Началось все в «Уолдорф–Астории». В баре. Впрочем, нет. Пожалуй, вернее будет сказать, что эта история началась в Стокгольме, в Старом городе, хмурым, ветреным ноябрьским днем, когда тучи ползли так низко над домами, что казалось, даже для голубей погода нелетная. Они сидели у меня на террасе, топорщили перья, спасаясь от сырой белой мглы, которая растекалась по блестящим от дождя крышам. Голуби тоскливо поглядывали на меня, а я сидел в квартире и завтракал, листая газету.
Насилие и жестокость. Преступление и обман. Дорожные аварии и рост налогов. Коррупция и скандалы.
Запоздалый привет минувших шестидесятых — заметка о том, что эпитет «Королевская» в названии «Королевская библиотека» надо бы упразднить. Обоснование было жиденькое, как похлебка на воде. «Государственная библиотека» звучит совсем иначе, по крайней мере для меня. Да и Густав Клемминг, легендарный главный библиотекарь, будь он жив, наверно, стал бы на мою сторону. Когда в 1877 году книжное собрание перевели из дворца, где разместил библиотеку ее основатель Юхан III, Клемминг лично, собственной персоной, в метель отвез на салазках через мост Норрбру к новому зданию Королевской библиотеки «Дьяволову Библию». В XIII веке какой–то монах, заручившись поддержкой дьявола, в одну ночь переписал библейские тексты на ста шестидесяти ослиных кожах. Как трофей Тридцатилетней войны книга попала из Праги в Швецию и хранилась во дворце, в Королевской библиотеке, «в огромном зале, где стены украшены панелями из книг, потемневших от времени, словно хорошо обкуренная пенковая трубка», — так писал Стриндберг, работая там ассистентом.
Не то чтобы я придавал важность тому, как именуют себя государственные учреждения, но мое утреннее настроение от этого не улучшилось. Издавна привычная осенняя хандра завладела мною, она всегда тихонько подкрадывается, когда прозрачно–хрусткие октябрьские утра исчезают в дождевых шквалах поздней осени и циклоны с исхлестанных штормами просторов Мирового океана бесконечной чередой идут в атаку на Скандинавию. В такие дни отчетливо донимаешь, что до хорошего еще ох как далеко, пока будет только хуже становиться, к зимнему солнцестоянию дневной свет совсем зачахнет. Мрак и холод медленно, но неумолимо ширятся, грызут, словно злые тролли, золотой солнечный диск. Одна радость — Рождество, а за ним по календарю с натугой ползут тяжкие рабочие недели, и нет им конца–краю, однако все ж таки забрезжит когда–нибудь бледный апрельский свет и боязливо, робко придет весна с ее капризной погодой, такой же капризной, как накануне Ивана Купалы. Сколько раз в последний апрельский вечер[1] я дрожал на снегу и морозе под Гуниллиным колоколом[2] на Слотсбаккен в Упсале, меж тем как хор «Альменна сонген» воспевал в промозглом сумраке «Весенние свежие ветры..,».
Я зевнул, листая шуршащие страницы, потом положил газету и подлил кофе в белую фарфоровую кружку. Когда я намазывал ломтик поджаренного хлеба апельсиновым джемом, золотисто–желтая капля упала на открытую страницу. Я подобрал джем, задумчиво отправил его в рот и прочел объявление, на котором он оставил пятнышко: «За рождественскими подарками — в Нью–Йорк». Стоимость поездки была невелика, даже более чем. Видимо, со скидкой по случаю праздников, ну, и с учетом падения курса доллара. Уик–энд в Нью–Йорке вместе с манхэттенской гостиницей были мне вполне по средствам.
Вдобавок расходы можно отнести за счет фирмы, ведь у меня и вправду есть одно дельце в The Big Apple[3]. С некоторых пор меня все больше интересовало то, что американцы называют Depression Modern, — направление в декоративном искусстве, по времени совпадающее с биржевым крахом на Уолл–стрите и Великой депрессией 30‑х годов. Простота и функциональная строгость формы, восходящая к французскому Art Deco, вершиной которого явилась парижская выставка 1925 года — «L'Exposition International des Arts Decoratifs et Industriels Modernes»[4]. Использование новых материалов вроде бакелита — например, в изготовлении мебели. Коротко этот стиль можно охарактеризовать так: простота, плавность линий, чистота цвета, контраст света и тени. А еще подлинность материала: сталь — это сталь, медь — это медь, и краска — краска, а не попытка имитировать мрамор. Машины подсказали Америке дизайн обтекаемых форм для жизни, которая тоже шла по подсказке машин, — недаром архитектор Ле Корбюзье назвал жилище «машиной для жилья». Звучит жутковато, однако результат во многих случаях оказался весьма изысканным. Швеция не осталась в стороне от новых веяний, наоборот. И на Стокгольмской выставке 1930 года под девизом «Целесообразно — значит, красиво» был представлен радикальный новаторский функционализм. Особенно яркое выражение все это нашло в архитектуре, а также в мебельном дизайне. Алвар Аалто, Бруно Матссон и Сигурд Леверенц[5] — вот кумиры тех лет. В моду вошла мебель из стальных трубок, светлое дерево, стеклянные столешницы, равно как и новые художественные идеи в области керамики и стекла. Во многом здесь прослеживалась связь с эстетикой «Баухауза», не проводившей существенных различий между художником и ремесленником.
И если торгуешь антиквариатом, нужно все время держать руку на пульсе, постоянно совершенствоваться. Теперь уже мало отличать Хаупта от Линнинга[6] или разыскивать на стенах старинных домов полотна Хиллестрёма и Мартина[7]. К тому же «стоящих» вещей становится меньше и меньше, а вихрь всеобщего благосостояния и стрижки купонов чудовищно вздувает цены. Слишком много денег у слишком многих людей — рядовому антиквару со скромными средствами пользы от этого никакой. Чтобы нынче стать миллионером, для начала вовсе не обязательно сидеть без гроша, с хорошей идеей в голове. Достаточно хорошего кредита и телефона, чтобы при известном везенье, чутье и ловкости собирать денежки в густой поросли опционов и биржевых спекуляций, которые все больше заполоняют мир. Давние добродетели, вроде капиталовложений в производственные и торговые предприятия, стали, похоже, редкостью. Конечно, Немезида трудилась не напрасно, многим из «волчат», то бишь маклеров помоложе, пришлось бросить мясные косточки и зализывать в логове раны, и все же, хоть биржа и щелкала чересчур ретивых спекулянтов по носу, толком ничего не изменилось. Это заметно и по рынку произведений искусства, где крупные аукционы норовят перещеголять друг друга в рекламе и немыслимых ценах. Иной раз прямо–таки создается впечатление, будто искусство теперь продается квадратными сантиметрами — судя по биржевым сводкам, где на самом верху фигурируют «великие» имена, такие, как Цорн и Лильефорс[8]. В результате из подвалов и с чердаков извлекли на свет божий всевозможных заслуженно забытых знаменитостей, обтерли пыль и выставили на продажу по баснословным ценам. Я их обычно называю «открыточными опусами».
Поэтому в моем деле необходимо глядеть по сторонам, прикидывать, где обнаружится новый рынок, что станет завтрашним антиквариатом. К примеру, вазы Галле[9]. С ними я ошибся, и здорово. Помню, эти многоцветные вазы из покрывочного стекла с клеймом Галле продавались почти за бесценок — совсем недавно, на блошином рынке в пригороде Парижа Клиньянкуре. Нынче они ценятся на вес золота. А вот теперь на Швецию большими шагами надвигается эта самая Depression Modern. Возрождение 30‑х годов. Кое–что, пожалуй, не слишком соблазнительно, особенно мебель, глядя на которую как бы переносишься на несколько десятилетий назад, в тогдашние шведские гостиницы. Но многое сделано с тонким вкусом, в частности вещицы из блестящего черного лака и хрома, из черного дерева. Изысканно простые линии. Ведущее положение в этой области принадлежит компании «Чейс», это ею выпущены подсвечники, блюда, лампы и масса других вещей, на донышке которых оттиснуто клеймо в виде вздыбленного коня.
Разъезжая по аукционам Швеции, я начал скупать мебель 30‑х и 40‑х годов; хранится она у меня на старом плотничьем складе, который я за небольшую плату арендовал в Нерке. Холод ей не во вред, напротив, он спасает от медленного пересыхания, неминуемо ожидающего её в сухих помещениях с центральным отоплением. «Моя банковская книжка», говаривал я. Там стоит мой капитал и знай себе растет — до поры до времени, когда придет срок показаться широкой публике. А на днях я получил из Нью–Йорка каталог большой выставки модернизма.
Я нагнулся к журнальному столику, взял изящный каталог — черный с серебристо–серым, с большими красными буквами. А что, почему бы и нет? Хорошо бы проветриться, размять ноги, отвлечься от будней, посмотреть другие края — не сошелся же свет клином на Чёнмансгатан в ноябрьском ненастье. Не мешает освежить впечатления насчет Depression Modern. Да и не разорит меня один уик–энд. А на более долгое время закрывать магазин незачем. Повешу в окне на денек–другой табличку «Сейчас вернусь» — от этого моим финансам ни прибытку, ни ущерба.
Вот так все и началось, по воле случая. Клякса апельсинового джема на газетной странице с объявлениями бюро путешествий, каталог нью–йоркской выставки, а еще хандра из–за густеющего осеннего мрака, который очень скоро обернется долгими железными тисками зимы. Оттого я и сидел тогда вечером в Нью–Йорке, прихлебывая ледяной мартини. Кусочки льда позвякивали о стенки высокого бокала. Тонкий ломтик лимона плавал сверху, точно маленький желтый парус. Все компоненты безупречно гармонировали друг с другом. Сухой вермут тонко подчеркивал терпкий вкус джина. Чистым и звучным аккордом мартини таял у меня во рту. И пожалуй, это было совершенно естественно. Ведь, что ни говори, придумали его именно здесь, в «Уолдорф–Астории», а популярность он приобрел в ту же эпоху, что и мой «новый» антиквариат. Кстати, и бокал являл собою великолепный образчик тогдашнего стиля. Я осторожно поставил его на мраморный столик — стеклянный конус на высокой ножке, такая же изящная функциональная форма, как и множество других вещей тех лет. Забавно, между прочим, что и мартини переживает возрождение. Во всяком случае, если верить «Геральд трибюн», которую я читал в самолете. Хотя, как водится, между разными школами шла насчет состава упорная борьба: сколько джина или водки и сколько вермута? Я невольно улыбнулся, вспомнив самый последний вариант — наполнить бокал джином и сказать поверх: «Вермут». Так сделал некий бармен по просьбе посетителя, который меланхолично взглянул на него и обронил: «Чересчур».
День был хлопотный. Временной сдвиг напоминал о себе усталостью, ведь это здесь было только семь вечера, а в Стокгольме–то как–никак уже час ночи. Там ночь, здесь вечер. Вдобавок я совершенно не выспался. Под окнами моего номера на Лексингтон–авеню завывали сиренами то полицейские и пожарные машины, то кареты «скорой помощи», хотя улицы в такую рань были пусты и безлюдны. Да и проснулся я в четыре утра. Организм упорно не признавал сдвига времени. Правда, это бы еще полбеды. Я посидел за компанию с телевизором, который потчевал меня Борисом Карлофом и Фредом Флинтой, пока я не закемарил в уютном кресле, а проснулся, когда шла уже деловая сводка утренних новостей.
Прогулка по обычным, традиционным антиквариатам дала не много. Изредка попадались шведские вещицы, по баснословным ценам, но львиную долю, судя по всему, составляла простенькая мебель да разные безделушки, которые чуть ли не контейнерами привозились из Англии и по дороге через Атлантику удваивали свою цену. Что ж, в Стокгольме качество было гораздо выше, а цены ниже. Впрочем, большую часть дня я провел на выставке. Размещалась она на углу Парк–авеню и 79‑й улицы в так называемом Арсенале, старинном здании из грязновато–бурого кирпича, где некогда в лучшие дни стоял пехотный полк.
Как всегда, на первых порах выставка просто ошеломляла. Стенды теснились друг к другу, и глазу было трудно разобраться в этом обилии впечатлений. Но я последовал обычному своему принципу. Сперва не торопясь обошел всю экспозицию, чтобы сориентироваться и запомнить, где расположено самое для меня интересное. Потом я выпил у входа чашку жидкого тепловатого американского кофе (чашка была из пластмассы), чуточку передохнул на одном из складных стульев, а затем вновь устремился в толчею, на сей раз уже целенаправленно.
Множество модерна. Причудливое серебро, ветви, листья. Бронзовые женщины. Лампы, картины. Но больше всего Art Deco и Depression Modern. Я застрял в углу, где экспозиция однозначно определялась черным цветом, хромом и стеклом. Мягкая мебель, обтянутая черным бархатом, чернолаковые столы на серебристо поблескивающих хромированных ножках. Чейсовские подсвечники, блюда, лампы из стекла и хрома. Наверно, это может показаться мрачным — кому охота превращать свой дом в приемную похоронной конторы? Но в светлой комнате, среди белых стен, чернобархатный диван и такие же кресла — четкие прямые линии, простые формы во вкусе той эпохи — на темно–красном афганском ковре, стеклянный столик с черной лампой и соответствующие безделушки могут составить весьма эффектное единство. Как стиль Depression Modern нельзя выпячивать, однако акценты, заимствованные из этого периода, обогащают и подчеркивают эстетическую целостность интерьера.
Я не устоял, купил там кофейный сервиз. Кофейник, сахарница и сливочник — высокие, стройные, геометрически простой формы, с черными бакелитовыми ручками. Изящнейший дизайн. У другого стенда я набрел на шейкер для коктейлей под стать сервизу, тоже чейсовский, тридцатисантиметровой высоты, идеальной цилиндрической формы. Тоже хромированный, с черной каемкой по краям и черной защелкой. Не знаю, чем меня привлекает этот дизайн, обтекаемый, строгий, почти лишенный украшений. Возможно, это обратная реакция на витиеватые формы барокко и прочих стилей, на пышность и перегруженность деталями. Здесь же на передний план выходит простота в самом своем чистом, аскетическом виде.
После обеда я бродил по Нью–Йорку — частица живого, энергичного людского потока, катившегося по улицам. Все расы, все возрасты, все языки. Где–то я читал, что в Нью–Йорке можно найти представителей без малого ста пятидесяти национальностей, и это правда, я заметил. В витринах было все что угодно. От новейших образцов японской электроники — телевизоров, магнитофонов и множества других вещей — до антиквариата и ювелирных украшений. Дешевые закусочные соседствовали с роскошными ресторанами, длинные лимузины тормозили возле тротуара, перед носом у растоптанных обществом, чокнутых оборванцев, которые спали на вентиляционных решетках, согреваясь теплом подземки. Сверкающие стеклом и мрамором, устремленные ввысь небоскребы, и тут же рядом — ветхие двухэтажные кирпичные дома — необузданная симфония архитектуры, где хаотичность и нехватка единообразия создавали какую–то особую гармонию, а в итоге делали облик города неповторимым.
Моя гостиница была расположена наискосок от «Уолдорф–Астории», этой «Куин Мэри»[10] среди первоклассных отелей, что стоит между Парк– и Лексингтон–авеню, рядом со зданием компании «Крайслер», сверкающий металлом небоскреб, в наиболее чистом виде воплотивший архитектурные каноны Art Deco и некоторое время считавшийся самым высоким в мире. Отдохнув после блужданий по Манхэттену, я принял душ и переоделся — подошло время ужина. Особых планов на вечер у меня не было, посижу где–нибудь в уютном местечке, закажу что–нибудь повкуснее, скажем, бифштекс из вырезки с печеным картофелем и калифорнийским вином, а там видно будет. Единственное, что я запланировал, — это сходить завтра на блошиный рынок, что на пересечении Шестой авеню и 27‑й улицы. Каждое воскресенье там, на пустой автостоянке, шла бойкая торговля с лотков.
А не выпить ли мне для затравки бокальчик в «Уолдорф–Астории»? Превосходное начало для нью–йоркского вечера, лучше и быть не может! — подумал я, выйдя из своей гостиницы на Лексингтон–авеню. Давай–ка зайдем в этот отель, где останавливаются короли, президенты, кинозвезды и финансовые тузы.
Я прошмыгнул между желтыми такси, которые как раз затормозили перед светофором, быстро вошел в подъезд «Уолдорфа», ступил на эскалатор и плавно поехал наверх. Затем я миновал в холле вереницу небольших модных магазинчиков и наконец устроился в баре, в мягком кресле, лицом к световому дворику вестибюля. Сколько же там было людей с разных концов земли, все в движенье — будто водоросли в вековечном Саргассовом море. Норка вперемежку с каракулем, смокинги и пальто. Белая техасская шляпа с широкими полями и японские кимоно. Спортивные куртки, джинсы, открытые вечерние платья, направляющиеся на ужины и банкеты. Удивительное место — не то огромная гостиная, не то комната отдыха для важных шишек, не то железнодорожный вокзал.
Большой зал, украшенный поверху золотыми и серебряными мотивами в стиле Art Deco, опирается на мощные колонны из полированного черного мрамора. Посередине, на темно–красном, как бургундское вино, ковре — классические напольные часы, которые некогда стояли в той, первой гостинице. На самом верху этой громадины, весящей две тонны, четыре орла с распростертыми крыльями, а над ними уменьшенная копия статуи Свободы. Ниже располагаются медальоны с портретами королевы Виктории, Франклина, Линкольна и других великих людей. Эти часы изготовили для Чикагской выставки 1893 года, они ровесники моего отца, пастора Эрнста Эмануэля Хумана из Вибю.
Мне вспомнилась старая, исконная гостиница и ее хозяин, Джон Джейкоб Астор. История его семьи весьма характерна для Америки, и только для Америки, — страны безграничных возможностей. Асторы вели свою родословную от мясника из баварской деревни Вальдорф, что на юге Германии, и в XVIII веке перебрались сначала в Англию, а оттуда в Америку. Первому Астору было тогда двадцать лет. Он открыл торговлю мехами, а впоследствии расширил свое дело: завязал коммерческие связи с Китаем и стал продавать земельные участки на Манхэттене. Его правнук Джон Джейкоб Астор был не просто делец, не просто строил гостиницы. В чине полковника он участвовал в испано–американской войне[11], затем стал литератором и изобретателем, и завершилась его бурная карьера тоже весьма бурно: вместе с «Титаником» он исчез в глубинах Атлантического океана.
У меня за спиной, в дальнем конце бара, где два китайских льва из позеленевшей бронзы охраняли вход в ресторан, негромко звучало фортепиано. Черные ампирные кресла, низкие кожаные диваны на розовом ковре с узором из цветочных гирлянд; люди кругом; тихие разговоры. Я развернул «Дагенс нюхетер», которую не успел прочесть в самолете, сунул в портфель, да так и забыл. Только в гостинице нашел и ужасно обрадовался, потому что не люблю ломать свои привычки. А к числу таковых относится и чтение утренней газеты за завтраком, чтобы день с самого начала не выбился из колеи.
Посреди передовицы я услышал за спиной чей–то голос и оторвался от газеты. В кресло рядом со мной села женщина.
— Вы голландец? — спросила она и улыбнулась. Американка, судя по выговору — образованная.
— Голландец?
— Простите, не сумела удержаться от вопроса. Заглянула в вашу газету, и мне показалось, что это голландский язык.
— Нет, шведский. Хотя языки близкие, тот и другой относятся к германской группе.
— Как и немецкий?
— Совершенно верно. В противоположность романским языкам. Итальянскому, французскому и прочим.
Я замолчал, чувствуя, что еще немного — и я сбился бы на лекцию по филологии, ведь уже и тон преподавательский взял.
— Вы гость в Нью–Йорке или живете здесь? — С любопытством глядя на меня, она протянула узкую руку, украшенную большим изумрудным перстнем, к вазе с соленым арахисом.
— Прилетел на уик–энд. Хочу посмотреть кой–какие выставки. Прикладное и изобразительное искусство, антиквариат.
— Значит, вы торгуете художественными произведениями? — На ее лице отразился интерес.
Я кивнул. Можно сказать и так. Пикассо и Рембрандт, конечно, обходили стороной мой магазинчик в Старом городе, но торговал я все же произведениями искусства.
— Я стараюсь не пропускать здесь, в Нью–Йорке, аукционы Сотби и Кристи, — сказала она, доставая из черной крокодиловой сумочки золотой портсигар. — Правда, цены там дикие.
Я опять кивнул. Это еще мягко сказано.
— Сорок миллионов долларов за Ван Гога! Вы читали? За этого горемыку, который при жизни продал одну–единственную картину, и то с трудом.
Подошел официант, и она заказала «Кровавую Мэри». Водка, томатный сок и много специй.
Пока она говорила, я успел ее рассмотреть. Длинные черные волосы, у висков подколотые золотыми пряжечками, волной падали на плечи. Бледное лицо, алые накрашенные губы. Выступающие скулы делали ее немного похожей на азиатку. Глаза большие, темные, умело подведенные. Короткое, выше колен, черное платье, черные чулки. Черные лаковые туфельки с золотой отделкой, через спинку кресла небрежно перекинута черная норковая шубка.
Дама в черном, подумал я. Прямо как название детективного романа. Дама в черном.
— Вы часто бываете в Нью–Йорке? — спросила она и откинулась в кресле на шелковистый мех.
— Да нет. Последний раз я был здесь несколько лет назад, но приехать сюда всегда приятно. Хотя и страшновато.
— Почему? — улыбнулась она. — Не верится мне, что вы из робкого десятка.
— А что тут странного? Я бедный одинокий швед, нас всего–то восемь миллионов на территории размером приблизительно с Францию, а в этом городе население в два с лишним раза больше. Только на Манхэттене обитает почти столько же народу, сколько во всей Швеции. А еще уличное движение, шум, бешеный ритм жизни. И небоскребы. — Я закатил глаза в притворном отчаянии.
Она рассмеялась, закурила сигарету.
— Как же вам хочется, чтобы я поверила, будто вы и впрямь явились из этакой большой деревни в гигантский опасный город, где надо смотреть в оба.
А ведь так оно и есть, подумал я, взглянув на нее. В Нью–Йорке дремать нельзя. Впрочем, она, кажется, не из тех, что ходят по барам в надежде подцепить кавалера. Речь у нее интеллигентная, одета со вкусом и вообще производит впечатление женщины порядочной и воспитанной.
— Юхан Хуман. — По шведскому обычаю я протянул руку. Секунду она смотрела на нее, словно не зная, что делать. Потом улыбнулась и пожала мою РУКУ.
— Астрид Моллер. Можно просто Астрид. Ваше здоровье! Сколь! Так у вас в Швеции говорят, да?
Она подняла свой бокал с густо–красным томатным соком, сдобренным прозрачной, как слеза, водкой и украшенным нежно–зеленой веточкой сельдерея.
Я сделал знак официанту, и он принес мне новый мартини. Для разнообразия на этот раз с оливкой.
— Вы говорили о Кристи и Сотби, — сказал я. — Значит, тоже связаны с искусством? Может, мы и вовсе коллеги?
— Увы, нет. А впрочем, да. В некотором смысле Я художник по интерьеру. Занимаюсь отделкой и оборудованием квартир, гостиниц, магазинов. Хотя предпочитаю квартиры и особняки. Там есть простор для индивидуальности, да и вообще, свободы больше. Можно подумать об эстетической целостности, не слишком заботясь об амортизации и функциональности, не то чтс в общественной сфере. Салон в частном доме — это одно, а гостиничный холл или модный магазин на Пятой авеню — совсем другое.
— Неужели у вас так много заказчиков? Я думал, люди сами оборудуют свои дома. Мне бы, например, в голову не пришло впустить к себе чужого человека, чтобы он обставил мой дом, распорядился, где, что и как разместить.
— Мне тоже. Но вы не представляете себе, сколько людей здесь, на Манхэттене, обращаются за помощью и готовы платить. Ведь у них есть деньги, много денег. А это — главное. Хотя и не всё. Необходимо еще быть принятым в обществе. «Игольное ушко» тут крохотное, а правила весьма жесткие. Мало иметь деньги и в прошлом не слишком запятнать себя связями с мафией и так далее, надо обязательно получить доступ в соответствующие круги. И важнейшую роль здесь играет то, где и как ты живешь, иначе с тобой и разговаривать не станут.
— Надо иметь роскошную квартиру на Пятой авеню, да?
— Это отнюдь не плохо, — засмеялась она, — и очень полезно. Хотя многое зависит от местоположения. Лучше всего — прямо напротив Центрального парка и поблизости. А вот в районе Девяносто Пятой улицы фактически уже почти периферия.
— Почему?
— Гарлем рядом. Наиболее высоко котируется жилье начиная примерно от Шестидесятой улицы до, скажем, Девяностой и между Пятой и Третьей авеню. Нынче, чтобы там поселиться, надо иметь прорву денег. Хотя и это вовсе не означает, что желающий сумеет купить или снять квартиру. Большинство домов являются собственностью кооперативов, а в правлении у них — формалист на формалисте. Дипломатам, например, сдают квартиры очень неохотно. Они слишком часто устраивают приемы, и проблем с обеспечением безопасности слишком много — то им бомбу грозят подмы собирались вместе поужинать. А он, оказывается, не может, что–то ему помешало.
— Жаль, — посочувствовал я, правда неискренне. — Но ведь у вас наверняка найдется в запасе «дублер», как говорят на Бродвее. Резервный исполнитель на главную роль. Если хотите, сегодняшний спектакль могу спасти я.
Она взглянула на меня, засмеялась.
— А что? Почему бы и нет?