Дележку небольшого запаса имевшейся в совхозе муки начали с восходом солнца. Женщины, кто с мешком, кто с ведром, толпились около кладовой и дружно наседали на румяного кладовщика.
— Без бухгалтера не отопру, — твердил тот.
Бегали в контору. Отец Павел сидел там, но благоразумно заперши и дверь и окно.
— Ведомость составляет, — обнадеживали нетерпеливых вернувшиеся от дверей конторы. Тут же, в сторонке, стоял Евстигнеич.
Наконец, когда солнце уже высоко поднялось над дымившейся утренним паром степью, дверь конторы раскрылась, и осанистый бухгалтер, держа перед собою широкий лист ведомости, неспешно сошел с крыльца.
— Погоди еще отпирать, — распорядился он, — сначала я зачту список. Если недовольство какое или у меня самого получилась неточность, заявите. К примеру, Кудинова Мария, сколько у тебя едоков в наличности? Трое? Колька-то у тебя в городе?
— Пятеро! — выскочила вперед бойкая, ладная, как спелое яблочко, и такая же румянистая бабенка. — Пятерых считайте в наличности, отец Павел!
— Вот это здравствуйтепожалуйста, — поклонился ей бухгалтер, выражая этим жестом одновременно удивление и недоверие. — Считаем: ты, две девочки — трое. Положим, Кольку еще из города вернешь. Будет четверо. А кто пятый?
— Андрей Иванович тоже едок. Вот и пятеро, — с долей ехидства тоже поклонилась ему бабенка.
— Ты бы еще дедов и прадедов присчитала! Андрей-то Иванович с год, как мобилизован.
— Аккурат годочек, — еще ехиднее заулыбалась Марья Кудинова. — Что ж тут такого? А он в наличии.
— Что ты мне голову задуряешь! — даже плюнул с досады отец Павел. — Всякому нахальству предел имеется. Раз человек в армии, возможно даже, что и не жив, как его в наличии показывать?
— А вот удостоверьтесь сами. Вот он, как есть, в полном виде! — торжествуя одержанную победу указала Марья на подходящего к кладовой чисто и аккуратно одетого человека. Шел он медленно, несколько смущенно и вместе с тем хитровато улыбаясь свежевыбритыми губами. Подойдя, поклонился бухгалтеру, потом шарахнувшимся от него на обе стороны женщинам. Кладовщику протянул сложенную дощечкой руку.
— Андрей Иванович! Ты ли это или душа твоя неприкаянная? — патетически возгласил отец Павел, подняв над головой лист ведомости.
Евстигнеевич бочком подобрался к пришедшему, осторожно пощупал полу его пиджака и ответил за него отцу Павлу:
— Вполне вещественный. Своевременно из армии смылся, надо полагать.
— В ней и не был ни одного дня, — пожал руку старику подошедший, — год и четыре дня имел подземельное местожительство.
— Ну, дела! — развел руками отец Павел. — Как же тебя, Андрей Иванович, теперь числить?
— Едоком, — услужливо подсказала заскочившая перед мужем Марья, — живая душа питьесть хочет.
— Значит, перерасчет, всю ведомость ломать, — недовольно пробасил священник-бухгалтер.
— Не стоит. Там у меня кой-какой резерв есть, — успокоил его кладовщик, — из него и выделим. А ты где же обретался всё это время, Андрей Иванович?
— Говорю, — в подземельном местожительстве, вроде как бы крота в зимнюю пору или сурка.
— Под печкой погребок вырыли, а поверх сухого будяку навалили, — бойко затараторила, распираемая желанием рассказать все в подробностях, Марья, — там и находился.
— То-то ты и выглядишь бледноватым.
— Кашель одолевать стал, — сыпала Марья.
— Сырость, конечно, — посочувствовал Евстигнеевич, — как-никак, земь. Хотя бы и под печкой.
— Так и сидел весь год? — продолжал изумляться отец Павел. — Без выхода? Чудеса! — Ночами иной раз выходил. В юбку мою и в кофту обряжался, не унималась Марья, торопясь поскорее высыпать весь ворох сенсационных новостей. — Всеволод Сергеевич, — закричал отец Павел подходившему вместе с Ольгой Брянцеву, — полюбуйтесь, какие у нас тут чудеса происходят. Вы этого человека знаете? — В первый раз вижу, — оглядел Брянцев Андрея Ивановича.
— Да что я на самом деле. Конечно, знать вы его не можете. Он до вашего поступления в затвор уединился. Рекомендую: Андрей Иванович Кудинов, огородник нашего учебного хозяйства. Замечателен же в настоящее время тем, что лишь сегодня на свет Божий выполз из подземного пребывания, в коем он провел ни мало, ни много один год.
— И четыре денечка, — вставила Марья.
— И четыре дня, — добавил отец бухгалтер, — укрываясь от призыва в ряды красной рабоче-крестьянской армии. Дезертир, можно сказать, особого вида.
— Нет, не дезик, — согнав улыбку, с сердцем возразил подземельный человек. — Я, извиняюсь, не из армии сбег при военном положении, а идти в нее не схотел. На какой она мне черт сдалась? Кого мне в ней защищать? Опять же, ихнюю власть? Гепею или эту самую сицилизму? Кого?
— Упорный характер. Твердый, — указал на него Брянцеву отец Павел.
— Настырный, ох, и настырный! — с чувством подтвердила Марья. — Всех пересамит. — Ну, приступим к проверке и выдаче одновременно, — возгласил бухгалтер, — отомкни! Андрюхина Елизавета со чадами, всего пять едоков. Сначала муку разберем, а потом обсудим и решим о зерне: на руки из закрома или сначала в размол. По алфавиту вычитываю: Брянцев Всеволод Сергеевич, два едока.
Получив свои тридцать кило серой, не отсеянной муки, Ольга выволокла мешок из толкучки и хотела уже взвалить его на плечо Брянцева, но мешок оказался у Евстигнеевича.
— Зачем вам себя утруждать, — ловко вскинул его на плечо старик, — замараетесь только. Наше дело привычное.
Брянцев не спорил. Хочет услужить, так и мешать ему незачем. Значит, другой теперь ветер дует, а, кроме того, Евстигнеевич никогда спроста не действует. Вероятно, и теперь у него что-нибудь на уме, поговорить втихомолку, может быть, хочет. Хитрый мужик!
— К шалашу нести? Вам бы теперь в подходящее помещение перебраться надо, в директорскую, хотя бы, — наставительно советовал Евстигнеевич.
— Ну, пока в шалаше еще поживем, — решительно заявила Ольга. — И жить будем недолго. В город надо возвращаться.
— Вам здесь спокойнее будет, — дипломатично ответил ей Евстигнеевич, — опять же, питание. Какое в городе снабжение окажется — неизвестно.
— Какое бы не оказалось, а вернемся в город, — твердо отчеканила Ольга.
— А зачем? — поднял брови Брянцев. — Институт, несомненно, закрыт.
— А здесь оставаться зачем? Смотреть, как трава растет? Да? Насмотрелся, голубчик! Хватит!
Горячность и решительность Ольгунки радовала Брянцева, но чем — он и сам понять не мог. Привычная, повседневная Ольга, та, которую он знал до мелочей, до каждого движения губ, бровей, оттенка голоса, Ольга, с которой было прожито девять тусклых, не отличимых один от другого лет, уходила куда-то в прошлое, расплывалась, растворялась и меркла в нем. А вместо нее всё яснее и отчетливее проступал другой облик, иной, еще неведомый ему и непонятный.
«Сводные картинки такие были, всплыло в его памяти воспоминание детства, на бумажке тускло, неясно, а когда намочишь и сдернешь бумажку — заблестит. Так и она теперь. Тоже бумажку сбрасывает».
— Дело, конечно, ваше, — политично рассуждал Евстигнеевич, — в город ли вертаться или здесь оставаться, а только, по моему соображению, вам здесь даже антиреснее будет в общем смысле. Смотрите, дела-то как поворачиваются! Хотя бы Андрея Ивановича взять.
— Что ж в нем особенного? — повел плечом Брянцев. — Обыкновенный дезертир. Мало ли таких.
— Вот и не так рассуждаете, — хитровато посмотрел сбоку на него Евстигнеевич и тотчас же спрятал свои медвежьи глазки под брови, — обыкновенный дезик от своего дому подальше оказаться старается. Бежит от него, чтоб на след не навести. Как лиса. Только бы самому сохраниться. А этот под собственный дом закопался. На какой предмет, спрашивается? Как вы об этом располагаете?
— Чтобы борщ хлебать, какой ему жена наварит, только и всего.
— Он этого борщу вдосталь уже нахлебался. В другом тут дело. Он свой дом старается не упустить. Каждому свое мило. Времени он своего дожидался. Опять же, профорг.
— Думаешь, он в него и стрелял? — осенила Брянцева внезапно пришедшая гипотеза.
— Всенепременно. Кому другому быть? Промеж них издавняя злоба была. Пришло время — подвел ей счет.
— Верно! — блеснула глазами Ольгунка. — Погоди, не то еще будет. Это только первая ласточка, зарница грядущей грозы. Погоди, погоди.
— Ты и сама словно сводить счеты собираешься.
— А почему бы и нет? — вскинула голову Ольга. — Думаешь, у меня должников таких нет? А кто мою молодость съел? Кто? Была она у меня? Детство было? Все сожрали, сволочи! — звонко выкликала она, блестя глазами. Ее как лихорадка била.
«Одержимая, подумал Брянцев, никогда еще ее такой не видал».
— В город! В город! — хваталась Ольга то за один, то за другой мешок. — Сама всё поволоку. А то и здесь брошу.
— Зачем нужные вещи бросать? Всякое барахло пригодится. — А мы вам его донесем.
Раскрасневшийся от быстрой ходьбы, блестящий потом и широко раскинувший в улыбку свой рот с мелкими, крепкими зубами, Мишка стоял перед шалашом. От конторы подходил, вытирая лоб платком, Броницын.
— Мы за вами, Всеволод Сергеевич!
— За мной?
— В город вам перебираться надо. В самом срочном порядке! Вот, читайте! — протянул студент Брянцеву не вложенное в конверт отношение бургомистра. — И вот еще записка от Шершукова.
— Дай! — выхватила у Брянцева обе бумажки Ольгунка, быстро пробежала их и протянула ему. — По-моему, по-моему выходит! К черту растущую траву! — рванула она куст ни в чем не повинного чистотела. — Молодцы, ребята, — махнула студентам выпачканной в его желтый сок рукой. — Сейчас оладьи вам за это напеку!
— Кто такой Красницкий? Почему Шершуков пишет? И кто он сам, собственно говоря? Почему он меня знает? — допрашивал Мишку Брянцев, прочтя оба письма.
— Красницкий — бургомистр города, новая власть, а Шершуков теперь директор типографии, старое начальство всё разбежалось, он выдвинут. Ну, а знает, вероятно, вас по вашим статьям в газете или по общественным докладам. Да кто вас в городе не знает! — и Мишка стал сбивчиво, торопливо выкладывать все городские новости.
— Вам, только вам и быть редактором свободной газеты, беспартийной, нашей русской, понимаете, русской газеты, — наскакивал он на Брянцева.
— Так, не обдумав, нельзя, — уклончиво отвечал тот, хотя было видно, что предложение бургомистра и Шершукова его взволновало.
— Вам, только вам! — страстно вторил Мишке Броницын. — Ведь вы старого императорского университета старый интеллигент. И ваши статьи всегда…
— Тебе! — кричала сквозь шипение примуса Ольга.
— Постойте, постойте. Тут много еще недоговоренного: немцы, их цензура, их пропаганда…
— Немцы — немцами, а мы сами собой, — уверенно выпалил Мишка.
— Пацанок еще, а сказал правильно. Лучше и не надо. Немцы немцами, а мы сами собой, — послышалось со стороны кустов.
Все обернулись. Между разросшимися по рубежу сада кустами серебристой полыни и густо-зеленого чернобыла стоял кривой и посмеивался, морща паутину шрамов вокруг выбитого глаза. За его плечом виднелось руно спутанной, непомерно длинной сивой бороды, а над ней опаленное солнцем до черноты буграстое, безволосое темя.
— Ты, дружок, откудова взялся? — с нарочитой слащавостью в голосе спросил Евстигнеевич. — Как кот подобрался. Не слыхатьне видать, а он тут.
— Что же удивительного? За семейством в город сходил, а теперь с ним вертаюсь. В тенечке передохнуть присели. Супружница наша при вещах тамочко находится, — мотнул головой кривой за кусты полыни, — а я вас послухать по-интересовался.
— А это при тебе кто? — указал Евстигнеевич на бородатого. — Отец твой, что ли?
— Отец, да не мой. Всеобщим отцом допреж был — попом. Теперь же просто человек Божий. Ума решился. Христа ради его при себе блюдем.
— Так, так… — неопределенно промуслил Евстигнеич. — С Татарки, ты говоришь? Ближний? Я там кой-кого знавал. А тебя вот никак не припомню. Чудно.
— Что ж чудного, я там не природный, а вроде как приблудился. Проживал всё же немалое время и приятельство имею. Вот и теперь к дружкам прибиваюсь.
Напряженно смотревшая на пришедших Ольга взяла с тарелки только что испеченную парующую оладину и медленно, продолжая неотрывно вглядываться в лицо бородатого, подошла к нему. Перекрестилась и протянула оладину:
— Прими, Христа ради, человек Божий!
В тусклых, выцветших глазах старика промелькнул теплый свет. Промелькнул и снова погас. Взяв лепешку, он тою же рукой широко перекрестил Ольгу.
— Благословенна будь, дщерь сионская, в путях тебе предначертанных.
Потом проурчал еще что-то, увязшее в его бороде, и закусил подаяние.
Ольгунка опустилась на колени и в землю поклонилась старику. Смиренная, тихая вернулась в шалаш. Все молчали, и в наступившей тишине было слышно, как чирикал прыгавший по аллее воробей:
— Жив-жив! Жив-жив!
— Звать-то тебя как? — словно невзначай спросил Евстигнеевич кривого.
— Поп Иваном крестил, а люди Вьюгой от себя докрестили.
— Посеявшие ветер пожнут бурю. Возвратися ветер на круги своя, — прошуршало в сивой бороде так тихо, что услышало эти слова только напряженное ухо Ольги.
— Жив-жив! Жив-жив! — ликующе чирикал воробей.