Веселым перестуком молотков встретил их трудовой Подол. Илейка с удовлетворением отметил для себя два высоких вала на Болони, насыпанных совсем недавно — так что травой не успели порасти. По гребню стояли высокие частоколы. Прошлая осада Киева кое-чему научила подольских жителей. Да и сам Подол преобразился — это была теперь одна огромная кузница, где варили и ковали железо. Чуть ли не из каждой открытой двери сыпались искры, слышались веселые звонкие удары и тяжелое дыхание мехов. Киев ковал железо. Железо требовали все: смерды, дружина, войско, заморские гости. Железо стало важнее хлеба — оно защищало страну от врагов. Вот почему тянуло отовсюду здоровым духом пылающего горна, валялось кругом по улицам ржавое и пережженное железо и стояло такое непривычно густое поддымие. Выходили кузнецы, отхлебывали из кувшинов воду, утирали кожаными передниками мокрые лица. Порою выбегал подмастерье — безусый вихрастый парень, окунал в бочку с квасом зажатый клещами раскаленный добела наконечник копья. Шипел металл, поднимался над бочкой вязкими клубами пар. В другом месте прямо под ноги Бура высыпали горячие уголья, и конь испуганно шарахнулся. Никто не обратил на храброе внимания — всадник, вооруженный копьем, стал обычным на киевских улицах.
Вот и крепость! Каменная ее грудь поднялась еще выше. Надстроенные сторожевые вежи в три боя — внизу дубье, сверху сосна — глядели на Днепр. Да и Боричев изменился — кругом новые избы, и много щепы выброшено на дорогу, чтобы не месить грязь осенью. Распахнулись широко Кузнецкие ворота, повалило мычащее стадо. Хлопали бичи, вскрикивали погонщики, весело здоровались с вратниками в грубых шеломах, с секирами в руках.
Если Подол изменился, то Гора стала неузнаваемой. Детинец был расширен чуть ли не в два раза, срыто старое кладбище, снесены курганы, стоявшие здесь со времен Аскольда, перекопаны валы. Повсюду высилась каменные и деревянные постройки. Некоторые из них своим внешним видом очень уж походили на княжеские хоромы.
Какая-то тень тревоги прошла но лицу Добрыни.
— Человече, — обратился он к мужчине, тащившему связку сыромятных ремней на плече, — чьи это хоромы?
— Те, что убелены известью?
— Те самые.
— Бояр Чудиных, а с каменной резью — воеводы Свенельда. То бишь сына его… Воевода помер.
— А эти? — повернулся в другую сторону Илейка, показывая на крепкий каменный дом в два этажа с небольшим теремком под золоченою кровлей.
— Это Чурилы Пленковича! — с гордостью ответил человек. — Хорош-ить! Новгородцы строили! Спор зашел у них с Чурилой — сумеют ли камнем выложить дом, чтоб крепче греческого был, и деревянную резьбу-красу сохранить. И сделали. Молодцы новгородцы.
— Да, красны хоромы, — задумчиво бросил Добрыня, — А там вон белеют в саду, словно алатырь-камень?
— Строил Дунай-боярин, а продал Судиславу-боярину, — отвечал словоохотливый человек.
Он стал подробно рассказывать о постройке Десятинной церкви. Добрыня его не слушал, сказал Илье:
— Избы в хоромы обращаются, дружины — в боярство. Биться им в бане прутьями! Великую скудость примет наша земля.
— Красен град Киев, первостольная Киянь, — хвастался человек. — У Византии — Царьград, у Руси — Киев, и более нет подобного на земле.
— С богом, добрый человек, — кивнул головой Добрый я, и тот пошел, встряхнув на спине связку ремней.
Поехали дальше, не переставая удивляться небывалому шуму Горы. Скакали дружинники, сверкая шитыми золотом шапками с красными верхами, развевая по ветру богатые плащи, словно крылья. Тяжелой поступью шли ополченцы, хлопали о землю коваными каблуками. Богатый вельможа скакал на охоту, а за ним сокольничьи; тянулись на Житный торг телеги с мешками, степенной походкой шли богатые киевлянки, позванивали запястьями крученого золота. Отовсюду из-за оград вздымалась большими сугробами черемуха, пахла одуряюще.
Во всем своем великолепии предстала вдруг Десятинная. Сложенная из тонкого кирпича и белого камня, отделанная яшмой и мрамором, она словно бы свидетельствовала величие и могущество расцветшего княжества. На площади перед Десятинной церковью собралась толпа. На том месте, где когда-то стояли вывезенные Святославом из Византии мраморные статуи, был устроен помост-ступень. Две статуи и сейчас еще стояли прислоненные к стенам храма. Перила помоста были перевиты золеной тесьмою, на возвышении стоял бирюч и, потряхивая булавой, читал княжескую грамоту:
— «Я, великий князь Василий[30], а другому не бывать до пашен смерти, но сонету старейшин града первостольного Киева и по наговору епискупов епархии нашей повелеваю каждого пойманного в разбое, буде он раб, холоп или свободный, тащить к мосту у храма и рубить ему голову. Надеть ее на кол и оставить тут же. Да убоится великое множество наплодившихся грешников. Буде захвачен меч или кистень, нести все в сени великого князя, а также клады его. А кровавые портки не надо. Да пребудет над нами милость божья, и да убережет нас господь бог от тех татей, учиняющих разбой-позорище земли нашей. Аминь».
Бирюча никто не слушал — такие грамоты читали едва ли не каждый день. Смотрели на жертву и на палача. Палач был высокий, плечистый, голый по пояс, в островерхой шапке лих. Улыбаясь, ходил по гнущимся под его ногами доскам и показывал народу свои играющие на руках мышцы. Толпа одобрительно гудела. Приговоренный — маленький, тщедушный» немолодой ужо человек со снизанными за спиной руками, дико вращал глазами, в которых стояла лютая скорбь. Иногда ему приходила какая-то мысль, он окидывал взглядом стоящую на помосте липовую плаху, судорожно глотал слюну, и это смешило толпу.
— Допрыгался? — кричали ему. — С дерев-то на шею прыгал! Убивец! Отведаешь меча судного, гостинца к;
— Не повинен, братцы, оговор! — поворачивался из стороны в сторону разбойник, но ему не давали говорить.
— Руби! Руби! — кричали в толпе. — Эй, кат, душегубец, кидай его на плаху!
Дьяк сказал что-то сквозь зубы палачу, и тот повернулся с лицом к храму, торжественно перекрестился на золочёные купола. Затем поднял с пола длинный меч, обнажив и любовно погладил ладонью. Меч был самым большим его состоянием. Сияющий, будто стекло, широченный, он одним своим видом должен был отбивать охоту к новому разбою…
Алеша повернул коня и догнал смазливую девушку которая поднимала копчиками пальцев край подола, хот лужи давно уже высохли. В другой руке она несла решето, из него выглядывали две хорошенькие мордочки котят. Алеша осторожно, чтобы не напугать, звякнул струнами гуслей. Девушка обернулась, сверкнула глазами.
— Здравствуй, красная девица! Как звать тебя? — спросил Алеша.
— Иришка! — ответила та и хихикнула. — А тебя — Желтая стружка?
— Ну уж нет, — качнул кудрями витязь. — Меня кличут Алешкой.
Перегнувшись в седле, пощекотал шею девушки. Та даже взвизгнула, остановилась.
— Ай, невежа какой… Теля белолобая, — сказала, оглядывай Алёшу с головы до ног, — почто на улице задираешь?
— Так уйдем с улицы, — предложил Алеша.
— Но… грешно! — погрозила пальцем та.
— Да кто тебя этому научил?
— А батюшка епискуп в проповедях толкует…
— Ах, толстопузые! Чему учат! Плюнь на него и переходи в мою веру, — продолжал Попович.
Он сорвал на ходу пышную гроздь цветущей черемухи, подал девушке.
— А какая твоя вера? — спросила она с любопытством.
— Подставь ухо, нельзя вслух…
Девушка подставила розовое в небрежных кудряшках ухо, и Алеша зашептал что-то.
— Ай! — вскрикнула Иришка, — Поезжай прочь. Невежа! В ухе засвербило.
— Вот какая моя вера, Иришка, — красовался в седле Алеша. — Ты кто такая?
— Божья раба.
— Раба, да не невеста! — засмеялся Алеша, — Куда идешь?
— Домой. Мыши развелись у батюшки в закромах, котят у свояка попросил.
— Что котята! Пока еще вырастут! Я приду вечером и всех мышей переловлю!
— Ты? Ты никогда их не переловишь!
— А вот же не уловлю. Слово такое знаю, — убежденно подтвердил Попович, — садись, что ли, подвезу.
Прежде чем девушка успела опомниться, Алеша подхватил ее и усадил впереди себя.
— Люди-то смотрят! Грешно! — вырывалась девица, а сама не могла отвести взгляда от его голубых глаз.
Так они и ехали, задевая головами ветки черемух, пугая недовольно гудящих пчел. Жалобно мяукали в решете котята…
Добрыня с Илейкою не видели, как палач подошел к жертве, схватил за шиворот и бросил на плаху, широко расставив ноги. Слышали только — загудела толпа, приветствуя ловкий удар. Так вот он каков, стольный град Киев! Не узнать. Все ново, все деловито в нём, выветрился старый, древних князей дух. Все было сурово и просто тогда.
— Небось от них, иноземцев, — угадав мысли Илейки, сказал Добрыня, показав на двух венецианцев, степенно шагавших по площади в причудливых камзолах, черных чулках и туфлях с большими пряжками. Волосы у них спускались из-под широкополых шляп до самых плеч, бороды и усы были коротко стрижены. Ехали другие — закутанные в голубые плащи с нашитыми на них черными клювами. При виде их народ кругом зашептался. Называла имя норвежского ярла, но Илейка не разобрал. Кто-то сказал, что ярл изгнан из самой Норвегии и теперь живет у великого князя. Да, Кияиь изменилась неузнаваемо, в люди ее изменились. Многие светили золочеными пуговицами и дорогими каменьями по оплечью, многие щеголяли цветными, небывалыми раньше вышивками.
— Где же Алеша? — спохватился Илейка, — Куда его понесла нелегкая?
— Найдется! — успокоил Добрыня.
Пришпорили коней и подъехали к воротам детинца, Но попасть в него оказалось не так-то просто. Здесь стояло человек шесть вратников, сверкающих начищенными доспехами, с хитрорезаными секирами в золотой насечке, на лезвиях чернью процветшие кресты. Они преградили дорогу богатырям и не хотели впускать.
— Стойте за воротами! — твердил начальник стражи с пышными страусовыми перьями, воткнутыми в еловец шелома, — Покличу огнищанина. Всякую деревенщину не пускаем! Вот сколько на вас грязи.
— Кто нам жалованье выплатит за четыре-то года службы? — спросил Добрыня, раздражаясь.
— Не ведаю, не ведаю. Покличу огнищанина. В сторону!
Илейка с Добрынею отъехали.
— В сторону! — крикнули сзади.
Боярин важно потрусил на красивом скакуне. Смотрели ему вслед и почесывали затылки. Ждали долго, уже начали терять терпение. Наконец подошел огнищанин, невысокий, черноволосый, с платком в руках, которым он обмахивал потное лицо.
— Вот я, огнищанин, — представился храбрам.
— Не знаем тебя, — угрюмо бросил Илейка, — но все равно доложи князю, что Илья Муромец с Добрыней Никитичем у ворот дожидаются. Будет ли его милость выслушать нас, как то в прошлые годы бывало.
— Князю с вами недосуг! — нагло заявил огнищанин. — Кто вы?
— С дальней заставы, — ответил Илья, — о делах тех князю доложим…
— Нет! — перебил огнищанин. — Молодшие идут к своему дядьке Дунаю Ивановичу и ему отчет дают. До князя вам ходу нет. Только старейшая дружина может говорить с ним и то, когда пожелает того великий князь.
— Что за новости?! — возмутился Добрыня. — Так не было…
— Так есть, — твердо стоял на своем огнищанин, — у князя заботы. Он теперь с послами от хорват говорит. Ступайте, ступайте! Сюда ходу нет! Ищите Дуная.
Спорить было бесполезно. За обиду стало Илейке… Поплыли перед глазами широкие южные степи, где сражались, мерзли и голодали храбры.
Перед воротами детинца остановилась повозка, н вышла закутанная в черный, с золотой бахромой плащ женщина. Ее окружали сенные девушки, также закутанные в плащи. Илейка узнал — Анна. Они встретились глазами, княгиня на минуту остановилась. Илейка спрыгнул с седла. Что-то давно забытое воскресло в нем, прошло смутным видением. Поклонился, прижав к груди рукоять меча.
— Илиас Муравлин? — спросила Анна и чуть кивнула головой вратникам, чтобы те пропустили храбров.
Вратники приветственным жестом подняли алебарды.
Над городом несся редкий перезвон благовеста. То вызванивали на колокольне Десятинной. Илья еще все стоял, глядя вслед великой княгине. К нему подошла одна из ее спутниц и протянула золотой с изумрудом перстень.
— Великая княгиня дарит тебе, — тихо сказала девушка, — как герою руссов, подобному Ахиллу. Пусть этот камень веселит твое сердце, так сказала княгиня.
Девушка повернулась и поспешила догнать княгиню, а Илейка долго рассматривал маленький перстенек. Попробовал было на мизинец надеть — не лезет. Усмехнулся, заложил его в шапку.
Вратники беспрепятственно пропустили их. Десяток услужливых рук протянулись к поводьям, повели коней. И это было новшеством на княжеском подворье. По плитам по-прежнему важно разгуливали павлины, стая голубей, хлопая крыльями, опустилась где-то в глубине двора. Рядом с крыльцом лежал, держа в лапах деревянную чашку, медведь, матерый, с проседью в густом загривке. При виде храбров он неуклюже поднялся, загремев цепью, стал на задние лапы, протянул крепкие словно бы железные, когти. Зарычал, пошел на людей, да цепь не пустила. В это самое время на мраморной, знакомой уже Илейке лестнице послышались громкие голоса. Быстро-быстро скатился по ступеням тиун, разворачивая ковер. На крыльцо стали выходить дружинники в ярких кафтанах с луками и копьями в руках. Со всех сторон холопы вели коней. Здесь же были ловчие в лиловых, с черными трезубцами кафтанах. Привели свору тявкающих псов — поджарых, остромордых, каких Илейка и не видал никогда. Несомненно, князь собирался на охоту. В ожидании его дружинники стояли, громко разговаривая, звали коней. Чудные, статные, с точеными ногами и длинными шеями, кони сияли крутыми боками.
Илейка видел, что никто не обращает на них внимания, но нисколько не робел.
Вышел великий князь Владимир Святославич. Он был одет в легкий охотничий кафтан и высокие сапоги с серебряными кисточками. На поясе висел оправленный в золото небольшой рог и кинжал. Князь заметно постарел, как-то осунулся, в волосах его серебрились седые пряди. Увяли, отцвели глаза, глядели настороженно. У крыльца ждал угрский иноходец. Ловчие ударили в бубны, загремели колотушками, дунули в рога. Подняли лай собаки.
— Едем! — бросил князь.
— Князь-батюшка! Красное Солнышко! — обратился к нему Илья. — Вели миловать и слово к тебе молвить.
— Это еще кто? — удивленно поднял брови князь.
— Кто? Зачем? Кто пустил? — послышались недовольные возгласы, но Владимир остановил их взмахом руки:
— Кто ты и что тебе во мне? — быстро спросил князь, давая понять, что ждет такого же быстрого ответа.
Но Илейка не спешил, степенно выговаривал каждое слово:
— Забыл ты нас, князь-батюшка, отроков твоих с заставы на Стугне… А кличут нас Муромцем и Добрыней…
— Зачем? После! После придете! Мужичье! Куда лезешь, деревенщина! — снова послышались возгласы.
— Окстись вы! — бросил великий князь. — Помню тебя, Муромец, и тебя, Добрыня Никитич. Все ваши подвиги помню, только что же вы не остались на заставе? Самое вам место там.
В голосе Владимира чувствовался холодок, он был явно раздражен несвоевременным приходом храбров:
— И как это вы живы еще?
— Русский витязь в воде не тонет и в огне не горит, князь, — сказал Добрыня, — а господь не гуляет — добро перемеряет мерилами праведными…
— Чего хочешь ты, Илья из Мурома? — перебил Владимир.
— Жалованье, князь, за ратный труд наш, как то заведено исстари, — ответил Илейка твердо, гнев поднимался в нем.
Кругом стояли надменные бояре, разряженные, холеные, и оружие у них было такое же холеное, пригодное только для забав и ловитвы. Непроходимая глубокая пропасть, которая и прежде отделяла Илью от них, раздвинулась еще шире, еще бездонней стала она. Но у Ильи не закружилась голова.
— Жалованье, — повторил он с вызовом, — за четыре года службы мне, Алеше Поповичу и Добрыие.
Князь смерил взглядом Илью:
— Предерзки твои слова, Муромец! Бог на небе, а князь на земле… И ты пришел требовать с господина своего… Вы получите жалованье в серебре, а, пока я тебя, Муромец, награжу по-княжески.
Он шепнул что-то стоявшему рядом огнищанину. Огнищанин бегом пустился выполнять наказ! князя. Наступило грозное молчание, только кони били; копытами да медведь гремел цепью, как узник. Через минуту огнищанин возвратился, и в руках великого князя оказалась овчинная дубленая шуба — худая, плешь на плеши. Владимир, усмехаясь, сказал Илейке:
— По обычаю дедов наших, жалую тебя, Муромец, шубою со своего плеча. Каково звание, такова и награда.
С этими словами великий князь снял с плеча овчину и бросил ее через перила к ногам Илейки:
— Вот тебе наша княжеская милость!
Многие улыбнулись, кое-кто коротко захохотал, но тотчас же лица у всех вытянулись — таким взглядом окинул Илейка присутствующих. Сразу будто на две головы вырос. Великан стоял перед князем. Добрыня взял было Илейку за локоть, но тот его оттолкнул.
— Спасибо, князь. Дорог мне твой подарок, — только и сказал. — Здравствуй со всем своим праведным домом, государь мой…
Сделал шаг вперед, наступил на одну полу шубы, схватил обеими руками другую и потянул к себе. Шуба затрещала и легко подалась. В руках у Муромца были две неравные ее половины. Он поволок их по земле, как не однажды тащил за волосы побежденных в битве врагов, и швырнул их в охотничью свору. Та с лаем набросилась на овчину, стала рвать зубами, только шерсть летела клочьями.
Грудь Ильи вздымалась от гнева, и в горле хрипело. Так всегда было в битве, Добрыня часто слышал этот хрип. Он знал — не было тогда пощады врагам.
Неслыханной дерзостью прозвучали слова Илейки. Несколько секунд казалось — ударит гром и испепели хулителя. Руки рванулись к оружию, поднялись копья.
— Эх, было бы кольцо в земле великое, всю Русь бы перевернул холопскую! — сжал кулаки Муромец.
Добрыня положил ему руку на плечо, потянул. Не оглядываясь они пошли через двор, стуча каблуками, громыхая оружием, — два воскресших из древних веков бесчувственных исполина, шагающих через леса, и горы, и реки. Их никто не остановил, не бросил вслед копья — такой мощью повеяло от них, степной неукротимой удалью. Сели на коней и поскакали к воротам. Стража подняла секиры. Растерянно смотрел князь и его бояре…
— Вот тебе и жалованье! — сказал Добрыня, когда выехали за ворота детинца. — Спасибо, живыми ушли да не битыми.
Он вдруг рассмеялся:
— Вот оно, наше жалованье! — достал из кармана целую пригоршню колючек. — Понабивались. Степь платят!
Снова рассмеялся:
— Подгоним коней, Илейка, оторопь пройдет, догонять пустятся.
— Не скоро теперь пройдет оторопь, — с горечью сказал Илья. — Не ждал я такого от князя. На верную смерть посылал, в степи гонял… Не ждал такого бесчестья.
Злость в нем понемногу утихала, ее заменяла какая-то смутная тоска. Часто приходила она, иногда совсем беспричинно. Давно, еще там, в отчей избе. И потом часто приходила, волчицей вгрызалась в душу. Все сразу померкло в Киеве — ничего не видел Илья, отовсюду в глаза лезли грязь и гнилье. Солнце немилосердно жгло, светило так, что больно было смотреть, а золото двадцати пяти глав Десятинной потускнело, как свинец. Муромец повесил голову и медленно ехал, тупо глядя на свои руки, державшие ременные поводья, и руки казались ему слишком большими, ненужными.
— Не кручинься, Илейка! — хлопнул но плечу Добрыня. — Дождь пройдет, сор смоет… Не занесут тебя в летописи старцы киевские. Прошли те времена. Все под дудку великого князя пляшут, и ничего нет на Руси, кроме как: «Слава великому князю!» Честь боярам, слава князю, а нам остается землю поить кровью.
Как всегда, Добрыня говорил неторопливо, разумно, но от его слов не становилось легче.
— Прошли те времена, когда ты да я, да простой воин на пиру у князя за общий стол садились. Кто был на Подоле — на Гору не влезет, хоть и не до небес она. Высоко ходит над ней красное солнышко. Не кручинься, Илья! — повторил Добрыня. Он свернул в переулок, сказав, что подкует коня. Договорились встретиться вечером у Десятинной.
Илейка остался один на малознакомой улице, и ему стало еще тоскливей, сжался комок в горле. Не было ни Алеши, ни Добрыни. Тот ехал слева, а Добрыня по правую руку. Так они и скакали — стремя о стремя.
Дорогу преградил отряд конников, гнавший рабов. Печенеги, не привыкшие долго ходить, уныло брели, положив руки на деревянные рогатки, державшие шеи. Полуголые, мускулистые тела, косматые шапки — в глазах тоска беспросветная.
— Ну вы! Живее! — покалывал их копьем раздраженный жарою всадник.
— Хлеба, боярин! — протянул вдруг к Илейке руку один из рабов. — Корку!
Илья вздрогнул — он увидел лицо просившего, русское лицо с вырванными ноздрями и клеймом на лбу. Увидел и руку, тонкую, со старчески узловатыми пальцами, с грязными обломанными ногтями. Мелькнуло еще несколько русских лиц, все они с надеждой повернулись к Илейке, но он ничего не дал — не было у него ничего.
— Вот я вас! Рвань бессудная! — замахнулся всадник и ударил просившего древком копья, — Борзее.
Рабы заковыляли быстрее. Все это прошло перед глазами Илейки в какую-то минуту, надорвало сердце… Вот-вот, казалось, вскрикнет и крик этот пронесется над всем Киевом, над всей русской землей. «Было бы кольцо в земле великое, перевернул бы землю!..» Илейка держал в руках это кольцо, выкованное из тугого железа. Это было в Чернигове, когда войско ждало его гласа… и не дождалось. Он сам выпустил кольцо из рук. Может быть, тяжелым ему показалось, может, не по силам было ему такое суровое дело? Нет, сам он, сам!
Мысли прервал пьяный бесшабашный окрик:
— Ге-ге-ей! Вот так тюря! Илья Муравленин! Илья Мурашка! Катай сюда!
Васька Долгополый играл с ребятишками в лапту. Бегал, светил рыжей головой. Четверо загорелых мальчишек кричали, суетились — им во что бы то ни стало хотелось обыграть Ваську. Когда Илейка подъехал, Васька совсем уже забыл о нем и зорко следил за лаптой. Белобрысый паренек, высунув от усердия язык, ударил… Бита взвилась в воздухе и мелькнула за изгородь. Васька метнулся за ней и долго не показывался, слышалось только — шуршала трава и кричали гуси. Наконец Васька перевалился через изгородь.
— Проиграл! Проиграл! — закричали мальчишки, а белобрысый почувствовал себя победителем.
— Цыц! — прикрикнул Долгополый, — Не я проиграл, а купчина Костя, — указал он рукою на изгородь и бросил биту — не попал.
— Проиграл, Васька! Проиграл! — снова закричали ребятишки.
— Черт с вами! — согласился Васька. — Умаяли! Тут он снова увидел остановившегося с конем Илейку и закричал:
— Кого вижу! Илюха Мраморянин! Здорово, каменюка! Идем со мной в корчму!
Он чуть ли не силой стащил Илью с седла, обнял. Илейке был по душе этот бесшабашный привет. Да и не все ли равно, куда идти! Завернули в корчму «Облупа». Там было полутемно и прохладно, на пустых бочках сидела опухшая от пьянства, красноносая братия. Изгои, пропойцы, бродяги, воры, беглые — народ отчаянный. А кое-кто из деловых людей. Корчмарь в холщовом переднике, длинноносый со смоляным хохолком на голове, ни дать ни взять — цапля болотная, возвышался над всеми, отгородившись плетнем, и черпал из бочки желтую брагу. За ним — кадки с орехами и пшеном, толстые мотки веревок. Пахло дрожжами, мятно-смолистым духом чабреца. Отовсюду неслась крепкая ругань.
Васька подмигнул Илейке и вытащил из-за пазухи обезглавленного гуся.
— Видал? И не взгоготнул, как я его сразил, — потряс Долгополый кривым ножом, которым скорняки раскраивают кожи.
Он кинул гуся за перегородку:
— Зачерпни-ка хмельного покрепче. За встречу!
Нож воткнул в стену, повесил на него шапку.
Илейка выпил мутноватую густую жидкость, поморщился, а Васька лез уже с другой и настаивал:
— Пей, Илья, мы с тобой еще повоюем! Мы им покажем!
— Кому им? — спросили из пьяной толпы. — Печенегам, что ли? Так ты, Василий, уже показал! Ха-ха-ха.
Но Васька не обиделся:
— Не печенегам, а тем, кто Христа распял! Боярскому роду то есть!
Илейка пил ковш за ковшом — ему нравилось здесь. Гвалт невообразимый! Кого-то совсем одуревшего накрыли овчиной, и он думал, что пес к нему пристает. «Пошел, пошел!» — отмахивался. Кого-то отрезвляли — терли уши голенищем сапога, а потом стукали пятками о стену.
Государи мои, братцы! Поедем, братцы, на сине море гулять, замутим его веслами! — орал третий.
— Не брага — пойло коровье!
— Без шума и она не закиснет!
Кричали натужно, пытались запеть. Пьяный беззубый мужичонка подкатил на бочке, хлопая по ней лаптями, затанцевал:
Укатай меня дорога,
Запыли мена пурга,
Коли счастья так немного,
То и жизнь недорога!
На мокрых волосах его плясали бубенчики хмеля, надетого венком. Он казался лешим, вылезшим из-под коряги. А кругом гоготали и науськивали:
— Пей! Сто чарок в ведре, десять в кружке…
Плыла перед глазами корчма и все в ней — распаренные немытые рожи в ссадинах и синяках, навешенные на глаза волосы, головы, подпертые кулаками. А Васька все не унимался:
— Замыслили меня извести совсем — секут через день на стогне[31] перед Десятинной, говорят, пьяница, — бил кулаками в земляной пол Васька. — И им никогда не забуду, как хотели меня печенегам отдать! Обида у меня, хоть и золотую чару за меня дали печенегам. Ты пойми, Илюха! Слепцы с гуслями пошли по весям молву про меня дурную пущать пьяница, дескать.
Вывалили в город, и так жутко-весело было впервые в жизни.
— Бей! — крикнул кто-то, когда поравнялись с боярским домом, и Васька подхватил с готовностью:
— Бей! Из семи телег хоромы построил боярин, ха-ха! Обстроился.
Пошли ломиться в ворота и швырять камни, и это было тоже весело! Грохотали по кровле камни. А потом, когда поравнялись с Десятинной, Васька бросил камень. Он ударил в колокол, и тот жалобно тявкнул. Окружающие восхитились, стали швырять камни, стараясь бросить повыше.
— Илюха, — вопил в восторге Васька Долгополый, — выше креста кинул, честное слово!
Сыпался град камней, и казалось, сами звезды готовы упасть раскаленными голышами на боярские головы. Смеялась душа. Это был бунт, первый бунт, который навсегда отторгнул Илью от княжеской службы. Собаки подняли невообразимый гвалт, и не один именитый потушил перед образом лампаду, чтобы свет не забивал в окошко.
За полночь уже нагрянули всадники, и началось настоящее сражение. По гулящих оказалось так много, что всадников разогнали. Одних изрядно поколотили, другим помяли камнями шеломы. Победная, торжествующая толпа ввалилась в корчму с песнями и криками, и все снова стали грозиться. Хвастались один перед другим, и больше всех рыжий Васька:
— Други! Я его выше креста бросил! В самое, значит, небо!
Гремели глиняными чашками, колотили кулаками в бочки:
— Хватит, хлебнули мы от них горюшка! Поборами нас задушили, свои кузницы да гончарни завели. У нас хлеб отбивают, нечего делать в Киеве нам! Холопами становимся из свободных!
— Покинем Киянь — в леса уйдем, в те топи дреговичские! Веди нас, Илюха!
Вот оно, началось! Неужто он снова держит в руках кольцо железное, как когда-то под Черниговом?
— Не Красное Солнышко, а грешный петух! — кричал мужик в овечьей шкуре, наверное с пастбища.
— Высушит нас Солнышко, как траву-мураву! — вторил ему скорняк Иванка. — Веди, Илюха! Станем жить племенем.
— Дрянь мед. С него голова болит и душа дрожит… На землю пролей и та сблюет. Давай дорогого белого, что бояре пьют… Иди, Илюха, прикладывайся!
Илья встряхнулся, протер глаза — пьяные, красные, что сафьян, рожи. Завили горе ремешком! Уже хохочут. Навалились на стол. Васька Долгополый пускает по нему привязанного таракана, таракан бежит, перебирает ногами.
— Куда поше-ел, милый, лада моя?
Таракан достигает края стола, и Васька тянет за нитку:
— Назад идет! Назад! Возвернулся, чернявенький мой! Выпьем, други, за встречу!
Грохочет смех, стучат деревянные кружки. «Ты ошибся, Илейка, нет нигде того кольца железного… Прочь отсюда…» Муромец тяжело поднялся, опрокинул лавку, неверными шагами направился к выходу. «Добрыня, заснеженный витязь, где ты? Ты бы никогда не свернул с пути… Твоя дорога пряма, что полотенце…»
А в дверях манили пальцем… Вроде бы корчмарь.
— Сюда! Сюда! — сказал кто-то и повел за сарай.
Илейка остановился:
— Не видал заснеженного Добрынюшку?
— Здесь, здесь! — сказал тот же голос, и Муромец шагнул в темноту.
Он почувствовал, как его ударили по голове, заткнули рот онучею.
Темнота стала еще гуще, еще непроницаемей. Только одна лампада горела в часовенке перед иконой святителя Николая. Киевляне брали от нее огонь по ночам.