Если бы Эрбе мог посетить Севастополь, как Толстой, в ноябре 1854 года, он бы увидел город в состоянии максимальной готовности и лихорадочной деятельности. В размашистом вступлении к своим «Севастопольским рассказам» Толстой переносит нас туда, в раннее утро, когда город пробуждается к жизни:
На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара на верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена… Вы подходите к пристани — особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов — дрова, мясо, туры, мука, железо и т. п. — кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом — солдатами, моряками, купцами, женщинами, — причаливают и отчаливают от пристани.
На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки, русские мужики с самоварами кричат: сбитень[52] горячий, и тут же на первых ступенях валяются заржавевшие ядра, бомбы, картечи и чугунные пушки разных калибров. Немного далее большая площадь, на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные козлы; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедут казак и офицер верхом, генерал на дрожках. Направо улица загорожена баррикадой, на которой в амбразурах стоят какие-то маленькие пушки, и около них сидит матрос, покуривая трубочку. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, — везде вы видите неприятные следы военного лагеря{300}.
Севастополь был военным городом. Всего его население в 40 000 человек было так или иначе связано с жизнью военно-морской базы, чей гарнизон насчитывал примерно 18 000 человек, и от этого единства Севастополь приобретал свою военную силу. Там были моряки, которые жили со своими семьями со дня основания Севастополя в 1780-х годах. Социально город имел свою особенность: на главных бульварах редко можно было видеть гражданское платье среди военной формы. В Севастополе не было больших музеев, галерей, концертных залов или интеллектуальных сокровищ. Впечатляющие неоклассические здания городского центра все были военными по характеру: адмиралтейство, морская школа, арсенал, гарнизонные казармы, ремонтные мастерские, военные склады, военный госпиталь, офицерская библиотека, одна из самых богатых в Европе. Даже Дворянское собрание («статное здание с римскими цифрами») было превращено в лазарет во время осады.
Город был поделен на две разных части, Северную и Южную стороны, разделенные друг от друга морским заливом и единственное средство связи между двумя частями было по воде. Северная сторона города радикально отличалась от элегантных неоклассических фасадов вокруг военной бухты на Южной стороне. На Северной стороне было мало застроенных улиц, рыбаки и моряки жили там полусельским образом жизни, выращивая овощи и содержа скот при своих домах. На Южной стороне было иное, менее заметное разделение между административным центром на западной стороне военной бухты и морскими доками на восточной стороне, где матросы жили в казармах или со своими семьями в маленьких деревянных домах всего в нескольких метрах от защитных укреплений. Женщины развешивали свое белье на веревках между своими домами и крепостными стенами и бастионами{301}. Подобно Толстому, посетителей Севастополя всегда поражала «странная смесь лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака». Евгений Ершов, молодой артиллерийский офицер, прибывший в Севастополь той осенью, был впечатлен тем, как городские жители продолжали жить своей обычной жизнью посреди всего хаоса осады. «Было странно», писал он, «видеть как люди ведут свои обычные жизни — молодая женщина тихо прогуливается со своей коляской, торговцы покупают и продают, дети бегают вокруг и играют на улицах, и в это же время все вокруг них это поле боя и они могут быть убиты в любое время»{302}.
Люди жили как будто не было никакого завтра в недели перед вторжением. Безудержное веселье, пьянство, азартные игры, многие проститутки города работали без перерыва. Союзная высадка оказала отрезвляющий эффект, но среди младших офицеров была высока уверенность, все полагали, что русская армия победит британцев и французов. Они произносили тосты в память 1812 года. «Настроение среди нас подобно сильному возбуждению», вспоминал Михаил Ботанов, молодой мичман, «и мы не боимся врага. Единственный из нас, кто не разделял нашей уверенности, был капитан парохода, который в отличие от нас, часто бывал за границей и любил повторять поговорку “в гневе нет силы”. Дальнейшие события покажут, что он был дальновиден и лучше информирован о реальном состоянии дел, нежели мы»{303}.
Поражение русских войск под Альмой породило панику среди гражданского населения Севастополя. Люди ожидали наступления союзников на город с севера в любой момент; появление их флотов с южной стороны смутило их и они пришли к неверному выводу, что они окружены. «Я не знаю никого, кто бы в это время не читал молитв», вспоминал один житель. «Мы все думали, что неприятель прорвется в любую минуту». Капитан Николай Липкин, командир батареи Четвертого бастиона, писал своему брату в Санкт-Петербург в конце сентября:
Многие жители уже уехали, но мы, на службе, остаемся тут чтобы преподать урок нашим непрошеным гостям. Три дня подряд крестные ходы (24, 25 и 26 сентября) проходили через город и по батареям. Было смиренно видеть наших воинов, стоящих при своих палатках, преклоняющихся перед крестом и иконами, которые несли наши бабы… Из церквей вынесли все ценное; я говорил, что в этом нет необходимости, но люди не слушают меня сейчас, они все испуганы. В любое время мы ожидаем общего наступления, с земли и с моря. Вот такие, брат мой, тут сейчас дела, а что случиться далее знает только Господь.
Несмотря на уверенность Липкина, русское командование всерьез рассматривало оставление Севастополя после сражения на Альме. На северной стороне стояло под парами девять пароходов, готовых эвакуировать войска и десять линейных кораблей на южной стороне для их прикрытия. Многие жители города при приближении неприятеля сами позаботились о себе и уехали из города, несмотря на то, что дороги были забиты русскими войсками. Источников воды в городе было крайне мало, фонтаны остановились и все население стало зависело от колодцев, в которых всегда было мало воды в это время года. Узнав со слов дезертиров, что город снабжается водой из источников и по трубам в овраге с высот, где они стали лагерем, британцы и французы перекрыли их, оставив Севастополь с одним акведуком, снабжавшим военные доки{304}.
Пока союзники разбивали свой лагерь и готовились к бомбардировке города, русские работали круглосуточно над усилением защитных укреплений на южной стороне. В отсутствие Меншикова основная ответственность пала на трех командующих: адмирала Корнилова, начальника штаба Черноморского флота; Тотлебена, инженера; и Нахимова, героя Синопа и командующего портом, который был популярен среди матросов и его считали «своим». Все трое были профессиональными военными нового типа, сильно контрастируя с придворным Меншиковым. Их энергия была неиссякаема. Корнилов был везде, вдохновляя людей своим ежедневным присутствием в каждом секторе защитных работ, обещая награды каждому, если они только удержат город. Толстой, который присоединился к Липкину в качестве командира батареи на Четвертом бастионе, писал в письме своему брату, на следующий день после своего прибытия, где он описал Корнилова во время его обходов: «Корнилов, объезжая войска вместо: “здорово ребята!”, говорил: “нужно умирать, ребята, умрете?” и войска кричали: “умрем, В[аше] П[ревосходительство], Ура!” И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что не шутя, а взаправду»{305}.
Сам Корнилов был далек от уверенности, что город мог быть спасен. 27 сентября он писал своей жене:
У нас только 5000 резервов и 10 000 матросов, вооруженных чем попало, даже пиками. Не так много для гарнизона, должного защищать крепость с укреплениями протянувшимися на многие версты и так разделенные, что между ними нет прямой связи, но что будет, то будет. Мы настроены решительно. Это будет чудо, если мы устоим, а если нет…
Его неуверенность выросла когда матросы обнаружили большой запас водки на верфи и устроили попойку на три дня. Корнилов был вынужден уничтожить оставшиеся запасы, чтобы привести матросов в чувство к сражению{306}.
Подготовка оборонительных укреплений шла поспешно и импровизированно. Когда начались работы, обнаружилось, что в Севастополе нет лопат, поэтому были посланы люди в Одессу, достать там их столько сколько можно. Спустя три недели они вернулись с 400 лопатами. А до тех пор горожане работали преимущественно деревянными лопатами, смастеренными из досок. Все население Севастополя — матросы, солдаты, пленные, рабочий люд (включая проституток) — были заняты на рытье траншей, перевозке земли к укреплениям, постройке стен и заграждений, постройке батарей из земли, фашин и габионов[53], пока команды матросов затаскивали туда тяжелые пушки, снятые со своих кораблей. Были задействованы все средства перемещения земли и когда не хватало корзин, рабочие носили её в своей сложенной одежде. Ожидания неминуемого штурма добавляло спешки к их работе. Инспектируя эти укрепления год спустя, союзники были удивлены мастерством и изобретательностью русских{307}.
Будучи в курсе героических усилий населения Севастополя, царь писал генералу Горчакову в конце сентября, напоминая ему об «особом русском духе», который уберег страну от Наполеона и призывал его обратиться к нему снова против британцев и французов. «Мы должны молить Бога, что вы можете на них положиться для спасения Севастополя, флота и русской земли. Не кланяйтесь ни перед кем», он подчеркнул своей рукой. «Покажите миру, что мы все те же русские, которые выстояли в 1812 года». Царь также написал Меншикову, стоящему в то время на реке Бельбек, к северо-востоку от Севастополя, сообщение для жителей города:
Скажи нашим молодцам морякам, что Я на них надеюсь на суше как и на море. Никому не унывать, надеяться на милосердие Божие; помнить, что мы русские, защищаем родимый край и Веру нашу, и предаться с покорностью воле Божьей. Да хранит тебя и всех вас всех Господь; молитвы Мои за вас и ваше правое дело{308}.
Между тем, союзники начали свои неспешные приготовления к осаде. Реглан хотел немедленного штурма. Он увидел слабое место в русской позиции и поддержанный прямолинейным и властным сэром Джорджем Каткартом, командиром 4-й дивизии, чьи войска заняли позицию на холме откуда он мог видеть весь город. Оттуда он писал Реглану:
Если бы вы и сэр Джордж Бургойн смогли бы нанести мне визит, то вы бы смогли увидеть все в плане оборонительных сооружений, которых немного. Они работают над двумя или тремя редутами, но место окружено только лишь подобием непрочной парковой стены и в не очень хорошем состоянии. Я уверен, что я могу зайти туда едва потеряв одного солдата, в ночи или за час до рассвета, если все остальные силы между морем и холмом на котором я нахожусь поддержат меня. Мы можем оставить наши ранцы и вбежать туда даже днем, рискуя лишь несколькими выстрелами, пока мы минуем редуты.
Бургойн, ранее сторонник быстрого штурма, теперь не соглашался. Озабоченный потерями жизней, главный инженер армии настаивал на необходимости подавить вражеский огонь осадными орудиями до того как начнется штурм пехотой. Французы соглашались с ним. Поэтому союзники принялись за медленный процесс выгрузки осадной артиллерии и затаскивания её на высоты. С британскими пушками возникали бесконечные проблемы, многие из которых должны были быть разобраны перед выгрузкой с кораблей. «Установка наших тяжелых корабельных пушек на позиции была крайне медлительной», писал своему отцу капитан Уильям Камерон из гвардейских гренадер:
Корабельные пушки должны были быть разобраны на части, так как лафеты имели лишь маленькие колеса и не могли двигаться самостоятельно, тогда как обычная осадная артиллерия могла быть перекачена на свои места без разборки. Мы только что закончили с батареей из пяти 68-фунтовых пушек, каждая по 95 центнеров (британский центнер равен 50,8 кг) — все корабельные пушки, они заговорят мощнее чем кто-либо когда-то слышал об осаде до этого. Почва ужасно каменистая, поэтому большую части земли для парапета пришлось принести{309}.
Понадобилось восемнадцать дней на то, чтобы установить все пушки на свои места, дней, которые дали русским необходимое время для подготовки своих укреплений.
Пока британцы таскали свои пушки, французы принялись за рытье траншей, медленно продвигаясь вперед зигзагами к укреплениям Севастополя, а русские обстреливали их артиллерией. Начало первой траншеи было самым опасным, потому что защита от русских пушек была минимальной. Вооруженные лопатами и кирками, первая смена в 800 человек ползла вперед под прикрытием ночи, используя скалы как укрытия, пока они не достигли точки в пределах километра от 4-го бастиона[54], и начали закапываться в землю по линиям проведенным их командирами, наваливая землю в габионы перед собой для защиты от русских. Той ночью, с 9 на 10 октября, небо было ясное и безлунное, но северо-западный ветер сносил звуки земляных работ прочь от города и к рассвету сонные русские обнаружили, что французы вырыли защищенную траншею в 1000 метров длиной. Под тяжелой бомбардировкой 3000 французских солдат продолжали работу, копая новые траншеи каждую ночь и ремонтируя поврежденные русскими днем, пока бомбы из пушек и мортир летали над их головами[55]. К 16 октября первые пять французских батарей были построены из мешков с землей и деревянным частоколом, усиленные брустверами и парапетами и больше чем пятьдесят пушек были установлены на платформы приподнятые над землей{310}.
Последовав примеру французов, британцы тоже рыли траншеи и установили свои первые батареи на Зеленой горке (левый фланг) и на Воронцовой горе (правый фланг), две позиции разделенные глубоким оврагом. Смены по 500 человек на каждом фланге работали день и ночь, тогда как вдвое большие силы прикрывали их от русских, которые устраивали вылазки по ночам. «Я свободен от службы этим утром с 4 часов, после 24 часов в траншеях», писал капитан Редклифф из 20-го полка своей семье:
Когда мы скрылись под бруствером, который насыпали ночью, мы были достаточно укрыты, но были вынуждены лежать все время, потому, что конечно же, он был целью неприятельской артиллерии днем и ночью, а траншея была сделана только наполовину. Однако несколько человек были поставлены наблюдателями, чтобы говорить, когда она стреляла, наблюдая за дымом от пушек днем и за вспышками ночью и выкрикивая «выстрел» — тогда все в траншеях ложились и прятались за бруствером, пока он не пролетал и тогда принимались за работу. Держась такого образа мы потеряли только одного человека днем; он был убит ядром{311}.
16 октября окончательно было решено начать бомбардировку Севастополя следующим утром, несмотря на то, что британцы еще не закончили все работы. В союзном лагере стояло настроение оптимистического ожидания. «Все артиллерийские офицеры — французы, англичане, морские — говорили, что после 48 часов обстрела от Севастополя мало что останется кроме руин», писал своей семье Генри Клиффорд, штабной офицер Легкой дивизии. Со слов Ивлина Вуда, мичмана, который был свидетелем сражения при Альме с мачты своего корабля до того как его перевели на сушу в Морскую бригаду,
16 октября в нашем лагере ставки на то, что крепость падет за несколько часов были высоки. Некоторые из старых и более сдержанных офицеров оценивали, что русские смогут продержаться 48 часов, но это было крайнее мнение. Солдат предложил мне часы сделанные в Париже, которые он снял с русского офицера, убитого при Альме, за них он попросил 20 ш[иллингов]. Мои товарищи не позволили мне их купить, говоря, что через 48 часов золотые часы будут дешевле{312}.
На рассвете 17 октября, как только разошелся туман, русские увидели, что амбразуры вражеских батарей открыты. Не дожидаясь пока неприятель откроет огонь, русские начали свой обстрел по всей линии, а вскоре начался и союзный контробстрел, из 72 британских и 53 французских пушек. Через несколько минут пушечное сражение достигло своего пика. Грохот орудий, рев и свист ядер, оглушающие взрывы бомб подавили сигналы горнов и барабанов. Севастополь полностью исчез в плотном облаке дыма, которое повисло над полем сражения, не позволяя союзным артиллеристам тщательно прицеливаться. «Мы могли только сидеть и предполагать и надеяться, что у нас все идет хорошо», писал Калтроп, который наблюдал на бомбардировкой вместе с Регланом с каменоломен на Воронцовой горе{313}.
Для тысяч гражданских, прячущихся в разбомбленных руинах своих домов в Севастополе, это было самым ужасным моментом в их жизнях. «Я никогда не видел и не слышал ничего подобного ранее», писал один житель. «Двенадцать часов не прерывался дикий вой бомб, было невозможно различать между ними, и земля сотрясалась под нашими ногами… Плотный дым затянул небо и закрыл солнце; стало темно как ночью; даже комнаты были наполнены дымом»{314}.
С началом бомбардировки Корнилов отправился со своим адъютантом, князем В.И. Барятинским, осмотреть укрепления. Сначала они посетили Четвертый бастион, самое опасное место в Севастополе, которое обстреливали и британцы и французы. «Внутри Четвертого бастиона», вспоминал Барятинский, «картина была ужасна, а разрушения огромны, целые орудийные команды были поражены бомбами; раненых и мертвых уносили люди с носилками, но они все равно лежали вокруг грудами». Корнилов подходил к каждой пушке подбадривая расчеты. Затем он посетил Пятый бастион, под не меньшим огнем вражеской артиллерии, где он встретил Нахимова, как всегда одетого в мундир с эполетами. Нахимов был ранен в лицо, но казалось он не замечал этого, подумал Барятинский, кровь стекала по шее и испачкала белую[56] ленту его георгиевского креста, пока он говорил с Корниловым. Пока они беседовали, Барятинский увидел приближающегося офицера, хотя «у него не было глаз или лица, ибо его черты полностью исчезли в массе кровавой плоти», это были останки матроса, которого разорвало, офицер стирал их со своего лица и попросил у Барятинского сигарету. Игнорируя советы своего штаба, что продолжать обход слишком опасно, Корнилов продолжил свое турне на Третьем бастионе, на Редане (как называли его союзники), который обстреливался тяжелыми британскими пушками со смертоносной концентрацией мощи. Когда Корнилов прибыл туда, бастионом командовал капитан Попандул, но вскоре он был убит, как и пять последующих командиров в тот день. Корнилов прошел через систему траншей, на близкой дистанции к британским пушкам, пересек овраг и забрался на Малахов курган, где он побеседовал с ранеными солдатами. Он уже собирался спуститься вниз с вершины, чтобы завершить обход, в Ушакову балку, когда он был поражен ядром, которое оторвало нижнюю часть тела[57]. Его отнесли в госпиталь, где он вскоре умер{315}.
К полудню союзный флот присоединился к бомбардировке, нацеливая свои тяжелые орудия на Севастополь по дуге от входа в гавань, в 800–1500 метрах от берега (блокирование бухты затопленными русскими кораблями не позволяла им подойти ближе к своим целям). Шесть часов город обстреливался огнем 1240 союзных пушек; на береговых батареях было только 150 орудий. «Вид был самый устрашающий, если говорить о пушках», писал в своем дневнике Генри Джеймс, морской торговец, после наблюдения за бомбардировкой, находясь далее в море. «Несколько из линейных кораблей продолжали тяжелую канонаду и её можно было бы сравнить с дробью на огромном барабане… Мы могли наблюдать вздымающиеся массы воды, от ядер падающих в воду у подножия фортов, массы ядер летящих в стены». Канонада созданная флотами породила столько дыма, что русские артиллеристы даже не могли видеть кораблей. Некоторые из них теряли самообладание, но другие показывали выдающуюся отвагу, стреляя по вспышкам от выстрелов по невидимым кораблям, пока бомбы сокрушали все над их головами. Один артиллерийский офицер Третьего бастиона, основной цели французов, вспоминал, что видел людей, награжденных за свою храбрость в предыдущих сражениях и бегущих в панике когда начался обстрел. «Я разрывался между двумя чувствами», вспоминал он. «Одна половина меня хотела бежать домой, спасать свою семью, но мое чувство долга говорило, что я должен остаться. Мои чувства мужчины победили во мне солдата и я убежал искать свою семью»{316}.
На самом деле, несмотря на все свои пушки, французские и британские корабли несли больше потерь, чем наносили сами. Деревянные парусные суда союзного флота не могли подойти на достаточную дистанцию к каменным фортам прибрежных бастионов, чтобы нанести достаточный ущерб (блокада бухты в этом смысле достигла успеха), но их могли поджечь русские пушки, которые хотя и не были многочисленны, но (потому что они были установлены на земле) были точнее чем союзная канонада с большой дистанции. После примерно 50 000 выстрелов с минимальным ущербом для береговых батарей, союзный флот поднял якорь и ушел чтобы сосчитать потери: пять кораблей серьезно повреждены, убито 30 матросов и более 500 ранено. Без железных кораблей на паровой тяге союзный флот был обречен играть только вторичную роль для армии во время осады Севастополя.
Результаты первого дня на земле оказались для союзников не более обнадеживающими. Французы продвинулись у Рудольфовой горы, пока один из их складов не взлетел на воздух и они были вынуждены прекратить огонь, британцы нанесли сильный урон Третьему бастиону, ответственному за 1100 человек потерь со стороны русских, но у них не доставало тяжелых мортир, чтобы достичь превосходства в огневой мощи. Их новое хваленое оружие, 68-фунтовая пушка Ланкастера, оказалась ненадежной при стрельбе и неэффективной на длинной дистанции против русских земляных укреплений, которые проглатывали легкие бомбы. «Боюсь, что Ланкастер это провал», докладывал капитан Лашингтон генералу Эри на следующий день. «Наши пушки не высовываются достаточно далеко и мы калечим наши амбразуры больше чем неприятеля… Я донес до всех офицеров необходимость в медленной и точной стрельбе… но дистанция слишком велика… и мы можем точно так же стрелять по пудингу, как и по этим земляным укреплениям»{317}.
Неудача первого дня бомбардировки была тяжелым прозрением для союзников. «Казалось, что город состоит из негорючих материалов», писала Фанни Дьюберли, которая прибыла в Крым военным туристом вместе со своим мужем, Генри Дьюберли, казначеем 8-го гусарского полка. «Хотя он и загорался немного дважды вчера, пожары были почти сразу потушены»{318}.
На русской стороне первый день уничтожил наваждение, установившееся после союзной победы на Альме. Внезапно враг больше не был непобедимым, и более того, у русских появилась новая надежда и уверенность. «Мы все считали, что наши батареи нас не спасут», писал житель Севастополя в письме на следующий день. «Но представь себе наше удивление, когда сегодня мы обнаруживаем наши батареи целыми, а все пушки на месте!.. Господь благословил Россию и вознаградил нас за все обиды, что мы потерпели за нашу веру!»{319}.
Пережив первый день бомбардировки русские теперь решили прорвать осаду наступлением на Балаклаву, чтобы отрезать британцев от их базы снабжения. После Альмы Меншиков двинулся на Бахчисарай. Теперь, с переменой в стратегии, он собрал свои войска в долине реки Черная к востоку от Севастополя, где к ним присоединились первые подкрепления прибывшие с Дунайского фронта, 12-я пехотная дивизия под командованием генерал-лейтенанта Павла Липранди. Вечером 24 октября, полевая армия в 60 000 человек при 34 эскадронах кавалерии и 78 пушках стала лагерем в районе деревни Чоргун на Федюхиных высотах для наступления на британские позиции у Балаклавы следующим утром.
Цель была выбрана хорошо. Британцы сами осознавали, что их линии слишком растянуты и им нечем было прикрыть их базу от быстрой атаки большими силами. Британцы построили шесть небольших редутов на гребне Семякиных высот вдоль Воронцовской дороги, разделяющей северную половину Балаклавской долины между Федюхиными высотами[58] и дорогой от южной половины дороги и собственно портом — и поставили в каждом из четырех завершенных редутов турецкую гвардию (состоящую преимущественно из новых рекрутов) с двумя или тремя 12-фунтовыми пушками на каждой позиции. Позади редутов, в южной части долины, британцы разместили 93-ю Хайлендскую пехотную бригаду, под командованием сэра Колина Кемпбелла, которому была поручена защита порта, на его фланге размещалась кавалерийская дивизия лорда Лукана, а на высотах над ущельем, выходящим к порту стояло 1000 королевских морских пехотинцев усиленных полевой артиллерией. Вечером перед наступлением русских Кемпбелл мог также положиться на помощь британской пехоты и на две дивизии французов под командованием генерала Боске, стоящих лагерем на высотах выше Севастополя, но до их прибытия оборона Балаклавы зависела от 5000 человек{320}.
На восходе солнца 25 октября русские начали свое наступление. Установив полевую батарею у деревни Камара они начали сильный обстрел редута № 1 на холме Канробера (названном так британцами в честь французского командующего). Ночью Реглан был предупрежден о неминуемом наступлении русских дезертиром из русского лагеря, но послав всего 1000 человек к Балаклаве всего три дня назад при ложной тревоге, он решил не предпринимать действий (его еще одна грубая ошибка), хотя когда ему доставили сообщения о наступлении, он успел добраться до Сапун-горы как раз вовремя, чтобы увидеть полностью весь ход сражения в долине перед ним. В течение часа 500 турок, защищавших редут № 1 стойко сопротивлялись, как они это делали против русских под Силистрией, потеряв треть своих людей. Но затем 1200 русских взяли редут штыковой атакой, вынудив последних защитников покинуть его, вместе с тремя из семи пушек, что британцы выделили в помощь туркам. «К нашему отвращению», вспоминал Калторп, который вместе со штабом Реглана наблюдал за ходом действий с Сапун-горы, «мы увидели тонкий ручеек людей бегущих с тыла редута вниз по склону к нашим линиям». Видя своих отступающих соотечественников турецкие гарнизоны соседних редутов (№ 2, 3 и 4) последовали их примеру и отошли к порту, многие их которых забрали с собой одеяла, котелки и горшки и крича «Корабль! Корабль!» когда они пробегали мимо британских линий. Калторп наблюдал за тем, как 1000 турок бежала вниз по холму преследуемая большими группами казаков. «Можно было слышать оттуда вопли этих диких наездников, как они галопировали вслед несчастным туркам, много из которых было убито их копьями».
Когда они пробегали через селение Кадыкой, группа жен британских солдат смеялась над ними, включая одну прачку с мускулистыми руками и «руками твердыми как рог», она схватила одного турка и задала ему взбучку за то, что он испачкал белье, разложенное на солнце для сушки. Когда она поняла, что турки бросили полк её собственного мужа, 93-й, она начала ругать их: «вы трусливые еретики, бросили храбрых христиан хайленда сражаться, когда сами сбежали!» Турки пытались её успокоить, и некоторые называли её «кокана»[59], только еще больше раззадорив ее, «Кокана, в самом деле! Я вам сейчас покажу Кокану!» кричала она и размахивая палкой погнала их вниз. Уставшие и расстроенные турецкие солдаты продолжили свое отступление, пока не достигли оврага выходящего к порту. Бросив свои пожитки на землю они легли рядом с ними отдыхать. Некоторые расстелили свои молельные коврики и начали молиться обратившись лицом к Мекке{321}.
Британцы обвинили турок в трусости, но это было нечестно. По мнению Джона Бланта, переводчика с турецкого при лорде Лукане, большая часть войск была тунисцами без должного обучения и военного опыта. Они только прибыли в Крым и были в истощенном состоянии: никто из них не получал рациона, подходящего мусульманам с того момента как они покинули Варну несколько дней назад и по прибытии они опорочили себя нападениями на гражданских жителей. Блант подъехал к отступающим войскам и передал офицерам приказ Лукана перегруппироваться позади 93-го полка, но вместо этого к нему начали приставать солдаты, «выглядящие бледными от жажды и усталости». Они спросили его почему британцы не пришли им на помощь, жаловались, что их оставили на редутах несколько дней без еды и воды, заявили, что боеприпасы, которые им дали, не подходили к пушкам в редутах. Один из солдат с перевязанной головой и курящий длинную трубку сказал Бланту на турецком: «Что мы могли поделать, сэр? На все воля божья»{322}.
Русская пехота занята редуты №№ 1, 2, 3 и 4 на Семякиных высотах, оставив четвертый и уничтожив лафеты пушек. Русская кавалерия под командованием генерала Рыжова последовала за ними вдоль северной части балки и повернула, чтобы атаковать 93-й полк, единственное пехотное подразделение которое прикрывало Балаклаву от прорыва, так как британская кавалерия оттянулась назад ожидая прибытия пехоты с плато над Севастополем. Спускаясь с Семякиных высот четыре эскадрона кавалерии Рыжова, примерно 400 человек, атаковали горцев[60]. Наблюдая эту картину из виноградника рядом с лагерем Легкой бригады, Фанни Дьюберли была в ужасе: ядра «начали летать» и «тут же появилась русская кавалерия, атакующая из-за холма и поперек долины, прямо на тонкую линию горцев. О, какой момент! Что могла тонкая стена из людей сделать против такого количества и такой скорости, несущихся и рвущихся вперед? Но они стояли». Выстроив своих солдат в линию лишь в две шеренги против обычно используемых против кавалерии четырех, Кемпбелл доверился смертоносной огневой мощи винтовок Минье, чей эффект он заметил под Альмой. Пока кавалерия приближалась, он ездил вдоль линии, призывая своих людей стоять твердо и «умереть здесь», со слов подполковника Стерлинга из 93-го полка, который считал, «он выглядел именно так как говорил». Для Расселла из газеты Таймс, наблюдающего с высот, они выглядели как «тонкая полоска, отороченная сталью» (позже и далее навсегда неверно процитированного как «тонкая красная линия»). Вид твердо стоящей линии красных мундиров заставил русскую кавалерию поколебаться и как только это произошло, на дистанции примерно 1000 метров, Кемпбелл дал приказ дать первый залп. Сержант Мунро из 93-го полка «увидел, что кавалерия все еще неслась прямо на линию. После второго залпа мы заметили, что началось некоторое замешательство в рядах противника и что они поворачивают направо от нас». Третий залп на намного меньшей дистанции застал русских с фланга, вынудив их повернуть резко влево и поскакать обратно к своим{323}.
Первые четыре эскадрона Рыжова были отражены, но основная масса русской кавалерии, 2000 гусар с казаками на флангах спускалась теперь с Семякиных высот во второй атаке на горцев. В этот раз пехота была спасена подоспевшей вовремя кавалерией, восемью эскадронами Тяжелой бригады, примерно 700 человек, которым Реглан приказал вернуться в южную часть балки для поддержки 93-го полка, увидев со своей позиции на Сапун-горе опасность в которую попали горцы. Медленно поднимаясь по склону навстречу противнику, кавалеристы Тяжелой бригады поднялись колонной, перестроили свои ряды и затем атаковали их прямо со 100 метров, рубя без разбора своими палашами. Первые ряды британской кавалерии, шотландские серые и иннискиллинги (6-й драгунский полк), были полностью окружены русскими, которые на короткое время остановились, чтобы развернуть свои фланги прямо перед атакой, но красные мундиры 4-го и 5-го драгунских полков скоро добавились в общую схватку, врезавшись в русских с флангов и тыла. Противостоящие всадники были так плотно сжаты вместе, что не хватало места для применения приемов фехтования, они могли лишь едва поднимать свои палаши и сабли, и все что они могли делать, это бить и резать все, до чего могли дотянуться, как будто бы в обычной драке. Главный сержант Генри Франкс из 5-го драгунского, видел как рядового Гарри Герберта атаковали одновременно сразу три казака:
Одного от вывел из строя страшным ударом сзади по шее, второй сбежал. Герберт нацелился в грудь третьему, но его палаш обломился в трех дюймах от эфеса… Он бросил тяжелый эфес в русского, который попал ему в лицо и казак упал на землю; он не был убит, но рана не давала ему видеть.
Майор Уильям Форрест из 4-го драгунского вспоминал свою яростную схватку
с гусаром, который ударил меня в голову, но бронзовый котелок выдержал удар, на голове остался только ушиб. Я рубанул его снова, но не думаю, что я нанес ему большей раны, чем он мне. Я получил удар в плечо в то же самое время, от кого-то другого, но лезвие было направлено неудачно и мне только порезали мундир и я получил ушиб плеча.
К удивлению потери были невысоки, не более чем дюжина убитых с обеих сторон и примерно 300 раненых, в основном на русской стороны, хотя битва продолжалась меньше 10 минут. Тяжелые мундиры русских и их киверы защищали их от большинства сабельных ударов, тогда как их оружие оказалось неэффективным против британских кавалеристов, у которых было преимущество в дистанции, они сидели на более высоких и тяжелых седлах{324}.
В таком роде схватки одна сторона должна была в итоге уступить. Ей оказались русские, которые первыми потеряли самообладание. Потрясенные схваткой, гусары развернулись и галопом помчались к северу балки преследуемые британской кавалерией, пока они не отошли под прикрытие русских батарей на Семякиных и Федюхиных высотах.
Пока русская кавалерия отступала, британская пехота спустилась с высот над Севастополем и двинулась маршем через южную балку для поддержки 93-го полка. Первая дивизия прибыла первой, за ней последовала 4-я, затем французские подкрепления, 1-я дивизия и два эскадрона африканских шассёров[61]. С прибытием союзной пехоты было маловероятно, что русская кавалерия снова атакует. Балаклава была спасена.
Когда русские решили ограничить свои потери и вернуться в лагерь, Реглан и его штаб на Сапун-горе увидел, что они снимают британские пушки с редутов. Герцог Веллингтонский не потерял ни одной пушки, как считают поклонники его культа в британском военном истеблишменте. Перспектива демонстрации этих орудий в качестве трофеев в Севастополе была невыносима для Реглана, который тут же отдал приказ Лорду Лукану, командиру Кавалерийской дивизии, вернуть Семякины высоты, заверив его в поддержке пехотой, которая только что прибыла. Лукан не мог видеть пехоту и не мог поверить, что ему надо будет действовать в одиночку, только кавалерией, против пехоты и артиллерии, поэтому три четверти часа он не предпринимал ничего, до тех пор пока Реглан на холме не поднял еще большей тревоги из-за судьбы британских орудий. В итоге он продиктовал Лукану второй приказ: «лорд Реглан желает, чтобы кавалерия быстро выдвинулась вперед, преследовала неприятеля и попыталась остановить его с захваченными орудиями. Конная артиллерия может сопровождать. Французская кавалерия слева от вас. Немедленно».
Приказ был не только неясный, он был абсурдным, и Лукан совершенно не понимал, что ему делать. С того места где он стоял, с западного конца Семякиных высот ему были видны, справа, британские орудия в редутах захваченные русскими у турок; слева, в конце Северной балки, где, как он знал, находятся основные силы русских, он видел вторые орудия, и далее и еще левее, на нижних склонах Федюхиных высот, от видел батарею русских. Если приказ Реглана был бы яснее, и что его задача отбить пушки захваченные на Семякиных высотах, атака Легкой бригады закончилась бы иначе, но из приказа было непонятно, какие орудия надо спасать. Единственный человек, который бы мог пояснить, что имелось в виду был адъютант, который доставил приказ, капитан Нолан из королевских гусар. Как и во многих кавалеристах в Легкой бригаде, в Нолане росло раздражение на Лукана из-за его неспособности задействовать кавалерию в подобии дерзкой атаки, от которой бы она заработала репутацию величайшей в мире. У Булганака и на Альме кавалерию остановили, не дав преследовать отступающих русских; на Мекензиевых горах во время марша на Балаклаву Лукан остановил атаку на русскую армию, перекающую их дорогу; и даже этим утром, когда Тяжелую бригаду русская кавалерия взяла числом, на расстоянии всего в несколько минут, лорд Кардиган, командир Легкой бригады, отказался использовать их для быстрой атаки на отступающего неприятеля. Легкая бригада была вынуждена наблюдать как их товарищи сражались с казаками, которые насмехались над ними из-за нежелания сражаться. Один из офицеров несколько раз потребовал у лорда Кардигана отправить в бой бригаду, и когда Кардиган отказался, хлопнул своей саблей по ноги выказывая неуважение. В бригаде были признаки неповиновения. Рядовой Джон Дойл из 8-го полка королевских ирландских гусар вспоминал:
Легкая бригада была недовольна, когда они видели Тяжелую бригаду и им не позволили прийти на помощь. Они стояли в своих стременах и кричали «Почему нас здесь держат?» и в тот же момент они сорвались и бросились сквозь наши линии, чтобы преследовать русское отступление, но они уже слишком далеко отошли от нас, чтобы их достать{325}.
Поэтому, из-за того, что Лукан спросил Нолана, что значил приказ Реглана, возникла вероятность инсубординации. Согласно описания, позже данном им в письме Реглану, Лукан спросил адъютанта в каком направлении он должен атаковать, а Нолан ответил в «самым непочтительным, но значительным образом», указывая на дальний конец балки. «Там, милорд, ваш противник, там ваши пушки». Со слов Лукана, Нолан указал не на пушки на Семякиных высотах, но на батарею из двенадцати русских пушек и основную силу казачьей кавалерии в дальнем конце Северной балки, по обеим сторонам которой у русских были еще орудия и стрелки. Лукан передал приказ Кардигану, который указал на безумие атаковать по долине против артиллерии и ружейного огня с трех сторон, но Лукан наставивал на том, что приказу следует подчиниться. Кардиган и Лукан (они были двоюродными братьями) ненавидели друг друга. Обычно именно такое объяснение дается историками, тому, что они не смогли посовещаться и найти способ обойти приказ, который по их мнению был отдан Регланом (это не было бы первым разом, когда приказы Реглана игнорировались). Но ничего в поведении Лукана не выдавало желания игнорировать приказ, на самом деле Легкая бригада приветствовала его, в жажде действий против русской кавалерии и с опасениями потери дисциплины в случае если бы им не дали атаковать. Сам Лукан позже писал Реглану, что он подчинился приказу, поскольку неисполнение «подставило бы меня и кавалерию под клевету, от которой нам было бы трудно защитить себя» — где он конечно же подразумевал клевету от своих людей и всей остальной армии{326}.
661 человек Легкой бригады двинулись шагом вниз по пологому склону Северной балки, 13-й легкий драгунский и 17-й уланский в первой линии, ведомые Кардиганом, 11-й гусарский сразу за ними, далее 8-й гусарский вместе с 4-м (полк Королевы) полком легких драгун. До позиции противника в конце балки было 2000 метров, и на регламентной скорости это заняло бы у Легкой бригады семь минут, чтобы покрыть это расстояние — артиллерия и ружейный огонь права от них, слева от них и перед ними, по всей дистанции. Как только первая линия перешла на рысь, Нолан, который был с 17-м уланским полком, проскакал вперед, размахивая саблей и, по многим версиям, выкрикивая ободрения своим людям, хотя также предполагалось, что он осознал ошибку и пытался перенаправить Легкую бригаду на Семякины высоты, где бы они были в безопасности от огня русских орудий. В любом случае первый выстрел выпущенный русскими взорвался над Ноланом и убил его. Из-за Нолана ли, или из собственного рвения, или из-за желания поскорее выбраться из флангового огня как можно быстрее (что остается неясным до сих пор), но два полка в первых рядах перешли в галоп задолго до приказа. «Вперед», кричал один из 13-го легкого драгунского, «не позволяйте этим ублюдкам (17-му уланскому) обогнать нас»{327}.
Пока они неслись под перекрестным огнем с холмов, ядра взрывали землю, ружейный огонь падал градом, в людей попадали и лошади падали. «Звук орудий и разрывы бомб оглушали», вспоминал сержант Бонд из 11-го гусарского:
Дым практически ослеплял. Лошади и люди падали там и тут и лошади которых не задело, так взбудоражились, что на некоторое время стало невозможно держать их на прямой линии. Кавалерист по имени Олрид скакавший слева от меня упал с лошади как камень. Я глянул назад и несчастный лежал на спине, его правый висок вырван и его мозг частично на земле.
Кавалерист Вингман из 17-го уланского видел как попало в его сержанта: «его голову начисто снесло ядром и еще наверно тридцать ярдов его обезглавленное тело держалось в седле, пика наготове, твердо зажатая под правой рукой». Так много людей и лошадей первой линии были убиты, что вторая линия в 100 метрах позади, должна была обогнуть первую, чтобы уклониться от искалеченных тел на земле и ошеломленных, испуганных лошадей, которые мчались без седоков по всем направлениям{328}.
Через несколько минут, то, что осталось от первой линии оказалось перед русскими артиллеристами в конце балки. Кардиган, чья лошадь дернулась из-за последнего залпа в упор, оказался, со слов свидетелей, первым прорвавшимся. «Мы оказались лицом к лицу с пламенем, дымом, ревом», вспоминал капрал Томас Морли из 17-го уланского, он сравнил это со «скачкой в жерло вулкана». Порубив артиллеристов своими саблями, Легкая бригада бросилась на казаков, которые по приказу Рыжова двинулись вперед для прикрытия орудий, тогда как некоторые атакующие пытались орудия укатить. Не имея времени на построение, они были атакованы, казаки «запаниковали при виде организованной массы кавалерии надвигающейся на них», вспоминал русский офицер. Они резко развернулись для отхода, видя, что их путь быть блокирован гусарскими полками, начали палить из ружей с близкой дистанции по своим же товарищам, которые бросились назад в панике и врезались в полки, подходящие сзади. Вся русская кавалерия бросилась по направлению к Чоргуну, некоторые тащили за собой конную артиллерию, тогда как передовые кавалеристы из Легкой бригады, уступая в численности один к пяти, преследовали их всю дорогу до реки Черной.
С высот над рекой Степан Кожухов, младший артиллерийский офицер, наблюдал паническое отступление русской кавалерии. Он описал кавалерию собравшуюся в области моста, где Украинский полк и батарея Кожухова на холме получили приказ остановить их отступление:
Они бежали в панике сюда и со временем неразбериха становилась все сильнее. На маленьком пространстве входа в Чоргунскую балку, где стоял перевязочный пункт, сгрудились вместе четыре гусарских и казачьих полка, и в этой массе, можно было разглядеть красные мундиры англичан, возможно не менее удивленных тем, как все это произошло… Вскоре неприятель пришел к выводу, что им нечего бояться обуянных паникой гусаров и казаков, и устав от рубки, они решили вернуться тем же путем, что пришли, через артиллерийскую канонаду и ружейный огонь. Трудно, если вообще возможно, в достаточной степени оценить подвиг безумной кавалерии. Потеряв по меньшей мере четверть своих людей во время атаки и будучи по всей видимости невосприимчивой к новым опасностям и потерям, они быстро перестроили свои эскадроны, чтобы вернуться обратно через землю усеянную мертвыми и умирающими. С отчаянной храбростью эти доблестные безумцы двинулись обратно и ни один из выживших, даже раненых, не сдался. Гусары и казаки долго приходили в себя. Они были убеждены, что вся кавалерия неприятеля преследует их, и они отказывались верить в то, что их сокрушила относительно небольшая группа смельчаков.
Казаки первыми вернулись к реальности, но не вернулись на поле боя. Вместо этого они они «принялись за другие задачи — поиском пленных, убийствами раненых лежавших на земле, и поимкой английских лошадей для будущей продажи»{329}.
Когда Легкая бригада возвращалась через коридор огня в Северной балке, Липранди приказал польским уланам с Семякиных высот отрезать им путь к отступлению. Но уланы не стремились к сражению с отважной Легкой бригадой, которую они видели атакующей через русские пушки и принуждающими казаков к паническому бегству, и они провели лишь несколько атак на небольшие группы раненых. Большие группы они не трогали. Когда отступающая колонна 8-го гусарского и 4-го легкого драгунского полков приблизилась к уланам, лорд Джордж Пейджет, командир легких драгун, который собрал их вместе перед отходом, вспоминал:
уланы навалились на нас наподобие рыси. Затем уланы притормозили («остановились» вряд ли тут подходит) и пришли в в такой род недоумения (не знаю иного слова), которое я отметил в тот день дважды. Несколько человек с их правого фланга передовых эскадронов… на некоторое время столкнулись с правым флангом наших парней, но помимо этого более ничего не произошло и они в самом деле позволили нам колеблясь отдалиться от них, на расстоянии едва ли более лошадиного крупа. Итак мы прошли мимо них без, я полагаю, потери хотя бы одного человека. Как — я не знаю! Это для меня загадка! Если бы та масса состояла из английских дам, я не думаю, что из нас кто-либо спасся{330}.
В действительности же дамы находились на Сапун-горе, вместе с другими зрителями, которые наблюдали как остатки Легкой бригады спотыкаясь по одиночке или парами, многие их них были ранены, возвращались после атаки. Среди зрителей была Фанни Дьюберли, которая не только наблюдала за всем этим в ужасе, но позже, после полудня, выехала со своим мужем посмотреть на поле боя поближе:
Мы медленно ехали по утреннему полю боя; вокруг нас лежали мертвые и умирающие лошади, без счета; недалеко от меня лежал русский солдат, очень спокойно, на лице. В винограднике немного правее турецкий солдат растянулся замертво. Лошади, преимущественно мертвые, все были расседланы, вид некоторых из них выдавал крайнюю боль… И потом раненные солдаты ползли к холмам!{331}.
Из 661 человек участвовавших в атаке 113 были убиты, 134 ранены и 45 попали в плен; 362 лошади были потеряны или убиты. Потери не были заметно больше потерь которые понесла русская стороны (180 убитых и раненых — почти половина из них в первых двух линиях) и заметно меньше чем цифры озвученные британской прессой. Таймс докладывала, что в атаке участвовало 800 человек, из которых вернулось 200; Иллюстрейтед Лондон Ньюс писали, что только 163 вернулось обратно. Благодаря подобным отчетам история быстро разошлась как «серьезный просчет», спасенный героической жертвой — миф, увековеченный известной поэмой Альфреда Теннисона «Атака легкой кавалерии», опубликованный два месяца после события:
Долина в две мили — редут недалече…
Услышав: «По коням, вперед!»,
Долиною смерти, под шквалом картечи,
Отважные скачут шестьсот.
Преддверием ада гремит канонада,
Под жерла орудий подставлены груди —
Но мчатся и мчатся шестьсот.
Но в отличие от мифа как «славная катастрофа», атака оказалась в какой-то мере успешной, несмотря на серьезные потери. Целью кавалерийской атаки было расстроить линии противника и заставить в страхе оставить поле боя, и в этом отношении русские признавали, что Легкая бригада добилась своего. Главной ошибкой британцев под Балаклавой была не атака Легкой бригады, а провал в преследовании русской кавалерии, после того как Тяжелая бригада разгромила их, а Легкая бригада обратила её в бегство и не покончила со всей остальной армией Липранди{332}.
Британцы винили турок за поражение под Балаклавой, обвиняя их в трусости за оставление редутов. Позже они также заявляли, что они ограбили не только британскую кавалерию, но и близлежащие поселения, где они, как было сказано, «творили хладнокровные бесчинства над несчастными жителями вокруг Балаклавы, перерезая им глотки и вынося все из их домов». Турецкий переводчик Лукана, Джон Блант, считал обвинения необоснованными, и хотя грабежи имели место, их совершали «неприметные толпы из сопровождающих военный лагерь, которые прочесывали… поле сражения». С этого момента и до конца кампании с турками обращались ужасно. Британские войска их регулярно били, бранили, плевали в них и высмеивали, и иногда их даже использовали по словам Бланта «для переноса тяжестей на спинах через лужи и болота балаклавской дороги». Воспринимаемые британцами не более чем рабами, турецкие войска использовались для рытья траншей, перевозки тяжелых грузов между Балаклавой и высотами под Севастополем. Из-за того, что их религия запрещала им есть большую часть из состава британских рационов, они постоянно недополучали еды; в отчаянии некоторые начали воровать, за что их пороли их британские начальники куда больше раз, чем разрешенные в британских войсках сорок пять ударов. Из 4000 турок сражавшихся под Балаклавой 25 октября половина умрет от плохого питания к концу 1854 года, большая часть остальных ослабнет настолько, что не сможет нести службу. И все же турки вели себя с достоинством, и Блант говорил, что «был сильно поражен их снисходительной манерой, с которой они сносили плохое отношение к себе и продолжающиеся страдания». Рустем-паша, египетский офицер, командующий турецкими войсками под Балаклавой, призывал их быть «терпиливыми и отстраненными, и не забывать, что англичане были гостями их Султана и сражались за целостность Оттоманской империи»{333}.
Русские отмечали Балаклаву как победу. Захват редутов на Семякиных высотах был тактическим успехом. На следующий день в Севастополе прошли православные службы, когда британские пушки были провезены через город.
Русские теперь занимали господствующие высоты откуда они могли атаковать британские линии снабжения между Балаклавой и севастопольскими высотами, британцы теперь были ограничены внутренней линией обороны холмов вокруг Кадыкоя. Русские солдаты прошли парадом через Севастополь неся свои трофеи с поля боя — британские шинели, сабли, мундиры, кивера, сапоги и кавалерийских лошадей. Настроение севастопольского гарнизона сразу же улучшилось после победы. В первый раз после поражения на Альме русские ощутили, что они могут сражаться с союзниками на равных в открытом сражении.
Царь узнал о заявленной победе в своем дворце в Гатчине 31 октября, когда прибыл утренний курьер из Севастополя. Анна Тютчева, которая была при императрице в Арсенальном зале слушая концерт Бетховена, записала на следующий день в своем дневнике:
После этих известий мы воспрянули духом. Государь, войдя к государыне, чтобы сообщить ей эту новость, прежде всего бросился на колени перед образами и разрыдался. Государыня и её дочь Мария Николаевна, думая, что страшное волнение государя вызвано взятием Севастополя, бросились тоже на колени, но он успокоил их, передал радостную весть и тотчас же приказал отслужить благодарственный молебен, на котором мы все присутствовали{334}.
Вдохновленные своим успехом под Балаклавой на следующий день русские атаковали правый фланг британской армии на Казачьей горе, V-образном хребте холмистой возвышенности, 2,5 километра длиной, идущей с севера на юг, между восточным сектором Севастополя и устьем Черной речки, известной среди британцев как гора Инкерман. 26 октября 5000 русских под командованием полковника Федорова вышли на восток из Севастополя повернули направо, чтобы забраться на гору и свалились как снег на голову ничего не подозревающим солдатам 2-й дивизии Де Лейси Эванса, стоявшей на южном конце высокого плато, в месте называемом Килен-балка, где высоты резко обрывались вниз к Балаклавской равнине. У Эванса было в наличии только 2600 человек, остальная часть была разбросана где-то в других местах на рытье траншей, но дальние караулы на Снарядной горке задержали русских своими винтовками Минье, пока Эванс собирал дополнительную артиллерию, установив скрытно восемнадцать пушек. Заманивая неприятеля под артиллерию, британцы рассеяли его опустошающим огнем, убив и ранив сотни русских в кустарниках перед Килен-балкой{335}.
Многие попали в плен, многие сдавались сами, переходя на сторону британцев. Они принесли с собой ужасные истории происходящего в Севастополе, где не хватало воды, а лазареты были переполнены как жертвами бомбардировок так и жертвами холеры. Германский офицер служащий в русской армии рассказал британцам «они были вынуждены покинуть пределы Севастополя по причине неприятного запаха в городе и по его мнению город скоро падет в руки британцев, так как убитые и раненые валяются на улицах». Со слов Годфри Мосли, казначея 20-го полка:
Армия, что вышла из Севастополя чтобы атаковать в тот день… они все были пьяны. В лазаретах стоял такой плохой запах, что там невозможно было оставаться более минуты и офицер, которого мы взяли в плен, что им всем давали вино, пока не довели до нужного состояния, чтобы нашлись желающие выйти и сбросить английских собак в море, вместо чего мы прогнали их обратно в город с потерей примерно 700 человек за короткое время. Тот же офицер рассказал нам, что мы могли бы легко занять город как только пришли, но теперь это не совсем уж просто{336}.
По правде говоря, атака русских была на самом деле разведкой боем для большого наступления против британских сил на высотах Инкермана. Инициатива наступления принадлежала царю, который узнал о намерении Наполеона отправить дополнительные войска в Крым и считал, что Меншиков должен использовать свое численное превосходство для прорыва блокады как можно скорее, до прибытия французского подкрепления, или, по крайней мере, задержать союзников до спасительной для русских зимы («… нам помогут генералы Декабрь, Январь и Февраль», говорил Николай, повторяя клише 1812 года). 4 ноября русские войска были усилены прибытием из Бессарабии двух пехотных дивизий 4-го корпуса, 10-й дивизии генерал-лейтенанта Соймонова и 11-й под командованием генерал-лейтенанта Павлова, доведя общую численность войск в распоряжении Меншикова до 107 000 человек, не включая матросов. Поначалу Меншиков противился идее нового наступления (он все еще был сторонником оставления Севастополя противнику), но царь был настойчив и даже прислал своих сыновей, Великих князей Михаила и Николая, чтобы приободрить войска и навязать свою волю. Под давлением Меншиков согласился на наступление, полагая, что британцы менее опасный противник нежели французы. Если бы русские смогли установить батареи на горе Инкерман, линии союзной осады на правом фланге попали под огонь с тыла и, если союзники не смогут отвоевать высоты, то им придется снять осаду{337}.
Несмотря на все потери русских в вылазке 26 октября, в британской обороне была обнаружена слабость в районе горы Инкерман. Реглана несколько раз предупреждали об этом и де Лейси Эванс и Бургойн, что важные высоты были уязвимы, и что их необходимо занять значительными силами и укрепить; Боске, командующий пехотной дивизией на Сапун-горе к югу от Инкермана, добавлял свой голос к этим предупреждениям в почти ежедневных письмах британскому командующему, а Канробер даже предлагал немедленную помощь. Но Реглан не предпринял ничего для усиления обороны, даже после вылазки русских, тогда как французский командующий с удивлением узнал, что «такая важная и такая открытая позиция» была оставлена «совершенно без укреплений»{338}.
Это не было простой халатностью со стороны Реглана, в этой ошибке был учтенный риск: британцы были слишком малочисленны для того, чтобы оборонять все свои позиции; линии их были сильно растянуты и были бы неспособны отразить общее наступление, если бы оно началось сразу в нескольких местах вдоль линии фронта. К концу первой недели ноября британская пехота была истощена. У них практически не было отдыха с момента высадки в Крыму, по воспоминаниям рядового Генри Смита в письме своим родителям в феврале 1855 года:
После сражения на Альме и марша на Балаклаву, нас тут же отправили на работу, начиная с 24 сентября, с того времени мы никогда не спали более четырех часов из 24 и очень часто не было времени даже чтобы сделать кофе, перед тем как отправляться на работы или куда-то еще, пока не началась осада с 14 октября, и хотя бомбы и ядра падали как град, из-за ужасной усталости которую мы испытывали, мы все равно ложились и спали, даже при самых жерлах орудий… Часто мы по 24 часа находились в траншеях, и я думаю, что не было ни одного сухого часа из этих 24, так что когда мы возвращались в лагерь, мы все были мокрые до костей, и покрыты грязью по плечи, и в этом состоянии мы должны были идти в Инкерманское сражение, без крошки хлеба и глотка воды, чтобы утолить наш голод и жажду{339}.
План Меншикова был более амбициозной версией вылазки 26 октября (которая стала потом известна как «маленький Инкерман»). После полудня 4 ноября, лишь через несколько часов после прибытия 4-го корпуса из Бессарабии, он приказал начать наступление в 6 утра следующим утром. Соймонов должен был вести 19 000 человек при 38 орудиях по тому же маршруту как и 26 октября. Захватив Снарядную горку, к ним должны присоединиться силы Павлова (16 000 человек при 96 орудиях), которым необходимо было пересечь Черную речку и взойти на высоты от Инкерманского моста. Под командованием генерала Данненберга, который должен был принять командование в этом месте, соединенные силы должны были отбросить британцев с горы Инкерман, тогда как армия Липранди будет отвлекать корпус Боске на Сапун-горе.
План требовал хорошей координации между наступающими подразделениями, что было завышенными ожиданиями от любой армии в эпоху до радио, не говоря уж о русских, у которых не было подробных карт[62]. Помимо этого в ходе сражения менялся командующий — рецепт катастрофы, особенно в свете того, что Данненберг, ветеран Наполеоновских войн, имел послужной список из поражений и нерешительности, что с малой вероятностью вдохновляло бы солдат. Однако самым большим недостатком было то, что вся армия из 35 000 человек и 134 орудий должна была поместиться на узком гребне Снарядной горки, каменистом участке поросшем кустарниками, едва ли 300 метров шириной. Осознавания нереалистичность плана, Данненберг начал менять план сражения в последнюю минуту. Поздно ночью 4 ноября он приказал Соймонову не подниматься на гору Инкерман с северной стороны, а как было в плане, но пройти дальше на восток, до Инкерманского моста, чтобы прикрыть Павлова пересекающего реку. От моста наступающие силы должны были подняться на высоты в трех разных направлениях и окружить британцев с флангов. Внезапное изменение внесло сумятицу; но еще больше сумятицы прибавится позже. В три часа утра колонна Соймонова начала выдвигаться на восток из Севастополя к горе Инкерман, где он получил еще одно сообщение от Данненберга, приказавшего ему маршировать в противоположном направлении и наступать с запада. Соймонов, полагая, что очередное изменение плана подвергнет риску всю операцию, он проигнорировал приказ, но вместо того, чтобы встретить Павлова у моста, он вернулся к своему собственному плану наступления с севера. Таким образом трое командующих вступили в сражение под Инкерманом каждый со своим собственным планом{340}.
К пяти утра передовые части Соймонова поднялись в тишине на высоты с северной стороны вместе с 22 пушками. Последние три дня шел сильный дождь, крутые склоны стали скользкими от грязи, люди и лошади с трудом справлялись с тяжелыми орудиями. Дождь прекратился ночью и теперь густой туман прикрыл подъем от глаз неприятельских караулов. «Туман укутал нас», вспоминал капитан Андриянов. «Мы не видели далее чем на несколько футов вперед. Влажность пробирала нас до костей»{341}.
Плотный туман еще сыграет свою роль в сражении. Солдаты не увидят своих военачальников, чьи приказы станут практически бессмысленными. Вместо этого они будут полагаться на своих командиров рот и когда они исчезнут, должны будут ориентироваться сами, сражаясь самостоятельно рядом с товарищами, которых они смогут разглядеть в тумане, по большей части импровизируя. Это была «солдатская битва» — высший тест современной армии.
Все зависело от слаженности малых подразделений и каждый становился своим собственным генералом.
Первоначально туман сыграл на руку русским. Он скрыл их приближение и они смогли подойти на близкое расстояние к британским позициям, исключив таким образом недостаток своих ружей и артиллерии против дальнобойных винтовок Минье. Британские дозоры на Снарядной горке не заметили приближения русских: они прятались от плохой погоды у подножия холма, откуда они не могли ничего видеть. Тревожные звуки передвижения армии, которые были слышны ранее ночью не вызвали никакой тревоги. Рядовой Блумфилд в ту ночь был часовым на горе Инкерман, и смог услышать звуки Севастополя, которые свидетельствовали о каком-то движении (колокола церквей звонили всю ночь без перерыва), но он видел ни зги. «Стоял сильный туман, такой, что нельзя было увидеть человека в 10 ярдах от нас, и почти всю ночь моросил дождь», вспоминал Блумфилд. «Все шло хорошо примерно до полуночи, когда несколько часовых рапортовали, что слышали звук колес и разгрузки бомб и ядер, но дежурный полевой офицер проигнорировал их. Всю ночь с 9 вечера звонили колокола и играли оркестры создавая шум по всему городу».
Ничего не поняв, передовые пикеты были опрокинуты авангардом Соймонова, а затем сразу за ними из тумана появились передовые колонны его пехоты, 6000 человек Колыванского, Екатеринбургского и Томского полков. Русские установили свои орудия на Снарядной горке и начали теснить британцев. «Когда мы отступили, русские навалились на нас с самыми жуткими криками, какие можно вообразить», вспоминал капитан Хью Роуландс, командир пикета, который отвел своих людей повыше и приказал им открыть огонь, но к удивлению, их винтовки не работали из-за того, что дождь насквозь промочил их заряды{342}.
Звуки стрельбы подняли тревогу в лагере 2-й дивизии, где солдаты в одном исподнем бросились одеваться и складывать палатки перед тем как схватить свои винтовки и встать в строй. «Было много спешки и суеты», вспоминал Джордж Кармайкл из Дербиширского полка, «отвязавшиеся вьючные животные напуганные стрельбой промчались галопом через лагерь, и люди, которые были где-то в иных местах на заданиях, бежали к нам, чтобы присоединиться к нам»{343}.
Командование принял на себя генерал Пеннифазер, второй по званию после Де Лейси Эванса, которой ранее получил травму, упав со своей лошади, но присутствовал в качестве советника. Пеннифазер выбрал тактику отличную от той, что использовал Де Лейси Эванс 26 октября. Вместо того, чтобы отступить, чтобы затянуть противника на пушки позади Килен-балки, он пополнил пикеты стрелками, чтобы держать русских на расстоянии, пока не прибудут подкрепления. Пеннифазер не знал, что численное преимущество русских над его дивизией было 6 к 1, но его тактика полагалась на то, что туман скроет от противника его недостаток в численности.
Солдаты Пеннифазера храбро сдерживали русских. Сражаясь малыми группами, разделенными друг от друга туманом и дымом, они были слишком далеко, чтобы Пеннифазер мог их видеть, не говоря о том, чтобы управлять ими или поддержать их хоть с какой-либо точностью двумя батареями с Килен-балки, которые палили вслепую примерно в направлении неприятеля. Прячась со своим полком за британскими пушками, Кармайкл наблюдал как артиллеристы стараются выстоять против многократно превосходящих их русских батарей:
Они стреляли должно быть по вспышкам пушек неприятеля на Снарядной горке и оттянули на себя ответный тяжелый огонь. Некоторые (из артиллеристов) падали, мы тоже несли потери, хотя нам было приказано лечь, чтобы хоть как-то укрыться от хребта. Одно ядро, я помню, врезалось в мою роту, совершенно оторвав левую руку и обе ноги у человека в первой шеренге, и убило стоявшего позади без каких-то заметных ран. В других ротах тоже были потери… Пушки… стреляли так быстро как могли их заряжать, и каждый последующий залп и откат придвигал их все ближе к нашей линии… Мы помогли артиллеристам откатить пушки в первоначальные позиции и некоторые подносили заряды{344}.
Основной задачей в этот момент было поддерживать шум канонады, чтобы заставить русских думать, что у британцев было больше пушек, чем их было на самом деле, подносить заряды и ждать прибытия подкреплений.
Если бы Соймонов знал о слабости британской обороны, он бы приказал атаковать Килен-балку, но он ничего не видел в тумане и плотный огонь противника, чьи винтовки Минье были смертоносно прицельны на такой короткой дистанции, с которой стреляли британцы, убедил его в том, что надо ждать пока Павлов со своими людьми не присоединится к нему на Снарядной горке, до начала атаки. Через несколько минут Соймонов был убит британским стрелком. Командование принял полковник Пристовойтов, которого застрелили несколько минут спустя, потом полковник Иважнов-Александров[63], которого тоже убили. После этого стало неясно кто командует, никто не желал занять это место, и капитан Андрианов был послан конным к генералам, чтобы проконсультироваться, что делать, на что было потеряно ценное время{345}.
Между тем к 5 часам утра Павлов со своими людьми прибыл на Инкерманский мост и обнаружил, что подразделение собранное из матросов не подготовило его для пересечения реки, как было приказано Данненбергом. Им пришлось ждать семи утра, пока мост не был готов и они смогли пересечь Черную речку. Оттуда они растянулись по холму и начали взбираться наверх в трех разных направлениях: Охотской, Якутский и Селенгинский полки и большая часть артиллерии свернула направо, чтобы добраться до верха Саперной дороги и присоединиться к людям Соймонова, Бородинский полк поднимался по центру вдоль Воловьей балки, тогда как Тарутинский полк взбирался по крутым и каменистым склонам Каменоломенного оврага по направлению к Пятиглазой батарее под прикрытием пушек Соймонова{346}.
Между высотами шли яростные артиллерийские дуэли — отдельные малые группы сражающихся сновали повсюду, прикрываясь плотным кустарником и стреляя по таким же группам — но интенсивнее всего сражение шло на британском правом фланге вокруг Пятиглазой батареи. Через двадцать минут после того как они пересекли мост, передовые батальоны Тарутинского полка преодолели сопротивление небольшого заграждения перед батареей, но попали под серию контратак соединенных британских сил численностью в 700 человек под командованием бригадира Адамса. В яростных рукопашных схватках батарея несколько раз переходила из рук в руки. К восьми часам русские превосходили людей Адамса по численности в десять раз, но из-за того, что гребень на котором шло сражение был узким, русские не могли использовать свое численное преимущество. Как только британцы отбивали батарею, русские опять атаковали. Рядовой Эдвард Хайд был тогда на батарее среди людей Адамса:
Русская пехота подошла вплотную, забралась спереди и по бокам, и нам было тяжело сдерживать их. Мы видели их головы прямо над парапетом или смотрящих в амбразуры, мы стреляли по ним и атаковали в штыковую с той скоростью с которой могли. Они были как муравьи, не успеешь сбить одного, тут же другой забирается по мертвым телам чтобы занять их место, все они вопили и орали. Мы на батарее тоже не молчали, можете быть уверенными, со всеми криками и воплями, низкими ударами, звоном штыков и сабель, свистом пуль, шелестом бомб, туманом вокруг, запахом пороха и крови, вид внутри батареи где мы стояли, был выше способностей человека вообразить это или описать{347}.
В конце концов русских уже было не сдержать — они ворвались на батарею — и Адамс со своими людьми был вынужден отступить к Килен-балке. Однако вскоре прибыли подкрепления, герцог Кембриджский с гренадерами, и началась новая атака на русских, сгруппировавшихся вокруг батареи, которая к тому моменту превратилась для обеих сторон в символ, куда больший чем её военное значение. Гренадеры атаковали русских в штыки, Кембридж кричал своим людям оставаться на высоте и не рассеиваться в преследовании русских с гор, но мало кто мог услышать герцога или видеть его в тумане. Среди гренадер был Джордж Хиггинсон, который стал свидетелем атаки «вниз по неровному склону, прямо на атакующего противника»:
Ликующие возгласы… подтвердили мое опасение, что мои храбрые товарищи вскоре рассеются; и на самом деле, за исключением одного короткого мгновения за весь длинный день, когда мы смогли собрать некое подобие нормального строя, сражение шло между группами под командованием командиров рот, которые из-за тумана и дыма от ружейного огня не могли поддерживать между собой какую-либо связь.
Сражение становилось все более яростным и хаотичным, одна сторона атаковала вниз по склону, только для того, чтобы быть контратакованной другой группой людей сверху. Солдаты с обеих сторон растеряли всю дисциплину и превратились в дезорганизованные толпы, не управляемые никакими офицерами и ведомые лишь яростью и страхом (подкрепленным тем, что они не могли видеть друг друга в тумане). Они атаковали и контратаковали, вопили, кричали, палили из пушек, размахивали во все стороны своими саблями, и когда у них закончились патроны, начали швырять друг в друга камни, бить друг друга прикладами, пинаясь и даже кусаясь{348}.
В таком сражении сплоченность отдельных подразделений является решающей. Все зависело от того, смогут ли отдельные группы и их непосредственные командиры поддерживать дисциплину и единения — смогут ли они сами организоваться и держаться друг друга в битве не теряя самообладания и не убегая в ужасе. Солдаты Тарутинского полка этой проверки не выдержали.
Ходасевич был одним из ротных командиров в 4-м батальоне Тарутинского полка. Их задачей было занять восточный склон горы Инкерман, чтобы обеспечить прикрытие остальным войскам Павлова, которые должны были поднять наверх габионы и фашины для траншей против британских позиций. Подразделение потерялось в густом тумане, отклонилось влево и перемешалось с недовольными солдатами Екатеринбургского полка, среди частей Соймонова, уже занявшего высоты и поведшего их вниз в каменоломни. К этому времени Ходасевич потерял контроль над своими людьми, которые полностью перемешались с Екатеринбургским полком. Без управления офицеров некоторые их них начали карабкаться обратно наверх. Впереди они смогли разглядеть некоторых из своих товарищей «стоящих перед небольшой батареей и кричащих “ура!” и размахивающих фуражками, зовя нас», вспоминал Ходасевич; «трубачи постоянно играли наступление и некоторые из моих людей бросились вперед сломав строй на бегу!» На Пятиглазой батарее Ходасевич нашел своих людей в полном беспорядке. Он приказал людям атаковать в штыки, и они одолели британцев на батарее, но они не смогли согнать их вниз, оставшись на самой батарее, где они «забыли о своем долге и бродили вокруг в поисках добычи», вспоминал другой офицер, который считал, что «все это произошло от недостатка офицеров и руководящей руки».
Из-за тумана и путаницы было много случаев огня по своим со стороны русских. Войска Соймонова, в особенности Екатеринбургский полк, открыл стрельбу по людям на Пятиглазой батарее, кто-то думая, что они стреляют по противнику, другие по приказу офицеров, боявшихся неподчинения от своих подчиненных и пытавшихся подставить своих подчиненных под огонь для поддержания дисциплины. «Хаос был невероятный», вспоминал Ходасевич: «некоторые злились на Екатеринбургский полк, другие звали артиллерию, горнисты постоянно играли наступление, барабанщики отбивали сигнал к атаке, но никто и не думал шевелиться; они стояли как стадо овец». Сигнал горниста к маневру налево вызвал внезапную панику среди солдат Тарутинского полка, которые считали, что они слышат вдали дробь французских барабанов. «Со всех сторон кричали “где подкрепления?”», вспоминал один офицер. Опасаясь остаться без поддержки войска бросились вниз. По словам Ходасевича, «офицеры кричали на солдат требуя остановиться, но безрезультатно, никто из них и не думал останавливаться, но каждый из них следовал в направлении, которое им указывали их страхи или фантазии». Никто из офицеров, независимо от звания, не мог остановить паническое отступление людей, бежавших вниз по Каменоломенному оврагу и толпящихся вокруг Севастопольского акведука, который смог остановить их бегство. Когда генерал-лейтенант Кирьяков, командир 17-го пехотной дивизии, который исчез во время сражения под Альмой, появился на акведуке и проехал через толпу на своем белом скакуне, размахивая налево и направо кнутом и крича на людей, пытаясь заставить их вернуться на верх холма, но солдаты не обращали на него никакого внимания и только отвечали ему «лезь туда сам!» Ходасевич получил приказ собрать свою роту, но у него осталось только 45 человек из состава роты в 120{349}.
Солдаты Тарутинского полка не ошиблись, когда посчитали, что они слышат звук французских барабанов. Реглан послал в 7 утра спешную просьбу о помощи на Сапун-гору к Боске, после прибытия на поле боя в Килен-балке (и еще он распорядился поднять с осадных батарей две тяжелые 18 фунтовые пушки для ответа на русский обстрел, но приказ затерялся). Люди Боске уже осознали, что британцы в опасности, когда они услышали начальную перестрелку. Зуавы даже слышали движение русских в ночь перед атакой — их африканский опыт научил их слушать звуки земли — и они были готовы к приказу выступать еще до того как он поступил. Ничто лучше не подходило для их способов ведения войны как туман и кустарники на холмах: они привыкли воевать в горах Алжира и им лучше всего подходило сражаться малыми группами и засадами на противника. Зуавы и шассёры рвались вперед, но Боске сдерживал их, опасаясь армии Липранди, 22 000 солдат при 88 полевых орудиях под командой Горчакова в Южной балке, которая открыла дистанционный огонь по Сапун-горе. «Вперед! Давайте двигаться! Время прикончить их!» — нетерпеливо выкрикивали зуавы когда Боске приблизился к их строю. Они были раздосадованы, когда генерал расхаживал перед ними. «Мятеж был неминуем», вспоминал Луи Нуар, который был в первой колонне зуавов.
Глубокое уважение и настоящую привязанность, которые мы ощущали по отношению к Боске были подвергнуты самому суровому испытанию порывистостью старых алжирских банд. Внезапно Боске повернулся, вытащил свою саблю, встал во главе своих зуавов, турок и шассёров, непобежденных войск, которые он знал долгие годы и указав саблей на 20 000 русских, собравшихся на редутах высот напротив, прокричал: «Вперед! В штыки!»{350}.
На самом деле размер армии Липранди был не настолько велик, как боялся Боске, так как Горчаков ошибочно решил разместить половину из них за Черной речкой в резерве, а остальную половину рассеял на нижних склонах Сапун-горы и Пятиглазой батареи. Но зуавы не знали этого; они не могли видеть своего противника в густом тумане и атаковали с огромной энергией, чтобы скомпенсировать, по их мнению, недостаток в численности. Двигаясь вперед малыми группами и используя кустарники для прикрытия при стрельбе по русским колоннам, их тактикой было отогнать русских любыми средствами. Они орали и вопили и стреляли в воздух двигаясь вперед. Их трубы трубили и их барабанщики барабанили во всю силу. Жан Клер, полковник 2-го полка зуавов даже сказал своим людям когда они готовились к атаке: «расправьте свои штаны как можно шире, и сделайте так, чтоб выглядеть как можно больше»{351}.
Зуавы одолели русских, их винтовки Минье вывели из строя сотни в первые секунды атаки. Двигаясь вверх по изгибам Килен-балки, зуавы выбили русских из Пятиглазой батареи и прогнали их вниз к подножию балки Св. Клемента. Инерция вынесла их в обход выступа в Каменоломный овраг, где они столкнулись с солдатами Тарутинского полка, которые запаниковали в свалке и начали отстреливаться, убив многих из своих, перед тем как зуавы выбрались из под перекрестного огня и поднялись к Килен-балке.
Тут они обнаружили британцев в отчаянной схватке с силами правого фланга охватывающего движения Павлова: Охотским, Якутским и Селенгинским полками, которые соединились с остатками войск Соймонова и, под командованием Данненберга, вновь приступили к атакам на Пятиглазую батарею. Сражение было жестоким, волна за волной русские атаковали в штыки только чтобы быть застреленными британцами или схватиться с ними «рука в руку, нога в ногу, ствол в ствол, приклад в приклад», вспоминал капитан Уилсон Колдстримской гвардии{352}. Гвардия совершенно уступала русским в численности и отчаянно нуждалась в подкреплениях, которые составили шесть рот 4-й дивизии Каткарта под командованием генерала Торренса. Новоприбывшие желали сражаться (они пропустили и сражение под Балаклавой и под Альмой) и после приказа атаковать русских на гребне при Пятиглазой батарее, они обрушились на них сверху, теряя какой-либо строй и под интенсивным огнем с короткой дистанции Якутского и Селенгинского полков с высот над ними. Среди убитых градом пуль оказался и Каткарт. Место где он был похоронен стало известно как Каткартов холм.
К этому времени от кембриджцев и гвардии в Пятиглазой батарее осталось всего сотня человек. Против них было 2000 русских. У них не осталось патронов. Герцог предложил стоять до конца — глупая жертва ради достаточно незначительной точки на поле боя — но его штабные офицеры отговорили его: для кузена королевы в цветах гвардии было бы катастрофой быть доставленным к царю. Среди этих офицеров был Хиггинсон, который возглавил отступление к Килен-балке.
«Собравшиеся вокруг флага», вспоминал он, «люди медленно отступали назад, оставаясь лицом к неприятелю, штыки на изготовке и поддерживая плотный строй постепенно уменьшающейся группы, они держались с невозмутимым упорством отстаивая свой флаг… По счастью местность справа от нас была настолько обрывистой, чтобы удержать противника от попыток нас обойти. Время от времени отдельные русские, наиболее отчаянные, порывались в нашу сторону, но два-три из наших гренадер, выскакивали со своими штыками и принуждали к отступлению. И тем не менее наше положение было отчаянным».
Именно в этот момент на гребне появились войска Боске. Еще никогда вид французов не был так радостен для англичан. Гвардейцы приветствовали их появление и кричали «Vivent les Français!»[64] и французы отвечали «да здравствуют англичане!»{353}.
Ошеломленные появлением французов русские отступили к Снарядной горке и попытались перегруппироваться. Но дух войск упал и им уже не хотелось выступать против британцев и французов, многие начали разбегаться под прикрытием тумана, незаметно от офицеров. На некоторое время Данненберг поверил в то, что он может победить своей артиллерией: у него была почти сотня орудий, включая 12-ти фунтовые полевые пушки и гаубицы, больше чем у британцев в Килен-балке. Но в половину девятого две тяжелых 18-ти фунтовых пушки отправленные по приказу Реглана прибыли и открыли огонь по Снарядной горке, их огромные заряды вспахивали русские батареи, вынудив их отступить с поля боя. Но русские еще не сдались. У них оставалось 6000 человек на высотах и вдвое больше в резерве на другом берегу реки. Кто-то из них продолжал атаковать, но их наступающие колонны были разбиты тяжелыми британскими пушками.
В итоге Данненберг решил остановить атаки и отступить. Ему пришлось вытерпеть резкие протесты Меньшикова и великих князей, которые наблюдали за побоищем с безопасной позиции в 500 метрах за Снарядной горкой и призывали Данненберга отказаться от отступления. Данненберг сказал Меншикову: «Ваше превосходительство, оставить войска тут это было бы позволить быть им уничтоженными до последнего человека. Если Ваше превосходительство думает иначе, пусть они будут так добры отдать приказ сами и принять от меня командование». Это было началом долгой и горькой вражды между двумя людьми, которые терпеть друг друга не могли, каждый пытался обвинить другого в поражении под Инкерманом — сражении где русские значительно превосходили противника числом. Меншиков винил Данненберга, Данненберг винил Соймонова, который был к этому моменту мертв, все винили обычных солдат за отсутствие дисциплины и трусость. Но в итоге беспорядок произошел от отсутствия командующего, и тут вина лежит на Меншикове, главнокомандующем, который совершенно растерялся и не принимал участия в действиях. Великий князь Николай, который прекрасно понимал натуру Меншикова, писал старшему брату Александру, который вскоре станет царем:
Мы [два Великих князя] ожидали князя Меншикова возле Инкерманского моста, но он не выходил из дома до 6:30 утра, когда наши войска уже заняли первые позиции. Мы оставались с князем все время на правом фланге и ни разу никто из генералов не отправил ему доклада о ходе сражения… Люди были в беспорядке потому, что ими плохо командовали. Беспорядок происходил от Меншикова. Еще более удивляет, что у Меншикова вообще не было штаба, только трое людей, которые занимались своими обязанностями так, что если бы ты хотел что-то выяснить, то было непонятно у кого спрашивать{354}.
Получив приказ отступать русские в панике бежали с поля боя, их офицеры были бессильны сдержать лавину людей, пока британская и французская артиллерия расстреливала их в спину. «Они были в ужасе», вспоминал французский офицер, «это уже не было сражением, это была бойня». Русских косили сотнями, других растоптали свои же, когда они бежали вниз к мосту и давились на нем, или переплывали реку на другой берег{355}.
Кто-то из французов пытался их догнать, дюжина солдат из бригады Лурмеля даже зашла в Севастополь. Их увлекла погоня, без осознания, что они они предоставлены сами себе, и что все остальные французы давно повернули назад. Улицы Севастополя были практически пусты, потому что все население находилось на поле боя или охраняло бастионы. Французы прошли по городу, пограбили дома и спустились к причалам, где их неожиданное появление вызвало паническое бегство среди гражданских, которые решили, что враг прорвал оборону. Французы испугались в такой же степени. В надежде спастись морем, они отчалили на первой попавшейся лодке, но когда они проходили мимо Александровского форта их лодка была потоплена прямым попаданием с Карантинной батареи. История солдат Лурмеля вдохновляла французских солдат во время всей осады, подпитывая веру в то, что Севастополь можно взять одним дерзким штурмом. Многие считали, что эта история продемонстрировала союзникам, что их армии могли бы и им следовало бы воспользоваться моментом отступления русских с Инкерманских высот, преследовать их и войти в город, как это сделали эти отчаянные храбрецы{356}.
Русские потеряли примерно 12 000 человек в Инкерманском сражении. Британцы насчитали 2610 человек, французы 1726. Это было ужасающее количество убитых всего лишь за четыре часа сражения — огромное количество, практически сравнимое со сражением на Сомме. Мертвые и раненые лежали кучами среди останков тел разорванных бомбами, повсеместно. Военный корреспондент Николас Вудс отметил:
У некоторых головы были отделены от шеи, будто топором; у иных ноги оторваны у бедра; у кого-то были оторваны руки. Были те с попаданиями в грудь или живот, они были буквально размозжены; будто какой-то машиной. На тропе, рядышком, лежало пятеро [русских] гвардейцев[65], которых убило одним ядром, когда они атаковали. Они лежали ничком похожие друг на друга, сжав в руках ружья, все с одинаковой гримасой боли на их лицах.
Луи Нуар считал, что убитые русские, в основном заколотые штыками, несли «взгляд яростной ненависти», застывшей в момент смерти. Жан Клер тоже бродил среди раненых и убитых.
Некоторые еще только умирали, но большинство уже были мертвы, лежа вперемешку, лежа один на другом. Руки торчали из общей желтой массы, будто умоляя о прощении. Мертвые лежащие на спине часто вытягивали вперед свои руки, будто бы пытаясь отвратить опасность или прося пощады. Все имели на себе медали или маленькие медные кулоны, содержащие образы святых, на цепочках вокруг шеи.
Под убитыми лежали живые, раненные и затем погребенные под телами убитых позже. «Иногда из под груды», писал Андре Дама, французский капеллан, «можно было еще услышать дыхание; но у них не хватало сил поднять массу плоти и костей, которая придавливала их, если их стоны можно было расслышать, то проходило много часов перед тем, как до них могли добраться»{357}.
Генерал-майор Кодрингтон из Легкой дивизии был в ужасе от мародеров, грабивших убитых. «Самым отвратительным в ощущениях были отвратительные грабители, мародеры на поля боя, карманы вывернуты наизнанку, вещи разрезаны в поисках денег, искали систематически все ценное — особенно страдали офицеры, с них снимали их одежду лучшего качества, кидая взамен просто хоть что-нибудь, что прикрыть их», писал от 9 ноября{358}.
Союзники потратили несколько дней, чтобы похоронить всех своих мертвых и вынести раненых в полевые госпитали. У русских на это ушло намного больше времени. Меншиков отказал союзникам в перемирии для очистки поля боя из страха, что его войска будут деморализованы и могут даже поднять мятеж при виде такого количества убитых и раненых со своей стороны, в сравнении с потерями противника. Поэтому русские убитые оставались лежать там днями и даже неделями. Клер нашел четырех раненых русских на дне Каменоломенного оврага спустя двенадцать дней после сражения.
Несчастные лежали под защищающей их скалой, и когда я их спросил, на чем они существовали все это время, они указали сначала вверх, на небеса, которые послали им воду и наполнили их отвагой и затем на остатки плесневелого черного хлеба, который они нашли в котомках многочисленных убитых, лежащих вокруг них.
Некоторых из убитых нашли лишь спустя три месяца. Они лежали на дне Родниковой балки, где они замерзли и выглядели как «высушенные мумии», по словам Клера. Француза поразила разница между мертвыми русскими при Альме, которые имели «здоровый вид — их одежда, нижнее белье, обувь были чистыми и в хорошем состоянии», и мертвыми Инкермана, которые «несли на себе отпечаток перенесенных страданий и изнурения»{359}.
Как и под Альмой, русских обвиняли в зверствах против британцев и французов. Говорили, что они грабили и убивали раненых на земле[66], иногда даже калеча тела. Британские и французские солдаты относили это на счет «дикости» русских войск, которые, по их словам, были подогреты водкой. «Они не жалеют никого», писал Хью Драммонд из шотландской гвардии своему отцу 8 ноября, «и это надо представить так, как скандал перед всем миром, что Россия, выставляя себя цивилизованной державой, опускается до таких варварских деяний». Описывая «подлое поведение» русских войск в анонимных мемуарах один британский солдат писал:
Под покровом ночи, они явились неожиданно из тумана, как демоны… С жаждой убийства (ибо честное сражение не в их намерениях), благословленные бесчеловечными священниками, с обещаниями грабежа без пределов, они кинулись на наших солдат. Под Инкерманом мы видели русскую солдатню протыкающих штыками, выбивающих мозги, прыгающих истово по иссеченным телам раненых союзников, где бы они их не находили. Зверства творимые русскими покрыли их народ бесчестьем и представили их как образец ужаса и отвращения для всего мира{360}.
На самом деле эти действия имели под собой больше религиозные основания. Когда Реглан и Канробер написали Меншикову 7 ноября протест против зверств, русский главнокомандующий ответил, что убийства были ответом на разрушение церкви святого Владимира в Херсонесе — церкви, построенной на почитаемом месте, где Великий князь Владимир был крещен, обратив Киевскую Русь в христианство — и которая была сначала разграблена, а затем использована французами в осадных сооружениях. «Глубокие религиозные чувства наших войск» были затронуты осквернением святого Владимира, отвечал Меншиков в письме одобрено царем, добавляя на всякий случай еще, что русские сами становились «жертвами» серий «кровавых действий» английских войск на поле боя под Инкерманом. Некоторые из этих фактов были признаны Сезаром Базанкуром, официальным французским историком при экспедиционном корпусе в Крыму, в его отчету 1856 года:
Недалеко от берега моря, посреди неровной поверхности, где стояли останки генуэзского форта, и который спускался к Карантинной бухте, возвышалась небольшая часовня святого Владимира. Отдельные солдаты, более отчаянные нежели другие, иногда проползали сквозь неудобья к Карантинным укреплениям, которые были оставлены русскими, и уносили с собой все что могло бы пригодиться, либо для укрытия или для костров перед палатками, ситуация с дровами начала ухудшаться. К этим солдатам, уже виновным, присоединялись мародеры, которые есть в любой армии, и хвастали презрением ко всем законам и к дисциплине, в поисках добычи. Они ухитрялись пробираться за линию дозоров, и пробирались по ночам в маленькую часовню, находившуюся под охраной святого Руси.
Однако если русские доходили до зверств из религиозных чувств, определенно здесь сыграли свою роль их священники, провоцировавшие их. В ночь перед сражением на службах в церквях Севастополя, русским войскам говорили, что британцы и французы служат дьяволу, священники призывали их убивать без пощады в отмщение за разрушение святого Владимира{361}.
Инкерман оказался пирровой победой для британцев и французов. Они смогли выстоять против самой мощной попытки русских отодвинуть их с высот вокруг Севастополя. Но потери были столь велики, что общественное мнение с трудом бы вынесло их, особенно после того, как стало известно об ужасном обращении с умирающими и ранеными в госпиталях. После того как новости достигли родины поднимались серьезные вопросы о всей кампании в целом. С такими тяжелыми потерями было невозможным для союзных армий начинать новый приступ против оборонительных укреплений Севастополя, до тех пор пока не прибудут свежие войска.
7 ноября на совместной конференции по планированию действий в штабе Реглана французы приняли от британцев гору Инкерман, в молчаливом признании того, что они стали главным партнером в военном союзе, оставив британцам, силы которых сократились фактически до 16 000 человек, не более четверти траншей вокруг Севастополя. На той же встрече Канробер настаивал отложить все планы штурма Севастополя на следующую весну, когда союзники получат достаточные подкрепления для взятия русских укреплений, которые не только выстояли под бомбардировками, но еще и были усилены с того времени. Французский командующий уверял, что русские получили в большом количестве свежие войска, увеличив их размер до 100 тысяч (на самом деле у них была едва половина от этого после Инкермана). Он опасался того, что они смогут усилить укрепления «пока Австрия с уважением относится к Восточному вопросу, позволяя России отправлять любое количество войск из Бессарабии и южной России в Крым». Пока французы и британцы остаются в военном союзе с австрийцами и отправляют в Крым «многочисленные подкрепления», нет смысла тратить жизни в осаде. Реглаен и его штаб согласились с Канробером. Теперь стоял вопрос о том, как обеспечить поставки союзным войскам, чтобы пережить зиму на высотах над Севастополем, потому, что все что они привезли с собой, это были легкие палатки, подходящие только для летней кампании. Канробер считал, и британцы разделяли его мнение, что «посредством каменного основания под палатками войска смогут переждать зиму здесь». Роуз согласился. «Климат здоровый», объяснил он Кларендону, «и за исключением холодных северных ветров, холода зимой не суровы»{362}.
Идея провести зиму в России наполняла многих тяжелыми предчувствиями: они вспоминали Наполеона в 1812 году. Де Лейси Эванс призывал Реглана оставить осаду Севастополя и эвакуировать британские войска. Герцог Кембриджский предлагал отвести войска к Балаклаве, где их можно легко снабжать и они будут защищены от холода вершин вокруг Севастополя. Реглан отмел все предложения и решил оставить армию на высотах на все зимние месяцы, преступное решение, вызвавшее отставку Эванса и герцога Кембриджского, которые вернулись в Англию, больными и разочарованными, до наступления зимы. Их отъезд стал началом оттока британских офицеров. За два месяца после Инкермана 225 из 1540 офицеров в Крыму отбыли в теплые края, лишь 60 из них вернутся обратно{363}.
Среди нижних чинов осознание отсутствии быстрой победы было еще более деморализующим. «Почему мы не провели смелую атаку после успеха на Альме?» спрашивал подполковник Манди из 33-го пехотного полка. Он подвел черту под общим настроением в письме своей матери 7 ноября:
Если бы русские были такими сильными как они говорили, мы были бы вынуждены оставить осаду, все понимали что с нашей наличной силой мы бы ничего не добились под Севастополем. Флот бесполезен и работы сейчас такие изматывающие, что когда придет холодная погода сотни падут жертвой переутомления и болезней. Иногда люди не отдыхают по 6 ночей подряд, часто работают по 24 часа. И стоит помнить, что у нас нет никакой одежды кроме тонких одеял, а холод и влажность очень суровы ночью, и из-за того, что мы в постоянном напряжении из-за опасности нападения на наши траншеи, батареи или редуты, это не дает нам здорового сна.
Количество дезертиров из союзных траншей резко подскочило с приходом зимних холодов через несколько недель после Инкермана, сотни британских и французских солдат сдавались русским{364}.
Для русских поражение под Инкерманом было сокрушительным ударом. Меншиков пришел к убеждению, что падение Севастополя было неизбежным. В письме военному министру, князю Долгорукову, 9 ноября, он рекомендовал оставить город и сосредоточить силы на обороне остального Крыма. Царь пришел в ярость от такого пораженчества со стороны его главнокомандующего. «К чему тогда героизм наших войск, и такие тяжелые потери, если мы примем поражение?» писал он Меншикову 13 ноября. «Очевидно, что наши неприятели тоже понесли суровые потери? Я не могу согласиться с вашим мнением. Не поддавайтесь, я вам говорю, и не побуждайте других поступать так же… С нами Бог…»{365}.
«Дело предательское и возмутительное», писал Толстой о поражении в своем дневнике 14 ноября:
10 и 11 дивизия атаковали левый фланг неприятеля, опрокинули его и заклепали 37 орудий. — Тогда неприятель выставил 6,000 штуцеров, только 6,000 против 30 [тысяч]. И мы отступили, потеряв около 6,000 храбрых. И мы должны были отступить, ибо при половине наших войск по непроходимости дорог не было артиллерии и, Бог знает почему, не было стрелковых батальонов. Ужасное убийство. Оно ляжет на душе многих! Господи, прости им. Известие об этом деле произвело впечатление. Я видел стариков, которые плакали навзрыд, молодых, которые клялись убить Даненберга. Велика моральная сила Русского народа. Много политических истин выйдет наружу и разовьется в нынешние трудные для России минуты. Чувство пылкой любви к отечеству, восставшее и вылившееся несчастий России, оставить надолго следы в ней. Те люди, которые теперь жертвуют жизнью, будут гражданами России и не забудут своей жертвы. Они с большим достоинством и гордостью будут принимать участие в делах общественных, a энтузиазм возбужденный войной, оставит навсегда в них характер самопожертвования и благородства{366}.
С момента отступления русской армии из Силистрии, Толстой вел комфортабельное существование в Кишиневе, где Горчаков устроил свой штаб, но вскоре ему наскучило ходить по балам и играть в карты, в которые он по крупному проигрывал, и он мечтал снова увидеть действия. «Теперь, когда у меня есть все условия, отличное размещение, пианино, хорошая еда, регулярные занятия и прекрасный круг друзей, я начал мечтать о лагерной жизни снова и завидую тем, кто уже там», писал Толстой своей тетке Туанетте 29 октября{367}.
Вдохновленный желанием сделать что-либо для своих сотоварищей Толстой с группой знакомых офицеров решил основать газету. Военный листок, как они назвали свое издание, намеревалась обучать солдат, поднимать их дух, и раскрывать их патриотизм и человечность всему остальному русскому обществу. «Штука эта мне очень нравится», писал Толстой своему брату Сергею. «В журнале будут помещаться описания сражений, не такие сухие и лживые, как в других журналах — подвиги храбрости, биографии и некрологи хороших людей и преимущественно из темненьких; военные рассказы, солдатские песни, популярные статьи об инженерном, артиллерийском искусстве и т. д». Для финансирования Листка, которая должна была быть достаточно дешевой, чтобы её могли покупать в войсках, Толстой выделил деньги из продажи семейного дома в Ясной Поляне, который он был вынужден продать, чтобы покрыть карточные долги. Толстой написал несколько из своих первых рассказов для издания: «Как умирают русские солдаты», «Дядинька Жданов и кавалер Чернов», во втором он показал жестокость армейского офицера избивающего солдата, не из-за того, что тот что-то сделал не так, но «потому что он был солдатом, и солдат надо бить». Понимая, что такое вряд ли пройдет через цензора, Толстой убрал эти два рассказа прежде чем представить идею о регулярной газете Горчакову, который переслал её военному министру, но все равно, публикация была отвергнута царем, который не хотел, чтобы неофициальная солдатская газета конкурировала с Русским инвалидом, правительственной военной газетой{368}.
Поражение под Инкерманом привело Толстого к решению отправиться в Крым. Один из его ближайших товарищей, Комстадиус, с которым они планировали редактировать Листок, был убит под Инкерманом. «Его смерть более всего побудила меня проситься в Севастополь», писал он в дневнике 14 ноября. «Мне как будто стало совестно перед ним». Толстой позже объяснял своему брату, что его прошение было сделано «в большей части из патриотизма — чувства, которое, я должен признаться, все больше овладевает мной»{369}. Однако возможно в равной степени важно было и то, что к его решению привело его ощущение судьбы писателя. Толстой хотел видеть и писать о войне: открыть публике всю правду — одновременно и патриотическую жертву рядовых людей и провалы военного руководства — и таким образом запустить процесс политических и социальных реформ к которым, по его мнению, должна привести война.
Толстой прибыл в Севастополь 19 ноября, почти через три недели с момента отправления из Кишинева. Произведенный в подпоручики, он был откомандирован в 3-ю легкую батарею 14-й артиллерийской бригады и, к его неудовольствию, был оставлен в самом городе, далеко от оборонительной линии. Толстой пробыл в городе всего девять дней той осенью но увидел достаточно, чтобы наполнить патриотической гордостью и надеждой рядовых русских людей, которые попали на страницы «Севастополя в декабре месяце», первого из его «Севастопольских рассказов», создавших его литературное имя. «Дух в войсках свыше всякого описания», писал от Сергею 20 ноября:
Раненный солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали 24-го франц[узскую] батарею и их не подкрепили; он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду на бастионы для солдат. Священники с крестами ходят на бастионы и под огнем читают молитвы. В одной бригаде, 24-го [под Инкерманом] было 160 человек, которые раненные не вышли из фронта. Чудное время! Теперь, впрочем, после 24 умы поуспокоились, — в Севастополе стало прекрасно. Неприятель почти не стреляет, и все убеждены, что он не возьмет города, и это действительно невозможно. Есть 3 предположения: или он пойдет на приступ, или занимает нас фальшивыми работами, чтобы прикрыть отступление, или укрепляется, чтобы зимовать. Первое менее, а второе более всего вероятно. Мне не удалось ни одного раза быть в деле; но я благодарю Бога за то, что я видел этих людей и живу в это славное время. Бомбардированные 5-го (17-го) числа останется самым блестящим славным подвигом не только в Русской, но во всемирной Истории{370}.