— Ха-ха-ха-ха…
Упругий шест скользнул по замёрзшей лужице, и, вместо того чтобы увидеть бездонно-голубое, озарённое осенним солнцем небо, Илейка плюхнулся в колючие кусты терновника…
Это было первым предостережением. Потом он часто падал на землю, с размаху, больно. Слишком тяжелым был для того, чтобы летать, слишком сильным для того, чтобы не чувствовать на себе этой огромной земной тяги.
Зима ходила у ворот. Рядилась в медвежью шубу, рассыпала колючие иголки инея, ковала броню по озёрам, гнала стада полевок и белок. Уцелевшие на ветках листья стучали уныло, как костяные. Из-за хмурой Оки тянуло гарью — чадили камыши. Кривясь от боли, Илейка смеялся, и радость его была беспричинна, как песня, как серебряный плеск прыгающего по камням ручейка, как те таинственные голоса, которые носит ветер от одной кущи к другой по белесым пажитям и заречным песчаным раскатам. Потом Илейка не раз слышал эти голоса. «А-а-а-а», — вдруг начинали звучать они в самую неподходящую минуту, когда слепили глаза кривые печенежские сабли. И тогда он был счастлив.
— Ха-ха-ха-ха, — залился мальчишка безудержным смехом оттого, что так высоко прыгнул, и все перевернулось в глазах: и крутой берег Оки, и пустынные поля, и город Муром в отдалении с его тесовыми крышами, дубовым, почерневшим от времени частоколом и возвышающейся над всем худенькой колоколенкой. Все это взлетало, неслось в стремительном круговороте. Илейка чувствовал себя птицею, раскинувшей сильные крылья. Раз, два, три, четыре! Несколько шагов — и вот уже снова руки упираются в ясеневый шест… Рывок — и стоптанные лаптишки с развязавшейся онучью мелькают в воздухе, трепещет дырявая на ветру рубаха.
— Ха-ха-ха-ха…
Не знал Илейка, что уже сегодня жизнь Дохнет на него холодом и хоть не остудит сердца, но заставит навсегда позабыть детство. Увязался знакомый лохматый пес, все норовил схватить за портки и поднял такой брех, что переполошил всех собак в округе.
Мать Илейки, Порфинья Ивановна, мочила коноплю в реке. Она брала пучки сухих стеблей, опускала их в прорубь. Это была рано состарившаяся женщина, с лицом, почерневшим от солнца и ветра. Тяжелые складки лежали у рта, и оттого улыбка ее казалась вымученной. Услышав смех сына, она натужно разогнула спину, подышала в окоченевшие кулаки, улыбнулась. Но тут же сердце её болезненно сжалось от смутного предчувствия. «Не к добру, — подумала она, — Ой, не к добру…» Ведь крестьянскому сыну грешно смеяться так громко, так дерзко — его подстерегают всякие беды, и не дремлют чёрные боги. Они завистливы, раздражительны, их озлобляет радость человека. Много шкод бывает от них. Ледяные струи потихоньку утаскивали пучки измоченной конопли.
Илейка бежал весёлый, как лесной дух. Бежал, прыгал, пока не сломался шест. Пес кинулся за Илейкой в заросли бурьяна, стал тормошить его, легонько покусывая, бить лапами в грудь. Тот только отплевывался:
— Пошёл, Вострун! Тьфу ты совсем! У… у… кудлатый, пошёл!
Пёс не отставал, прыгал, припадая на передние лапы, сбивал хвостом изморозь с будылей.
— Ай! — вскрикнул мальчик. — Рубаху запятнал, чтоб тебя! Гони ко двору!
Собака перестала лаять и выжидательно смотрела, но Илейка не смягчился, важно прошествовал по улице. Потом не выдержал, свистнул громко, отрывисто и побежал. Пёс бросился вдогонку, путаясь в ногах. Илейка смело совал ему в пасть кулак, клал пальцы на острые зубы.
Улица была пустынна, только дряхлые старики в длинных шубах грелись на солнце, клюками подперев подбородки, да воробьи копались в старом, промытом дождями навозе. У голой, сбросившей свои красные гроздья рябины Илейка свернул в переулок. Ватага мальчишек едва не сбила его с ног. Деревянные мечи глухо стучали, мелькали вихрастые головы.
— Не робь! Не робь!
— Держись!
— Рази боярчонка!
— Тюкни, тюкни его, вражину!
Их всех теснил боярский сын Ратко, в высоких грязных сапогах и замусоленном кафтане. Он был на целую голову выше других и ловко орудовал дубовым мечом. На самую переносицу сдвинута лисья, с потертым верхом шапка, лицо покраснело от злости.
— Дрожишь, земля, дрожишь? — спрашивал боярчонок простуженным голосом. — Пощады просишь?!
Это не было похоже на игру. Он хлопал то одного, то другого по бокам, сбивал шапки, и уже у многих на лбу вздувались шишки. Пядь за пядью ребята отступали.
— Всех вас с улицы выжму! — кричал победитель. — Моя улица и село мое! Черти провальные!
— Илейка идёт! Илейка! — обрадованно взвизгнул мальчишка в бараньем тулупе. — На подмогу!
Его возглас подхватили другие, загомонили, осмелев, лезли под самый меч Ратко.
— Иду! — откликнулся Илейка, вырывая у кого-то из рук палку.
В это время обозленный боярчонок так хватил большеглазого и большеухого мальчишку, что тот схватился за голову и побежал. Илейка вздрогнул: то ли испугался чего-то, то ли впервые понял, что всю жизнь у него будет бой крепок, брань лютая и сеча злая. Выставил руку, она будто одеревенела.
Ратко отскочил, втянул голову в плечи, белесые глаза его уставились на Илейку:
— Ты какого такого сопливого роду? Бей, ну, бей! — и вдруг заработал мечом с такой силой, с таким напором, что Илейка не выдержал, отступил на шаг, на два… — Бей, бей, бей! — повторял Ратко, не давая опомниться. — Растопчу, жук навозный, голь смердячья!
И под его натиском снова обратились в бегство дети — маленькое перепуганное стадо.
Илейка почувствовал боль в плече, «меч» его упал под ноги. Растерянно отступал, знал: никого рядом нет, все бросились врассыпную. Отступал до тех пор, пока не оказался прижатым к бревенчатой стене бани.
Ратко торжествовал. Он уже несколько раз больно хлопнул Илью но бокам, занес меч над головой. Илейка нагнулся, руки вцепились в тяжелое бревно. Поднял колоду над головой, крикнул:
— Зашибу!
Ратко замер, не знал, на что решиться, — то ли бить, то ли отступиться: побагровело лицо Илейки от напряжения, исчезли на нем редкие веснушки.
— Бросай меч, Ратко, — выдавил он и качнул бревном, — в землю вобью! Бросай меч!
Ратко метнул быстрым взглядом по сторонам, подумал минуту и бросил меч под ноги.
— Нечестно, нечестно! — зашипел он, вытирая со лба пот. — Уговору не было, топчи тебя тур!
Колода медленно сползла с рук Илейки, стала торчком и тяжело плюхнулась на землю. Илейка, широко улыбаясь, примирительно смотрел на боярчонка. Да разве мог он чувствовать зло, когда все вокруг светило такой ясной бирюзой и до самого края неба принадлежало ему, когда буйная радость входила в грудь, гудела в голове?!
— Ох ты, солнышко-колоколнышко!..
Набежавшие ребята изумленно ахнули, трое из них старались приподнять колоду, четвертый запел, прыгая на одной ноге:
…Валидуб, Валидуб,
Корнищами ножищи,
Сучьями ручищи…
Где пройдет Валидуб —
Черное корчевье…
— Ай да Илейка! Силища-то! Что, Ратко? Небось жила тонка, не кручена! Куда тебе — пуп сорвешь, чертополоху обопьешься. Молодец, Илья! Богатырь!
Стиснув зубы, стоял Ратко — насмешки, как розги, хлестали его по лицу. А Илья и впрямь почувствовал себя героем — широко расправил плечи, выставил грудь…
— Что мне… захочу — сосенку из земли вытащу…
— Да что сосенку, — продолжал возноситься Илья, словно кто его за язык тянул, — захочу — баню эту всю, как ость, подниму!
— Ка-а-ак? — вытаращили глаза ребята.
— А вот так! — отрезал И ломка. Он уже верил в свои слова, сияющий, поворачивался из стороны в сторону, ища глазами того, кто посмел бы усомниться.
— Сказал, подниму — и подниму.
Белка метнулась по сосне в темную хвою, испуганно зачирикали воробьи.
— Ба-а-тюшки!
— Неужто поднимешь?
— Баню-то?
— Коли поднимешь, бери мою шапку! — выпалил Ратко. — Знатная лиса, и верх целехонький. Полгривны пебось стоит. Бона как ворса лоснится!
Ратко погладил шапку, будто в руках у него была живая лиса:
— Ласкова зверушка, так и щекочет…
Неторопливо повернулся Илейка к нему спиной. На какое-то мгновение стало страшно — стена бани пошла на него. Бревна тяжелые, покрытые зелеными лоскутами мха. Вот-вот навалятся на Илейку и задавят его своей сырой тяжестью. Судорожно вздохнул, чувствуя, как заныли вдруг мускулы и всплеснулось в груди сердце, словно камень бултыхнулся в воду. Подошел вплотную, приладился плечом к срубу, легонько шатнул. Загалдели, затоптались на месте мальчишки.
— Тащи, Илейка, тащи! Жми! Шапку у него отбери — он у меня намедни тетерю подстреленную отнял…
— Прошлым летом лукошко мое вытряхнул, грибы потоптал…
— А меня за волосы таскал и нос плющил.
— Забери шапку, чтоб Стрибог[1] ему в уши надул, окаянному.
Баня не поддавалась. Ратко злорадно ухмылялся:
— Вот она, шапка-то горлатная! Не надеть тебе ее, жук навозный. Не видано от века, чтобы крестьянский сын, смердячье племя, носил бы такую шапку!
Илейка будто не слышал его слов, широко улыбаясь, разогнулся, чтобы набрать грудью воздуха, и снова потащил. Из-под стрехи выпало рыжее перышко, село на макушку. Не сдавался. Красный, потный, приник к бревнам, пыхтел, как медведь над сорванной бортью. Сильно тряхнул стену, и в образовавшуюся трещину посыпались сухие комья земли. Скрипели, стонали дубовые бревна, теряя мох из пазов. Загалдели кругом ошалело, радостно, будто стая уток опустилась по весне на оттаявшую лужу.
— Идет! Идет!
— Тяни, Илья!
— Не сдавайся!
Илейка выдернул сруб из земли, широко расставив ноги, подпер его спиною.
— Шапку, Ратко!
— Шапку, шапку! — подхватили все.
Кто-то, осмелев, сорвал с головы Ратко шапку, и Ратко не шелохнулся. Такого унижения он еще не испытывал.
Шапку бросили Илейке, он надел ее на свои вихры.
— Видал?! Только, тьфу! Мне и своя люба. Гляди, Ратко, хороню ее здесь.
Илейка бросил шапку в яму и опустил угол сруба:
— Пусть там полежит.
Вокруг ходили восхищенные сверстники, хлопали по спине — не мужик, мол, а камень. Илейка и вправду казался много старше своих лет, только круглое лицо его было по-детски пухлым. Прямой мясистый нос, толстые губы и светлые глаза. Он словно бы стыдился своей победы, шмыгал носом и вытирал его рукавом рубахи, по которому вился шитый зеленою ниткой хмелёк.
— Что, Ратко? Теперь станешь повой[2] матушки на голове вязать?
— А в шапке ужотко кроты детенышей выведут.
— Лягушка ты колченогая!
— Чурка неумытая!
Ребятишки смеялись и пританцовывали, как бубенчики на шлее коня.
— Не троньте его! — оборвал Илейка. Он другом нам будет. Правда ведь, Ратко? Давай же руку! — снова протянул широченную пятерню.
— Не мирись! — предостерегающе крикнул кто-то, я этот возглас на всю долгую жизнь завяз в ушах Илейки.
У Ратко, до этого стоявшего с закушенной губок, вдруг брызнули слезы из глаз, он повернулся и опрометью пустился бежать по улице„Через несколько минут он уже колотил камнем в калитку. В звенящем воздухе стук этот разнесся далеко окрест — над Карачаровом и над Окою, и над всеми темными Муромскими лесами. Низко, над самыми рогатками елок, долетела сорока.
Пленка остался стоять с протянутой рукою, а детвора приумолкла… Кто-то по-взрослому скребнул затылок: «Да-а». Словно бы зимний ветерок дохнул, посыпал за вороты иней. Но тут же ватага пришла в движение, шумная радость охватила всех. Побежали наперегонки к берегу, откуда был виден весь широкий простор — белая громада берез и молчаливые дозоры ельника.
Ока у берега уже взялась крепким льдом. Наклонно к яру стояло длинное оледенелое бревно, Оно походило на большую сосульку. Первым решился Пленка, Смело встал на бревно и, стараясь сохранить равновесие, стремительно понесся вниз. Плотный морозный дух ударил в лицо. Пленка снова летел, свободный и легкий, На середине бревна зацепился о сучок, чудом устоял, повернулся боком и съехал на лед. Следом съехали трое мальчишек. Один упал и разбил голову, Рану протерли куском льда и продолжали играть. Обо всем позабыл Илейка — и о Ратко, и о лисьей шапке. Выбрался на яр, но его крепко схватили за руки.
— Пустите! Мой черед. Мой, — рванулся Илья.
— Шалишь! Ратко черед! — кашляя, прогудел кто-то чужим голосом.
Глянул вверх — злые глаза, седоватая борода; глянул на другого — такие же глаза и красный, как вишня, нос. Этот молчит, жует сыромятный ремень. Боярские шестники![3]
— Крути ему руки, — равнодушно бросил седобородый.
— Враз заломили руки за спину.
— Калачом вернее… Куда девал шапку?
— Под баней… В закладе она…
— Ладно, шагай! На конюшню!
— Зачем на конюшню? — удивился Илейка. — Я достану ее… шапку. Я и хотел достать ее… Только потом.
— Пустите Илейку! Не замайте! — послышались голоса. — Он честно об заклад бился. Пустите его.
Красноносый вдруг гикнул, ожег ремнем кого-то:
— Будь вы прокляты, супостатовы дети! Чтоб вас черти на жертву взяли!
Еще хлестнул кого-то по лицу… Мальчишки бросились врассыпную. Что-то кольнуло в сердце — не шутят, не игра это.
— Шагай! — властный, заставивший вздрогнуть окрик.
Увидел кулак в бородавках, белый от напряжения. Взглянуть в лица не решился; стыдно было чего-то. Нет, вины он за собою не чувствовал, стыдно было смотреть на их грубые, будто шитые из воловьей кожи, лица. Не понимая, чего от него хотят, подталкиваемый пинками, Илейка побрел но улице. Мальчишки бежали поодаль, злые и любопытные. Шестники крепче сжимали руки Ильи, но острее, чем боль, пронизывала мысль: «Что-то не так… не по совести, хоть он, конечно, крестьянский сын…»
Свистали, перелетая с дерева на дерево, синицы, припахивало дымком, а даль казалась такой страшной в черных полосках вспаханной кое-где земли. Ее было слишком мало, задавленной со всех сторон непроходимыми тысячелетними дебрями.
— Отпустите Илейку! Ты, рожа! Носом просо клевал! Отпустите Илейку нашего!
— Не подходи, огрею! Так огрею — шкура лопнет, — рычал седобородый. — Хоть бы вас рогатые ухватили да в тартары!
Так и шли, пока не оказались перед воротами боярского двора. Илейку втолкнули в калитку. Здесь он никогда не был и потому оробел. Еще бы не оробеть! Под ногами гладкие дорожки, постройки тяжелые, с дубовой дранкой на кровле, осанистые, как купцы из града Мурома, а изба статная, оплетена по карнизу резным деревом. Чистота кругом завидная. А вот и конюшня. Над дверью медвежья голова — против козней домового. Но почему вокруг так много народу? Чего они пялят на него глаза? Все холопы да девки дворовые одеты тепло, во взглядах — нескрываемые ухмылки и ожидание. Что за погляделки?.. Мальчишки остались за воротами… Одиноко… жутко. В горле пересохло. Илейка судорожно глотнул слюну, пригладил волосы. Все согнулись в поясницах — вышел боярин Шарап. Илейка узнал его. Высокий, лицо, как скобелью вытесано, гладкое. Вышел на крыльцо голый до пояса. Уцепился здоровенными ручищами в перила, сквозь балясины далеко торчали загнутые носки его желтых сафьяновых сапог.
— Привели? — спросил негромко, кутаясь в медвежью шубу, угодливо наброшенную на него холопами.
— Привели, боярин. Ивана с бугра сын, гнусный разбойник; это он сбил шапку с Ратко и кричал: «Не гордись боярским родом своим».
— Кричал? — перегнулся Шарап через точеные перила, и Илейке показалось, что горячее дыхание его обожгло лицо.
— Ответствуй! Ответствуй! — не вынимая изо рта ремешка, зашипел красноносый, а другой ловким движением подбил ноги Ильи, и тот бухнулся на колени.
— Кричал? — повторил боярин.
Лупоглазый, большеротый, он походил на жабу.
— Н-не-е… — протянул сбитый с толку Илейка.
— Как нет?! Как нет?! Ах ты, ноздря! Кричал, светлый боярин! Клянусь Даждь-богом! Кричал: «Нужно истребить боярский род до самого корня», — и отпрыска твоего маленького тоже извести собирался, — бубнил седобородый. — Потом бил Ратко по шапке и хоронил ее в земле, сказавши: «Сначала шапки, а потом и самих захороним». Известно, холопье слово, что рогатина.
— Ах ты, щенок коростливый! — ужаснулся Шарап, побелел от злости. — Кричал такое?
— Нет, не кричал, — замотал головой Илейка.
— А хоть и не кричал? Мог бы кричать! Знаю вас, смердячье племя. Все от мала до велика норовите боярское горло горбушей[4] перехватить. Доберусь до вас, погодите! — повышая голос так, чтобы слышали дворовые, стучал кулаком боярин. — Все у моего стремени стоять будете! Холопами станете, зерно мое тереть будете, а есть полову!
Илейка вздрогнул. Страшные слова… Неужто он причина тому, что все рабами станут в Карачарове. Пусть все, только бы не это…
— Валите его на сани! — приказал боярин. — Путьша, розги!
Илейку подвели к стоявшим тут же узким саням, задрали до головы рубаху. Он повиновался. Послушно лег животом на холодные доски, упираясь длинными ногами в землю. Жесткие веревки врезались в тело. Что это? Стягивают портки. Илейка замотал головой, замычал.
— Стыдно! Соромно!
Встало в глазах лицо матери, такое строгое, такое старое.
— Стыдно! Соромно! — кричал, пытаясь натянуть портки.
Но его не слушали.
— Дурак! — гремел Шарап-боярин. — Это не розга-метла! Розга на десять ударов, а эта и трех не выдержит. Я наказывал в погребце их держать. Тьфу на тебя! Не в воде! От воды береза мягчится. В сырости! Давай другие!
— Вот, светлый боярин, свежие — девок давеча гонял.
— Пропади ты, червивое брюхо! Свежие не годятся… А как увязаны, а? Как увязаны! Я ли тебе не говорил — до верхней завязки должно быть шесть вершков.
Шарап сбросил на землю медвежью шубу, взял розги.
Синица свистнула над самым ухом? Нет, не она, хоть пора самая синичья, лазоревые птахи прыгают по веткам и, кажется, сбрасывают на землю маленькие звонкие сосульки. Илейка не понял, что произошло. Но при втором ударе его пронизала нестерпимо острая боль. Закусил губу, но не выдержал, вскрикнул, скорее от испуга, чем от боли.
— Путыша! Болван тьмутараканский! Розги! — ревел боярин, распаляясь. — Почему отростки не оборвал… От второй завязки нужно обрывать, идол ты медноголовый!
Вся дворня собралась поодаль, смотрела, как били Илейку. Удары сыпались все чаще и чаще, Илейка вздрагивал, съеживался сколько мог, стараясь повернуться боком, но розги все прилипали к телу. Сперло дыхание, упругий ком подкатил к горлу, в глазах двигался странный хоровод — резные петухи крыльца, чьи-то шерстяные онучи, подолы холщовых юбок, промерзлые комья земли и черные плахи частокола.
— Ты у меня взвоешь! Гордиться ли нам родом своим?!
Многие закрыли глаза, втянули головы в плечи, свист не прекращался… И умолк только тогда, когда измочалились последние розги. Боярин поднял с земли шубу, набросил на плечи и ушел, ступая грузными шагами. Все смотрели, как вспухает красная, что подушка, спина Илейки. Тихо стало на подворье, слышалось только сытое воркование голубей, вразвалку ходивших поодаль.
Никто не ожидал, что Илейка встанет, но он встал, поднялся. Дворовые в страхе попятились от него. Он брел, спотыкаясь, не разбирая дороги. Лицо его было белым, глаза широко раскрыты, правое ухо пылало: должно быть, скатилась невзначай розга. Пробормотал что-то глухое, непонятное:
— Ру-у-ба…
— Что? Что, Илья? — подошел конюх.
— Рубаха… Мать заругает, — ответил Илейка и чуть ли не побежал к воротам, споткнулся, упал. «А матушка сказывала, когда я родился, птица счастья кричала — Сирин».
— Что же вы, люди?! — бросился поднимать его конюх.
— А ты не вопи, дед, — отрезал Путыпа. — К пользе! Все добро, что от боярина. Не было тех времен, чтобы вас не драли…
Илейка поднялся. Кто-то услужливо распахнул калитку. Все остались стоять, а он побрел вниз по улице, теребя подол рубахи, выпачканный навозом, стараясь счистить его. Только лохматый пес был сзади. Спустился к яру, где совсем недавно мать мочила коноплю. Обтрепанный пучок примерз к земле. Вот и высокий шест, а на нем сухонький лапоточек. Его повесили тут, когда утонул в Оке сын карачаровского кузнеца. Почему же тогда утонул не он, Илейка?.. Сполз к берегу на морщинистый застывший песок, пошел туда, где чернела прорубь. В двух шагах от неё поскользнулся и упал. Долго лежал на льду. Сознание мутилось, холод пронизывал до костей. Не мог подняться: не слушались ноги. Так и лежал распростертый. Чтобы не замерзнуть, подбодрить себя, пел песню. Но ему только казалось, что он поет. Вместо песни из груди вырывались протяжные стоны. И долго стоял на яру большой лохматый Вострун. Он видел, как вздрагивают плечи Илейки, то ли от холода, то ли еще от чего… Лаял на село Карачарово, на древний град Муром и на весь мир.