительно: «Дарья Степановна…» — и услужливо приносили пальто.

Наконец однажды, когда было уже тепло, Лемяшевич вышел вместе с ней из института и шутливо попросил разрешения проводить её.

— Пожалуйста, Михаил… — она забыла его отчество и смутилась. — Простите…

В первые минуты она была серьёзна и официальна, как и надлежит студентке в разговоре с преподавателем при случайной встрече. И этот её официальный тон сковывал Михаила Кирилловича. Он никогда не отличался красноречием в присутствии незнакомых или малознакомых людей, тем более женщин, и сейчас говорил пустые и шаблонные слова, понимая, что выглядит нелепо, и ещё более теряясь. Дарья Степановна, видно, почувствовала это и умело и ловко перевела разговор на обыденные шутливые темы.

— Не вздумайте только влюбиться в меня, — сказала она, когда Лемяшевич немного освоился и тоже начал шутить. — Разочаруетесь.

— Почему?

— Стара. Говорят, самая старая студентка в республике.

— Вы напрашиваетесь на комплименты.

— А старухи любят комплименты.

Они подошли к большому новому дому на проспекте, и это почему-то окончательно убедило Лемяшевича, что Дарья Степановна замужняя женщина. Он пошутил:

— Скажите, где вы живете, и я скажу, кто вы. Так, кажется?

— Устарело.

— Наоборот, вполне современно… Известно, что квартиры в таких домах получает преимущественно начальство. А если вы живете на втором или на третьем этаже — тут и говорить не о чем: муж ваш не ниже замминистра… Вон там, на шестом, может быть, и есть наш брат, учитель… счастливчик… забрался под самое небо… Где ваше окно?

— Между вторым и шестым, — так же шуткой ответила женщина.

— Скажите серьёзно — вы работаете? — спросил Лемяшевич.

— Работаю.

— В школе? — Ему хотелось, чтоб она работала учительницей и жила одна.

— Нет, дома.

— Дома?!

— Разве мало у женщины, особенно матери, дома дел? — Кто ваш муж?

Дарья Степановна рассмеялась по-девичьи весело и задорно.

— Не кажется ли вам, рыцарь, что это похоже на допрос? — И она в тон ему спросила — Кто ваша жена? Сколько у вас детей? Сколько вам лет? Вот это я понимаю — практический подход к знакомству.

Больше Лемяшевич не пробовал выпытывать, каково её семейное положение, даже благородно отказался от мысли узнать об этом другим путем — у студенток её курса или у декана. Какое это имеет значение — её положение, семейное и всякое иное? Дарья Степановна все больше нравилась ему как человек, с которым можно было интересно побеседовать. Правда, встречи их были коротки — полчаса, которые занимал путь от института до её дома.

На третий или четвертый день он поделился с ней своими сомнениями насчет диссертации и своего научного призвания. Она выслушала его серьёзно, внимательно, потом сказала:

— Я вас понимаю. Верно, и сама я на вашем месте чувствовала бы нечто подобное. Но посоветовать?.. Что я могу посоветовать? Я плохо разбираюсь в этих делах… Для меня, например, эта самая педагогика—темный лес, хотя я и сдаю её на пятерки. Должно быть, без практики и в самом деле все эти рассуждения мертвы. Но, вам не следует торопиться с выводами и решениями. Надо поговорить с людьми опытными… Хотите, я вас познакомлю с одним человеком? Он тоже кандидат…

Через несколько дней, в холодный и дождливый вечер, когда они подошли к её дому, Дарья Степановна неожиданно пригласила:

— Зайдемте к нам. Я вас чаем с малиновым вареньем напою, а то вы кашляете.

Лемяшевич поднимался по лестнице в каком-то непонятном волнении, сильно билось сердце и горели: уши.

На площадке третьего этажа Дарья Степановна, позвонила — два коротких звонка. И сразу же за дверью послышались радостные детские голоса:

— Ма-ма!

— Мама пришла!

Дверь отворилась, и девочка лет шести повисла на шее у матери, а четырехлетний мальчуган, увидев чужого дядю, отступил и недовольно нахмурился.

Лемяшевич, вдруг почувствовав, что от волнения, его не осталось и следа, весело засмеялся. Хозяйка, должно быть, поняла причину его смеха и засмеялась сама.

— Вот вам… Мать изучает педагогику, а дети до одиннадцати часов не спят. Роман! — крикнула она в комнату. — Опять ты их не уложил!

— Попробуй их уложить, они меня самого чуть не уложили, скворцы эти. — Из комнаты выглянул высокий и плотный мужчина в пижаме и шутливо прикрикнул на детей — Кыш, скворчата, спать!

— Знакомься, Роман, это Лемяшевич, — сказала Дарья Степановна, раздеваясь.

— А-а, твой верный рыцарь. — Он крепко пожал руку, коротко и четко наззал себя — Журавский. Раздевайтесь, будьте гостем. Мне жена рассказывала о вас.

Дарья Степановна занялась детьми.

— Вы чего же это не спите, полуночники вы этакие?

— А мы тебя дожидались, мамочка. Ты чего так долго не приходила?

— Ели?

— Я, мама, все съел: и яичницу, и молоко, и кашу… А Нина яичницу не ела.

— Врет, мамочка, он сам кашу не ел, его папа с ложки кормил.

— А ты чашку разбила, ага! — торжествующе объявил мальчик.

— Не я, — девочка заплакала, — она сама.

— Ну что ты такая плакса, — успокаивала её Дарья Степановна. — Я ведь знаю, что чашки сами скачут на пол.

Хозяин кивнул головой в сторону этих голосов за дверью.

— Слышите? — спросил он у Лемяшевича. — Садитесь. Тяжелое это занятие — быть мужем студентки. За целый вечер не могу газеты прочитать. Тысяча выдумок в час у каждого. Особенно у того — четырехлетнего мужчины.

Роман Карпович Журавский — ответственный работник ЦК партии, в прошлом секретарь райкома, два года назад окончил Академию общественных наук. Он в первые же минуты знакомства сообщил все это Лемяшевичу — и сделал это умело и просто, без тени похвальбы или самолюбования. Веселый и разговорчивый, он понравился Лемяшевичу: такому человеку можно рассказать обо всем и получить от него дельный совет. Они хорошо, дружески побеседовали, пока Дарья Степановна укладывала детей. Потом пили чай с коньяком и малиновым вареньем. За чаем Роман Карпович сам заговорил о диссертации Лемяшевича.

— Мне Даша говорила о ваших сомнениях. Скажу прямо: нравится мне эта ваша требовательность к себе. Кстати, не думайте, что вы первый и единственный… Я немало уже встречал людей, которые начинают сомневаться в пользе своих диссертаций. Пишет, пишет человек — и вдруг видит: не туда его толкнули, не то ему посоветовали, да и вообще — какой он к черту ученый! Компилятор, в лучшем случае — способный толкователь чужих мыслей… Чувствуете вы, что можете целиком посвятить себя науке, можете открыть что-нибудь новое?

Лемяшевич засмеялся.

— Посвятить, пожалуй что, могу. Посвящают себя и халтурщики. Но — открыть новое? Ломоносов в моем возрасте уже открыл закон сохранения вещества и энергии… А я ещё не познал самого себя… Что я есмь?

— Это ещё не довод. Может быть, ваши сомнения — взыскательность истинного ученого, — сказала Дарья Степановна.

— Какой я ученый! Написать триста страниц о своих наблюдениях над школой, подкрепить их цитатами из авторитетов… Нет, это не наука!..

— Не каждый день рождаются Ломоносовы. Но, конечно, и маленький ученый должен что-то открывать, сказать свое слово. Вот я тоже кандидат, защищал диссертацию по экономике сельского хозяйства. Внес я что-нибудь новое своей диссертацией в экономическую науку или нет — не мне об этом судить. Но трудился я над ней с увлечением, так как сельское хозяйство — моя стихия. Я в деревне родился, вырос и всю свою сознательную жизнь работал в сельском районе… Я выбрал тему, которая меня волновала…

Лемяшевич, увидев, что Дарья Степановна собирается налить ему ещё чаю, молча прикрыл чашку ладонью. Но Журавский вытащил его чашку из-под руки и подал жене. А сам налил ещё по рюмочке коньяку.

— Что ж… выпьем за науку!

Лемяшевич поднял рюмку, но рука у него дрожала — он разволновался. Журавский, рассказывая о своей работе, как будто выносил приговор его диссертации, а в нем все-таки, при всех сомнениях, жила ещё надежда.

— Короче говоря, вы не верите, что можно быть ученым без практики? — спросил Лемяшевич, все ещё держа рюмку.

Журавский опрокинул в рот коньяк и пососал кусочек лимона.

— Налей, Даша, чайку. Исключения могут быть. А вообще — не верю! Раньше чем писать, например, о картошке, надо посадить, прополоть и выкопать её собственными руками. Так я понимаю…

— А я думаю, — вмешалась Дарья Степановна, накладывая мужу варенье, — талантливому физику необязательно работать на заводе, чтоб стать ученым. Великие законы открывались в лабораториях.

— Верно. Но лаборатория — это та же практика. Априорные выводы проверяются наблюдениями, опытами.

— Так Михаил Кириллович тоже свои выводы проверял в школе. Школа — его лаборатория.

Журавский, почувствовав, что его рассуждения звучат упреком Лемяшевичу, который пошел в аспирантуру сразу же после института, умолк и сидел, прихлебывая чай.

— Говорят, лимон — враг чая, а мы его туда кладем… С лимоном это уже лимонный напитбк, а не чай. Смотрите, даже цвет меняется, — Журавский посмотрел чай на свет, взяв серебряный подстаканник не за ручку, а под донышко. Потом поставил стакан на стол и вздохнул. — Черт его знает! А может, вы и правы? Может быть, не всегда нужна прак-" тика, чтоб ученый мог творить… Вот я, кандидат наук… окончил академию… Меня поставили на практический участок… Уж, кажется, чего лучше! Но помогает ли мне эта практическая работа развивать науку? У меня нет времени почитать литературу… Заседания, командировки… Опять заседания… А писать… Пишу много… постановлений и резолюций… Пишу экономически обоснованно, правильно… Понимаю, что хорошее постановление — тоже дело нужное. Но я не уверен, что все эти постановления и резолюции обогащают экономическую науку…

Дарья Степановна рассмеялась:

— Утешайся тем, что когда-нибудь по твоим постановлениям напишут диссертации. Будут цитировать их.

Это рассмешило и Лемяшевича.

Журавский встал и неожиданно опустил свою мягкую руку на его плечо.

— Ничего, Михаил Кириллович, у нас ещё в запасе вечность, особенно у вас. Не горюйте. И не сдавайтесь без боя… Не стоит. Бой можно дать и самому себе. Отступить никогда не поздно. Тащите вашу диссертацию. Почитаем, подумаем. Я когда-то тоже пединститут кончал, правда заочно. И людей воспитывать пришлось, и детей… Свои вон есть…

…Диссертацию он держал долго — месяца два.

Лемяшевич больше не провожал Дарью Степановну, но изредка, в выходные дни, заходил к Журавским в гости. Ему приятно было посидеть несколько часов в красивых, уютных комнатах с мягкой мебелью, съесть вкусный домашний обед, выпить чаю, поговорить и даже поспорить с хозяином. Роман Карпович сказал, что отдал читать диссертацию авторитетам в этой области. Однажды сообщил:

— Ну, брат, взялся за твой труд.

И в самом деле, работа лежала у него на столе. Наконец он передал через жену, чтобы Лемяшевич непременно пришел в ближайший выходной.

И — странное дело—никогда в жизни Лемяшевич так не волновался. Заходил же раньше просто так, как к добрым знакомым и друзьям. А тут вдруг почувствовал себя мальчишкой, школьником перед суровым наставником. И полчаса ходил по улице мимо дома, в котором жили Журавские, и добрых пять минут стоял перед дверью, не отваживаясь нажать кнопку звонка. Конечно, он опоздал. Журавские обедали, и у них был гость — заведующий районо из Полесья, Зыль Павел Васильевич, из того района, где, как выяснилось, Журавский работал секретарем райкома комсомола до войны и райкома партии — после войны. За обедом гость рассказывал о делах в районе, о видах на урожай (шёл июнь), о многочисленных общих знакомых — председателях колхозов, сельсоветов, учителях, партийных работниках. Видно было, что Журавские до мелочей в курсе жизни района.

После обеда пошли в кабинет, закурили. Роман Карпович сел за письменный стол, развернул диссертацию и надел очки. Лемяшевич никогда не видел его в очках, и эта деталь придала моменту особую торжественность, у диссертанта снова сильно забилось сердце. Журавский не спеша полистал странички, потом собрал листы, выровнял, завязал тесемки на папке и, положив на нее обе руки, заговорил:

— Что вам сказать, Михаил Кириллович? Прочитал я внимательно, добросовестно. И не один я. Товарищ, которому я давал читать, авторитетный педагог, сказал коротко: «Что ж, степень присвоят. Написано гладко…» И я согласен с ним… Да, написано чисто, гладко. А больше сказать трудно. Вот какое дело!..

Лемяшевич вытер платком лоб и с облегчением вздохнул, вдруг почувствовав, как спокойно стало на душе.

Журавский снял очки, отчего снова принял свой обычный, простой вид, поднялся и пересел на диван — между Лемяшевичем и Зылем.

— Вот так, Михаил Кириллович. Человек вы безусловно способный, и из вас ученый выйти может. Но знаете что мне хочется вам посоветовать, пользуясь правом старшего? Поезжайте вы, поработайте годика два-три в школе. Вот, например, к Павлу Васильевичу. Ты как, Павел?

— С удовольствием возьму.

— Директором в Криницы?

— Директором?!

— А вы не пугайтесь, Лемяшевич. Это вам на пользу. Вы — коммунист. Человек образованный. Теории у вас даже больше, чем надо для директора… А деревня — курорт. Дарья Степановна родом оттуда. Мы вам дадим письмо, и вас встретят чудесные люди.

…Вот так Лемяшевич и оказался в этой школе, в этих двух пустых комнатах директорской квартиры.


Пришла наконец сторожиха, заглянула в дверь, поздоровалась.

— Так это вы наш новый директор? — спросила она, как показалось Лемяшевичу, удивленно и даже несколько разочарованно. — И это все ваши вещи? Один чемоданчик?

— Нет, ещё багаж где-то там идет. Постель, книги и все прочее. Хотя, собственно, ничего больше и нет. Я человек холостой, живу по-солдатски…

— У нас вы женитесь, — уверенно заявила женщина, развеселив этим Лемяшевича.

Была она не старая ещё, лет сорока, маленькая, подвижная, говорливая — из числа тех душевных деревенских женщин, к которым сразу, с первого знакомства, проникаешься доверием и приязнью.

— Как ваше имя? — спросил Лемяшевич сторожиху, которая переносила вазоны с цветами с одного окна на другое, расставляя их по своему вкусу.

— Дарья Леванчук. Одаркой зовут.

— А по батюшке?

— А не привыкла я, чтоб меня по батюшке величали. Я ведь не учительница. Прокоповна. А где вы столоваться думаете, товарищ директор?

— Не знаю… Сам буду стряпать.

Она повернулась и внимательно посмотрела ему в лицо: шутит человек или вправду?.. Догадавшись, Лемяшевич нарочно принял серьёзный вид.

— Не советую я вам, товарищ директор. На что вам это? Куда вы деньги будете девать? Был у нас один учитель, который сам себе стряпал. И хотя тогда только кончилась война, жизнь была трудная, пуд картошки сто рублей стоил, а все одно над ним смеялись. Хотите, я вам такой стол найду, что за год отрастите пузо, как у нашего председателя колхоза?..

Лемяшевич засмеялся, представив, какой живот у этого председателя.

— А сегодня, — продолжала Одарка, — если хотите, пообедайте у меня. Я бы и на стол вас взяла, да бедно я ещё живу. Муж с войны не вернулся, а в хате четверо ребят… Правда, старший уже второй год в МТС трактористом. Зарабатывает понемногу, да колхоз, где он работал, ещё за прошлый год с ним не рассчитался… Помогите мне принести диван, а то я одна не сдюжаю.

По дороге в учительскую она на ходу подмела крыльцо, прибрала с дорожки горбыль, вытерла пыль с лавки и сделала ещё несколько дел, и все это так споро, что ни минуты не заставила Лемяшевича ждать. Он шел следом за ней, смотрел, как она работает, и на душе у него было необыкновенно хорошо от знакомства и беседы с этой простой женщиной.

После обеда у Одарки, которая угостила его борщом и варениками со сметаной, Лемяшевич осмотрел деревню, заглянул в сельсовет, но там, кроме почтового агента, никого не было.

Он пошел на луг, к речке. Вернулся с речки, где отлично выкупался, когда уже зашло солнце. Посидев на крыльце, он решил ещё раз осмотреть свои владения. Интереснее всего был пришкольный участок, с которым он познакомился ещё днем, когда его водил по школе Орешкин. И в самом деле, этот изрядный кусок земли, спускающийся по склону пригорка от школьного двора к ручью, был обработан и ухожен заботливо, старательно, с любовью. Половина участка — под молодым садом. На многих из пятилетних яблонек уже поспевали редкие, но крупные краснобокие яблоки, плодоносили и сливы, как видно, были и вишни — об этом свидетельствовали сухие косточки, которые заметил Лемяшевич под деревьями.

Вторая половина пришкольного участка представляла своего рода опытное поле: тут был заведен девятипольный севооборот. На аккуратных маленьких «полях» росли гречиха, картофель, клевер, лен, покачивался ячмень, торчала стерня сжатой ржи. Перед каждым «полем», на дорожке, пересекавшей участок, стоял покрашенный белой краской столбик с дощечкой, где было тщательно выведено, какого года поле, что и когда на нем посеяно.

Все это понравилось Лемяшевичу. Он сам раньше имел не очень четкое представление о севообороте и, сколько ни читал об этом, никак не мог запомнить чередование культур. Теперь все было на глазах и потому сразу запоминалось. Он наклонялся к надписям на столбиках, потом долго разглядывал «поля». Давно уже он не испытывал такой радости узнавания. Вообще приятно было стоять здесь и вдыхать своеобразные ароматы спелого зерна, яблок, сырости, которой тянуло от ручья, дыма—хозяйки топили печи — и вслушиваться в вечерние звуки.

На улице мычали коровы. Где-то в МТС громко трещал мотоцикл, заглушая все остальные дальние звуки. В саду стояли два рамочных улья и рядом с ними небольшой соломенный шалашик. Когда Лемяшевич приблизился к нему, оттуда выглянул человек и довольно неприветливо спросил:

— Какого чёрта вы тут шатаетесь? Я за вами полчаса уже слежу. И если б вы сорвали хоть одно яблоко…

Он не договорил, что последовало бы, но и так все было ясно. Лемяшевич немного растерялся от этой неожиданной встречи и, не зная, что ответить на слова незнакомца, сказал:

— Я новый директор, — и подошел поближе, чтоб лучше рассмотреть в сумраке говорившего.

А тот весело засмеялся и, на четвереньках выбравшись из шалаша, протянул руку:

— Бушила. Учитель, который будет в вашем подчинении, товарищ новый директор.

— А-а, — невольно вырвалось у Лемяшевича, после чего он назвал свою фамилию и спросил — А что вы здесь делаете?

— Почему «а-а»? — дерзко спросил Бутила. — Вам говорил обо мне Орешкии?

— Нет, раньше, в Минске. Бушила коротко хохотнул.

— Хо-хо… Я и не подозревал, что я такая знаменитость, что и в Минске меня знают. Кто?

— Дарья Степановна.

— А-а, — в свою очередь протянул он и ни слова не сказал о свояченице и её муже.

Лемяшевич запомнил его фамилию из рассказов Дарьи Степановны о своей семье, но не знал, какой предмет он ведет, и спросил:

— Вы биолог?

— Нет, математик. В земле ковыряться я не люблю… Костюм не запачкаете, садитесь на солому. — И он первым не сел, а повалился на землю, молча подождал, покуда сядет Лемяшевич. — Да, да, не люблю, хотя и вырос в крестьянской семье. Но людей, которые этим занимаются, уважаю… которые любят землю, понимают её… Вообще уважаю людей, которые умеют целиком отдаться делу. Вот этот сад посадил собственными руками человек, которому пошел восьмой десяток. Он же подарил и ульи. А все остальное сделала вместе с учениками молодая учительница, биолог, Ольга Калиновна Шукай. Курите? Дайте папиросу, — Он чиркнул спичкой, закурил. — Эта девушка умеет работать, могу вас уверить… Ростом с ученицу пятого класса, приехала — нам страшно стало: что такое дитя может сделать с нашими насмешниками и горлодерами? Жалко нам было её… А потом глядим — у девушки энергии на пятерых хватит. И знаний, и любви к делу, и хорошей скромности — всего хватает… Пока ученые мудрецы где-то там спорят, что такое политехнизация, она на практике её осуществляет. Вот как!..

Лемяшевич, посидев немного, тоже прилег на бок, чтобы было ловчей, и слушал молча, вглядываясь в лицо своего нового знакомого, который лежал на расстоянии протянутой руки. Но уже стемнело, и видеть его можно было, только когда вспыхивала папироса.

Лежать на пахучей соломе было приятно и удобно. Как-то вдруг смолкла деревня, не слышно стало ни голосов, ни шума машин, только на речке глухо стучала турбина и шумела вода. Тускло светились редкие уличные фонари, ярче — окна ближайших хат. И на небе мигали по-летнему яркие звезды.

Лемяшевич был доволен, что Орешкин не пришел звать его на ужин. Ему захотелось пролежать здесь всю ночь. Бушила нравился своей грубоватой простотой, откровенностью, а главное — приятно, что человек с таким уважением рассказывает о других людях. Не то что Орешкин.

— Да… Девушка эта — клад для школы. Она из-за этого участка и в отпуск боялась уехать. Лезут, черти… А там арбузы растут. Видели? И яблоки мичуринские. Заманчиво, Я сам когда-то был первым в набегах на сады и огороды… И одного хозяина довел до того, что он, гад этакий, влепил мне заряд соли в мягкое место… Не доводилось отведать соли таким образом? Не рекомендую… Воспоминание на всю жизнь, черт возьми!

Лемяшевич засмеялся. Из шалаша неожиданно вылезла собака, зарычала над самым ухом.

— Пошел, Жук, к черту!.. Ложись! — крикнул на собаку Бушила и ласково попенял — Старый дурак, только сейчас чужого почуял… Да, брат, ощущение, я тебе скажу… Ранен был на войне — забылась боль… а эта, от соли, и сейчас хорошо помнится…

— А что, разве в школе нет сторожа? — спросил Лемяшевич, чувствуя, что рассказчик опять способен свернуть на какую-нибудь «соль».

— Сторож — колхозник. Ему тоже трудодни надо заработать, сена получить. Вот и сторожим… Подобрали группу учеников старших классов и сторожим по очереди. Позавчера одного взрослого поймали, лодыря одного… Прохвост! Пускай бы мальчишка, а то — бородач… Сын — в институте… Жалею, что не мог угостить его солью. Больше не полез бы… Кто там ходит?

Бушила умолк, прислушался. Возле школы в самом деле кто-то ходил. Подергал закрытые двери, директорской квартиры, постоял на крыльце и, должно бьить заметив огоньки папирос, кашлянул и направился в их сторону.

— Орешкин, — узнав завуча, сказал Бушила. — Вас ищет. Но я с этим типом не желаю встречаться. Доброй ночи! — И он ловко нырнул в шалаш.

Лемяшевич поднялся, тоже не слишком обрадованный появлением Орешкина.

Загрузка...