Рабочая жизнь редакции быстро налаживалась. Брянцеву казалось, что и он, и сотрудники, число которых с каждым днем возрастало, разом вливались в какое-то, уже проложенное когда-то и кем-то, русло, шли по проторенной дороге, открывавшейся им самим шаг за шагом, без поисков и усилий с их стороны. Немецкий цензор не мешал. Он аккуратно приносил переводы сводок, приказы и оповещения комендатуры, а от просмотра корректур в большинстве случаев отказывался:
— Мне некогда. В немецких штабах много работы. Но ведь не будете же вы помещать статьи, направленные против Германии? Остальное же — городские новости, беллетристика и прочее их не интересует.
— Вы всегда говорите о немцах в третьем лице: они, их, — сказал ему как-то Брянцев. — Но ведь вы немецкий полковник, да и по крови, по крайней мере, по фамилии, немец?
— Не только немецкий, но и русский полковник, — с осветившей его лицо бледной и несколько грустной, но вместе с тем теплой улыбкой ответил фон-Мейер, — да и по крови. Кто подсчитает, сколько ее во мне, русской и сколько немецкой. Не в том дело.
— А в чем же?
— Вот в том, что родился, вырос и прожил лучшие годы жизни в России, — совсем уже грустно, без улыбки ответил старый офицер, — в том, что позже телом жил в Германии, а душой вот здесь где-то.
— Счастье ваше, что не наоборот, а то, пожалуй, вашего тела не было бы теперь ни в России, ни в Германии.
— Счастье или нет, — не знаю. Но в эмиграции, особенно в первые годы, это не было счастьем. Скорее мукой. Я чувствовал себя тогда беглецом, изменником, дезертиром, трусом. Это было тяжело. Особенно для тех из нас, кто был воспитан в традициях служения родине.
Брянцев понял, что коснулся каких-то сокровенных, запрятанных в глубь души струн, что расспрашивать дальше фон-Мейера неделикатно, нечутко, но не смог удержаться от вопроса:
— А теперь?
— Теперь нет, — твердо ответил фон-Мейер, — теперь я снова служу ей.
— Даже в этом мундире?
— Мундир — условность, неизбежный тактический маневр. Впрочем, и у меня были видимо волнующие вас теперь сомнения, пока я воочию не насмотрелся картин современной России, вернее того, во что ее превратили. И еще другого…
— Чего?
— Того, что населяющие ее люди — такие же самые, каких я видел, прощаясь с Россией, остались теми же самыми, а не превратились в уродов, какими мы их представляли себе, живя за рубежом.
Но подобные разговоры, в которые Брянцев часто пытался втянуть фон-Мейера, были все же редкими. Полковник явно избегал их и после двухтрех вырвавшихся у него фраз круто менял тему.
Брянцева это удивляло и даже обижало. В уклончивости Мейера он видел недоверие к себе, но Ольгунка, когда Брянцев рассказал ей об этом, посмотрела с другой стороны.
— А как иначе? Не забывай, что он состоит офицером германской армии. Мундир обязывает ко многому, а его — к еще большему, чем природного немца. Вероятно, на него там если не косятся, то, во всяком случае, смотрят несколько недоверчиво, не как на вполне своего. А двойственность в его душе чувствуется — те же сомнения в своей правоте, как у тебя. Но разве ты болтаешь о них каждому встречному? Эх, ты, интеллигент мой российский! — дернула Брянцева за волосы Ольгунка. — Не можешь обойтись без рефлексии, без нудных противоречий с самим собой. Бери лучше пример с Мишки: у него все просто и ясно. Стал на дорогу, так идет по ней, не озираясь по сторонам.
— А что он, кстати, делает?
— Об этом сам тебе расскажет, — загадочно ответила Ольга. — Лучше ты мне расскажи, как идет работа в редакции.
— Там все гладко, — разом повеселел Брянцев. — И знаешь, странно, редакция стала каким-то русским центром, особенно в первые дни по занятии города. Кто только ни приходил и с какими только вопросами не обращались! Для прямой работы времени не оставалось. Ибрагимова и еще какая-то учительница приходили о своих мужьях справки наводить. Этих мужей арестовали перед самым приходом немцев и, конечно, куда-то угнали, раз среди трупов их не нашли. А об этих угнанных самые печальные сведения: половину или больше того в глубокой балке из пулеметов ликвидировали. Немцы там около сотни не зарытых трупов нашли. Я и направил их туда: неизвестность еще тяжелее. Стасенко, помнишь, такой длинный, в прошлом году институт окончил, этот прибежал узнавать, где ему получать разрешение на открытие ресторана. Не пропадет парень, — разом врос в капитализм.
— Не он один. Ты посмотрел бы базар — кого и чего там только нет. И спекулянтки, эти, конечно, всюду поспеют, и пригородные колхозницы, и городские интеллигентки — все за торговлю взялись! Кто чем! Колхозницы овощами, картошкой, мукой из разбитых амбаров, городские — добытым со складов распределителей. Конечно, и те и другие награбили. Впрочем, зачем это глупое слово? Не награбленным, а своим, конечно, своим, недоданным им, у них выхваченным!
— Интересно! Надо туда репортера послать.
— Как важно, — репортера! А у тебя их много?
— С каждым днем прибавляется. Первый номер делало нас трое, а теперь уже за дюжину перевалило.
— Ого! Кто же? Знакомые есть?
— Почти все знакомые. Неожиданные скрытые таланты в них открылись.
— Даже таланты!
— Да. Таланты. Бухгалтер плодовоща Крымкин такие фельетоны пишет, что и Дорошевичу не стыдно было бы. Помнишь его? С бородкой, вид уездного Мефистофеля и псевдоним себе избрал «Змий». Наших студентов человек пять во всех жанрах упражняется. Стихов, конечно, непрерывный поток. Но главное интересно то, что все стали хорошо писать: искренно, доходчиво.
— Потому что много на душе накипело, паров в ней накопилось. Знаешь, Всевка, — Ольга замолчала, подошла к окну, посмотрела на залитую осенним солнцем пустую улицу, по которой деловито разгуливало две курицы, и досказала: — Знаешь, я думала, если бы найти такой способ, чтобы все эти накопившиеся в человеческих душах за советское время пары пустить разом в дело, в творческую работу, что б тогда было?
— Мечтаешь ты, как всегда. Тебе бы Гербертом Уэлсом быть.
— Нет, ты послушай. Я знаю, что будет, — постукала Брянцева по лбу Ольгунка, — смотри, после бегства советов едва лишь неделя прошла, а как, разом все ожило! Все начали что-то делать. Одни на базаре торгуют, другие рестораны открывают. Профессор Гриценко забегал сегодня, думал тебя утром застать. Он брошенные по учрежденским библиотекам книжки собирает. Что-то задумал: то ли книготорговлю, то ли библиотеку, а может и то и другое вместе. Об этом он и хотел с тобой поговорить.
— Не люблю его: хитрый, двуличный хохол.
— Это неважно. Сволочи были и будут. Всегда будут, всегда! — уверенно повторила Ольгунка. — Но надо так, чтобы и они делали дело. А хороших людей тоже достаточно. Мария Васильевна, например. Она с бабами какими-то собрала беспризорных коров в Архиерейском лесу и теперь «Каплю молока» для больных детей организует.
— Знаю. Была у меня. Свел ее с немцами. Те тотчас же за неё схватились, во всем пошли навстречу: помещение ей отвели, дали ордер на получение кормов, сепаратор и еще что-то там. Одним словом, все имущество советской «Капли молока».
— От которой населению ни одной капли не приходилось? — злобно вставила Ольгунка.
— Да, она молодец, деятельная, — пропустив мимо ушей реплику Ольги, продолжал Брянцев. — Кроме того, церковь ремонтирует в бывшем клубе Спартака. Тоже все своими силами. Вот никогда не подумал бы, что в этой скромненькой, тихой, безличной, как казалось, машинистке окажется столько инициативы и энергии.
— А главное — воли к добру. Вот я и твержу тебе все время про это. Это тот самый сдавленный советами пар рвется наружу. К добру. К свету рвется.
— Ну, и к злу тоже, моя дорогая! В редакцию достаточно этой дряни тащат. Форменные доносы под видом фельетонов и корреспонденций. Сведение личных счетов или просто пена кипящей злобы.
— Что ж, и ее накипело достаточно. Это естественно. Разве могло быть иначе? Но ведь и злоба, Всевка, и ненависть могут быть тоже направлены к добру, если они вступают в борьбу с другою, сильнейшей ненавистью.
— Опять зафилософствовала!
— Никакой тут философии, а самая обыкновенная, вот такая повседневная, обывательская жизнь, — обиделась Ольгунка, но тут же снова вспыхнула изнутри, выкрикнула: — Вот Мишка, например! — выкрикнула и тотчас же прикусила язык. — Не могу еще пока сказать, это его тайна. Он сам тебя в нее посвятит.
— Посвятит, так посвятит. Будем ждать. А вот с обедом ждать не буду. Мне нужно опять в редакцию бежать.
— Ждать не придется, все готово. Да еще что готово-то! Угадай! — сняла Ольга с примуса прикрытую тарелкой сковородку. — Ни за что не угадаешь. Твоя любимая рыба! Свежая! Сегодня утром в озере еще плавала. А к ней — грибной соус.
— Откуда такие деликатесы?
— От свободы, дорогой мой, все от нее. На Сенгилеевском озере, помнишь, охрана всегда стояла. Черт их знает, что там чекисты оберегали, границу аэродрома, что ли. Но ловить рыбу никому не давали, да и вообще гоняли всех с берега. Теперь ребятишки побежали туда, конечно, раков ловить. А там уже немцы гранатами рыбу глушат. Крупную себе взяли, а мелочь отдали мальчишкам. Те два ведра на базар приволокли. Тоже предпринимательством занялись, и, кстати, грибов по дороге набрали. Говорю тебе, Всевка, изо всех этих сдавленный пар прет.
Ольга сняла со сковородки тарелку и, как фокусник, наслаждалась эффектом, весело смотря на втягивавшего носом запах любимого кушанья Брянцева.
— Дары свободы!
— Добавь — желудочной. Ну, пожалуй, еще по наполнению карманов. А о прочих ее видах пока помолчим. Я, знаешь, вчера смотрел карту будущей Восточной Европы по немецкой планировке. Весь юг России — Украина, отдельное государство под германским протекторатом. Русская граница проходит к северу от Курска. Одесса — румынская. Крым, кажется, полностью германский. На Кавказе какая-то неразбериха: федеративное казачье царство, еще какие-то лоскутные союзы, но в целом тоже немецкая сфера.
— Начертить на бумаге что угодно можно, — спокойно и даже несколько презрительно откликнулась Ольгунка, но потом разом помрачнела, — чушь все это. Ничего подобного никогда не будет!
— Немцы иначе думают. И знаешь, что особенно интересно: показывает мне зондерфюрер эту карту и уверен, глубоко уверен, что она должна мне очень понравиться! Расплывается в самой благожелательной и вполне искренней улыбке. «А вам», говорит, «мы предоставим Персию с выходом в Индийский океан. Колоссально! Какие необозримые перспективы! Вы станете великой азиатской страной, владеющей двумя океанами. В этом ваша историческая миссия».
— Как раз! — стукнула о стол опустевшей сковородкой Ольга. Здорово выдумал! Азиаты! Никогда этого не будет! Не дадим!
— Кто это «не дадим»? Какие силы? — усмехнулся Брянцев. — Ты, что ли, с Мишкой?
— Сила опять тот же пар, — уверенно и спокойно проговорила Ольга. — Это земля парует. Русская земля. Понимаешь?
Брянцев не ответил.
Возвращаясь в редакцию, он завернул на базар. Несмотря на поздний час — было уже около трех — вся площадь кишела народом. С въезда, там, где в нее вливались две главные улицы, что-то строили. Брянцев рассмотрел два свежеотструганных толстых столба, к которым стоящие на лесенках плотники прилаживали перекладину с ввинченными в нее большими железными кольцами. Сомнений в назначении этой конструкции быть не могло.
«Виселица!» — передернуло Брянцева. «Вот тебе и свобода, о которой твердит Ольгунка. Пар земли русской. Плотники-то русские ставят, немецкий унтер лишь распоряжается».
— Всеволод Сергеевич! — окликнули его сзади.
Отдельной группой, не смешиваясь с толпой, позади Брянцева стояли три студента. Двух из них он узнал — Броницына и Мишку. Лицо третьего ему лишь смутно припоминалось.
— Идите к нам, Всеволод Сергеевич, — звал Мишка, — разрешите наш спор. Вот Таска, — указал он на незнакомого студента, — протестует и возмущается этим сооружением, а Броницын говорит: так и надо.
— Надо! — горячо, почти раздраженно выкрикнул сам Броницын. — Надо! Слишком много всякой сволочи развелось. Нельзя иначе! Надо! Надо! Надо!
— Что же получается, — так же горячо возразил ему тот, кого Мишка назвал Таской, — то в подвал тащили и там шлепали, а теперь на базаре на перекладину вздергивать будут. Прежде вниз, а теперь вверх. В этом только и разница. В двух этажах.
— А вы, Миша, как думаете? — спросил Брянцев, вспомнив недомолвки Ольги. — Надо или не надо?
— Сам не могу этого решить, Всеволод Сергеевич, — почесал себе вихры Мишка, — и надо… Прав Гришка, много сволочи, и… обидно. То обидно, что эту хоть и сволочь, а все-таки нашу сволочь, чужие вешать будут. Если бы мы сами, — тогда другое дело. Тогда — надо.
— Договорился, — развел руками Таска, — собственноличную кандидатуру в шлепальщики и вешальщики, в общем и целом в палачи выставил.
— Надо! Надо! — упрямо повторял, словно дятлом кору долбил, Броницын. — Сволочь уже теперь на верхи выскакивает, на всех руководящих должностях партийцы утверждаются. Наш Плотников, например, член бюро комсомола, самый твердокаменный во всем бюро, — жилотделом теперь заворачивает. Проскочил. Сумел.
— И пусть, — забыв о Брянцеве, напустился на него Мишка. — Ты Плотникова не хуже меня знаешь. Кто он? Пламенный коммунист, по-твоему? Ничего по-добного! Весь коммунизм его только на схеме и держится: раз предписано, — значит надо выполнять. А исполнитель он дельный, выдержанный на партработе. Ты тоже это знаешь. Спустят ему новую схему, — он и ее так же выполнять будет. Чердак у него, правда, пустоват, ну, для размещения по квартирам философских знаний не требуется. Увидишь, на своем месте он будет. Здесь нужен к каждому индивидуальный подход. Есть и полезная сволочь… То есть не совсем сволочь, не полностью, а так, вроде полусволочи или временно осволочившихся, — запутался Мишка в клубке своих мыслей.
— Опять хватанул! Наломал дров. Полезную сволочь какую-то нашел, полусволочь, — вставил реплику Таска.
— Я только оформить не могу, а мне ясно, как надо поступать, — почти извинялся Мишка.
— Тебе ясно, так пойди, разъясни немцам, — злобно, как и прежде, огрызнулся Броницын. — Пусть классифицируют сволочь на полезную и бесполезную. Чудные они! Не то фантазеры, не то просто дураки. Делают определенную ставку на партийцев. Всюду! Во всех учреждениях их сажают.
— Дело, мне кажется, не в самом факте установки виселицы, — вступил теперь в спор и Брянцев, — а в том, кто на ней будет висеть.
— Пусть и невинные, случайные повиснут, — перебил его Броницын, — такие случайности неизбежны в ходе войны, но кого надо все-таки повесят. А надо, надо! — злобно и упорно повторил он, махая кулаком сверху вниз, словно вгоняя в землю какой-то кол. — Надо!
— Страсть-то какая! — причитала проходившая женщина. — На самом базаре вешалку ставят! На виду у всего народа.
— А, по-твоему, втихую, в подвале шлепать лучше? — бросил ей в ответ Броницын.
— Конечно, это для людей спокойнее, когда не наглядно, — приостановилась баба. — А то на самом базаре, где едой торгуют. Какой может быть тогда аппетит?
— Вот вам еще и третья точка зрения, — улыбнулся Брянцев, — на этот раз полностью базирующаяся на желудке.
— Значит, самая правильная! Полностью марксистская! — хлопнул себя по животу Таска. — Вы, ребята, уже подожрали, а я нет еще. Направляюсь прямолинейно к Галке Смолиной, она теперь в немецком офицерском клубе подавальщицей, значит и мне на кухне кое-что перехватить найдется.
— Пристроился?
— Давлюсь, друг, а ем…
— Это как прикажешь понимать? — иронически и несколько высокомерно усмехнулся Броницын. — В прямом смысле или в иносказательном?
— Можешь хоть в обоих. В прямом смысле — генеральский рацион по первому классу, а в иносказательном — разрешение проблемы ищи на своем собственном чердаке.
— Ты, видно, жук хороший! — покачал головой Броницын. — Ну, что ж, вали! Приятного аппетита тебе и в прямом и в переносном смысле.