«Мой дорогой отец», писал 14 июля Пьер де Кастеллян, адъютант генерала Боске. «Все мои письма следует начинать, я полагаю, с одних и тех же слов, “ничего нового”, то есть: мы окапываемся, мы организуем батареи, и каждую ночь мы сидим и пьем вокруг костра; каждый день две роты отправляются в госпиталя»{491}.
После провала штурма Малахова кургана и Редана, осада вернулась к монотонной рутине рытья траншей и артиллерийских перестрелок, без каких-либо признаков прорыва. После девяти месяцев траншейной войны с обеих сторон установилось общее ощущение истощения, деморализующее чувство патовой ситуации, которая может тянуться бесконечно. Желание закончить войну было настолько велико, что всплыли совершенно невероятные предложения. Князь Урусов, первоклассный шахматист и друг Толстого, попытался убедить графа Остен-Сакена, командующего севастопольским гарнизоном, что надо вызвать союзников на шахматный матч, за самую передовую траншею, которая много раз переходила из рук в руки, ценой нескольких сотен жизней. Толстой предложил решить исход войны дуэлью{492}. Несмотря на то, что это была первая современная война, репетиция перед позиционными сражениями первой мировой войны, в её время все еще были живы отдельные рыцарские идеи.
Деморализация вскоре охватила союзные войска. Никто не считал, что новый штурм имеет много шансов на успех — русские строили еще более мощные укрепления — и все боялись, что им придется провести вторую зиму на высотах над Севастополем. Теперь все солдаты начали писать о том, что им хочется вернуться домой. «Я полностью решил вернуться хоть как-то», писал подполковник Манди своей матери 9 июля. «Я не могу и не собираюсь терпеть еще одну зиму. Я знаю, что если бы я это сделал, я бы стал бесполезным, хилым стариком через год, и я предпочел бы быть живым ослом, чем мертвым львом». Солдаты завидовали своим раненым товарищам, которых отправляли домой. По словам одного британского офицера: «многие бы с удовольствием потеряли руку, чтобы выбраться с этих высот и покинуть этот осаду»{493}.
Отчаяние от того, что война никогда не закончится, заставило многих солдат задуматься, за что они воюют. Чем дольше продолжалось убийство, тем сильнее они начали видеть в противнике страдающих солдат, подобных им самим, и тем более бессмысленным все это казалось. Армейский капеллан французской армии Андре Дама привел пример зуава, который обратился к нему с религиозными сомнениями относительно войны. Зуаву сказали (как и всем солдатам), что они ведут войну против «варваров». Но во время перемирия для сбора погибших и раненых после боев 18 июня он помог тяжело раненому русскому офицеру, который в благодарность снял со своей шеи и подарил ему кожаный кулон с изображением Мадонны с младенцем. «Эта война должна прекратиться», сказал зуав Дама, «это трусость. Мы все христиане; мы все верим в Бога и религию, и без этого мы были бы не так смелы»{494}.
Окопная усталость стала большим врагом летних месяцев. К десятому месяцу осады солдаты превратились в такие нервные развалины из-за постоянного обстрела и истощения от недостатка сна, что многие из них уже не могли справиться. В своих воспоминаниях многие солдаты писали о «безумии в окопах» — смеси психических расстройств, вроде клаустрофобии, и того, что позже стало известно как «снарядный шок» или «боевой стресс». Например, Луи Нуар вспоминал множество случаев, когда «целые роты» закаленных в боях зуавов «внезапно поднимались посреди ночи, хватали свои винтовки и кричали истерически, прося помощи в борьбе с воображаемым противником. Эти случаи нервного перевозбуждения становились заразными, затрагивающими многих солдат; поразительно то, что они в первую очередь влияли на тех, кто был самыми сильными физически и морально». Жан Клер, полковник зуавов, также вспоминал опытных бойцов, которые «внезапно сходили с ума» и убегали к русским, или которые больше не могли выносить этого и стрелялись.
Самоубийства отмечают многие мемуаристы. Один писал о зуаве, «ветеране наших африканских войн», который казался в порядке, пока, однажды, сидя в своей палатке и попивая кофе с товарищами, он не сказал, что с него достаточно, взял свой пистолет, отошел в сторону и пустил пулю в голову{495}.
Потеря товарищей была основным стрессом действующим на нервы солдат. Это не то, о чем будут часто писать, даже в британской армии, где практически не существовало цензуры на письма домой; от солдата ожидалось стойкая готовность к смерти в сражении и, возможно, была необходима для выживания. Но в частых излияниях горечи от потери друзей можно уловить проблески более глубоких и тревожных эмоций, нежели то, что создатели писем сумели выразить. Комментируя опубликованную переписку своего товарища, Анри Луазийона, к примеру, Мишель Жильбер был удивлен страданиями и раскаянием в письме к семье 19 июня. Письмо содержало длинный список имен, «похоронный учет» солдат, павших днем ранее в штурме Малахова кургана, и все же, думал Жильбер, можно было ощутить «насколько сильно его душу преследовало souffle de la mort[99]. Список имен тянется и тянется, безнадежно бесконечный, ушедшие друзья, имена убитых офицеров». казало Луазийон казалось погруженным в горе и вину — вину из-за того, что он выжил — и лишь в последних смешливых строках письма, в котором он описывает неудачные молитвы собрата, его «живой дух самосохранения вернулся на место»:
Мой несчастный друг Конельяно, писал Луазийон, в тот момент, когда мы выдвигались к атаке, сказал мне (а он был очень религиозен): «я взял с собой четки, которые освятил Папа, я и прочел дюжину молитв за генерала [Мейрана], дюжину за моего брата, и еще конечно за тебя». Несчастный! Из всех трех, его молитвы помогли только мне{496}.
Помимо эффектов от лицезрения стольких смертей, солдаты в траншеях солдат изнуряли масштабы и характер ранений с обеих сторон во время осады. Впредь до первой мировой войны человеческое тело не выносило такого наносимого ему ущерба как это было под Севастополем. Технические усовершенствования в артиллерии и стрелковом оружии наносили гораздо более серьезные раны, нежели те, которые получали солдаты наполеоновских или алжирских войн. Современная вытянутая коническая ружейная пуля была мощнее старой круглой, и к тому же тяжелее; когда она проходила через тело, она ломала кости на своем пути, тогда как более легкая круглая пуля имела склонность отклоняться и проходить через тело, обычно не ломая костей. С начала осады русские использовали конические пули весящие 50 грамм, но с весны 1855 года они начали применять более крупные ружейные пули длиной пять сантиметров и весящие в два раза больше чем британские или французские. Когда такая пуля попадала в мягкие ткани тела, она оставляла большее отверстие, которое могло зажить, но когда она попадала в кость, она ломала её сильнее, и если рука или нога были сломаны, это практически всегда требовало ампутации. Русская практика не открывать огонь до самого последнего момента, а затем расстреливать противника в упор гарантировала, что их ружейный огонь вызовет максимальный ущерб{497}.
В союзных госпиталях были солдаты с ужасными ранами, но и в русских госпиталях их было не меньше, жертвы более передовой артиллерии и ружейного огня британцев и французов. Христиан Гюббенет, профессор хирургии, который работал в военном госпитале в Севастополе писал в 1870 году:
Ну думаю, что я когда-либо видел такие ужасные травмы, чем те, с которыми мне приходилось работать в последний период осады. Наихудшими без сомнения были частые раны в живот, когда окровавленные кишки вываливались наружу. Когда таких несчастных приносили на перевязочные пункты, они еще могли говорить, были в сознании, и еще жили несколько часов. В других случаях кишечник и таз были вырваны из спины: люди не могли пошевелить нижними конечностями, но они сохраняли сознание до своей смерти через несколько часов. Без сомнения, самое страшное впечатление производили те, чьи лица были изуродованы снарядами, отнимая у них человеческий образ. Представьте себе существо, чье лицо и голова превратились в кровавую массу из свисающей перемешанной плоти и костей — не видно ни глаз, ни носа, ни рта, ни щек, ни языка, ни подбородка, ни ушей, и все же это существо стоит на своих ногах и движется и машет руками, заставляя думать, что он все еще в сознании. В других случаях в том месте где бы мы могли видеть лицо, все что оставалось это лишь куски свисающей кожи{498}.
Потери русских были тяжелее чем у союзников. К концу июля в Севастополе погибло или было ранено 65 000 солдат — более чем в два раза больше чем потери союзников — не включая потерь от болезней. Бомбардировки города в июне добавили несколько тысяч раненых, не только солдат, но и гражданских, в уже переполненные госпитали (4000 добавилось только лишь за 17 и 18 июня). В Дворянском собрании «раненые лежали на паркете не только рядом друг с другом, но и друг на друге», вспоминал Гюббенет. «Стоны и крики тысяч умирающих заполняли мрачную залу, которая была лишь едва освещена свечами санитаров». На Павловской батарее еще 5000 раненых русских находились в таких же стесненных условиях на голом полу верфей и складов. Чтобы разгрузить госпитали построили огромный полевой госпиталь на реке Бельбек в 6 километрах от Севастополя, в июле, куда эвакуировали легкораненых, как предписывала система медицинской сортировки Пирогова. Другие резервные госпитали были в Инкермане, на Мекензиевых горах и в бывшем ханском дворце в Бахчисарае. Некоторых раненых везли в Симферополь, даже в Харьков, за 650 километров, на телегах по проселочным дорогам, потому что все госпитали были переполнены жертвами осады. И этого все равно не хватало, чтобы справиться с постоянно растущим числом больных и раненых. В июне и июле по меньшей мере 250 человек добавлялись в списки потерь ежедневно. В последние недели осады число вырастало до 800 в день, вдвое больше чем докладывал Горчаков, со слов пленных, захваченных позже союзниками{499}.
Русские испытывали растущее напряжение. После занятия союзниками Керчи и блокады линий снабжения через Азовское море с начала июня они начали страдать от серьезного недостатка в боеприпасах и артиллерии. Основной проблемой стали мортирные снаряды малого калибра. Командирам батарей был отдан приказ ограничить ответный огонь одним выстрелом на каждые четыре выстрела противника. А тем временем союзники вышли на новый уровень концентрации огня никогда не виданного ранее — их промышленность и транспортные системы позволяли делать 75 000 выстрелов в день{500}. Это был новый тип индустриальной войны и Россия с её отсталой крепостной экономикой не могла с ней состязаться.
Настроение в войсках упало до опасного уровня. В июне русские потеряли двух вдохновляющих лидеров, Тотлебен был тяжело ранен во время бомбардировки 22 июня и был вынужден оставить Севастополь. Шесть дней спустя Нахимов был ранен в лицо пулей во время обхода батарей на Редане. Его отнесли в личные покои, где он пролежал без сознания два дня и умер 30 июня. Его похороны стали торжественной церемонией на которые вышел весь город и за ними наблюдали союзники, которые остановили обстрел, чтобы пронаблюдать как кортеж проследовал перед ними вдоль городских стен. «Я не могу найти слова, чтобы описать тебе мою глубокую печаль из-за похорон», писала одна из сестер милосердия своей семье:
Море с огромным флотом наших врагов, холмы с нашими бастионами, где Нахимов проводил дни и ночи — говорят больше чем слова могут выразить. С холмов, где их батареи угрожают Севастополю, враг может видеть и стрелять прямо по процессии; но даже их пушки почтительно молчат и ни один выстрел не был сделан во время церемонии. Вообразите себе сцену — и над ней все покрыто темными штормовыми облаками, отражения трагической музыки, печальный звон колоколов, и скорбные похоронные молитвы. Так моряки хоронят своего героя Синопа, так Севастополь отдает последнюю дань своему бесстрашному и героическому защитнику{501}.
К концу июня ситуация в Севастополе стала настолько отчаянной не только с боеприпасами, но и запасы продовольствия и воды опасно истощились, что Горчаков приказал готовиться к эвакуации города. Большая часть населения уже давно уехала, опасаясь голодной смерти или пасть жертвой холеры или тифа, которые распространились как эпидемии в летние месяцы. Особый комитет по борьбе с эпидемиями в Севастополе докладывал о тридцати смертях в день только из-за холеры в июне. Большая часть тех, кто остался были вынуждены покинуть свои разбомбленные дома и искать укрытия в Николаевском форте на дальнем конце города, у входа в морскую бухту, где внутри его стен располагались главные бараки, конторы и магазины. Другие нашли безопасное убежище на Северной стороне. «Севастополь начал напоминать кладбище», вспоминал Ершов, артиллерийский офицер.
С каждым днем его центральные проспекты пустели и мрачнели — город выглядел так, будто его разрушило землетрясение. Екатерининская улица, которая еще в мае была живой и красивой, теперь в июле, была покинута и разрушена. Ни на ней, ни на бульваре не было ни одного женского лица, не было ни одного свободно гуляющего человека, только мрачные группы солдат… На каждом лице теперь было одно и тоже выражение усталости и плохого предчувствия. Не было смысла ходить в город: нигде не было слышно радости и нигде никто не мог найти развлечения.
В рассказе Толстого «Севастополь в августе 1855 года», рассказе основанном на реальных событиях и действующих лицах, солдат на реке Бельбек спрашивает другого, который только прибыл из осажденного города, сохранилась ли еще его комната:
— Ну, а квартерка моя на Морской цела?
— И, батюшка! уж давно всю разбили бомбами. Вы не узнаете теперь Севастополя; уж женщин ни души нет, ни трактиров, ни музыки; вчера последнее заведенье переехало. Теперь ужасно грустно стало..{502}.
Не только гражданские уезжали из Севастополя. Солдаты дезертировали в возрастающих количествах в летние месяцы. Те кто перебегал к союзникам заявляли, что дезертирство было массовым, и это подтверждается обрывочными сведениями и перепиской русских военных властей. Есть отчет за август, для примера, в котором количество дезертиров «серьезно выросло» с июня, особенно среди резервных частей, которые отправили в Крым: сотня солдат сбежала из 15-й резервной пехотной дивизии, как и трое из каждых четырех новобранцев отправленных из Варшавского военного округа. Из самого Севастополя пропадало по двадцать человек каждый день, в основном во время вылазок и обстрелов, когда за ними не следили так пристально их офицеры. Со слов французов, к которым шел постоянный поток дезертиров летом, основной причиной, которую объявляли дезертиры, было то, что их практически не кормили, или давали только протухшее мясо. Ходили разные слухи о мятеже среди резервистов в Севастопольском гарнизоне в первую неделю августа, хотя выступления были жестоко подавлены и все свидетельства этого скрывались русскими. «Тут был доклад, что сотню русских солдат расстреляли по приговору военного суда в городе за бунт», писал Генри Клиффорд своему отцу вскоре после этого. Несколько полков были расформированы и переведены в резерв из-за их ненадежности{503}.
Понимая, что Севастополь не сможет еще долго выдерживать осаду, царь приказал Горчакову провести одну последнюю попытку прорыва кольца союзных войск. Горчаков сомневался, что это возможно. Наступление «против противника превосходящего по численности и хорошо укрепленного было бы безрассудно», увещевал главнокомандующий. Но царь настаивал, что необходимо сделать хоть что-нибудь: он был в поисках выхода из войны на приемлемых для российской национальной вести и целостности условиях и необходимость иметь военные успехи для начала военных переговоров с британцами и французами с более сильной позиции. Отправляя три резервных дивизии в Крым, Александр бомбардировал Горчакова указаниями к наступлению (хотя и не предлагая места) до того момента пока союзники не пришлют новых подкреплений, что, по его мнению, они собирались сделать. «Я убежден, что нам необходимо атаковать», писал он Горчакову 30 июля, «иначе все подкрепления, что я отправил вам, как это было и ранее, засосет в Севастополь, в этой бездонной яме»{504}.
Единственной возможностью, в которую Горчаков верил, что она может иметь какой-то успех, была атака на французские и сардинские позиции на Черной речке. Захватив «источники воды противника, возможно будет угрожать его флангу и ограничить его атаки на Севастополь, возможно открывая возможности для дальнейших выгодных операций», писал от царю. «Но нам не следует обманывать себя, в этой инициативе надежда на успех невелика». Александр не желал ничего слышать про опасения Горчакова. 3 августа он писал ему снова: «ваши ежедневные потери в Севастополе только подчеркивают то, что я сказал вам много раз ранее в моих письмах — необходимость предпринять что-либо решительное, чтобы покончить с этой ужасной бойней [выделено царем]». Александр знал, что Горчаков в первую очередь придворный, последователь осторожного Паскевича, и подозревал того в нежелании брать на себя ответственность за атаку. Но закончил свое письмо словами: «я хочу сражения, но если вы как главнокомандующий боитесь ответственности, тогда созовите военный совет, чтобы он принял её на себя»{505}.
Военный совет собрался 9 августа для обсуждения возможной атаки. Большинство из высших чинов были против наступления. Остен-Сакен, на которого сильно подействовала смерть Нахимова, и который теперь был убежден, что потеря Севастополя неизбежна, утверждал, что уже было потеряно достаточно людей и что пришло время для эвакуации морской базы. Большинство генералов разделяло пессимистичные взгляды Остен-Сакена, но никто из них не был настолько смел, чтобы выразить это такими словами. Вместо этого они согласились с идеей наступления, чтобы угодить царю, хотя мало кто из них был уверен в хоть каком-либо детальном плане. Самое дерзкое предложение было от восторженного генерала Хрулева, который руководил неудачной атакой на Евпаторию. Хрулев теперь стоял за полное разрушение Севастополя (даже в больших масштабах чем Москвы в 1812 году), за которым последует массовая атака на неприятельские позиции используя всех людей до последнего. Когда Остен-Сакен возразил, что этот убийственный план обойдется в десятки тысяч ненужных смертей, Хрулев ответил: «Ну и что? Пусть все умрут! Мы оставим свой след на карте!» Более холодные головы одержали верх, и встреча закончилась голосованием в пользу идеи Горчакова в атаке на французские и сардинские позиции на Черной, хотя Горчаков все равно очень сильно сомневался в успехе дела. «Я иду на неприятеля потому, что если я не сделаю этого, то Севастополь будет вскоре потерян», писал он перед атакой князю Долгорукову, военному министру. Но если атака провалится, «это не будет его виной», и он бы «попытался эвакуировать Севастополь с наименьшими потерями»,{506}.
Атака была запланирована на раннее утро 16 августа. Предыдущим вечером французские войска отмечали праздник императора, а также (но не случайно) Успение, главный праздник для итальянцев, которые как и французы пили в тот вечер допоздна. Они только отошли ко сну, как в 4 утра, их разбудили звуки русской пушки.
Используя утренний туман как прикрытие, русские наступали к Трактирному мосту объединенными силами в 47 000 человек пехоты, 10 000 человек кавалерии при 270 орудиях под командованием генерала Липранди на левом фланге (против сардинцев) и генерала Реада, сына шотландского инженера, который эмигрировал в Россию, на правом (против французов). Два генерала имели приказ не пересекать реку, пока не получат приказа от Горчакова, главнокомандующего, который не был уверен в том, надо ли использовать свои резервные дивизии против французов на Федюхиных высотах или против сардинцев на горе Гасфорта. Но полагался на предварительный артобстрел, чтобы раскрыть позиции противника и принять решение.
Первые русские выстрелы однако не смогли достичь цели. Они лишь послужили сигналом к 18 000 французов и 9000 сардинцев приготовиться к сражению и для тех, кто был на передовых позициях, выдвинуться к Трактирному мосту. Разозленный недостаточным продвижением, Горчаков отправил своего адъютанта, лейтенанта Красовского, поторопить Реада и Липранди и сообщить им что пришло «время начинать». К тому времени как сообщение достигло Реада, его содержание было далеко от ясности. «Время начинать что?» спросил Реад Красовского, который ничего не знал. Реад решил, что депеша не означала начать артиллерийский огонь, который уже был открыт, но начать атаку пехотой. Он приказал своим людям пересечь реку и атаковать Федюхины высоты — хотя кавалерийские и пехотные резервы, которые должны были поддержать атаку еще не подошли. Горчаков тем временем решил сконцентрировать свои резервы на левом фланге, ободренный той легкостью с которой егери Липранди смогли отбросить передовые сардинские посты с Телеграфной горы (известной итальянцам как Roccia dei Piemontesi[100]). Услышав ружейную стрельбу людей Реада перед Федюхиными высотами, Горчаков перенаправил часть своих резервов на его поддержку, но, как он потом признавался позднее, он уже знал. что сражение проиграно: его войска были разделены и атаковали на двух фронтах, когда смысл наступления был в нанесении одного мощного удара{507}.
Люди Реада пересекли реку у Трактирного моста. Без кавалерийской и артиллерийской поддержки они шли на практически верное уничтожение французской артиллерией и винтовочным огнем со склонов Федюхиных высот. Через двадцать минут 2000 русских пехотинцев были расстреляны. Прибыли резервы, в виде 5-й пехотной дивизии. её командир предложил отправить в атаку всю дивизию. Возможно имея такой численный перевес они смогут прорваться. Но Реад предпочел их вводить в сражение по частям, полк за полком, и каждый из них был скошен французами, которые к этому моменту уже были полностью уверены в своей способности одолеть русские колонны и не открывали огня до момента максимального сближения. «Наша артиллерия наносила русским серьезные потери», вспоминал Октав Кюлле, французский пехотный капитан, который был на Федюхиных высотах:
Наши солдаты, уверенные и сильные, стреляли по ним в две линии со спокойствием и смертоносного залпа можно добиться только от закаленных в боях войск. Каждому выдали утром по восемьдесят патронов, но выпущено было немного; никто не обращал внимание на огонь с наших флангов, но концентрировались только на приближающихся русских войсках… Только когда они подошли вплотную и угрожали нам обходом с флангов, мы начинали стрелять — ни один выстрел не был мимо в этой полуокружности атакующих. Наши люди выказали удивительное хладнокровие (sang-froid[101]) и никто не помышлял об отступлении{508}.
В итоге Горчаков положил конец головотяпству Реада и приказал всей дивизии присоединиться к атаке. На некоторое время они смогли оттеснить французов вверх по холму, но смертоносные залпы неприятельских винтовок в итоге вынудили их отступить и перейти на другой берег реки. Реад был убит разрывом гранаты и Горчаков принял командование на себя, приказал восьми батальонам Липранди слева поддержать его на восточном конце Федюхиных высот. Но эти войска попали под плотный винтовочный огонь сардинцев, которые сдвинулись с горы Гасфорта для защиты открытого фланга, и они были оттеснены к Телеграфной горе. Ситуация была безнадежной. Вскоре после 10 утра Горчаков приказал общее отступление и с одним последним залпом из пушек, будто последней ноткой непокорности поражению, русские отступили зализывать свои раны{509}.
Союзники потеряли 1800 человек на Черной речке. Русские насчитали 2273 убитыми, почти 4000 ранеными и 1742 пропавшими без вести, большинство из них были дезертирами, которые под прикрытием утреннего тумана и в суматохе сражения сбежали[102]. Потребовалось несколько дней, чтобы собрать убитых и раненых (русские даже не пришли собирать своих) и в это время множество зевак могли наблюдать ужасную сцену битвы, не только сестры милосердия, которые пришли помогать раненым, но и военные туристы, которые собирали трофеи с мертвых тел. Как минимум два британских капеллана поучаствовали в сувенирном мародерстве. Мери Сикоул описывала землю «плотно покрытую ранеными, некоторые из них спокойны и отстранены, другие нетерпеливы и беспокойны, отдельные наполняли воздух своими воплями от боли — все хотели воды, и были благодарны любому, кто её давал». Томас Баззард, британский врач при турецкой армии, был удивлен количеством мертвых «лежащих лицом вниз, буквально, как во фразе Гомера “пали ниц”[103], в отличие от того, как обычно изображают поле сражения классические картины» (большинство русских были убиты спереди, когда они поднимались вверх, поэтому естественно, что они упали вперед){510}.
Каким-то образом русские умудрились уступить противнику вдвое меньшему по численности. В своем объяснении царю Горчаков возложил всю вину на несчастного Реада, утверждая, что тот не понял его приказа, когда он двинул свои войска против французов на Федюхиных высотах. «Печально думать, что если бы Реад выполнил мои приказы до буквы, мы могли бы достичь некоторого успеха, и по меньшей мере треть тех храбрецов, которые были убиты, могли бы остаться живы сегодня», писал он царю 17 августа. Александра эта попытка Горчакова переложить вину на мертвого генерала не впечатлила. Он хотел победы, чтобы начать переговоры с союзниками о мире с благоприятными условиями, а эта неудача разрушила его планы. «Наши храбрые войска», отвечал он Горчакову, «понесли огромные потери не получив ничего (выделено царем)». Правда же была в том, что оба они были виноваты в бессмысленной бойне: Александр настаивал на наступлении когда оно было невозможно, а Горчаков не смог устоять перед давлением требования наступать{511}.
Поражение на Черной речке было катастрофичным для русских. Теперь это был лишь вопрос времени, когда Севастополь падет в руки союзников. «Я уверен, что это было предпоследним кровавым делом в наших операциях в Крыму», писал Эрбе своим родителям 25 августа, после ранения на Черной; «последним будет захват Севастополя». По словам Николая Милошевича, одного из защитников морской базы, «русские войска после поражения потеряли всякую веру в своих офицеров и генералов». Другой солдат писал: «утро 16 августа было нашей последней надеждой. К вечеру она исчезла. Мы начали прощаться с Севастополем»{512}.
Понимая безнадежность ситуации русские теперь были готовы эвакуировать Севастополь, как и предупреждал ранее Горчаков, они будут вынуждены, если проиграют сражение на Черной речке в своем письме военному министру перед сражением. Эвакуация полагалась в первую очередь на плавучий мост через бухту на Северную сторону, где бы у русских была господствующая позиция против союзных войск если они займут южную часть города. Идея моста была впервые предложена генералом Бухмейером, великолепным инженером, в первую неделю июля. Она была отвергнута большинством инженеров на том, основании, что его невозможно построить, особенно там где Бухмейер предложил его построить, между Николаевским фортом и Михайловской батареей, где бухта была шириной 960 метров (что сделало бы мост одним из самых длинных понтонных мостов когда либо построенных), а сильные ветры часто создавали заметное волнение. Но спешность ситуации убедила Горчакова поддержать опасный план, и при помощи сотен солдат бревна для моста были доставлены из Херсона, за 300 километров, большие команды матросов соединяли их в понтоны, Бухмейер организовал сборку моста, который был окончен 27 августа{513}.
А союзники готовились в это время к еще одному штурму Малахова и Редана. К концу августа они пришли к выводу, что русские не смогут продержаться сколько-то долго. Поток дезертиров из Севастополя превратился в реку после поражения на Черной речке — и все они рассказывали одинаковые истории об ужасном состоянии в городе. Когда союзные командующие увидели, что новый штурм скорее всего принесет успех, они были настроены начать его как можно скорее. Приближался сентябрь, погода скоро испортится и никто из них не боялся ничего более, нежели провести еще одну зиму в Крыму.
Пелисье взял инициативу в свои руки. Его позиция заметно усилилась после победы над русскими на Черной речке. Наполеон имел свои сомнения насчет политики Пелисье продолжать осаду — он предпочел бы полевую войну — но после этой победы он отложил в сторону свои сомнения и выразил ему полную поддержку в движении к победе, которой он так сильно желал.
Туда, куда вел французский командующий, британцы были вынуждены следовать в кильватере: у них не хватало войск и военных успехов, чтобы вести свою военную стратегию. После катастрофы 18 июня Пэнмюр был решительно настроен против повторения неудачной британской атаки на Редан, и казалось, что на некоторое время новый штурм с участием британцев не стоял на повестке. Но после победы на Черной речке все стало выглядеть иначе, и новая логика вытекающая из череды событий снова затягивала британцев в новый штурм.
К этому времени французы сделали подкоп до засеки Малахова кургана, всего в 20 метрах от рва крепости, и несли серьезные потери от пушечного огня русских. Подкоп был так близко к Малахову кургану, что когда они разговаривали, русские могли их слышать. Британцы тоже вели подкоп под Редан, насколько это было возможно в каменистой почве, они были в 200 метра от укрепления и тоже теряли много людей. С крыши морской библиотеки русские могли видеть черты лиц британских солдат в открытых траншеях. Их снайперы в Редане легко расстреливали их, как только они поднимали свои голову. Каждый день союзные армии теряли от 250 до 300 человек. Ситуация была нестерпима. Не было причин тянуть со штурмом: если он не удастся сейчас, он тогда никогда не удастся, в этом случае придется оставить всю идею продолжения осады перед лицом наступающей зимы. С такой логикой британское правительство теперь разрешило генералу Джеймсу Симпсону, сменившему Реглана, присоединиться к Пелисье в планировании последней попытки взять Севастополь пехотным штурмом{514}.
Датой для операции было назначено 8 сентября. В этот раз, в отличие от неуспешной попытки 18 июня, штурму предшествовал массивный артобстрел русских позиций, начавшийся 5 сентября, хотя даже до этого, с последних дней августа, интенсивность огня союзной артиллерии постоянно росла. Делая по 50 000 выстрелов каждый день и с более близких дистанций чем ранее, французские и британские пушки наносили огромный ущерб. Едва ли сохранилось уцелевшее здание в центре города, который выглядел как после землетрясения. Потери были чудовищны — примерно тысяча русских погибала или получала ранения ежедневно с последней недели августа и почти 8000 за последние три дня бомбардировки — но последние отважные защитники Севастополя даже и не думали оставить город.
«Наоборот», вспоминал Ершов, «несмотря на то, что мы защищали наполовину разрушенный Севастополь, фактически призрак города, без какого-либо более значения кроме имени, мы были готовы сражаться за него до последнего человека на улицах: мы перенесли наши склады на Северную сторону, возвели баррикады и были готовы превратить каждое здание в вооруженную цитадель»{515}.
Русские ожидали штурма — бомбардировка не оставила никаких сомнений насчет намерений союзников, но они думали, что она начнется 7 сентября, в годовщину Бородинского сражения, их знаменитой победы над французами в 1812 году, когда одна треть наполеоновской армии была уничтожена. Но когда штурм не начался, русские ослабили контроль. Еще больше их смутило утро восьмого сентября, когда яростный обстрел с начался снова в 5 утра — французские и британские пушки делали больше 400 выстрелов в минуту — пока обстрел внезапно не прекратился в десять часов. И снова не было штурма. Русские ожидали, что союзники ударят либо на рассвете либо вечером. Эта идея получила подкрепление, когда в 11 утра русские наблюдатели на Инкерманских высотах доложили, что вероятно они наблюдают приготовления союзного флота. Наблюдатели не ошиблись: союзный план включал в себя участие флота, который должен был атаковать береговые укрепления города, но в то утро хорошая жаркая погода испортилась и сильный северо-западный ветер и сильное волнение вынудили отменить эту операцию в самый последний момент; поэтому корабли собравшиеся у входа в бухту не выглядели так, будто они неминуемо будут атаковать. И именно этого добивались союзники. По мудрому настоянию Боске штурм начался в полдень — в тот момент, когда русские меняли часовых и меньше всего его ожидали{516}.
Союзный план был прост: повторить действия которые они предприняли 18 июня, только большими силами и без ошибок. В этот раз вместо трех дивизий, которые участвовали 18 июня, французы использовали десять с половиной (пять с половиной против Малахова кургана и пять против других укреплений на городском фронте, огромная масса в 35 000 человек при поддержке 2000 храбрых сардинцев. Французские командующие, которые должны были дать сигнал к штурму, синхронизировали свои часы, чтобы избежать ошибки генерала Мейрана, который принял ракету за сигнал. В полдень они отдали приказ начинать. Барабанщики забили свою дробь, горны зазвучали, оркестры играли Марсельезу, и с раскатистым криком «Да здравствует император!», дивизия генерала МакМагона, примерно 9000 человек, бросилась из французских траншей, а за ней последовала вся остальная французская пехота. Ведомые отважными зуавами, они бежали к Малахову кургану, и используя доски и лестницы для пересечения рва, полезли на стены крепости. Русские были застигнуты врасплох. Во время атаки гарнизон менялся и многие солдаты ушли на обед, полагая, что перерыв в бомбардировке означал, что они вне опасности. «Французы были на Малаховом кургане прежде чем наши ребята смогли схватить свои ружья», вспоминал Прокофий Подпалов, который наблюдал за всем с Редана. «За несколько секунд они заполонили укрепление сотнями людей и с нашей стороны едва ли был сделан хоть один выстрел. Через несколько минут французский флаг развивался на башне»{517}.
Русские оказались ошеломлены огромной массой французской атаки. Они развернулись и бросились в панике прочь от Малахова кургана. Большинство солдат на бастионе были молодые, из 15-й резервной дивизии, без боевого опыта. Они не шли ни в какое сравнение с зуавами.
Как только они взяли Малахов курган, солдаты МакМагона ринулись на русские укрепления вместе с зуавами в рукопашную схватку на батарее Жерве, на левом фланге Малахова кургана, а другие части атаковали другие бастионы по всей линии обороны. Зуавы захватили батарею Жерве, но они не смогли выбить Казанский полк, который храбро держался пока не прибыли подкрепления из Севастополя, позволив русским контратаковать. Последовала одна из самых жестоких схваток за всю войну. «Раз за разом бы атаковали их в штыки», вспоминал один из русских солдат, Анатолий Вязьмитинов. «Мы понятия не имели в чем наша цель и не задавались вопросом, сможем ли мы. Мы просто бросались вперед, совершенно опьяненные возбуждением битвы». Через минуты земля между батареей Жерве и Малаховым покрылась убитыми, русские и французы перемешались; с каждой следующей атакой появлялся новый слой убитых, по которым обе стороны наступали в сражении, по раненым и убитым, пока поле сражения не превратилось в «курган тел», как позже писал Вязьмитинов, «и воздух наполнился плотной красной пылью от окровавленной земли, не давая возможности увидеть неприятеля. Все что мы могли делать лишь стрелять через пыль в их направлении, просто держа наши ружья параллельно земле перед нами».
В конце концов, получив вовремя подкрепления, пехота МакМагона одолела русских превосходящей мощью винтовочного огня и вынудила их отступить. Они укрепились на Малаховом кургане построив импровизированные баррикады — используя мертвых и даже раненых русских вместо мешков с песком, вперемешку с габионами, фашинами и амбразурами из наполовину разрушенных укреплений — и за которыми они разворачивали свои тяжелые орудия на Севастополь{518}.
Одновременно британцы начали свой атаку на Редан. Некоторым образом Редан было гораздо сложнее брать штурмом нежели Малахов курган. Британцы не смогли копать свои траншеи из-за каменистой почвы перед ним и поэтому должны были бежать через открытое пространство и затем перебираться через засечную черту под неприятельским огнем в упор. Широкая форма V-образного Редана также означала, что штурмовые группы будут не защищены от флангового огня с короткой дистанции пока они будут пересекать ров и карабкаться на брустверы. По слухам Редан был заминирован русскими. Но как только французы заняли Малахов курган, Редан стал уязвимым перед штурмом.
Как и в июне, британцы ждали французов и как только они увидели триколор на Малаховом, они бросились вперед на Редан. Они бежали вперед под градом ядер, шрапнели и ружейного огня, большая часть штурмовой группы в тысячу человек смогла пересечь засеку и спуститься в ров, хотя половина лестниц были потеряны по пути. Во рву был хаос, их расстреливали в упор сверху с брустверов. Кто-то начал сомневаться, не понимая как забраться наверх, другие пытались найти укрытие на дне рва. В конце концов группа солдат смогла вскарабкаться по стене и забралась внутрь укрепления. Большинство были убиты, то они показали пример и другие последовали за ними. Среди них был лейтенант Гриффит из 23-го (королевских уэльских) фузилеров:
Мы неслись как угорелые по траншеям, шрапнель вокруг наших ушей. Несколько возвращавшихся раненых офицеров которых мы встретили сказали, что они были в Редане и что только лишь нужна поддержка, чтобы одержать победу. Мы бросились вперед, нам мешало все большее число раненых офицеров и солдат, которых несли в тыл. «Вперед 23-я! Сюда!» кричали штабные офицеры. Вы выбрались из траншеи на открытое пространство. Это был пугающий момент. Я несся по нему, 200 ярдов, я думаю, шрапнель взрывала землю и люди падали со всех сторон. Когда я добрался до края рва Редана, я обнаружил наших, вперемешку из разных полков, в смятении, но ведущих постоянный огонь по неприятелю. [Во рву] было множество людей из разных полков все в одной куче — лестницы напротив парапетов были облеплены нашими. Редклифф и я схватили лестницу и полезли вверх до бруствера, где мы были остановлены «давлением» — раненые и мертвые падали на нас — это на самом деле было захватывающе и пугающе{519}.
Ров и склоны ведущие к брустверам быстро заполнялись новоприбывшими, как Гриффит, кто не мог забраться наверх из-за «давления», созданного сражением наверху. Внутренность Редана надежно защищалась серией траверсов, защищаемых русскими, к которым постоянно прибывало подкрепление с тыла; некоторые из штурмовых групп, кто смог попасть внутрь крепости, были зажаты ими, превосходящими по численности и попали под перекрестный огонь с обоих флангов на северном конце буквы V. Настроение солдат во рву начало падать. Игнорируя команды офицеров забираться на брустверы, «люди лепились к выступающим углам сотнями», вспоминал, наблюдая из траншей, лейтенант Колин Кемпбелл, «хотя их косило фланговым огнем десятками». Многие не выдержали и побежали обратно к траншеям, которые сами были полны солдат, ждущих приказа атаковать. Дисциплина рухнула. Началось паническое бегство назад. Гриффит присоединился к нему:
Ощущая позор, хотя я и сделал все что мог, нехотя я развернулся и последовал за своими солдатами. Я видел нашу траншею в некотором отдалении, но я никогда не рассчитывал её достичь. Огонь был ужасный, я спотыкался о мертвых и раненых, которые буквально покрывали всю землю. Наконец, к моей великой радости я добрался до наших параллелей (траншеи назывались параллелями и имели свои номера и названия) и как-то свалился в траншею. Должен отметить, что в процессе пуля попала в мою флягу, которая висела на богу, вода вылилась, а пуля отрикошетила. Камень, подброшенный шрапнелью ударил меня по ноге, но без ущерба. Вскоре мы обнаружили… несколько солдат и более-менее собрали большую часть из тех кто уцелел. Было очень печально, что мы обнаружили сколько людей не вернулось.
Генри Клиффорд был в числе тех, кто пытался восстановить дисциплину: «когда солдаты вернулись от брустверов Редана. мы вынули наши сабли и принялись колотить солдат и умолять их остановиться и не бежать, иначе все пропало; но многие бежали. Траншея куда они бежали была настолько переполнена, что было невозможно двигаться не наступая на раненых, которые лежали под ногами»{520}.
Было безнадежно пытаться повторить атак с войсками в таком паническом настроении, большинство из которых было молодыми резервистами. Генерал Кодрингтон, командующий Легкой дивизией и ответственный за штурм, остановил все дальнейшие действия в этот день — а за день британцы насчитали 2610 выбывшими из строя из них 550 убитыми. Кодрингтон собирался на следующий день повторить атаку закаленной в боях Хайлендской бригадой. Но до этого дело не дошло. Вечером русские решили, что они не смогут защищать Редан от французских пушек на Малаховом кургане и покинули крепость. Как объяснил один русский генерал, возможно в одном из самых первых описаний боя, Малахов курган был «всего лишь одной крепостью, но он был ключом к Севастополю, откуда французы могли обстреливать город как им вздумается, убивая тысячи наших солдат и гражданских, и возможно разрушив понтонный мост, чтобы отрезать нас от спасения на Северной стороне»{521}.
Горчаков отдал приказ эвакуировать всю Южную сторону Севастополя. Военные строения взрывались, магазины и склады были сожжены, толпы солдат и гражданских готовились пересечь плавучий мост на Северную сторону. Заметное число русских солдат считали решение эвакуировать город предательством. Они считали события прошедшего дня частичной победой, так как они отбили атаки на все бастионы кроме Малахова, но они не понимали, или отказывались признавать, что то, что они только что потеряли, было ключом к продолжению обороны города. Многие моряки не хотели покидать Севастополь, где они провели всю свою жизнь, и некоторые протестовали. «Мы не можем уйти, никто не может нам приказывать», заявила одна группа матросов, ссылаясь на отсутствие у них командующего после смерти Нахимова.
Солдаты могут уходить, а у нас есть свои командиры, и они нам не говорили уходить. Как мы можем бросить Севастополь? Ведь все атаки были отбиты, только Малахов был взят французами, но завтра мы вернем его обратно, мы останемся на своих постах!.. Мы умрем сделать, но не уйдем, что иначе Россия скажет про нас?{522}.
Эвакуация началась в семь вечера и шла всю ночь. На причале у Николаевского форта скопилась огромная толпа солдат и гражданских в ожидании перехода через плавучий мост. Раненые и больные, женщины с маленькими детьми, старики с палками, все перемешались с солдатами, матросами, лошадьми и артиллерийскими повозками. Вечернее небо освещалось заревом горящих зданий, звуки пушек на дальних бастионах смешивались со взрывами в Севастополе, в фортах и кораблях, русские взрывали все, что неприятель бы мог использовать и что нельзя было забрать с собой. Ожидая появления британцев и французов в любую минуту, толпа начала паниковать, и тесниться ближе к мосту. «Можно быть ощутить страх», вспоминала Татьяна Толычева, которая ждала у моста с мужем и сыном. «Стоял ужасный шум — люди кричали, плакали, выли, раненые стонали, снаряды пролетали по небу». Бомбы падали в бухту постоянно: одна убила восьмерых пленных союзников прямым попаданием в переполненную набережную. Солдаты, лошади и артиллерия переправлялись первыми, за ними запряженные волами телеги груженые ядрами, сеном и ранеными. Переправлялись в тишине — никто не был уверен в том, что доберется до другого берега. На море было волнение, дул крепкий северо-западный ветер, дождь хлестал по лицам, пока они переправлялись через бухту. Гражданские выстроились в очередь для пересечения моста. Они могли забрать с собой только то, что могли унести на себе. Среди них была Толычева:
На мосту была давка — ничего кроме смятения, паники, страха! Мост почти развалился под всем нашим весом, вода доходила до коленей. Внезапно кто-то испугался и начал кричать «мы тонем!» Люди развернулись и попытались вернуться к берегу. Началась сутолока, люди топтали друг друга. Лошади испугались и встали на дыбы. Я думала мы сейчас умрем и начала молиться.
К восьми утра на следующее утро переправа завершилась. Был дан сигнал к последним защитникам покинуть бастионы и поджечь город. Остатками артиллерии они потопили последние корабли русского Черноморского флота в бухте перед тем как уйти на Северную сторону{523}.
Толстой наблюдал за падением Севастополя из Звездной крепости. В ходе штурма ему доверили командование пятипушечной батареей и он был одним из последних защитников, перешедших по понтонному мосту. Это был его день рождения, ему исполнилось 27, но то, что он видел перед собой было достаточно, чтобы разбить ему сердце. «Я плакал, когда увидел город объятым пламенем и французские знамена на наших бастионах», писал от своей тетке, «и вообще во многих отношениях это был день очень печальный»{524}.
На горящий город смотрела утром и Александра Стахова, сестра милосердия, которая участвовала в переправке раненых из Севастополя. На следующий день она описывала увиденное в письме своей семье:
Весь город был объят пламенем — отовсюду были слышны взрывы. Это была картина ужаса и хаоса!.. Севастополь был покрыт черным дымом, наши собственные войска подожгли город. От этого вида я расплакалась (я редко плачу) и мне стало легче на сердце, за что я благодарю Бога… Как же тяжело это переносить это все, было бы легче умереть{525}.
Великий пожар Севастополя — повторение Москвы 1812 года — продолжался несколько дней. Части города еще горели, когда союзные армии вошли в него 12 сентября. Им открылись ужасные картины. Не всех раненых вывезли из города — их было слишком много — и около 3000 были оставлены без воды и еды в городе. Доктор Гюббенет, который был ответственен за эвакуацию госпиталей, оставил раненых предположив, что союзники вскоре найдут их. Он не имел представления, через сколько дней они займут город. Позже он был в ужасе читая отчеты в западной прессе подобные отчету Расселла из Таймс:
Их всех ужасов войны когда либо представленных миру, севастопольский госпиталь был самым душераздирающим и отвратительным. Войдя в эти двери я узрел таких людей, о Боже, которых я никогда не видел:… гниющие и гноящиеся трупы солдат, которых оставили умирать в жесточайших мучениях, без ухода, без заботы, набитые так плотно как только было можно… пропитанные кровью, которая сочилась на пол, перемешиваясь с разлагающимися останками. Многие лежали, еще живыми, с личинками копошащимися в их ранах.
Многие, почти в безумии от происходящего вокруг, или ища укрытия от ужаснейших страданий, закатывались под кровати и глядели оттуда на шокированных наблюдателей. Многие, со сломанными или изувеченными руками и ногами, с обломками костей торчащих наружу через голую плоть, умоляли о помощи, воде, еде, или сострадании, лишенные речи приближением смерти или страшными ранами головы или тела, указывали на место смертельного ранения. Многие, казалось, ушли в себя примирившись с судьбой.
Позы некоторых были настолько отвратительно фантастичны, что наблюдатель цепенел от очарования этого кошмара. Многие тела раздулись до невероятных размеров; и их черты, искаженные масштабом, выступающие из глазниц глаза, почерневшие языки, свесившиеся изо рта, сжатие плотно зубами в смертельной агонии, заставляло вздрагивать и валило с ног{526}.
Вид разрушенного города внушал страх всем кто в него попал. «Севастополь производит страннейшее впечатление, которое можно вообразить», писал барон Бондюран, французский интендант маршалу де Кастелляну 21 сентября.
Мы себе и представить не могли какой эффект вызывает наша артиллерия. Город буквально раскрошен до основания. Не осталось ни одного дома, куда бы не попали наши бомбы. Совсем не осталось крыш, почти все стены были разрушены. Должно быть гарнизон понес огромные потери при такой осаде, когда все наши попадания наносили ущерб. Это неоспоримое свидетельство духа русских, которые продержались так долго и сдались лишь тогда, когда их положение стало невыносимо из-за падения Малахова кургана.
Разрушение было везде. Томас Баззард был впечатлен красотой разрушенного города:
На одной из самых красивых улиц стояло изящное классическое здание, говорят, что это была церковь, из камня, в стиле близком к Парфенону в Афинах. Некоторые колонны были практически разбиты. На входе мы обнаружили бомбу, которая пробила крышу и взорвалась на полу, разрушив все. Было странно смотреть на это, а потом на умиротворяющий сад, примыкавший к церкви, с деревьями в полном цвету{527}.
Для солдат оккупация Севастополя была возможностью пограбить. Французы организовались в грабежах и их подбадривали офицеры, которые тоже занимались грабежами русских домов и отправляли домой награбленные трофеи, будто это было совершенно нормальной частью войны. В письме к своей семье 16 октября лейтенант Вансон составил длинный список сувениров отправленных домой, включая медальон из серебра и золота, фарфоровый сервиз, сабля, снятая с русского офицера. Через несколько недель он написал: «Мы продолжаем грабить Севастополь. Не осталось ничего интересного, но есть одна вещь которую я действительно хочу, хорошее кресло, и я рад сообщить вам, что я нашел такое вчера. У него не хватает ножки и обитого сидения, но его спинка очень красиво вырезана». В сравнении с французами британцев немного сдерживали. 22 сентября Томас Голафи писал своей семье на обратной стороне русского документа. Он говорил о солдатах
забирающих все подряд, что они они могли схватить, и продающих это всем, кто согласен это купить, отдельные великолепные предметы продавались по дешевке, но никто не был готов покупать кроме греков, нам не дают пограбить город, как это делают французы, они могут пойти куда угодно, а перед нами только одна часть города, куда нам позволяют заходить{528}.
Если британцы и уступали французам в мародерстве, то они были далеко впереди по пьянству. Оккупационные войска нашли в Севастополе огромный склад спиртного и британцы, они в особенности, принялись его уничтожать, полагая, что им можно благодаря заработанной таким трудом победе. Пьяные драки, инсубординация и падение дисциплины превратились в главную проблему британского лагеря. Испуганный отчетами о «массовом пьянстве» среди войск, Пэнмюр писал Кодрингтону, предупреждая его о «чрезвычайном физическом риске для вашей армии, который вообще может быть, если это зло не будет быстро остановлено, равно как и позор который ежедневно падает на наш национальный характер». Он призывал уменьшить полевые деньги выплачиваемые солдатам, и использовать во всю силу законы военного времени. С октября по март 4000 человек из британских войск предстали перед военным судом за пьянство; большинство их них получило пятьдесят плетей за проступок, и многие были лишены месячного жалования, но пьянство продолжалось пока не закончились запасы алкоголя и войска не покинули Крым{529}.
Падение Севастополя было встречено ликованием толпами в Лондоне и Париже. На улицах танцевали, пили и пели патриотические гимны. Многие думали, что это означало окончание войны. Захват морской базы и уничтожение царского Черноморского флота было главным пунктом союзного военного плана, по крайней мере, так говорили публике, и теперь цель была достигнута. Но на самом деле, если смотреть по военному, потеря Севастополя это было далеко не поражение для России: для этого были необходимы либо широкомасштабное вторжение для захвата Москвы либо победа на Балтике против Санкт-Петербурга.
Если кто-то из западных лидеров надеялся на то, что захват Севастополя вынудит царя искать мира, они были очень быстро разочарованы. Манифест императора о потере города затронул среди русских нотку неповиновения. 13 сентября Александр переехал в Москву, его въезд в город повторял драматическое появление Александра I в июле 1812 года «народной» столице после вторжения Наполеона, когда ликующие толпы приветствовали его на его пути в Кремль. «Не унывайте, а вспомните 1812 год», писал царь Горчакову, своему главнокомандующему, 14 сентября. «Севастополь не Москва, а Крым — не Россия. Два года после пожара московского победоносные войска наши были в Париже. Мы те же русские, и с нами Бог!»{530}.
Александр искал пути продолжать войну. Поздним сентябрем он составил детальный план для нового балканского наступления в 1856 году: оно перенесет войну на территорию противников России на территории Европы, разжигая партизанские и национальные восстания среди славян и православных. По словам Тютчевой Александр «одергивает каждого, кто говорит о мире». Нессельроде стоял за переговоры о мире и сказал австрийцам, что он бы приветствовал предложения от союзников, если они будут «совместимы с нашей честью». Но в этот момент все разговоры в Санкт-Петербурге и Москвы были за продолжение войны, даже если это все было блефом, для того чтобы вынудить союзников предложить лучшие условия мира России. Царь знал, что французы устали от войны, и что Наполеон предпочел бы мир, как только он достигнет «славной победы», которую символизировал Севастополь. Александр понимал, что британцы были менее склонны закончить войну. Для Пальмерстона кампания в Крыму была лишь началом более широкомасштабной войны за понижение статуса Российской империи в мире, и британская публика, насколько можно было судить, была в целом за продолжение. Даже королева Виктория не могла принять идею, что для британской армии «провал у Редана станет», как она это выразила «нашим последним fait d’armes[104]»{531}.
После долгого игнорирования фронтов в Малой Азии и на Кавказе, теперь основной заботой Британии стала русская осада Карса. Александр усилил давление на турецкую крепость, чтобы улучшить свою переговорную позицию в мирных переговорах с Британией после падения Севастополя. Взятие Карса открыло бы путь царским войскам на Эрзерум и в Анатолию, угрожая британским интересам на сухопутном пути в Индию. Александр отдал приказ на штурм в июне в надежде отвлечь союзные войска от Севастополя. Русская армия из 21 000 человек пехоты, 6000 казаков при 88 пушках ведомая генералом Муравьевым выдвинулась от русско-турецкой границы к Карсу в 70 километрах, где турецкие силы в 18 000 человек под командованием британского генерала Вильяма Вильямса понимая, что они проиграют в открытом бою, занимались изо всех сил укреплением города. Среди многих иностранных офицеров в турецкой армии в Карсе — легиона польски, итальянских и венгерских беженцев из-за неудавшихся восстаний 1848–49 годов — было много опытных инженеров. Русские первый раз пошли на штурм 16 июня, но когда он был энергично отбит, они приступили к осаде города, намереваясь голодом принудить гарнизон к сдаче. Русские рассматривали осаду Карса как ответ на союзную осаду Севастополя.
Турки были за отправку экспедиционного корпуса для освобождения Карса. Омер-Паша умолял британцев и французов позволить ему перенаправить его войска в Керчи и Евпатории (примерно 25 000 пехоты и 3000 кавалерии) и «броситься на берег где-то в Черкесии и угрожая оттуда коммуникациям русских вынудить их снять осаду Карса». Союзные командующие тянули с решением и перекладывали его на политиков в Лондоне и Париже, которые сперва не имели желания перемещать турецкий контингент из Крыма, но затем одобрили план в общих чертах, продолжая спорить о том как лучше добраться до Карса. Лишь 6 сентября Омер-паша отбыл из Крыма в Сухуми на грузинском побережье, откуда он со своей армией в 40 000 человек за несколько недель пересечет южный Кавказ.
Муравьев под Карсом начал проявлять беспокойство. Осада дорого обходилась защитникам города, они страдали от недостатка продовольствия и от холеры, но Севастополь пал, царю был срочно нужен Карс, и с учетом армии Омер-паши, он не мог ждать, пока блокада не сломает стойкость турок. 29 сентября русские предприняли полномасштабный штурм бастионов Карса. Не смотря на все проблемы турецкие войска сражались крайне хорошо, эффективно используя свою артиллерию и русские понесли тяжелые потери, примерно 2500 убитыми и вдвое больше ранеными, в сравнении с потерями турок в 1000 человек. Муравьев вернулся к тактике осады. К середине октября, когда Омер-паша, после разных проволочек, наконец двинулся из Сухуми, защитники Карса голодали; госпитали были переполнены жертвами цинги. Женщины приносили своих детей к дому генерала Вильямса и оставляли их там, чтобы он их кормил. Лошади в городе все были зарезаны на мясо. Люди перешли на траву и коренья.
22 октября прибыла весть о том, что Селим-паша, сын Омер-паши, высадил армию в 20 000 человек на северном берегу Турции и двигался маршем на Эрзерум. Но к тому времени когда он достиг города, всего лишь в нескольких днях пути, ситуация в Карсе ухудшилась еще больше: сотня людей умирала ежедневно, солдаты разбегались. Среди тех, кто был способен сражаться настроения были хуже некуда. Сильные снегопады в конце октября встали непреодолимым препятствием для турецкой помощи Карсу. Омер-паша был задержан русскими войсками в Мингрелии, откуда он не выказывал никаких признаков движения к Карсу, остановившись на пять дней в Зугдиди, столице Мингрелии, где его войска занялись грабежом и похищениями детей для продажи в рабство. Оттуда, в сильные дожди он едва продвигался через лесистые и заболоченные места. Армия Селим-паши двигалась еще медленее от Эрзерума. Оказалось, что у него не 20 000 человек, а лишь меньше половины от этого, слишком мало, чтобы победить армию Муравьева, поэтому Селим-паша решил даже не пытаться это сделать. 22 ноября британский дипломат передал генералу Вильямсу сообщение, что армия Селим-паши не придет на помощь Карсу. Потеряв всякую надежду Вильямс сдался вместе с гарнизоном Муравьеву, в пользу которого будет сказано, постарался обеспечить 4000 больным и раненым турецким солдатам уход и раздал продовольствие 30 000 солдат и населению, которых он подчинил до этого голодом{532}.
Взяв Карс русские теперь контролировали больше вражеской территории чем союзники. Александр видел в победе при Карсе противовес потере Севастополя, и полагал теперь, что пришло время начать искать мира через австрийцев и французов. В конце ноября были установлены прямые контакты между Парижем и Санкт-Петербургом, когда к барону фон Зеебаху, зятю Нессельроде, который занимался интересами России во французской столице, обратился граф Валевский, племянник Наполеона и министр иностранных дел, Валевский был «лично расположен» к мирным переговорам с Россией, как Зеебах докладывал Нессельроде, но предупредил, что Наполеон «находится под страхом Англии» и решительно настроен поддерживать альянс с этой страной. Если Россия хочет мира, ей необходимо выступить с предложениями — начиная с ограничения военно-морского господства в Черном море — что поможет Франции преодолеть её нежелание к началу переговоров из-за британцев{533}.
Это было нелегко сделать. После падения Карса британское правительство было еще тверже настроено на продолжение войны и перенесения боевых действий на новые театры. В декабре кабинет обсуждал отправку половины крымских войск в Трапезунд, чтобы перерезать путь вероятного наступления русских от Карса к Эрзеруму и Анатолии. Были подготовлены планы операции к представлению их в военный совет в январе. Поговаривали о новой большой кампании на Балтике, где разрушение морской базы в Свеаборге 9 августа продемонстрировало союзным лидерам, чего можно достичь используя бронированные пароходы и дальнобойную артиллерию[105]. За стенами Вестминстера общее мнение было таково, что Севастополь должен стать лишь отправной точкой для широкомасштабной войны против России. Даже Гладстоун, твердый сторонник мира, был вынужден признать, что британская общественность не желала заканчивать войну. Русофобская пресса призывала Палмерстона начать весеннюю кампанию на Балтике. Она призывала разрушить Кронштадт, заблокировать Санкт-Петербург и изгнать русских из Финляндии: Россия должна перестать быть угрозой европейской свободе и британским интересам на Ближнем Востоке{534}.
У Палмерстона и его «партия войны» была собственная повестка для крестового похода против России. Она распространялась намного дальше первоначальной цели войны — защита Турции — в планах было необратимое ограничение и ослабление России как империи-конкурента Британии. «Основная и реальная цель войны это ограничить агрессивные амбиции России», писал Палмерстон Кларендону 25 сентября. «Мы начали войну не столько для того, чтобы Султан и его мусульмане сидели в Турции, т. е. отвести Россию от Турции; но у нас есть помимо этого большой интерес держать Россию подальше от Норвегии и Швеции». Палмерстон предлагал продолжить войну в паневропейском масштабе и в Азии, «чтобы обуздать мощь России». Он видел это так, что Балтийские государства, подобно Турции, если они включатся в эту широкомасштабную войну, станут «частью длинной буферной линией для сдерживания будущей экспансии России». Палмерстон настаивал, что Россия «еще не была разбита даже наполовину» и требовал продолжения войны еще как минимум на год — пока Крым и Кавказ не будут оторваны от России и не будет достигнута независимость Польши{535}.
Это было не только вопросом окружения России дружественных Западу государств, но и более широкой «войны национальностей», чтобы разрушить Российскую империю изнутри. Впервые эта идея была выдвинута Палмерстоном в его меморандуме кабинету министров в марте 1854 года. Тогда он предложил вернуть Крым и Кавказ — Османской империи, отдать Финляндию — Швеции, Балтийские провинции — Пруссии, Бессарабию — Австрии, а также восстановить Польшу как независимое от России королевство. Эти идеи обсуждались и молчаливо признавались в качестве неофициальных военных целей британского кабинета различными деятелями вестминстерского истеблишмента во время Крымской войны. Основная предпосылка, как объяснил герцог Аргайл в письме Кларендону в октябре 1854 года, заключалась в том, что хотя «Четыре пункта» были «хороши и достаточны» как цели войны в той мере, в какой они допускали «любые изменения и расширения», расчленение России станет желательным и возможным, «если и когда успешная война сможет поставить её в пределах нашей досягаемости». После падения Севастополя эти идеи были вновь выдвинуты во внутренних кругах военного кабинета Палмерстона. «Я подозреваю, что Палмерстон хотел бы, чтобы война незаметно перетекла в войну национальностей, как её называют, но не хотел бы открыто заявлять об этом сейчас», — писал 6 декабря политический дневник Чарльза Гревилла{536}.
Всю осень 1855 года Палмерстон поддерживал идею продолжать войну следующей весной, только как средство продолжать давить на Россию, с тем чтобы она приняла тяжелые условия мира, которые он желал предложить. Он негодовал после того как французы и австрийцы начали прямые переговоры с русскими, рассматривая довольно сдержанные условия мира, основанные на Четырех пунктах. Он был убежден, как он писал Кларендону 9 октября, что «Нессельроде и его шпионы работали над французами в Париже и Брюсселе», и что «с австрийцами и пруссаками, работающими заодно с Нессельроде» потребуется «вся наша твердость и мастерство не быть втянутыми в заключение мира, которое принесет разочарования стране, а цели войны не будут достигнуты». В той же самой записке Палмерстон обрисовал, то что он считал минимально необходимым для достижения согласия: Россия перестает вмешиваться в дела Дунайских княжеств, где султан должен «дать князьям хорошую конституцию, предварительно согласованную с Англией и Францией»; Дунайская дельта передается Россией Турции; Русские теряют все свои военно-морские базы на Черном море, вместе «с частями территории, откуда они могут готовить нападения на её соседей», территории, среди которых будут Крым и Кавказ. Что касается Польши, то Палмерстон не был более уверен, может ли Британия продолжать поддерживать войну за независимость, но он считал, что французы поддержат его в том, что уже было предложено Валевским, усилить давление на русских, чтобы вынудить их принять уменьшение их мощи в мире{537}.
Однако французы не были настроены настолько воинственно. Будучи главными конструкторами военной победы, вес их мнения значит как минимум столько же сколько и Палмерстона. Без поддержки Франции Британия не могла помыслить себе продолжать войну, не говоря уж о вовлечении в неё новых союзников из европейских стран, которые предпочитали лидерство Франции, а не Британии.
Франция сильнее пострадала от войны. Помимо потерь на полях сражений французская армия пострадала от множества болезней, в основном цинги и тифа, помимо этого холеры, осенью и зимой 1855 года. Проблемы были схожи с теми, которые испытывали британцы прошлой зимой: только ситуация в двух армиях изменилась на обратную. Когда как британцы радикально улучшили санитарную ситуацию и медицинское обеспечение за последний год, французы ослабили свои стандарты, так как в Крым прибыли новые войска и у них не хватило ресурсов покрыть возросшие потребности.
Для Наполеона было непрактично думать о продолжении войну в подобных условиях. Он мог остановить военные действия до следующей весны, к которой бы его армия оправилась. Но степень деморализации солдат достигла опасного уровня, что было видно из писем домой, и они бы не выдержали еще одну зиму в Крыму. Капитан Шарль Тума, к примеру, в письме 13 октября писал, что есть опасность бунта в армии, если их не вернут вскорости домой во Францию. Фредерик Жапи, лейтенант зуавов, тоже считал, что солдаты восстанут против своих офицеров, они не были готовы участвовать в войне, которую теперь считали войной за британские интересы. Анри Луазийон опасался того, что новая кампания втянет Францию в бесконечную войну против страны, которая была слишком велика, чтобы её одолеть — урок, который, по его мнению, они должны были выучить после 1812 года{538}.
Общественное мнение во Франции не поддержало бы продление военной кампании надолго. Французская экономика сильно пострадала от войны: торговля была в упадке, сельское хозяйство страдало от недостатка рабочих в результате военных призывов, которые уже забрали 310 000 французов в Крым; в городах в ноябре 1855 года начались перебои с продовольствием. Из отчетов местных префектов и прокуроров было видно, что существовала реальная опасность гражданских беспорядков если бы война продолжилась в зиму. Даже провинциальная пресса, которая призывала на войну в 1854 году, теперь требовала положить ей конец{539}.
Всегда чуткий к реакции публики Наполеон провел осень в поисках выхода из войны без разрыва с британцами. Политически он собирался извлечь максимум из «славной победы», которую символизировал Севастополь, но он не желал подвергать опасности союз с Британией, который был фундаментом его внешней политики. Наполеон не был противником принципа широкомасштабной войны. Он симпатизировал взглядам Палмерстона по использованию войны против России для изменения границ Европы, по разжиганию национальных революций для слома системы 1815 года, что дало бы возможность Франции занять доминирующее положение на континенте за счет России и Священного союза. Но он не желал участвовать в кампаниях против России на Кавказе и в Малой Азии, где, по его ощущениям, речь шла в основном о британских интересах. Наполеон это видел так, что единственно, когда он бы мог оправдать продолжение полномасштабной войны против России, то это только при достижении своих великих мечтаний о европейском континенте. 22 ноября Наполеон написал королеве Виктории предлагая три альтернативы: ограниченная война на истощение; мирные переговоры на основе Четырех пунктов; или «призыв ко всем национальностям, возрождение Польши, независимость Финляндии, Венгрии». Наполеон пояснил, что сам бы он предпочел мир, но предложил обсудить его предложение по европейской войне, если для Британии мир на основании Четырех пунктов неприемлем. «Я мог бы рассмотреть вариант», писал он Виктории, «который имеет определенный размах и который бы дал результаты на таком уровне, когда бы они стоили принесенных жертв».
Предложение Наполеона было практически неприкрыто лицемерным, хитрый ход, чтобы вынудить британцев присоединиться к переговорам о мире. Он знал, что британцы не готовы к наполеоновской войне за национальное освобождение континента. И все же есть признаки того, что он был готов начать такую войну, если бы Палмерстон ответил на его блеф. В 1858 году Наполеон скажет Каули[106], что Франция хотела мира и поэтому он был вынужден прекратить войну; но с равной вероятностью, если бы он был принужден Палмерстоном продолжать ее, он бы не остановился пока не добился бы лучшего равновесия для Европы»{540}.
Каковы бы ни были намерения императора, Валевский, его министр иностранных дел был твердо убежден в необходимости немедленного мира, и очевидно использовал угрозу Наполеона поддержать революционную войну, чтобы заставить Британию, Австрию и Россию приступить к переговорам на основании Четырех пунктов. Наполеон принял участие в этой игре угроз. Он написал Валевскому с просьбой обратить внимание Кларендона:
Я хочу мира. Если Россия соглашается на нейтрализацию Черного моря, я подпишу с ними мир несмотря на возражения Англии. Но если весной это ничем не закончится, я обращусь к национальностям, в первую очередь к полякам. Принципом войны будут не права Европы, а интересы отдельных государств.
Если наполеоновское запугивание революциями практически ничего не значило, то его угроза заключить сепаратный мир с Россией была реальной. За установкой прямых контактов с Санкт-Петербургом стояла влиятельная партия ведомая сводным братом императора, герцогом де Морни, железнодорожным спекулянтом, который считал, что Россия это «рудник, который должен эксплуатироваться Францией». В октябре де Морни наладил контакт с князем Горчаковым, русским послом в Вене, и который вскоре стал министром иностранных дел, и предложил ему заключить сделку{541}.
Встревоженные французскими инициативами, тут же вмешались австрийцы. Граф Буоль, тогда бывший министром иностранных дел, обратился к Буркени, французскому послу в Вене, и вместе с Морни, который, будучи проинформированным Горчаковым на те условия, на которые русские, возможно, согласятся, выработали мирные предложения. Эти предложения будут выдвинуты России как австрийский ультиматум при французской и британской поддержке «ради целостности Оттоманской империи». Франко-австрийские условия по сути были переработанными Четырьмя пунктами, хотя Россия и должна была уступить часть Бессарабии, так чтобы отдалить её Дуная, и нейтрализация Черного моря должна быть результатом русско-турецкого договора, нежели частью общего договора о мире. Хотя русские уже приняли Четыре пункта как основу для переговоров, теперь туда добавился пятый пункт, сохраняющий за победившими сторонами право включать иные неопределенные условия во время мирной конференции, «ради интересов Европы»{542}.
Французские и австрийские мирные предложения добрались до Лондона 18 ноября. Британское правительство, которое лишь информировали о прогрессе австро-французских переговоров, оскорбилось тем, как две католические державы достигли взаимопонимания. Палмерстон подозревал, что в смягчении предлагаемых условий, которые он собирался отвергнуть, сыграло свою роль русское влияние. Не было упоминаний о Балтике, не было гарантий против русской агрессии в Черном море. «Мы продолжаем держаться главных принципов примирения, которые необходимы для будущей безопасности Европы», писал он Кларендону 1 декабря. «Если французское правительство изменит свое мнение, ответственность будет на них, и людям обеих стран надо так и сообщить». Кларендон, как всегда, был осторожнее. Он опасался того, что Франция добьется сепаратного мира, и тогда, Британия не сможет ничего с этим поделать в одиночку. Министр иностранных дел добился минорных поправок по требованиям — нейтрализация Черного моря должна войти в общий договор и пятый пункт должен содержать «определенные условия», — но в целом он был за утверждение французских и австрийских условий. С помощью королевы он убедил Палмерстона согласиться с планом, по крайней мере на время, чтобы избежать сепаратного франко-русского мира, с теми доводами, что царь вероятнее всего отвергнет эти предложения в любом случае, позволив Британии возобновить военные действия и добиться более жестких условий{543}.
Кларендон был почти прав. Царь был в боевом настроении всю осень. По словам одного высокопоставленного русского дипломата, он «был мало расположен договариваться со своими противниками» в тот момент, когда они стоят перед трудностями второй зимы в Крыму. Желание Наполеона получить мир намекало на то, что царь все еще может добиться лучшего окончания войны, если он продержится достаточно долго, чтобы внутренние проблемы Франции дошли до крайности. В своем проливающем на это свет письме своему главнокомандующему Горчакову Александр заявил, что он не видит надежд на скорое прекращение военных действий. Россия продолжит воевать, пока Франция не будет вынуждена подписать мир из-за внутренних беспорядков, вызванных плохим урожаем и растущим брожением низших классов:
Предыдущие революции всегда начинались таким образом и может быть, что общая революция не так уж и далека. Таким я вижу самое вероятное завершение нынешней войны; ни от Наполеона, ни от Англии я не жду искреннего желания мира на условиях совместимыми с нашими взглядами, и пока я жив, я не приму иных{544}.
Никто не мог переубедить царя отказаться от его воинственной позиции. Зеебах пришел с личным посланием от Наполеона, убеждая его за принятие предложения, или же он рискует потерять половину империи, если война против России возобновиться. 21 ноября пришли новости из Швеции, о наконец-то заключенном договоре с западными державами — мрачные для России, если бы союзники решили начать новую кампанию на Балтике. Даже Фридрих-Вильгельм IV, король Пруссии, объявил, что возможно он будет вынужден присоединиться к западным державам против России. Если Александр продолжит войну, которая «грозит стабильностью всем легитимным правительствам» континента. «Я прошу вас, мой дорогой племянник», писал он Александру, «уступите столько, сколько сможете, тщательно взвешивая последствия в истинных интересах России, для Пруссии и для всей Европы, если эта ужасная война продолжится. Скрытые страсти, однажды выпущенные на волю, могут дать революционные последствия, которые никто не может рассчитать». И все же несмотря на все эти предупреждения Александр оставался непреклонен. «Мы достигли крайнего предела из возможного и совместимого с честью России», писал он Горчакову 23 декабря. «Я никогда не приму унизительных условий и я убежден, что каждый истинный русский думает так же. Нам остается лишь перекреститься и двинуться маршем вперед, нашими общими усилиями, чтобы защитить наше отечество и нашу национальную гордость»{545}.
Два дня спустя Александр наконец получил австрийский ультиматум с союзными условиями. Царь созвал совет из самых доверенных советников своего отца, чтобы обсудить ответ России. Более старые и спокойные головы, нежели царь, были в большинстве на этой встрече в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге. Главную речь сказал Киселев, министр-реформист из министерства государственных имуществ, который отвечал за 20 миллионов государственных крестьян. Он говорил за других советников. У России не было средств продолжать войну, утверждал Киселев. Нейтральные государства двигались в сторону западного альянса, и было бы неразумно идти на риск воевать против всей Европы. Даже возобновление боевых действий против западных держав было бы неразумно: Россия не может победить, и добьется от противника только лишь более жестких условий для заключения мира. Пока русский народ в массе разделяет патриотические настроения царя, Киселев считал, что некоторые начнут колебаться, если война будет продолжаться дальше — есть вероятность революционных волнений. Уже появлялись признаки серьезного недовольства среди крестьянства, которое несло основную ношу войны. Не следует отклонять австрийское предложение, продолжал Киселев, но можно предложить поправки, которые бы отстаивали территориальную целостность России. Совет согласился с мнением Киселева. Австрийцам был отправлен ответ, где их условия принимались, но отклонялись отторжение Бессарабии и добавление пятого пункта.
Русские контрпредложения разделили союзников. Австрийцы, у которых был интерес в Бессарабии, угрожали немедленно прервать всякие отношения с Россией; а французы же оказались не готовы подвергать опасности мирные переговоры «из-за каких-то клочков земли в Бессарабии!» как пояснил Наполеон в письме королеве Виктории в письме 14 января. Королева считала, что следует отложить переговоры и использовать раскол между Россией и Австрией. Это был здравый совет. Подобно своему отцу Александр боялся войны с Австрией более всего другого, и возможно только это могло заставить изменить свое мнение и принять их предложения. 12 января Буоль проинформировал русских, что Австрия разорвет отношения, если они не примут условия мира. Фридрих-Вильгельм выразил свою поддержку австрийским предложениям и в телеграмме в Санкт-Петербург. Теперь царь остался один.
15 января Александр созвал очередное заседание своего совета в Зимнем дворце. В этот раз Нессельроде произнес главную речь. Он предупредил царя, что в наступающем году союзники решили сконцентрироваться на Дунае и Бессарабии, в районе австрийской границы. Австрия скорее всего будет втянута в войну против России и это решение окажет немедленный эффект на остающиеся нейтральными Швецию и Пруссию, в первую очередь. Старый князь Воронцов, ранее наместник на Кавказе, поддержал Нессельроде. Выступая эмоционально, он призвал царя принять австрийские условия, какими бы неприятными они не были. Ничего иного нельзя было достичь продолжением борьбы, а сопротивление может привести к еще более унизительному миру, возможно потерей Крыма, Кавказа, даже Финляндии и Польши. Киселев согласился, добавив, что население Волыни и Подолии в Украине с такой же вероятностью может подняться против правления России как финны и поляки, если война продолжится и австрийские войска подойдут к западным границам. В сравнении с этими опасностями, жертвы, затребованные ультиматумом, были незначительны. Один за другим чиновники царя призывали его принять мирные предложения. Только младший брат Александра, Великий князь Константин, был за продолжение войны, но у него не было поста в правительстве и как бы ни патриотично не звучало для русского сердца обращение к духу сопротивления 1812 года, оно не было ничем обосновано и не могло изменить их позиции. Царь принял решение. На следующий день австрийцы получили от Нессельроде сообщение, возвещающее принятие их условий мира{546}.
А в Севастополе войска готовились провести вторую зиму в Крыму. Никто не знал, будут ли они сражаться опять, ходили самые всевозможные слухи, о том, что их пошлют на Дунай или на Кавказ или куда-то еще в другую часть Российской империи в весеннюю кампанию. «Что с нами будет?» писал командир батальона Жозеф Фервель маршалу де Кастелляну 15 декабря. «Где мы очутимся в следующем году? Это вопрос который задают все, но никто не знает ответа»{547}.
И в это время войска занимали себя ежедневной борьбой за существование на высотах над Севастополем. Поставки улучшились, палатки и хижины у солдат теперь были лучше. Бары и магазины в Камышовой бухте и Кадикое были постоянно переполнены, отель Мэри Сикоул процветал. Солдатам было чем заняться: театр, азартные игры, бильярд, охота и скачки на равнине, когда позволяла погода. Из Британии прибывали лодки набитые туристами, чтобы посмотреть на места известных сражений и набрать сувениров — русское ружье или саблю, или немного формы, снятой с тех мертвых русских, которые до сих пор оставались в траншеях неделями, даже месяцами после захвата Севастополя. «Только англичане могут такое придумать», отметил один французский офицер, удивленный нездоровым азартом этих военных туристов{548}.
К концу января, когда пришли новости о скором мире, союзные солдаты стали все чаще брататься с русскими. Прокофий Подпалов, молодой солдат, который принимал участие в обороне Редана, был среди русских, стоявших лагерем на Черной речке, месте кровавой битвы в августе. «Каждый день мы становились все дружелюбнее с французами с другого берега реки», вспоминал он. «Офицеры нам говорили быть с ними вежливыми. Обычно мы спускались к реке и кидали через неё всякие вещи для них: кресты, монеты и тому подобное; французы в ответ кидали нам сигареты, кожаные кошельки, ножи, деньги. Вот так мы разговаривали: французы говорили “Русский товарищ!”, а русские в ответ “французские братья!”» Постепенно французы начали отваживаться перебираться через реку и заходить в русский лагерь. Они выпивали и ели вместе, пели друг другу свои песни и общались языком жестов. Визиты стали регулярными. Однажды, покидая русский лагерь, французские солдаты раздали карточки, на которых были написаны их имена и полки и пригласили русских в свой лагерь. Они не возвращались несколько дней и Подпалов и его товарищи решили отправиться во французский лагерь. Они были изумлены увиденным. «Было чисто и аккуратно везде, даже цветы росли у палаток офицеров», вспоминал Подпалов. Русские нашли своих друзей и они пригласили их в свои палатки, где они пили ром. Французские солдаты проводили их назад до реки, обнялись несколько раз и пригласили приходить еще. Через неделю Подпалов вернулся к ним в лагерь уже один, но не смог найти своих друзей. Ему сказали, что они уехали в Париж{549}.