Глава десятая Частные владения

— В США существует понятие «дискриминационный вопрос». Скажем, в ходе официального интервью при приеме на работу не полагается интересоваться семейным положением, состоянием здоровья и т. п.

Но мы не занимаемся вашим трудоустройством. Вам не покажется «дискриминацией», если еще немного раздвинем границы ваших «частных владений»?

— Заранее ничего не обещаю. Все зависит от того, насколько глубоко вы решили в них вторгнуться. (Усмехается.)

— Тогда начнем издалека. До восемнадцати лет вы жили в Грузии. В чем до сих пор ощущаете ее влияние?

— Я многим обязан Тбилиси в смысле формирования характера. Если, конечно, абстрагироваться от того, что существует такая наука, как генетика. Я вырос на улице. Мама с утра до вечера была занята на двух работах, уставала. Как она все успевала? Разумеется, я постоянно ощущал ее заботу, но дома видел редко. Во время войны женщины с прядильно-трикотажного комбината часто брали грузовик и выезжали в села: меняли вещи на продукты. Тогда я ночевал один.

Военные и послевоенные годы в Тбилиси учили самостоятельности. Учили думать, чем заняться. Расхожее представление, будто на проспекте Руставели часами стояли, облокотившись на деревья, праздные тбилисцы и от их ладоней стволы до блеска отполированы, — небылица. В любом городе есть бездельники. Но для Тбилиси, во всяком случае для той его части, где я жил, это совсем не характерно. Все мои знакомые были озабочены своим будущим, поиском серьезного дела.

Не случайно же у меня появилась мысль поехать в Москву, поступить в Институт востоковедения. Я учился в прекрасной школе, где преподавали блестящие учителя. Наши ребята с легкостью выдерживали конкурсные экзамены, без всякого блата поступали в столичные вузы. В те годы и блата-то никакого не было. Вместе со мной в Институт востоковедения поступил мой друг Сурен Широян. Другого моего друга — Зураба Чачаву приняли в Бауманское училище. Еще один мой одноклассник — Толя Певцов тоже переехал в Москву. Мы до сих пор близки, общаемся. Это отец известного артиста Дмитрия Певцова.

В Грузии ты с детства начинаешь ценить верность, взаимовыручку. При том, что для всякого мужчины с тбилисскими корнями материальная независимость, способность обеспечить семью — вопрос самоуважения, скупость, жлобство бесконечно презираемы…

— А то, что вы такой щеголь, тоже родом из детства? Прежде, когда мы часто летали в Тбилиси, бросалось в глаза: в этом городе, как в Риме, люди любят шик, со вкусом одеваются.

— Вовсе я не щеголь.

— Не верится. Заметно, что придаете значение одежде, что всегда безупречно подобраны рубашки, галстуки, обувь. Спедите за модой?

— Нет. Но признаюсь, меня раздражает, когда кто-то из близких приходит в драных джинсах и уверяет, что это стильно. Впрочем, вы отчасти правы. Мне нравятся хорошие вещи. У моей мамы была близкая приятельница — Зинаида Николаевна Скворцова. Она русская, из Иванова. Муж этой женщины — Оник Пештмалджян, армянин, служил в армии и получил по ленд-лизу американскую шинель. Роскошную шерстяную подкладку от нее пообещали отдать мне. В двенадцать лет сам поехал к нему в Гори и привез материал благородного цвета маренго. Мне сшили куртку на змейке и брюки. На родительском собрании директор сказал моей тетке (мама из-за загруженности в школу не ходила): «У Жени все хорошо. Но он у вас франт».

— Вот видите!

— Да это несколько лет была моя единственная одежда!

— Вы помните какие-нибудь чисто тбилисские словечки?

— Чусты. Это тапки.

— Вечером, возвращаясь домой, вы спрашиваете Ирину Борисовну: «Где мои чусты?»

— (Смеется.) Нет, я просто знаю, где они находятся… Когда мы убегали с уроков, то говорили: «Идем на шатало». «Шатало» тоже тбилисский сленг. Очевидно, от слова «шататься». Прогуливая школу, мы с друзьями часто собирались на чердаке и обсуждали, как будем воевать с фашистами, если они войдут в Тбилиси. Излюбленным занятием было также прыгать с крыши на крышу. Черт-те чем занимались! На противоположной стороне улицы была вырыта канава с трубой. Мы в нее лазили Раз я застрял. Не скажу, что у меня после этого приключения развилась боязнь замкнутого пространства, но, когда первый раз в Египте осматривал пирамиду Хеопса, мне было несколько не по себе от того, что в узком тоннеле пришлось пригнувшись пробираться до тупика, развернуться и проделать такой же путь обратно. Но в лифтах, как некоторые, я клаустрофобию не испытываю. (Улыбается.)

В Тбилиси люди жили открыто, делились последним. Если в доме из еды ничего не было, я ходил к тетке, а чаще — к друзьям. Как-то у моего товарища Гу-лика Гегелашвили на двоих слопали четырнадцать котлет. С Гуликом мы были неразлейвода. Он стал известным метростроевцем, строил Рокский тоннель, соединивший Северную и Южную Осетию. Сейчас его уже нет в живых. А в восемнадцать лет Гулик из Гегелашвили неожиданно превратился в Гусейнова.

Произошло это так. Отец Гулика — азербайджанец княжеского рода. Но он пошел в революционеры и взял псевдоним Гусейнов. Мать — Гегелашвили: наполовину грузинка, наполовину украинка. Как всегда в Тбилиси, все смешано. Гегелашвили тоже интересный род. Дядя Гулика Шалва Ноевич учился в Берлине в институте электрокинотехники, вместе с Михаилом Калатозовым в 1930 году снял первый фильм в стиле неореализма «Соль Сванетии».

Когда Гулику исполнилось восемнадцать, мы пошли получать его паспорт. В школе мой товарищ носил фамилию матери, так как папаша быстро бросил семью, уехал в Баку, сделал там партийную карьеру. Милиционер в паспортном столе попался дурак дураком. Говорит: «Вечно все лезут в грузины». Гулик в ответ: «Пиши Гусейнов». С тех пор все родные Гулика Гусейновы, и все — грузины. Дочь Нана — научный сотрудник в Институте США и Канады — тоже Гусейнова. А недавно увидел в журнале статью с подписью: Н. Гегелашвили. Видно, вернула фамилию.

Еще один дядя Гулика — мы его звали Котик — жил прямо напротив нас на Ленинградской улице. Она совсем короткая: тринадцать домов. В пятом доме находилась квартира Кулиджановых. Лева, ставший через годы знаменитым кинорежиссером, был старше других ребят лет на пять. В 1937 году за его мамой ночью пришли. Гулял слух, что при аресте она отстреливалась. Лева таинственно отмалчивался.

Непосредственными нашими соседями были Ви-берги. До революции семье генерал-аншефа Сергея Александровича Виберга принадлежал весь третий этаж в большом четырехэтажном доме из красного кирпича. Генерала с женой Ольгой Никаноровной и двумя детьми, Димой и Лилей, «уплотнили» — они остались в двух комнатах. Здание в начале прошлого века было одним из самых значительных в Тбилиси. Мы туда переехали, когда мне исполнилось четыре года. Мама получила четырнадцатиметровую комнату.

В коммуналке оказались три семьи. Давайте я вам нарисую, чтобы было понятней. Вот так жили мы. Тут окно. В этом месте узкий коридор и выход на лестницу. Мама добилась разрешения поставить умывальник, и через лестницу провели трубу. А уборной у нас не было. Надо было ходить во двор. Либо — вот здесь была кухня — спускаться вниз и заходить сюда. (Обозначает стрелкой маршрут.) Одна дверь в нашей комнате была закрыта и задрапирована обоями.

— А рядом что за дверь?

— Тут жила сестра Ольги Никаноровны — Александра Никаноровна со взрослой дочкой Ириной По-бедимовой. Я брал у нее уроки английского.

— Когда решили поступать в Институт востоковедения?

— Нет, маленьким. Лет в семь-восемь. А в пятилетием возрасте мне нравилось кататься по комнатам Вибергов на трехколесном велосипеде.

В 1937 году всех Вибергов репрессировали. Сергей Александрович (он до ареста работал землемером) погиб. Ольга Никаноровна выжила. Освободили и Диму с Лилей, но они остались в Сибири. Мы долго поддерживали с ними связь. Сын Димы, знаю, закончил Академию Внешторга. Жаль, впоследствии следы затерялись.

Вместо Вибергов заселилась семья Кварцхавы. Жена — Александра Федоровна была русская, а муж, Соломон Николаевич, грузин. У них чудесная дочка Натэлла, которая, став взрослой, очень опекала мою маму. Родителей Натэллы уже не было в живых, и она, выйдя замуж, оставалась для моей мамы близким человеком. Когда мама умерла, я пошел к своему однокласснику Армазу Пайчадзе. Он руководил райкомом партии. Говорю: «Что хочешь делай, но отдай мамину комнату семье Натэллы». Армаз выполнил мою просьбу, и я сорвал обои, скрывавшие дверь в квартиру Кварцхавы.

— В Грузии, как в мало каком другом месте на земле, такая харизма, что, побывав там, человек попадает в плен ее чар едва ли не навсегда. Вы тоскуете по Тбилиси? Или прошло?

— Уже не тоскую. Но когда приехал в Москву, долго испытывал такое состояние, будто я в командировке. Звонил домой почти каждый день. Тогда до Тбилиси нужно было добираться поездом четверо суток. Если мне вдруг выпадали свободные десять дней, то обязательно ехал в Тбилиси. Четыре дня в один конец, четыре — в другой, но зато два дня в Тбилиси.

Это особый город. Очень интернациональный, со своим изумительным колоритом, привычками, своими словечками. Я еще застал время, когда по улицам разъезжали фаэтоны, прохаживались кинто. Это опять же особая категория людей, которых можно было увидеть лишь в Тбилиси. Кинто — деклассированный элемент, если хотите, денациональный. По происхождению, как правило, армяне, но родной их язык — грузинский. Еще в кинто, бесспорно, было что-то персидское. Пели песни они и по-азербайджански. По-русски говорили: «моя», «твоя»… Кинто были завзятыми кутилами, острословами. Если где-то справлялась свадьба, они обязательно появлялись, танцевали и на счастье кидали на стол живую рыбу — цоцхали. За это хозяева и гости собирали им деньги. Когда кинто гуляет, он сидит в одном фаэтоне, а в другом его шапку везут. (Смеется.)

Раньше магнетизм Тбилиси чувствовали на себе все приезжавшие в город. Одна из Дартмутских встреч в середине семидесятых проходила в Грузии. Возглавлявший американскую группу Дэвид Рокфеллер охотно откликнулся на мое предложение поужинать в грузинской семье. Большой компанией, состоящей из представителей политического истеблишмента США, отправились в гости к тете моей жены — профессору консерватории Надежде Васильевне Харадзе. Не буду в деталях описывать чудесный вечер. Гости разошлись под утро. Они были заворожены прекрасным застольем, остроумными тостами, дивными грузинскими песнями, размахом радушия. Рокфеллер настолько расчувствовался, что еще долго на Дартмутских встречах передавал поклоны Надежде Васильевне.

— Когда вы в последний раз были в Тбилиси, то испытали горечь. Не возникло желания больше не возвращаться в некогда любимые места? Или, что бы ни происходило в Грузии, эта точка на карте остается вам дорога? — Остается. И желания больше не возвращаться туда не появилось. Но, приехав в Грузию по делам ТПП, я явственно ощутил что-то похожее на боль. Тбилиси изменился. Во многом стал незнакомым. Раньше — всюду друзья, товарищи, приятели. А сейчас идешь по Тбилиси и почти нет знакомых лиц. Может быть, так всегда происходит, когда возвращаешься в места своего детства, где все, кажется, было окрашено розовым цветом. Но, по-моему, дело не только в грустном сравнении с детским, юношеским восприятием. Тбилиси реально теряет. Прежде всего в интернациональном плане.

Безусловно, на улицах национализм не ощущается. Но грузинская речь вытесняет любую другую. Здесь нет ничего предосудительного. Нельзя же абстрагироваться от того, что Грузия стала самостоятельным государством и упор делается на родной язык. То же происходит в других республиках — на Украине, в Белоруссии… Обижаться тут не на что. Мне не показалось, что в Тбилиси существуют антирусские настроения. Но антироссийские — точно есть. Очень сильные. Причем не только на официальном уровне. К сожалению, затронуто и население. Это заметно. Так же, как в России стала чувствоваться недоброжелательность к Грузии.

— Растет поколение, которому веками существовавшие привязанность, взаимное притяжение двух народов — до фонаря. И, видимо, это необратимо. Как писал Владислав Ходасевич, «все высвистано, просо-бачено»?

— Мне хочется надеяться, что ситуация обратима. Только должно пройти много времени. Не стал же для отношений России и Грузии необратимым тот факт, что в 1921 году одиннадцатая армия под командованием Кирова и Орджоникидзе вступила в Тбилиси и свергла меньшевистское правительство Жордании, объявившего Грузию независимой республикой. Правда, прошлые события не имели национальной окраски, а нынешние — имеют. Судите сами: вся оппозиция против Саакашвили, но при этом никто не настроен пророссийски.

— Почему вы считаете, что время целительно для наших связей? Напротив, оно, как прибой, слижет последние следы ностальгии, остатки сентиментальных чувств…

— Это зависит от того, в каких условиях будет течь время. Если с обеих сторон станет нагнетаться ненависть, продолжится ее эскалация, тогда — да, трещина уйдет глубже. А если возобладает разум, напомнят о себе наша культурная близость, то, что творческая интеллигенция исторически тесно переплетена, — отношения наладятся. Был период после обретения Грузией независимости, когда она повернулась в сторону Турции. В страну устремились турецкие бизнесмены, прилавки наводнили турецкие товары. Но вскоре все это схлынуло. У местного населения появилась к восточным соседям какая-то неприязнь. То ли потому, что грузины — христиане? А может, турки вели себя неуважительно? Никто их специально не вытеснял. Однако Грузия стала ориентироваться на Запад, США. Штатам легко было укрепиться в Тбилиси. Они давали большие деньги, а в Грузии практически не работала промышленность. Долго ли продлится такое положение? Лично я в вечную любовь по расчету не верю.

— Ваша первая жена — Лаура Харадзе была грузинкой.

В детях грузинская кровь, во внуках… Близкие ощущают свое родство с Грузией? В какой мере отдаление Москвы и Тбилиси субъективно задевает вашу семью?

— Всех по-разному. Нана, очевидно, переживает в душе, но она очень сдержанна. Когда в Москве стали переписывать детишек с грузинскими фамилиями, кто-то из знакомых при ней заикнулся: «А может, Маше взять фамилию Примакова?» Маруська — младшая дочь Наны от второго брака, с Александром Бахуташвили. Нана возмутилась: «У нее есть отец. И фамилия ее Бахуташвили».

Нана пошла в мать. Лаура, несомненно, любила Грузию, но при этом была абсолютно объективна. В 1986 году в журнале «Наш современник» вышел очерк Виктора Астафьева «Ловля пескарей в Грузии», вызвавший гневные отклики многих грузин. Лаура написала Астафьеву письмо, в котором говорила, что нисколько не поддерживает тех, кто обрушился на писателя. Она нашла критический взгляд Астафьева точным. Добавила, что в своих произведениях он и о русских пишет достаточно непредвзято. Нана такого же воспитания. За справедливость.

Вообще-то Лаура грузинка на три четверти. На одну четверть она датчанка. А история такая. На строительство Потийского порта приехал датский инженер Петерсон. С ним была белобрысая долговязая дочка. И маленький мингрелец Иван Гобечия на ней женился. Это был дед Лауры, ставший потом активным большевиком, партийным функционером. Он написал книгу о Камо с предисловием Горького. Впоследствии деда расстреляли. А бабушку — она работала зубным врачом — сослали. Отсидев свой срок, вернулась в Тбилиси. Ее долго не хотели прописывать. Лаурина мама, Тамара Ивановна, отчаянно билась. Наконец, за прописку в Министерство внутренних дел ушел фамильный бювар с вензелями. Бабушка Лауры приходилась какой-то двоюродной прапраправнучкой Барклая де Толли.

Кстати, старшая Нанина дочь Саша — она по отцу Черникова — в разгар антигрузинской кампании взяла псевдоним Харадзе.

— В знак протеста?

— Не думаю. Скорее, в память о бабушке, которая ее очень любила. Сашенька плохо помнит Лауру. Ей было пять лет, когда та умерла. Но в честь бабушки сочла правильным так поступить. Для Саши это важнее, чем какой-то протест. В любом случае решение взять грузинский псевдоним — показатель независимости внучки, того, что она не идет на поводу воспаленных обывательских настроений.

Пожалуй, болезненней всех в семье разрыв с Грузией воспринимаю я. У меня там остались друзья. Мы выросли, не задумываясь о том, кто какой национальности, и сейчас моим товарищам, как и мне, претит всплеск национализма. Я уверен, в душе они не обвиняют только одну сторону. Но все происходящее им поперек горла.

Из моих многочисленных друзей в Тбилиси теперь живут двое. Один — Зураб Чачава, Зорик. Он инженер, был блестящим спортсменом, чемпионом СССР по водному поло. Лет пять-шесть назад Зураб неожиданно начал писать изумительные рассказы. А недавно прислал мне повесть о нашем детстве. Очень талантливую и смешную. Описывает уличные приключения, то, как нас переполняла сексуальная озабоченность… Думаю, как бы эту повесть издать. Другой мой друг — Рафик Демергорян. Когда-то моя мама познакомила Рафика со своей медсестрой, которая стала его женой. Рафик ходит к маме на кладбище, ухаживает за ее могилой.

— Какими чертами характера вы обязаны маме? Как часто виделись после переезда в Москву?

— Моя мама сильный человек. Ей было не всегда легко мириться с моей самостоятельностью. Сегодня я часто вспоминаю ее и, поверьте, отнюдь не считаю, что был прав, когда безапелляционно в четырнадцать лет сказал: «Я решил уехать из Тбилиси и поступить в Бакинское военно-морское училище». Мама пыталась меня разубедить: «В Тбилиси есть свое — Нахимовское училище». Но я изрек: «Все уже решено».

Или другой — равноценный случай. Подав заявление в ЗАГС, из Москвы позвонил маме: «Я женюсь». — «На ком?» — «На Лауре Харадзе». Мама ее знала: «Очень хорошая девочка. Но, может быть, Женя, не стоит так торопиться? Тебе только двадцать один год, ты еще учишься». — «Мама, я так решил». Хорошо, что, взрослея, мы в отношении родителей утрачиваем дурацкую твердость характера.

Мама не хотела переезжать в Москву, хотя я ее постоянно звал. В Тбилиси у нее были друзья, работа. Но жила она мной, интересами моей семьи, внуками. Мы часто приезжали в Тбилиси, говорили по телефону. Каждое лето отпуск мама проводила в Подмосковье — в Доме творчества ВТО в Рузе. Ей там очень нравилось.

До последнего дня мама работала. Ее весь комбинат хоронил. В семьдесят семь лет она умерла от инсульта. 16 декабря у нее день рождения. Я позвонил, поздравил. Говорю: «Что-то мне твой голос не нравится». Она стала утешать: «Всё в порядке. Просто я немного устала. Стояла в очереди за пирожными. Знаю, твои друзья обязательно зайдут поздравить». Положил трубку. Через день звонок. Теща, Тамара Ивановна: «Срочно приезжай. С Анной Яковлевной плохо».

Мы с Лаурой тут же вылетели. Саше, сыну, сказал: «Оставайся в Москве». Но он не послушал меня, на следующий день был в Тбилиси. Когда я вошел в комнату, мама лежала без сознания. Наклонился: «Мамочка, я приехал. Теперь все будет хорошо». Она вдруг открыла глаза и прошептала: «Саша». Потом ровно задышала. Я подумал, что наступило улучшение. Тамара Ивановна уговорила меня поспать. А ночью мамы не стало. Вот и всё. Девятнадцатого она умерла. Бог дал ей легкую смерть.

Мама похоронена в одной могиле с моей тещей. За годы нашего брака с Лаурой они очень сблизились. У мамы на столике стояла фотография Тамары Ивановны. Такое редко бывает. Незадолго до своей смерти мама Лауры попросила: «Когда я умру, можно меня положить в могилу Анны Яковлевны?» Я ответил: «Конечно, можно. Но живите тысячу лет». Теперь они, как и в жизни, рядом.

Порой спрашиваю себя: почему мама перед смертью назвала меня Сашей? Перепутала? Или это был знак, предупреждение о новой беде?

— Вы суеверны?

— Скорее, нет. Но иногда в голову лезет всякая мистика. Вот уход Лауры. В тот день были выборы. С утра я встретился со своим товарищем — Владимиром Ивановичем Новицким. Надо было вернуться за Лаурой и идти на избирательный участок. Входим в подъезд — в тамбуре голубь. Сидит, такой нахохлившийся. Хотел его выпустить, не улетает. Какое-то плохое предчувствие. Поднялись в квартиру. Жена собралась. Бледная, в черном костюме с брошкой. Пожаловалась: «Убирала квартиру, устала». Мы пошли. И во дворе она упала. Сердце. А голубя, когда мы выходили, в подъезде уже не было…

— Люди, знавшие Лауру Васильевну, вспоминают ее изысканность, аристократизм. Вы же, по вашим словам, выросли на улице. Наверное, влияние первой жены было облагораживающим?

— В нормальных семьях жена всегда влияет на мужа, муж — на жену. А Лаура тем более не могла благотворно на меня не влиять: она была талантливейшим человеком. Интеллектуалка, прекрасно писала, блестяще играла на рояле, хотя окончила не консерваторию, а музыкальную школу. У нее был дар: услышит мелодию и может ее сразу саранжировать. Никогда не подбирала. Александр Цфасман приглашал Лауру в свой знаменитый джаз-оркестр. Она отказалась. Мы очень любили, понимали друг друга. Но теперь я думаю, что отчасти испортил ей жизнь, не воспрепятствовал тому, что она полностью отдала себя семье. С моей стороны, очевидно, это был эгоизм.

— Но это был ее выбор. Выбор такого образа жизни.

— Как в три года философски изрекла Маруська в ответ на замечание, что у нее течет из носа: «Так жизнь сложилась». Первые годы в Москве Лаура работала. По образованию она инженер-электрохимик. Поступила мастером цеха в студию электрозаписи. Работа была нелегкая. Ходила в резиновых сапогах. Потом стала главным технологом. Однако после египетской командировки целиком посвятила себя мне, нашим детям.

Вначале я приехал в Каир один. Обустроился. И тут визит Насера в СССР. В Москву прилетел в его самолете. С собой привез для Лауры чемодан разных тканей. Гардероб у нее был перед поездкой в Каир небогатый. А Лаура любила красиво одеваться. И мне нравилось, когда она хорошо одета.

— Правда, что, являясь уже состоявшимся человеком, вы могли подраться, с кулаками полезть на обидчика, затронувшего честь дорогих вам людей?

— Конечно. Такое бывало.

— Вы прямо как Зия Буниятов, схвативший за шкирку секретаря Бакинского горкома. «Кипяток», — говорила в таких случаях наша переделкинская сторожиха.

— (Смеется.) Я умею себя охлаждать. Куда мне до Зии!

— Несмотря на то что спустя семь лет после смерти Лауры Васильевны вы вторично женились, в доме поддерживается определенный культ вашей первой жены. Висит ее портрет, неизменно отмечаются день рождения, день смерти, приходят подруги… Вы принимаете как должное деликатность, такт Ирины Борисовны? Способны понять, что ее житейская мудрость неординарна, свидетельствует не только о женском уме, но и о великодушной любви?

— Мне очень повезло с Ирой. Она прекрасный, светлый человек. Я не чувствую в ней даже тени ревности к Лауре, хотя она знает, что я безумно любил свою первую жену. Ира говорит, что если бы она была знакома с Лаурой, то никогда бы не вышла за меня замуж. Даже вот так! Она мне только ближе от того, что так относится к моей памяти, что в доме сохраняется атмосфера почитания Лауры. Лаурины подруги приняли Иру. Мои друзья тоже любят ее.

Вы заметили, что житейская мудрость Ирины Борисовны неординарна. Бесспорно. Но, уверен, что ее поведение диктуется сердцем. Понимаете? Она не перебарывает, не перемалывает себя. Не заставляет быть великодушной, потому что чувствует: мне это нужно. Все иначе. Это ее собственный душевный порыв.

— Вы ощущаете себя в разветвленной семье патриархом?

— А должен? (Смеется.) Знаете, когда дети и внуки были маленькими, я все время боялся, что с ними что-то случится. Места себе не находил, если кто-то заболевал. О душевной близости задумался позже — когда они стали подрастать. Надеюсь, у меня есть в семье кое-какой авторитет. Но все наши страшно самостоятельны. В доме не принято разговаривать не на равных, читать нравоучения. Решения младшие принимают сами. Нана, например, закончила педагогический институт, затем пошла на медицинские курсы. Работает с умственно отсталыми детьми, олигофренами. Адский труд. Но ей нравится. Так она выбрала. Считается хорошим детским психотерапевтом.

Саша, внучка, ни с кем не советуясь, взяла, я рассказывал, грузинский псевдоним. Она профессионально занимается художественной фотографией. Увлеклась ею после окончания Института иностранных языков имени Мориса Тореза (он ныне стал университетом). Узнала, что из Лондонской академии в Москву приехали отбирать учеников на одногодичные курсы, и понесла свои работы. Ее протестировали и приняли. Год пробыла в Англии. Все абсолютно сама. Прошли ее первые две выставки — фотографа-художника Саши Харадзе.

Надо отметить, что я палец о палец не ударил, чтобы помочь своим внукам. Не в материальном плане. Тут я, естественно, помогаю. Вопросов нет. В смысле работы. Скажем, я даже не знал, что Женя устроился на телевидение, что его взяли на четвертый канал, потом перешел на первый. Я в этом никак не участвовал.

— Может, это неправильно по отношению к детям?

— Правильно. Во-первых, зачем я буду давить? Во-вторых, если честно, я им даже мешаю. Потому что многие подозревают, будто помогаю, проталкиваю. А в действительности они сами себя проявляют. Конечно, как человек, прошедший журналистскую школу, я с пристрастием смотрю сюжеты, подготовленные Евгением Сандро. Вижу, что он способен быть не только репортером, советую подумать над фильмом. В близости со старшим внуком я нуждаюсь особенно остро.

— Исподволь наблюдая за двумя Евгениями Примаковыми, Ирина Борисовна пришла к заключению: Женя-младший все больше напоминает деда. Вероятно, вы этого не замечаете. Но разве один звонок внука в прямой эфир радио «Эхо Москвы» (когда в бытность премьером вас в какой-то передаче обвинили в «экономической несостоятельности») не свидетельствует о знакомом стремлении вступиться за честь близкого человека, бойцовской готовности «дать сдачи»?

— То, что позвонил и заступился, он молодец. Но еще больший молодец, что мне не сказал об этом. Я узнал обо всем из заметки в «Московском комсомольце». Внук тогда заканчивал РГГУ.

— Всегда наступает момент, когда повзрослевшие дети больше сами влияют на старших, нежели позволяют влиять на себя. Вы поддаетесь влиянию младшего поколения? По попытке «осилить» металлорок поняли: во всяком случае, знаете, что это такое.

— Потому и предпочитаю бардовские песни. Но внуки, безусловно, влияют на меня, пусть даже я это не всегда ощущаю.

— Они советуют вам почитать кого-то из современных авторов, посмотреть фильмы на DVD? Иными словами, «развиться»?

— Это чаще Ирина прерогатива. Она тоже моложе меня — на двадцать три года. Но, в сущности, мои вкусы уже изменить сложно. Допустим, к «Чонкину», который в семидесятые — восьмидесятые годы был культовой книгой и за которую Войнович поплатился эмиграцией, я относился спокойно. А недавно Владимир Николаевич подарил мне свой исторический роман о Вере Фигнер, народовольцах «Деревянное яблоко свободы». Очень понравился.

В середине июля я был в Политехническом на вечере Евгения Евтушенко. Он позвонил: «Придешь на мой день рождения?» — «Приду, конечно». Мы знакомы больше сорока лет. Женя приезжал в Каир, когда я работал собкором, и две недели жил у меня. Мы сблизились. Несмотря на то что Евтушенко был уже известным поэтом, советник по культуре посольства отказался его представить нашим специалистам, собравшимся на вилле, — там было человек пятьсот. Заявил: «Я такого поэта не знаю». Ну, просто болван. Пришлось мне выходить на сцену и представлять гостя.

А теперь на знаменитую сцену в Политехническом меня вытащил Евтушенко. Я по просьбе Евгения Александровича прочел одно из лучших, как мне представляется, его стихотворений — «Кладбище китов». В нем есть потрясающие строки:

Ты думаешь, ты бог?

Рисковая нескромность.

Гарпун получишь в бок

расплатой за огромность.

Огромность всем велит

охотиться за нею.

Тот дурень, кто велик.

Кто мельче — тот умнее.

Плотва, как вермишель.

Среди ее безличья

дразнящая мишень —

беспомощность величья!

Евтушенко пригласил на свой день рождения Горбачева и меня. Михаил Сергеевич пришел на вечер с внучкой, а я с Ирой…

— Дома вы обычно читаете лежа перед сном?

— Прежде у меня была привычка почитать перед сном. А сейчас (смеется) привычка выпить мацони, посмотреть телевизор и заснуть у экрана. Меня тормошат: «Иди по-настоящему спать». — «Нет, хочу еще бокс посмотреть». Или там футбол, баскетбол… Около половины одиннадцатого я поднимаюсь в кабинет. Работаю где-то до часа ночи. Вот тогда и читаю.

Мне нравится, что внуки — читающие. Но это заслуга их родителей. Моя заслуга (или незаслута) лишь генетическая.

— А как внуки вас называют? Дедушка, дедуля?

— Дед. Маруську в пять лет я спросил: «Кто я тебе?» — «Дед». — «Почему?» — «Потому что ты старый». — «А она?» — показываю на Иру. Маруська заявляет: «Она мне бабуля». — «Но она же не старая?» — «Нет. Молодая». — «Тогда почему?» — «Потому что ты ее жених».

— Кого еще вы причисляете к своей семье, немыслимой внутри скандальных кавычек?

— Всех родственников — моих и Ириных. Сейчас мы с женой живем вдвоем. А до 2006 года с нами был Борис Константинович, папа Иры. Скромнейший человек, умница. Он к нам окончательно переехал, когда умерла Ирина мама — Наталья Валентиновна. Мы с тестем очень сдружились. Все вместе даже ездили отдыхать. Борис Константинович впервые оказался в Египте — в Шарм-аш-Шейхе, и я попросил свозить его в Каир, показать город. Тесть скончался три года назад. Для меня это большая потеря.

Я люблю, когда вся семья в сборе. Замечательное ощущение. Однако на постоянной основе такое, наверное, перебор. (Смеется.) Родные приезжают и порознь, и сообща. В этот уикэнд с нетерпением ждем Анюту с мужем и маленькой Алией.

— Анюта — дочь Ирины Борисовны?

— Я ее считаю и своей дочкой. А Алию просто боготворю.

— Откуда такое красивое нерусское имя?

— Внучка наполовину татарка. Такая смышленая! Ей нет двух с половиной лет, а уже говорит большими фразами, понимает по-русски и по-татарски. Татарскому ее учит отец, Ильяс. Отличный парень. Мы с Ирой в самых теплых отношениях с его родителями. Они инженеры, приезжают из Альметьевска. Простые, достойные люди.

В прошлую субботу у нас гостила правнучка Ника, дочь Жени от первого брака. Ей десять. Вторая дочка — четырехлетняя Ксения, сейчас с Женей и Светой в Израиле, где находится ближневосточный корпункт. А с Никой я сражаюсь в шахматы. Причем играю по-настоящему и обычно выигрываю. Но в шашки меня побеждает Никуша. Заканчивается тем, что Ира с ней едет по магазинам. В последний раз Ника захотела металлоискатель. Объяснила, что клад будет искать.

«Указатель имен» детей, внуков у меня слишком длинный. Давайте на этом остановимся. Я только добавлю, что недавно в семью влился Ленин.

— В смысле?

— В августе мы отпраздновали Сашину свадьбу. Она вышла замуж за Антона Ленина. Оказывается, на Волге есть село, и там Лениных много. Я Саше говорю: «Ты Крупской-то не станешь?» «Нет, — смеется, — я по фамилии Черникова, а по псевдониму — Харадзе».

— Что значит для вас дом? Тыл, место ночевки или, как гениально заметил писатель, «еще одна область уязвимости»?

— Я никогда не выстраивал иерархию, что у меня на первом месте: дом, работа, друзья. Думаю, если у любого мужика выбить из-под ног одну из этих основ, он будет «обесточен». Как бы я ни был загружен, у меня хватает душевных сил на семью. Разве можно спокойно работать, если дом шатается, непрочно стоит на фундаменте? Для меня дом — это и большие потери, и тыл, когда знаешь, что, идя своим путем, не надо с опаской оглядываться назад.

Впрочем, было у меня короткое время жилье, которое домом в широком значении слова я бы не назвал. Говорю о премьерской резиденции. Восемь месяцев там прожил, а не могу восстановить в памяти даже расположение комнат. Поразительная вещь! Отлично помню все свои квартиры. Рисовал вам тбилисскую коммуналку, в деталях способен воссоздать нашу первую московскую комнату на Валовой, затем тридцатидвухметровую трехкомнатную квартиру без коридора в панельном доме на Ленинском проспекте, 85. Естественно, не забыл пятикомнатную академическую квартиру, которую, став кандидатом в члены Политбюро, сдал и получил взамен двухкомнатную квартиру на улице Шу-сева для себя и трехкомнатную — для Наны с семьей. А вот устройство огромной резиденции председателя правительства напрочь вылетело из головы.

— Видимо, инстинкт самосохранения выталкивает из сознания то, что было нелюбимым?

— Даже не знаю, в чем тут дело. Вообще, весь этот период, когда я был премьером, сейчас больше вспоминаю по книге, в которой его описал — «Восемь месяцев плюс…» При том, что писал ее сам. (Смеется.)

Мы с Ирой давно обитаем за городом, однако по натуре я не пейзанин, не испытываю тяги к земле, как, скажем, Афанасий Фет, который, поселившись в деревне, стал образцовым помещиком и создал идеальную усадьбу. Но мы-то живем не так. Иногда за выходные носа на свежий воздух не высунем.

— Вы не всегда жили на большой даче в Горках, имели просторную квартиру в центре Москвы. В тесноте съемных комнат, малогабаритного «неэлитного» жилья дом и тогда был открыт для дружески бесцеремонных «набегов»? Вас не стесняли шум, гам, наверное, раскладушки?

— Вы изобразили какой-то Ноев ковчег. Такого столпотворения не было. Но ясное дело, оттого, что я более десяти лет жил в Москве, снимая углы, комнаты, друзья не прекратили собираться у меня и ко мне приезжать. Я работал уже главным редактором вещания на арабские страны, когда получил свою первую комнату. Чтобы оформить ордер, надо было собрать справки из массы домоуправлений, ездить по Москве и вспоминать, где я снимал углы…

— По-разному относящиеся к вам люди сходятся в одном: вы на редкость постоянны в дружбе. Кто они, ваши многочисленные друзья? Вы как-то ранжируете их по степени близости?

— «Друг» — уже превосходная степень близости. Вы же не назовете так хорошего знакомого? А друзей у меня, правда, много. Среди них особое место принадлежит друзьям детства, с которыми ты можешь расходиться во взглядах, во всем, но это друзья. Теперь они, к сожалению, не бывают в Москве.

— Друзья детства редко проходят с человеком через всю жизнь. У вас по-другому. Как бы ни развела судьба, дворовые, школьные отношения не порастают быльем, святы для вас? Это — «кавказский след»?

— Я полагаю, это нормальное состояние человека.

А может, сюда и примешивается что-то тбилисское. Иногда грань, где заканчивается подростковая привязанность и начинается мужская дружба, неуловима. Так у меня вышло с Левой Ониковым. Он старше меня. Учились в одной школе, но в разных классах. Чисто визуально знали друг друга. Дружба завязалась в Москве. Лева закончил МГИМО, работал консультантом в отделе пропаганды ЦК КПСС. Ему многое не нравилось из того, что происходило в аппарате ЦК. Мы были единомышленниками.

Уже девять лет, как Левы нет. Но всякий раз, когда мы с друзьями произносим тост за ушедших, я вспоминаю его слова: «Не надо называть имен. Потому что те, кого мы забудем упомянуть, останутся на том свете с пустыми чашами».

— А как в зрелом возрасте становятся вашими друзьями? Это любовь, подобно теореме Ферма, не поддается разгадке, но у дружбы есть внятная логика. Не безыскусное же — «жизнь свела»?

— Человек обязательно должен быть тебе очень близок по духу. Это относится и к Томасу Колесниченко, с которым мы вместе работали в «Правде», и к известинцам Станиславу Кондрашову, Виталию Кобышу, Николаю Шишлину… С Колей меня познакомил Они-ков. Вот так постепенно и образуется конгломерат: кого-то ты знаешь, кто-то прибавляется.

Есть замкнутые люди. Им в дружбе труднее. Я не замкнутый. Среди друзей, обретенных в зрелом возрасте, выдающийся врач, великий — не побоюсь этого слова — Владимир Иванович Бураковский. Очень тесно дружу с теперь уже тоже выдающимся кардиологом Давидом Георгиевичем Иоселиани. С Давидом, он моложе меня на четырнадцать лет, я познакомился через его отца, известного грузинского хирурга. Хотел бы перечислить и других друзей, особенно ушедших из жизни, но не стану, следуя мудрому предостережению Оникова.

— Знаем, вы присматриваете за детьми друзей, готовы откликнуться на проблемы третьего, четвертого поколения людей из вашего ближнего круга. Это тоже из разряда неукоснительных правил, которым стараетесь следовать?

— У меня нет, как когда-то у Левы Оникова, такой записной книжки, где бы перечислялись разные просьбы, которые надо выполнить. Но в меру своих сил близким людям я помогаю. И конечно, не теряю из виду детей, внуков покойных друзей. Родные Левы, если что, всегда мне звонят. Все дети друзей зовут меня «дядя Женя».

— Разочарования вас, как всякого человека, не миновали. И с подставами, малодушием сталкивались. Какое из предательств было особенно горьким?

— Предательства? Любое из них горькое. Мне повезло, их было немного. Но отдельные были. Были. И в близком окружении.

— Вы с этими людьми порывали?

— Я с этими людьми порывал. Ну как порывал? Я сейчас даже с Волошиным через стол поздоровался. Мы оказались на одном фуршете. Он мне поклонился. И я ему.

— Волошин — другое дело. Он никогда не был вашим другом. Действовал по законам войны.

— Понимаю. Но и тот, кто не встал рядом со мной в тяжелую минуту, теперь не мой друг.

— Давайте сменим тему. Когда-то Черномырдин заметил о Ельцине, что тот лет пять или десять денег в глаза не видел, даже толком не знает, какие купюры в ходу.

— Про себя я так сказать не могу. У меня есть бумажник. Показать? (Тянется рукой к карману.)

— Верим.

— Там и деньги лежат, и кредитные карточки.

— А часто пользуетесь бумажником? Что домашние доверяют вам покупать самостоятельно?

— В магазинах я не бываю. Деньги отдаю жене.

А сам расплачиваюсь в ресторанах — по карточке. Или с парикмахером — наличными.

— У вас хранятся дома какие-нибудь знаковые предметы, которые вы бережете как особенно памятные?

— Они существуют, наверное, в каждой семье.

Расскажу об одной дорогой мне вещи. Я несколько раз встречался с саудовским королем Абдель Азизом Фах-дом. Его Величество как-то заметил, что, разговаривая с ним, я перебираю четки. Король искренне удивился: «Ты любишь четки?» — «Да». — «В таком случае дарю тебе мои. Я хранитель двух главных мусульманских святынь, и смотри не передаривай эти четки никому».

Приехав в Саудовскую Аравию в следующий раз, я на встрече с королем сказал: «Ваше Величество, я стал знаменитым благодаря вашим четкам. Все мои знакомые ими восхищаются». Король вдруг спрашивает: «А Горбачев любит четки?» — «Не знаю». Может, зря я не сказал, что любит? Фахд, очевидно, хотел Михаилу Сергеевичу тоже сделать подарок. (Улыбается.)

— Вы по-прежнему неравнодушны к четкам?

— Подаренные королем очень изящны: черный жемчуг нанизан на золотую цепочку. Но четки для меня ценны как память о расположении Фахда. Порой я достаю их из шкафа, рассматриваю и думаю: сколько им лет?

— В одном из давних стихотворений вы сокрушались:

«Время сушит, время рушит, что казалось вечным».

Но ведь вам вопреки всему не свойственно минорное мироощущение?

— В этих строчках акцент сделан на слове «вечное». Время равнодушно обрушивает то, что представлялось незыблемым. Я верил, что любимая, которую привез из Грузии, всегда будет рядом; что сын, которого она мне родила — самый близкий мне человек, — как и положено, переживет отца; а родной город Тифлис, Тбилиси не изменит своего прелестного облика. Время все это рассыпало. Ну а как мне живется при этом, как борюсь с минорными ощущениями, я вам старался рассказать.

— «Я твердо все решил: быть до конца в упряжке,

Пока не выдохнусь, пока не упаду.

И если станет нестерпимо тяжко,

То и тогда с дороги не сойду»?

Так?

— Так. Я твердо все решил…

— Евгений Максимович, вы не возражаете, если мы назовем книгу строчкой из этого вашего стихотворения: «Я много проскакал, но не оседлан»?

— А что? Я седла на себе не чувствую.

Загрузка...