Керосин в Масловке кончился в первые же дни войны, да и до того велся не у многих. Кто дружил с трактористом, тот выпрашивал у него пузырек на коптилку или менял у рабочих МТС на яйца и масло, а большая часть изб без него обходилась. Время летнее — день долгий. Вернувшись с работ, повечерять наскоро в полутьме, а постлаться и лечь можно и в потемках. К осени стало хуже: наползут сумерки, завалит небо тучами — в избах полная тьма, а сон еще не идет, да и у баб дела много. Плохо. Скучно. Иной вечер не в моготу становится.
Вот и теперь, хоть и дождик кропит, Арина Васильевна сидит на завалинке под крытым еще покойным мужем крылечком. Тогда, в давно ушедшие годы, знаменито он его оборудовал, кружевною резьбою обшил поверху, расцветил охрой и суриком. Теперь от этих узоров и следа нет, а резное кружево лишь кое-где клоками догнивает. Да и сама крыша сгнила — вся протекает.
Вдовство горькое.
Большая мутная капля собралась под трухлявой тесиной, затяжелела и упала на щеку Арины. Вдова не смахнула ее. Капля покатилась по щеке, оставляя за собой блесткий следок, затекла в морщину у губы, в ней и осталась. Вот с этого крылечка, с этой вот треснувшей, обломавшейся уже ступеньки последний разок на него глянула Арина. Обернулся тогда он, тряхнул картузом, и поворотил за угол. Только всего и было при расставании.
Ступенька-то треснула и обломилась. Так и бабья жизнь тоже треснула тогда, тоже обломилась.
Осенний дождь зачастил, слился в одну серую, мутную пелену с наползшими сумерками. И соседской крыши видно не стало. Только слышно, как капли по лужам стегают.
Что уж там гадать-вспоминать! В избу пора. Скоро и ночь. Вдовья, одинокая, долгая ночь.
По блесткому следку дождевой капли другая покатилась — он или так это? Только померещилось? Тот, что на Шиловской горе, кривой?
Кривому ему и быть теперь надо. Головинские мужики ему тогда начисто глаз выбили, всем это известно и урядник Баулин говорил. Ногу тогда тоже перешибли. Ване, соколику.
Он ли? Откуда? Ведь столько годов вести о себе не давал.
Нет, не он. Все обличье другое. А вот как бровью повел, — будто он, Ваня мой ненаглядный, будто с того света сошел. Воротился.
Он! Он это, — стучит бабье сердце во вдовьей посохшей груди, — он! Помолоду оно трепыхается, жаворонком поет, а не серой кукушкой стонет.
Он! Ваня это!
Так трепыхнулось сердце, что Арина Васильевна даже за грудь схватилась. А нету ее, груди. Уплыли обе лебедки белые. Зачахли одни, без ласки милого. Иссохли.
Нет, не он это был на Шиловском спуске. Так, померещилось что-то.
Еще одна капля скатилась по блесткому проторенному следу. За ней еще.
Не он…
— Много лет вам здравствовать, Арина Васильевна!
Перед обветшалым крылечком, не вступая на него, стоял вынырнувший из пелены дождя такой же серый, как и она, человек. Снял шапку и поклонился чуть не в пояс.
— Мать Пречистая! Царица Небесная! Заступница! — прошептали Аринины губы.
— Не признаете? Оно, конечно, давно мы с вами не видались, Арина Васильевна. Да и темно к тому же, — говорит, словно с усмешкой вынырнувший из дождя человек. — Может, в избу зайти дозволите? Там, на свету, легче признаете и в старом знакомстве удостоверитесь.
— Ваня! Ванюша, светик! Вернулся! — Рванулась всем телом Арина Васильевна. Ей казалось, что на всю Масловку выкрикнула она эти слова, из самого сердца их вырвала, а на самом деле только прошелестела ими, как осина сухими листами. Один только их и услышал этот самый, вышедший из сумеречного марева, человек.
— Верное ваше слово. Подлинно это я, Ариша. А по прозвищу в прежние годы Вьюгой числился. Я самый это и есть.
— Ваня, темно в избе-то, керосину нет, — только и нашла, что ответить Арина Васильевна. Стоит она на крылечке и шагу ступить не может ни вперед, ни назад. Обняла бы, ух, обняла бы она этого серого, мутного человека, а руки не поднимаются. Повисли, как мокрые холсты. Сомлела.
Кривой ступил на крылечко и осмотрелся.
— Так, значит, — ответил он вслух каким-то своим мыслям, — значит, так…
Пощупал рукой сгнившую доску крыши. Она сдвинулась с места и осыпала его трухой.
— Значит, значит. Осиповы достижения все насмарку пошли? Как по пятилетним планам полагается? А первейшее крылечко он тогда соорудил. Плохо живете, — обратился кривой к Арине Васильевне. Не попрекнул и не пожалел, а только подтвердил и без того ясное. — Что ж мы с вами на дожде стоим? Ведите гостя в избу, коли он вам желателен. Насчет освещения не беспокойтесь, при себе его имеем. Плохо, плохо живете…
— Как все, Ванюша. Вся жисть такая, — тихо ответила Арина, словно повинилась в чем.
Войдя вслед за деревянно ступающей женщиной в темноту избы, кривой вынул из кармана плоскую немецкую свечку в розовой бумажке и чиркнул зажигалкой. Выправил примятый фитилек, зажег и обмахнул его желтыми бликами пустые стены избы, не покрытый скатертью стол и в углу широкую кровать с уцелевшей кое-где потемневшей пестрой окраской. На ней задержал блики, поиграл ими.
— На этой кровати он и помер?
— Где же еще? — глухо, почти сердито ответила Арина. — На ней, на самой.
— Про меня не поминал?
— Почитай каждый день о тебе словечко было. Книжки, что ты ему купил, все читал. Почитает, задумается и про тебя вспомнит. «Блудный он, — говорит, — а только ему этот блуд не к погибели. Вот иные святители тоже смолоду блудствовали, а потом озарились Господом и спаслись. На подвиг вступили. Так и он. Выведет его на путь Никола Чудотворец».
— Еще что говорил? — напряженно схватывая каждое слово Арины, допытывался кривой.
— Ну, как услыхал, что били тебя, пожалел, конечно. А потом говорит: «Это к славе». Он перед кончиной-то своей сам вроде блаженного стал. Туманно говорил, умственно и все улыбался.
— Так и должно ему было стать, — подтвердил свои мысли Вьюга, — к тому самому он подвигался.
Помолчал и снова спросил с присвистом, с хрипом:
— В смертный час меня помянул?
— Про меня и про тебя совместно. «Жди, — говорит, — вернется он к тебе, одна у вас путинка-дороженька. Верно, — говорит, — накрепко его жди, приведет его Никола Милостливый».
Кривой перекинул волну блеклого желтого света в угол, на скрытую там, в темноте икону Чудотворца, перекинул свечу в левую руку, перекрестился и поклонился.
— Царство Небесное рабу Божьему Осипу… А теперь давайте и мы с вами, Арина Васильевна, поздороваемся, как полагается, после долгой разлуки, — протянул он хозяйке руку.
Арина не взяла ее, а, раскинув свои, шатнулась к нему всем телом, словно сзади ее кто толкнул. Шатнулась и, не встретив желанной опоры, откачнулась назад. Кривой не шелохнулся. Так и стоял с протянутой рукой. Только бровь над выбитым глазом ходуном заходила.
Арина покорно вытерла ладонь о подол и, сжав палец к пальцу, дощечкой протянула ее Вьюге. Не того ждала. Не такая встреча во снах ей грезилась. Вьюгиных пальцев она не пожала, молча низко поклонилась и пошла к печке.
Кривой сел к столу, снова обвел глазом избу, усмехнулся чему-то и, согнав смех с лица, пошел за Ариной, у печки обнял ее сзади за склоненную спину и зашептал на ухо каким-то не своим, не обычным, а удивившим его самого голосом. Будто не он, а за него кто-то говорил.
— Ты, Ариша, на меня не гневайся, что не приветил я тебя, что не по-прежнему повстречались мы с тобой. Ты, Ариша, помысли сама, — кто мы с тобой были, и кто мы теперь есть. Хоть на мой лик взгляни, — повернул он женщину и, взяв ее за оба плеча, поставил перед собой, — вглядись в него поплотнее. Есть я теперь Вьюга? Ваня я теперь есть?
Ты не на глаз мой смотри, какой мне головинские мужики выбили, — продолжал он быстро и страстно, теперь уже своим настоящим хрипловатым голосом, — этому глазу давно панихида отпета и в поминание он у меня не записан, аминь ему! Амба! Ты на весь лик мой смотри. Что он собой есть? Труха он, Ариша, насквозь трухлявый, ровно вот как доски, какими Осип крылечко обуютил.
Труха! И крыльцо труха, и Масловка вся протрухлявила, и Рассея вся трухой позасыпана. Вот что! — выкрикнул кривой и добавил неожиданно тихим, опять чужим, не обычным своим, мягким голосом: — Какая ж промеж нас может быть теперь любовь, Арина Васильевна?
— Так зачем же пришел? Зачем воротился? — подняла упертые в пол глаза Арина. — Зачем душу мою развередил? Опять для своего только гонору, как тогда, чтобы, значит, удостовериться, как ты над бабьей мукой властвуешь? За этим?
Кривой выпустил плечи Арины и молча пошел к кровати. Стал перед ней спиной к женщине и уставил глаза в угол, где лежал скинутый Ариной мокрый от дождя бушлат. Смотрел туда долго. В тот же угол смотрела и Арина.
Вьюга медленно повернулся и еще медленнее повернул глаза на чуть заметный в темноте угла образ. Взял со стола немецкую свечку, поднял ее и умостил в пустую лампадку. Желтые блики стали разом розовыми и облекли ласковой теплотой выступивший из тьмы лик Чудотворца.
Арина взглянула на него и закрестилась. Перекрестился и Вьюга.
— Вот зачем, — сказал он глухо, — за этим за самым. На него взглянуть, — мотнул он головой к розовой ласке лампады, — ему поклониться, у него силы взять себе, как тогда Осип, когда меня, полюбовника твоего, от урядника скрывал на этой самой постели. К нему душу свою окаянную я нес от самого ледяного океана. Вот и принес, — усмехнулся кривой, подморгнув Арине своим единственным глазом, — принес душу свою и затеплил ее перед ним немецкою свечкой!
— И так бывает, Ваня, — неясно, по-матерински ласково усмехнулась в ответ Арина, — всякое случается по воле Господней. А что от масла, что от свечи — в лампаде-то свет один. Только бы теплилась она…
Вьюга порывисто шагнул к женщине и крепко обнял ее. Тряхнул головой и, коля небритой щетиной усов, прижал свои к ее губам.
— Ваня, Ванюша! — из груди, от самого донца ее, проворковала, простонала Арина. — Вот когда воротился ты… мой! Мой! Соколик мой! Вьюга моя сердешная! Мука моя…
И словно вырвавшаяся из земли сила снова растолкнула обоих. Кривой так же резко откинулся от Арины и, топнув каблуками, стал перед ней, как на выпляску. Голову задрал, разметал к вискам обе брови и кулаком в бок упер.
— Ваня! Ваня мой разудалый! Ты! Как есть ты! — только и смогла сказать Арина Васильевна, сведя на грудях отброшенные кривым руки.
— Ваня! — выкрикнул кривой. — Ванька я опять! Вьюга я опять!
Вот она жисть-то, Ариша! Обмела она труху, а под ней наново дубовина! Крепкая! Не уколупнешь ее! Вот как! На этой кровати постели мне сегодня, — повелительно сказал он замлевшей и засветившейся Арине, — в тот угол подушку клади, в тот самый, в который я, Вьюга, тогда, страха ради, лег. Из него, из этого угла теперь я, Вьюга, и восстану! Так? Поняла?