Глава 9. «Один за другим потянулись в свои насиженные научные гнезда...»

На исходе Гражданской войны были сделаны первые попытки подвести итоги революционных лет с точки зрения положения российских ученых. Как сообщали крымские газеты, при Таврическом университете по инициативе ректора (В. И. Вернадского) была создана «Комиссия о положении высшей школы и ученых сил в России». В состав комиссии вошло 30 профессоров и преподавателей, по 3 от каждого факультета. Комиссия призывала «всех лиц, имеющих сведения о случаях естественной смерти, гибели или особых лишений, постигших русских ученых за время с осени 1917 г., сообщить ей эти сведения». Желательным было указание источников, из которых сведения были почерпнуты[637].

Ситуация стала проясняться в начале 1920-х гг., когда заново формировалось единое пространство российской (советской) высшей школы и науки. Компетентные лица в Москве и Петрограде, анализируя кадровые отчеты из регионов, получали представление о местонахождении тех или иных специалистов.

Советская власть, как в центре, так и на местах, проявила большую заинтересованность в широком сотрудничестве с научной интеллигенцией. А для ученых альтернативы такому сотрудничеству не было: оно логично вытекало из самого решения остаться в России.

Ученых привлекали к работе в качестве инструкторов, заведующих подсекциями и секциями отделов народного образования. Многие провинциальные отделы по степени компетентности сотрудников практически не уступали аналогичным органам Москвы и Петрограда.

По ходатайству глав ОНО, вузов и научных учреждений специалистов, находящихся на службе, освобождали от реквизиции и трудовой повинности по очистке улиц, обеспечивали жильем и продуктами питания.


«Борьба за существование поглотила все интересы»

Переход от «военного коммунизма» к нэпу вызвал сокращение государственных дотаций на образование и культуру. Часть учреждений перепрофилировали или закрыли, многие вузы стали техникумами. Основная роль в их содержании отводилась местному бюджету. Так как зарплата подолгу не выплачивалась, многие сотрудники вынуждены были искать заработки вне основного места работы.

Н. П. Василенко в феврале 1921 г. писал В. И. Вернадскому, что «в Киеве уничтожен университет св. Владимира. На месте университета создали Высший институт народного образования имени М. П. Драгоманова, известный в общежитии под именем В.И.Н.О. Это не то педагогический институт, не то высшее общеобразовательное заведение ... Мысль не особенно удачная — превратить учреждение с лабораториями, музеями, громадной библиотекой в такое неопределенное учреждение. Поговаривают о новом преобразовании. Вообще мы опять в полосе преобразований, счет которым уже потерян»[638]. Информируя о насущных заботах ученых, адресант отмечал: «Главные интересы занимают всех материальные. С третьего же слова при встрече вас спросят: а не дают ли академический паек, не платят ли жалованье там-то. Борьба за существование поглотила все интересы»[639].

Ректоры информировали компетентные инстанции о тяжелом материальном положении персонала. Возглавлявший Донской университет А. Н. Бартенев в декабре 1920 г. сообщал наркому просвещения А. В. Луначарскому, что из-за отсутствия достаточных пайков профессора «не имеют возможности всецело посвятить свои силы работе в университете, т. к. получаемое содержание далеко не обеспечивает их в материальном отношении и заставляет искать побочные заработки»[640] В январе 1921 г. в письме в Рабоче-крестьянскую инспекцию ректор определил положение своего вуза как «жалкое во всех отношениях». В итоге «жалкое» было зачеркнуто и заменено самим же ходатаем на «неудовлетворительное». Зачеркнутой оказалась и следующая фраза: «При настоящих канцелярских мытарствах и волоките бумаги разного характера, чаще всего очень нужные и весьма спешные, по неделям гуляют в учреждениях без всякого движения»[641]. Исправления в документе свидетельствовали о постижении практически «на ходу» правил диалога с новой властью.

Профессорские забастовки в столицах способствовали принятию в декабре 1921 г. Декрета об улучшении быта ученых. На местах создавались отделения Центральной комиссии по улучшению быта ученых (ЦЕКУБУ).

Продовольственные трудности в регионах стали ощутимыми практически сразу после окончательного установления советской власти. Находкой, в том числе для профессуры, стала работа, оплачиваемая «натурой». Об этом с тревогой сообщали ректоры в вышестоящие инстанции. Одним из приоритетных направлений деятельности вузовского руководства и местных комиссий ЦЕКУБУ стало «выбивание» пайков, борьба за их качество и количество.

Из Москвы переводились только деньги, а продуктовые «пакеты» комплектовались на местах. Сохранившаяся в архивах официальная и частная переписка свидетельствуют, с одной стороны, о трудностях и сбоях в академическом снабжении, с другой — о пайках как жизненно важном элементе в выживании профессоров и их близких (пайки выделялись на членов семей научных работников, а также на вдов недавно скончавшихся).

Ученые провинциальных регионов, среди которых было немало бывших столичных специалистов, остро переживали свою «второсортность» по сравнению с коллегами из Москвы и Петрограда. Автор статьи о положении ученых в Харькове, оперируя данными за октябрь 1921 г., отмечал, что местные ученые никогда не получали продукты, входящие в петроградский академический паек (китайский чай, сливочное масло, лук, перец), а мясо, регулярно получаемое учеными Северной столицы, харьковчанам выдали только один раз[642].

Ботаник В. М. Арнольди после командировки в Москву на заседании совета Кубанского политехнического института 2 марта 1921 г. обозначил основные негативные моменты жизни ученых на Кубани через освещение позитивных перемен в столичной академической среде: «Положение профессоров в центре резко отличается от такового на Кубани. Благодаря полному обеспечению профессоров квартирами и продовольствием вопрос о добывании пищи не стоит остро и не мешает вести научную работу в чрезвычайно широком масштабе. Недостаток специалистов остро чувствуется в центре, и если условия жизни окраин не будут изменены и сделаны сносными, то центр увлечет всех специалистов России»[643].

В переписке ученых и других источниках фигурируют постоянные сожаления о невозможности полноценно заниматься научной работой из-за задачи элементарного физического выживания.

Голод 1921—1922 гг., охвативший значительные территории страны, еще более осложнил ситуацию. Зарплата практически обесценилась. Руководители вузов и местных комиссий по улучшению быта ученых без устали хлопотали о пайках, тем более, что согласно Декрету «Об улучшении быта ученых» число научных работников, подлежащих дополнительному академическому обеспечению, возросло. Однако на местах нередко происходили «сбои». Ректор Ставропольского института сельского хозяйства и мелиорации 4 июня 1922 г. сообщал в Юго-Восточную КУБУ, что за май пайки еще не получены, а в апреле Ставропольским губисполкомом «в выдаче сахара отказано»[644]. На заседаниях Кубано-Черноморской КУБУ констатировалось наличие в пайках недоброкачественных продуктов, в частности, рыбы[645].

По мнению историка науки В. С. Соболева, в продовольственном снабжении ученых полезной и эффективной была деятельность Американской администрации помощи голодающим России (American Relief Administration, русская аббревиатура — АРА). В коллекции документов АРА, хранящейся в архиве Гуверовского института, имеется список академических ученых и профессоров вузов, которым АРА в течение 1921—1922 годов оказывала существенную помощь. Список на 128 листах включает 2011 фамилий[646]. В спасении ученых, кроме АРА, участвовали такие зарубежные организации, как миссия Ф. Нансена, экспедиция Святейшего престола папы римского, Еврейский распределительный комитет (Джойнт), благотворительные организации Чехословакии и Финляндии и др.

Проблем с адресной доставкой помощи было немало. Физик Н. П. Кастерин писал академику П. П. Лазареву в 1921—1922 гг.: «В Одессе академические деятели оказались в очень стесненном положении — помощи ни откуда мы не имеем, не из-за границы, ни от местных власть имущих, которые пекутся о нас только на словах, а на деле систематически изводят нас голодовками (без преувеличения!)»[647], «посылки АРА распределяются ненормально»[648].

Сохранилось обращение профессоров Таврического университета «От группы русских ученых, находящихся в Крыму, профессорам и ученым Запада» с описанием бедственного положения местных ученых, которым «грозит в лучшем случае медленное умирание от истощения, в худшем — голодная смерть в буквальном смысле этого слова» и просьбой о предоставлении ссуды, которую планировалось погасить «с возвращением некогда богатой родины нашей к твердой денежной валюте»[649].

Важным каналом продовольственного обеспечения ученых был и их собственный, не связанный с профессиональными компетенциями, труд. Дочь Б. Л. Розинга — Л. Б. Твелькмейер вспоминала лето 1921 г.: «Этим летом было всеобщее увлечение огородами. ... Оказалось, все надо уметь в местных условиях, которые сильно отличались от наших. У нас все сохло, а что выросло, то поела гусеница, которой было целое нашествие». Упоминала мемуаристка и о неудавшемся мероприятии — кооперативной пекарне, которую задумала организовать группа профессоров[650]. Обработка огорода в пяти верстах от Новочеркасска рассматривалась наряду с «прямой научной работой» в качестве приоритетного занятия в апрельском 1921 г. (еще до начала голода) письме П. Н. Чирвинского А. Е. Ферсману[651].

П. А. Сорокин в работах «Социология революции» и «Голод как фактор...» обращал внимание на то, что в жизни ученых в условиях голода доминировали «пищетаксические» акты — добывание карточек, всевозможные очереди, поездки за продуктами, бегание по далеким рынкам и спекулянтам, выполнение ряда работ исключительно ради пайка, хождение по столовым, приготовление пищи, занятие огородами. Соответственно, практически не было времени на досуг, до минимума сократилось время на научные занятия, не обещающие немедленной продовольственной компенсации[652].

О сведении жизни в значительной мере к «пищетаксису» свидетельствуют, помимо приведенных данных, письма ученых периода голода. «Работать приходится очень мало — почти все время уходит на добычу пропитания: академические пайки переведены в Ростов, и вывезти их оттуда — громадное затруднение», — писал А. Е. Ферсману П. П. Сущинский из Новочеркасска 21 октября 1921 г.[653]. Через полгода — 17 апреля 1922 г. — П. Н. Чирвинский сообщал тому же Ферсману из того же города: «Я кое-как умудряюсь работать — но очень трудно... мор от голода, каннибальство (раз выхожу около крыльца, там гложет собака женскую стопу), засол людей (больше детей) в кадках. Словом, строительство в полном ходу»[654]. Обратим внимание — страшные иллюстрации голода на Дону сопровождались недвусмысленным, но достаточно сдержанным комментарием, свидетельствующем об осознании возможных негативных последствий эмоциональных характеристик, как для адресанта, так и для адресата.

Учеными предпринимались отдельные попытки переломить ситуацию, в основном посредством просветительской деятельности. В мае 1921 г. в Омске была издана брошюра П. Л. Драверта «Об использовании корневища сусака в качестве суррогата хлеба». Автор определял значение своего труда следующим образом: «Когда не хватает настоящего хлеба и обстоятельства не позволяют быстро пополнить его недостаток, на сцену должны выступать вооруженные знанием натуралисты и технологи и указать наиболее подходящие суррогаты. Хотелось бы думать, что настоящей статьей я выполняю частицу своего долга перед Республикой, как гражданин ее и естествоиспытатель»[655].

Ботаник В. М. Арциховский предложил создать Новочеркасский комитет общественной помощи голодающим. При этом ставка делалась не на перераспределение поступающих из разных источников продуктов, ожидание указаний из центра, а на рациональное использование собственных ресурсов и мобилизацию общественности. Жена ученого — Е. Г. Арциховская вспоминала: «Он намечал ряд мер для ослабления бедствия. Сам между прочим составлял списки съедобных растений, указывал в составленных таблицах, какие части растения съедобны, в какое время какие растения нужно собирать и как их отыскивать»[656].


«Политической работы в событиях гражданской войны не вел»: линия защиты

В начале 1920-х гг. в петроградских журналах «Природа», «Наука и ее работники», «Книга и революция», харьковском «Наука на Украине», во многом по инициативе академика А. Е. Ферсмана, публиковались заметки о научной жизни в провинции в годы Гражданской войны. Авторы давали характеристику деятельности научных и образовательных учреждений, описывали отдельные экспедиции, научные издания и проч.

Однако наиболее дальновидные уже тогда предчувствовали возможные негативные последствия подобной «рекламы». Профессор П. Н. Чирвинский так отвечал А. Е. Ферсману в апреле 1921 г. на просьбу осветить деятельность южнороссийских геологов в революционные годы: «Статейку о нашей работе в Новочеркасске и условиях ее можно бы, конечно, написать. Но изобилие фигур умолчания, что необходимо должно быть правду сказать, отбивает охоту браться за нее»[657]. Чирвинский резонно боялся привлечь внимание к факту пребывания и профессиональной деятельности (собственной и своих коллег) в «белой» России.

Недавнее прошлое было одной из болезненно переживаемых и одновременно опасных для обсуждения тем. Упоминания о работе в период «контрреволюции» происходило редко, только в случае крайней необходимости и всегда корректно. При констатации факта сосредоточения ученых в регионах использовались такие выражения, как «случайно заброшенные на окраину»[658], «собралось по разным обстоятельствам большое количество ученых из разных городов России»[659] и т. д.

Для новой власти политическое поведение служащих государственных учреждений, в т. ч. вузов и научных учреждений, в годы Гражданской войны представляло особый интерес. Об этом говорят специальные пункты анкеты, которую заполняли все служащие — о членстве в партиях, участии в Февральской и Октябрьской революциях, деятельности в 1917—1920 гг., службе в царской и Белой армиях. Как вспоминал историк, пассажир «философского парохода» В. А. Мякотин, такого рода анкеты повторялись довольно часто: «Помнится, за шесть месяцев своего пребывания в Екатеринодаре при большевиках, я должен был раза три-четыре заполнить подобные анкетные листки. Не знаю уж, кто находил время их читать»[660].

Необдуманный, т. е. честный и исчерпывающий ответ на какой-либо из «неудобных» вопросов мог привести к серьезным последствиям. Свидетельство этому — многочисленные аресты. Л. Б. Твелькмейер вспоминала события лета 1920 г.: «В одну ночь были арестованы все бывшие дворяне, мы попали в эту категорию, бывшие военные, и “не вовремя приехавшие”, т. е. прибывшие в Екатеринодар во время белых. Перед этим были всеми заполнены соответствующие анкеты, которым мы не придали значения»[661]. Руководство вузов и коллеги арестованных оперативно реагировали на каждый факт, ходатайствуя об освобождении.

Ученые, учитывая репрессивную практику первых советских месяцев, достаточно быстро выработали собственные правила заполнения анкет. В ответе на вопрос о деятельности в 1917—1920 гг. они, как правило, акцентировали ее научную и образовательную составляющую и «забывали» указать что-то иное, несмотря на предупреждение на анкетном бланке: «лица, неправильно заполнившие анкету, по проверке будут привлечены к строгой ответственности». Приведем в качестве примера анкету, подписанную 10 октября 1922 г., к тому времени уже пережившего арест, преподававшего в нескольких высших и средних учебных заведениях Краснодара Э. П. Цытовича. Бывший учитель физики и арифметики у Августейших детей, один из основателей скаутского движения информировал, что до революции работал в столичном Технологическом институте, в реальном училище Царского (Детского) Села и давал частные уроки. Период Гражданской войны он также отобразил «избирательно». Отсутствовало упоминание о недавнем руководстве Ведомством народного просвещения Кубанского краевого правительства. Э. П. Цытович утверждал, что в это время продолжал заниматься исключительно педагогической деятельностью[662].

Серьезным фактором риска для профессоров была позиция части студентов, в основном коммунистов. Секретарь комячейки Краснодарского политехнического института сообщал в Главпрофобр (Главное управление профессионального образования) о том, что преподаватели выступали против рабфака, отказывались петь «Интернационал» на собрании коллектива. В письме приводились высказывания профессоров, не принимавших «эксперименты этого сумасшедшего класса, стоявшего у власти»[663]. Новочеркасские студенты-коммунисты в послании Центральному бюро коммунистического студенчества называли вузовскую профессуру «безусловно реакционной»[664].

Репрессии против обвиняемых в контрреволюционной деятельности ученых в столицах и провинции (на Юге их апогеем стал расстрел 1 августа 1920 г. преподавателей Донского университета — приват-доцента, эпидемиолога А. Н. Успенского и двух профессоров: невропатолога А. А. Жандра и физиолога З. В. Гутникова)[665]: обыски, конфискация имущества, аресты в 1920—1922 гг. стали частью повседневной жизни научной интеллигенции.

В записях жены новочеркасского профессора В. М. Арциховского — Е. Г. Арциховской описаны обыски у коллег ее мужа, различные модели поведения во время обыска. Например, «к профессору К. пришли на рассвете», но узнали, что «он профессор и преподаватель, и ничего не взяли». У другого профессора «взяли все костюмы, оставили только тот, что был на нем». «У профессора Ч. (возможно, П. Н. Чирвинского. — Авт.) взяли очень много. Бывшая на обыске женщина ... заставила жену его раздеться, даже снять белье, распустить волосы»[666]. Профессор Б. оказал сопротивление путем множественных иронических замечаний и даже угроз в сторону обыскивающих[667].

Целью большинства обысков была конфискация ценных вещей, «излишков» одежды, предметов быта, выяснение возможности «уплотнения». Один костюм, две смены белья, пальто, пара обуви считались достаточным комплектом для нормальной жизни. Перешагнувший семидесятилетний рубеж профессор КПИ, известный математик А. И. Пароменский в ноябре 1920 г. в рамках «ущемления буржуазии» лишился непромокаемых сапог и в итоге получил двустороннее воспаление легких. Пошив новых сапог вне очереди стал предметом переписки профессора, ректора и профсоюза работников просвещения[668].

Конфискованное жилье или излишки площади опечатывались вместе с утварью, часто — с книгами и рукописями; одежда и другие предметы вывозились на склад. Иногда целенаправленно искали литературу антибольшевистского содержания и другие доказательства нелояльности. В ряде случаев лишь изучались жилищные условия «профессора-буржуя». Крупный специалист по строительной механике и железобетонным конструкциям (его учебники издавались и до, и после революции), профессор КПИ И. С. Подольский писал в ноябре 1921 г. ректору о невозможности работать «ввиду полного изнурения от хронической голодовки» вследствие многомесячной невыплаты зарплаты «за свой тяжелый умственный труд». Он также сообщал следующее: «На мое здоровье много повлияло постоянное огорчение и нервное расстройство от разных “обследователей квартир”, которые в течение двух недель не давали мне покоя, являлись чуть ли не ежедневно и постоянно угрожали выбросить меня с семьей на улицу»[669].

Почвовед, профессор того же Кубанского политехнического института А. А. Ярилов, встречавшийся с В. И. Лениным в конце XIX века, во время его Минусинской ссылки, описал подробности обыска 24 марта 1921 г. в письме, адресованном непосредственно председателю Совнаркома. Профессор сообщал об изъятии Чрезвычайным штабом по ущемлению, уплотнению и выселению буржуазии всего имущества, «вплоть до игрушек больной (на костылях) дочери и бинтов больной же жены», а также рукописей научных работ[670]. По телеграмме В. И. Ленина решением Кубано-Черноморского исполкома вещи были возвращены.

Защитники (коллеги и руководители) обязательно подчеркивали отстраненность «подзащитных» от политики в годы Гражданской войны и их уникальные знания, необходимые в строительстве нового общества.

Типичный пример в этом отношении — дело преподавателя Донского института народного хозяйства (бывшего Коммерческого) Л. И. Шишенкова, подлежавшего высылке на Север. Ректор института П. И. Лященко — блестящий экономист, впоследствии член-корреспондент АН СССР — написал уполномоченному Юго-Восточного Главпрофобра письмо с изложением собственных соображений по этому поводу:

«Л. И. Шишенков уже несколько лет занимает в ДИНХ должность преподавателя, читает ответственные курсы на нескольких отделениях... Кроме того, Шишенков заведует фундаментальной библиотекой института и занят в настоящее время усиленной работой по ее организации, наконец, Шишенков является секретарем совета института.

Все изложенное свидетельствует, что высылка Шишенкова поставила бы ДИНХ в чрезвычайно затруднительное, даже безвыходное положение, совершенно расстроив преподавание по указанным предметам.

В политическом отношении мне доподлинно известно, что Шишенков никогда не был активным политическим работником и с 1918 г. занят исключительно академической работой. В 1917—1918 гг. был избран членом Ростовской-на-Дону городской управы по списку партии народных социалистов, но участвовал в партийной жизни исключительно под углом зрения деловой коммунальной работы, которая его интересовала как ученого экономиста. Активной политической работы ни в партии, ни в событиях Гражданской войны на Дону Шишенков не вел...»[671]

В тексте — продуманном до деталей и логичном — ректор превентивно ответил на все возможные «неудобные» с политической точки зрения вопросы. В итоге ссылку отменили.


«Многие уже уехали и многие думают уехать от прекрасных здешних мест»

На фоне нараставших трудностей в провинции и относительной стабилизации жизни в столицах, постепенного налаживания железнодорожного сообщения «с точностью до наоборот» повторилась картина трехлетней давности: теперь центробежные тенденции сменились центростремительными.

В новой ситуации жизнь в провинции стала казаться скучной и неинтересной, несмотря на постоянную занятость, связанную с работой сразу в нескольких учреждениях. «Здесь мало людей, с которыми можно говорить... Хотя сейчас так трудно говорить вообще, так трудно, что масса времени уходит на внешнее, а быт съедает жизнь», — жаловался библиографу Е. Я. Архиппову Б. А. Леман, египтолог, профессор сразу нескольких вузов Краснодара, один из основателей (вместе с С. Я. Маршаком и поэтессой Е. И. Васильевой) местного театра для детей[672].

«В городе (Краснодаре. — Авт.) становилось неуютно, голодно, все петроградцы начали себя чувствовать на отлете, наши родные засыпали нас письмами, что хватит нам сидеть на Кубани, что в Петрограде жизнь наладилась, никто не голодает, все живут в нормальных условиях... За папой местные власти и Наркомпрос очень ухаживали, хотели его всеми силами удержать как полезного человека, пугало проснувшееся у всех стремление вернуться в Москву и Петроград, это очень оголяло фронт народного образования, который держался главным образом на приезжих, оказавшихся неблагодарными, как считал папа, — пока было хорошо, так сидели, а теперь бегут», — вспоминала Л. Б. Твелькмейер[673]. Однако процесс бегства в столицы остановить было невозможно. Вскоре в ряды «бегущих» влился и Б. Л. Розинг. Как писал ректор Кубанского медицинского института Н. Ф. Мельников-Разведенков, «один за другим потянулись на Север в свои насиженные научные гнезда осевшие временно на Кубани ученые»[674].

В рамках командировок в Москву и Петроград за оборудованием и нормативными материалами выяснялись возможности собственного трудоустройства.

В переписке начала 1920-х гг. со столичными коллегами ученые, работавшие в провинции, в «перечень» трудностей жизни обязательно включали препятствия научной деятельности в виде отсутствия оборудования, литературы и проч.

П. Н. Чирвинский писал А. Е. Ферсману из Новочеркасска в апреле 1921 г.: «Скорблю, что не вижу ни одного научного заграничного журнала (Вы все-таки таковые видите) ... Пишите вообще и подробнее о научных работах, а то одичать можно совсем»[675]. Из Сибири минералог С. М. Курбатов, до 1917 г. работавший в столице, тому же адресату сообщал, что «в Томске чрезвычайно тяжело — заел хам. Многие уже уехали и многие думают уехать от прекрасных здешних мест». Далее следовал вопрос о возможности найти место в Петрограде, «хотя жалко бросать начатое»[676]. Вскоре Курбатов уехал в длительную командировку в Петроград для обработки коллекции, откуда так и не вернулся. Почти 40 лет он заведовал кафедрой минералогии Ленинградского университета.

В вузы и научные учреждения страны рассылались телеграммы за подписью А. В. Луначарского с просьбой командировать того или иного ученого в распоряжение Наркомпроса. Несмотря на порой нежелание местных властей терять ценных специалистов, команда «сверху» выполнялась. Командированный снабжался билетом и провизией на дорогу (например, геологу А. С. Гинзбергу, «переезжавшему на службу в г. Петроград» из Екатеринодара, выдали соленую рыбу[677]).

Отъезд ученых в столицы или в крупные университетские центры в начале 1920-х гг. стал обычным явлением, воспринимаемым с пониманием, как естественное завершение вынужденной «академической мобильности» революционных лет. Это очень четко просматривается в уже цитировавшемся в предыдущей главе, датированном 18 сентября 1921 г. адресе Т. П. Кравцу от имени СОИКК. Члены совета писали своему заместителю председателя, отбывающему из Краснодара, следующее: «В конце 1919 г. житейской волной Вы были прибиты к Кубанскому берегу и разлучены с той наукой, верным адептом которой состояли ряд долгих лет в университетских стенах. Кафедра родного Вам предмета наших юных высших учебных заведений естественно Вас к себе привлекла, но растворились Вы в другой среде, где оказывалось больше жизни, где более было простору для свободного творчества, где теплился огонек общественности, где естественные науки находили себе приложение в области обследования и изучения производительных сил нашего края, неожиданным обитателем которого Вы стали... В Вашу недавнюю московскую поездку мы с трепетом и тревогой ждали, опасаясь, что в Вас воскреснут былые тяготения к людям, обстановке... Свершилось то, что можно было предполагать: Вы нас покидаете, но упрек к таковому решению у нас не вызываете, так как мы прекрасно учитываем отсутствие в нашей провинции условий для научной кабинетно-лабораторной работы»[678].

Обратим внимание на «политкорректный» язык адреса. «Неожиданный обитатель» Кубани, «прибитый» туда «житейской волной» (о революции и Гражданской войне составители не упоминали вовсе), в виде адреса получал своеобразное свидетельство об исключительно научной и педагогической составляющей собственной жизни в провинции.

Разумеется, выездными настроениями не были охвачены все. Некоторые, наоборот, сочли провинцию относительно безопасным местом и остались здесь надолго. Но и тем, и другим пришлось до конца жизни «редактировать» собственные биографии, по возможности обходить молчанием период 1917—1920 гг. и одновременно быть готовым отчитаться за него.


Загрузка...