Витязи скрылись в глухих дебрях Крещатицкой долины, а в переполошившемся стане врага, прямо перед шатром хакана, медленно умирал Михайло Потык. Михайло просил пить.
Печенеги остановились у леса. Оборвались воинственные крики, перешли на шепот — его не повторял шайтан, не забавлялся словами, как цветными камешками, перебрасывая их с руки на руку. Было слышно, как кони хлестали хвостами. Конь Добрыни громко заржал. Тотчас же несколько стрел ударились в деревья. Минуту кочевники решали — войти ли им в лес, но страх пересилил. Уныло поскакали к табору. Сквозь просветы в деревьях Илейка с Добрынею видели, как поминутно оглядывался всадник, заключавший отряд. Ему не хотелось показывать спину. Дорога уходила вверх и вверх, где светила ущербная лупа, тени печенегов с поднятыми копьями четко вырисовывались на светлом небе. За ними бежал по пятам спасший Илейку конь. Пожалел Добрыня и своего — куда с ним? В Киянь не проберешься! Пустил на волю. Как заржал он! Как понесся из леса, будто у него горел хвост…
— Куда ж теперь, Добрыня? — спросил Илья. — Не ведаю здешних мест.
— Места знакомы, иди за мной.
В лесу было совсем темно, когда, пройдя версты две или три, они вышли к крутизне с северо-западной стороны города. Наверху возвышались бревенчатые стены, уложенные срубами, со сторожевой башнею под четырехскатною тесовою кровлей. Там ходил дозорец с луком за плечами.
— Эге-е-гей, кияне! — закричал Добрыня, сложив у рта руки. — Эге-е-гей, слушайте там!
— Кто орет, а? — отозвались с башни. — Где ты? С какого бока?
— А со стороны леса. Двое пас! — ответил Добрыпя.
— Из леса? Там и оставайтесь! Идите прочь до утра, не то стрелу пущу, вишь, как просится!
— Не-е! — закричал протяжно Добрыня. — Послы мы княжеские — Муромец и Добрыня! Домой идем!
— А ну, выдь на свет! — крикнул начальник стражи, появляясь на заборолах. — Иване, дай головешку.
Илья с Добрынею полезли по склону, продираясь сквозь колючки. Из-под ног скатывались комья сухой глины и с шорохом рассыпались. Начальник стражи выхватил из чьих-то рук горящую головню и поднял ее, освещая холм.
— Верно, они! — сказал мрачно. — Где третий-то. Михайло?
— Сгиб он! — коротко ответил Добрыня.
Огонь обжег руку начальника стражи, чертыхнувшись, он бросил головню за стену.
— Ловите вервие!
Илья полез первым.
— Стрелять али нет? — спросил с башни дозорец, который ничего не понял из разговора.
— Я вот тебе стрельну, еловая голова! — пригрозил начальник стражи. — Гляди в оба!
— Гляжу, гляжу, — откликнулся тот, — да темно больно, ничего не видать.
Начальник, воин из молодшей дружины, внимательно посмотрел на Илейку с Добрыней:
— Служил я в полку Михаилы…
Он сам подвел им коней. Названые братья сели в седла и поскакали к детинцу.
— Вот мы и дома, — вдохнул полною грудью Добрыня, — как хорошо!
— Да где же дом твой?
— А повсюду. Не один у меня дом, а по всей Руси!
— Наш дом дождями покрыт, ветром огорожен, — с грустью согласился Илейка.
— Скажи, Муромец, то чудо, что живы мы? — спросил Добрыня.
— Нет, — ответил Илья, — так должно быть.
…Город был пуст и мрачен; кое-где в избах светились робкие огоньки, много дверей было настежь открыто, и оттуда глядел густой мрак. Взбрехивали охрипшими голосами собаки. На земле у обочины сидел дряхлый старик, рвал траву. Равнодушный ко всему на свете, он даже не поднял головы, когда всадники проехали мимо. Вот уже и стены детинца показались. Здесь стало значительно люднее, чувствовалась близость крепости, куда переселилась большая часть населения. Там и жили — спали, варили на кострах скудную пищу, стругали древки сулиц и стрел, слушали песни слепых гусляров. У каждого был свои обжитый уголок, клочок утоптанной тысячами ног и копыт земли.
Стража закрыла дорогу скрещенными секирами, но Добрыня зычно крикнул:
— Не замай! Послы едут! Добрыня и Муромец! Щербатые лезвия разошлись, стражники прижались к стенам, давая проезд. Зацокали копыта о плиты двора. Через минуту богатыри остановились у княжеских хором. Выбежал навстречу огнищанин, удивленно вскинул брови:
— Господи, вот диво-то, от хакана возвернулись… Пойду доложу великому князю.
Добрыня с Илейкою спешились, остановились у крыльца. Через некоторое время огнищанин снова появился на смутно белевшей мраморной лестнице, поманил рукой:
— Ступайте сюда! О конях я позабочусь. Богатыри поднялись по лестнице, прошли тесными сенями и оказались перед вызолоченной дверью, на которой изображалось великое воинство Руси — конные и пешие с копьями и щитами, плывущие в ладьях. Перед дверью стояли два утра в пластинчатых доспехах с пышными конскими хвостами на шеломах, с секирами на высоких древках. Огнищанин осторожно отворил дверь и жестом пригасил витязей войти. Они вошли и очутились в светлице княгини Анны.
Сравнительно небольшое помещение с пробитыми на византийский лад окнами освещалось римским пятнадцатирожковым светильником. Маленькие скамеечки, обитые шелком, с золотыми пряжками, на тканях странные существа — птицы с человечьими головами, греческие статуэтки в нишах и много лакированных, будто оледенелых, ларцев, расписанных диковинными цветами. Княгиня Анна в черном платье сидела у высокого станка и низала жемчугом пелену, которую обещала Десятинной церкви к её освящению. Это был образ пресвятой богородицы, составленный из семи шелков. Матово светил жемчуг, разложенный на сукно. Княгине помогали две сенные девушки. Князь был тут же. Перед ним стоял маленький пюпитр, а на нем свиток пергамена. Князь поднялся навстречу вошедшим, смятенный и могучий, как заветный дуб на острове Хортица, внушающий трепет и по новым христианским временам.
— Говорите! Где Михайло Потык? Что хакан? Согласен ли взять у нас дань? Экую тесноту учинил Киеву… — заторопил князь негромко, чтобы не привлекать внимание Анны.
Но она обернулась, встретилась глазами с Илейкой, и тот поклонился.
— Погиб Михайло Потык! На кол посадили! — отвечал Добрыня. — Схватили нас, слова не дали сказать. Сперва побили, а потом в палатку бросили, а ночыо мы бежали… Вот и все. Только это и можем сказать тебе, великий князь.
— Немного же, немного, — заходил большими шагами князь по светлице так, что чокались на столе серебряные братины, — другого я ждал от вас. Выходит, не согласен хакан Калин на наши уступки?
— Великий князь, — повернулась княгиня Анна, — что это значит — «посадить на кол»? Что это — кол? Повозка?[28]
Владимир отрицательно покачал головой:
— Нет, Анна, кол это кол, и сидеть на нем неудобно!
Он в задумчивости остановился перед пюпитром, постучал но нему пальцами. Княгиня поняла, что вопрос её неуместен, опустила голову.
— Ступайте, — махнул Владимир рукою, и богатыри вышли, отвесив поклоны.
Огнищанин отвел их в маленькие покои, пустые, скучные, с голыми топчанами у стен. Одна только кольчуга, разрубленная мощным ударом топора, украшала просвет между окнами. Был час второй стражи. Названые братья, преломив краюху хлеба, съели принесенный им ужин и крепко уснули…
Наутро к Кузнецким воротам подскакали печенежские всадники и захрипели в костяные дудки. Когда на стене собралось много народу, Сартак с перевязанным тряпкою ухом, помахав бунчуком из рябого барса, стал говорить, а толмач переводил:
— Величайший и храбрейший из храбрых хакан Калин на голубом коне дает ответ князю руссов. Величайший и храбрейший согласен взять у князя дань, чтобы идти в степи на вольные пастбища. Ему нужно пять пудов золота и одиннадцать пудов серебра, чтобы восемь коней хакана везли его за храбрейшим и величайшим. Ему нужно еще много самоцветных каменьев, сто угрских жеребцов, цветное греческое платье, тысячу рабов, которые умеют ковать железо, пятьсот рабынь и шафранную голову бросившего копье. Эту голову приедут смотреть все улусы — такая она красная. Сроку два дня!
Когда он кончил, гонец тотчас же поскакал в детинец. Владимир снова созвал совет именитых. Ждать помощи было неоткуда — Чернигов сам претерпел осаду, в Любече слишком мало было войска, на Вручий и Искоростепь оказывал влияние король польский Болеслав. Оставался только север — Новгород, Смоленск, Туров, Ладога. Но они были так далеко, что на скорую подмогу рассчитывать не приходилось. Великий князь даже не хотел сделать вылазку. Он знал: она обречена на провал — перед Киевом стояло по меньшей мере двенадцатитысячное войско, и дружины князя, не поддержанные земским ополчением, неминуемо погибли бы под ударами печенежской конницы. Поэтому Владимир согласился выплатить дань. Князь давал золото, именитые — коней, купцы — рабов и ткани. Простой народ понес свое серебро в бочку, выставленную на площади. Снимали с шеи, ломали и бросали гривны, кольца, серьги… После осады ни на одной женщине не было серебряного кольца, а у кого видели — показывали пальцем. Златник был обещан тому, кто найдет пьяницу Ваську Долгополого. Все кружала обошли, все канавы обшарили — как в поду канул.
Дань была свезена к Кузнецким воротам. Потребовали заложников. Их прибыло от хакана двое — Сартак и его сын, малолетний, но уже самостоятельно державшийся в седле. Сартак бесстрашно въехал в город и тотчас же закричал:
— Шафран-башка! Давай шафран-башка!
Снова открылись Кузнецкие ворота. Впереди шли Несда с думными дьяками, за ними повозки, рабы, кони… Сам хакан Калин принимал дань, гарцуя на арабском скакуне. Слово свое он сдержал. Лагерь степняков огласился криками, скрипом немазаных телег, ревом верблюдов и ржанием лошадей. В каких-нибудь два часа печенежское войско поднялось и потекло на юг, только повсюду дымились еще кострища. Весь Подол изъязвили их черные пятна. Поднялись и полетели за войском тысячи воронов, оставив на Подоле загаженные пометом деревья, побрели стан полудиких собак. Издали казалось: темный лес вдруг зашатался и пошел берегом — столько торчало поднятых к небу копий. Стало странно тихо, и люди, с опаской вышедшие за ворота крепости, долго но решались пойти к своим домам. Потом повалили шумными, радостными толпами.
На Почайне у пограбленных складов рыбы Васька Долгополый, упав на колени, окунал в воду голову, но не для того, чтобы отрезветь, а чтобы смыть с головы уголь. По воде расходились черные пятна, и ярко-рыжая голова Васьки далеко светила кругом.
— Отрясите прах… Посыпьте голову пеплом, — заплетающимся языком пес околесицу Васька, — буду снова самим собою — Васькой Долгополым, буду петь и бражничать, слава!
Хохотали, глядя на него…
Жизнь в Киеве потекла обычным порядком. Илейка ждал рождения новой луны. Он должен встретиться с Синегоркой. Илейка закрывал глаза: да впрямь ли это все было, не сон ли ему привиделся? Синегорка была с ним, она спасла его и Добрыню, она сказала, что любит его! Она любит его крепкой любовью! Скоро он увидит ее, и тогда они больше не расстанутся. Странная у нее судьба, а у него бездомные скитания, долг зовет его. Они уйдут поляковать вдвоем далеко на юг, на заставу. Ведь Синегорка наполовину только печенежка, кровь позвала ее в степь; к кочевникам, кровь приведет ее к нему. И они буду счастливы. Поедут стремя о стремя, чтобы никогда не расставаться… Так мечтал Илейка. Долго тянулись томительные ночи, сердце вдруг замирало, пело что-то свое, без слов, тянуло в неизвестные края, манило призраком, обещало… Илейка выходил на крыльцо взглянуть, не уменьшился ли ломоть луны и скоро ли народится новая. Даже к волхву пошел, и тот ему сказал, что должно пройти еще три дня.
И вот прошли они — эти три дня. Муромец оседлал коня, простился с Добрынею. Крепко обнялись, сказали друг другу, что встретятся на Стугне, где она впадает в Днепр. Князь обещал им жалованье и довольство.
Илейка сдерживал коня, словно тот чувствовал его радость и старался бежать быстрее. Пьяный от счастья, от предстоящей встречи, Илейка подмечал в пути каждую мелочь, каждый кустик. Ему хотелось, чтобы все вокруг радовалось. Вот уже скрылись стены Киева, надвинулись холмы, леса. «Прочь, прочь, — мягко постукивали копыта Бура, — день и ночь… прочь, прочь».
Пестрая бабочка поджимала крылья на куче навоза, волнистым полетом от дерева к дереву летала голосистая птица, будто развешивала ленты своих песен, ветер-проказник повалил гречиху и ну рвать с нее розовое цветенье!
Навстречу шел калика в сермяге, с котомкой за плечами, обросшим ржаво-седыми космами, постукивал палкой и курлыкал какую-то незамысловатую песенку. Раскачивались привешенные к поясу запасные лапти. Илейка поздоровался с ним, поехал было, но вдруг остановился. Он видел раньше этого калику! Несомненно, это был один из тех двоих… тот, который ловил коршуна… Хитрая рожа, колдун! А ведь спас Илейку, поднял его на ноги! Муромец круто повернул коня, догнал калику. Тот испуганно отшатнулся, схватился за суму.
— Не узнал меня, добрый человек? — спросил Илейка.
— Нет. И знать не знаю и слыхом не слыхал, — прищурился странник, склонив набок голову.
— Под городом Муромом бывал?
— Бывал, да не помню когда, не то три годка назад, не то тридцать, теперь не вспомню.
— Да, да, — обрадовался Илейка, — заходил ты ко мне с напарником своим.
— Это с горбом что? Помню. Убили его в дороге. Не горб у него был, а серебро в мешке таскал.
— Нет, не с горбом? — отмахнулся Илейка. — Курносый такой…
— Знаю, знаю, — замотал головой калика и поднял палку. — Этот поставлен епискупом в Смоленске-городе.
— Ты меня поднял на ноги, старче! Ты! Крестясь, старик испуганно отстранился:
— Нет, не я! Свят-свят, колдовать не умею, с нечистью не знаюсь. Ныне я богу угоден, и скоро меня он призовет. Напутал ты что-то, добрый молодец.
Илейка вдруг приказал грозным голосом:
— Снимай кафтан, старче!
— На что он тебе, добрый витязь? — взмолился калика. Молью трачен… Ей-богу, нигде не зашито… Ни одной резаны[29].
— Снимай кафтан! — повторил Илейка еще грознее.
Старик дрожащими руками снял с себя кафтан и протянул Илейке. Тот взял его, снял свой — добротный, из дорогого сукна, набросил его на плечи старику:
— Носи, старче!
Повернул коня и поскакал, довольный собой, слушая, как заливаются кругом веселыми голосами птицы, будто их праздник сегодня, а не его! Старик остолбенел и стоял посреди дороги, поглядывая на свои плечи, не знал, что и подумать. Илейка издали помахал ему шапкой. Счастливой дороги! А он, Илейка, счастлив, кафтан странника он повесил на зябкую осину и снова пьет это голубое небесное вино, это щедрое солнце, забрызгавшее яркими пятнами дорогу, холмы, леса…
Сорок верст прошел конь не отдыхая, только пощипал травы па лугу у ручья. Дорога не утомила Илейку, под конец пути он чувствовал себя так же свежо, как и при выезде из Киева. Показались стены Белгорода — высокие, из белого, тесанного ровными плитами камня. Таких стен не было даже вокруг Киева. Впрочем, городок оказался небольшим, с куриное яйцо. В центре его стоял красивый собор Пресвятой богородицы, сложенный из белого камня. Здесь больше было садов и огородов, совсем не замечалось мастерских, словно бы жители ничем не занимались. Да так оно и было в недалеком прошлом. Испокон веков киевские князья держали здесь красный двор и потешные палаты — дворцы, окруженные высокими заборами, за которыми были искусственные пруды, горки, площадки, где можно было смотреть молодецкие потехи и игру в свайку. Здесь когда-то держал Владимир своих триста наложниц, здесь же находились охотничий двор и конюшня. Муромец ехал мимо летнего княжеского дворца. Надвигался вечер, и Илейка беспокойно поглядывал на небо. Сердце его стучало все сильней, он боялся, что молодой месяц или вовсе не появится, пли появится так, что Илейка его не увидит за тяжелыми куполами деревьев. Остановил какую-то бабу с охапкой укропа в руках и попросил ее показать постоялый двор. Словоохотливая баба тотчас же пустилась объяснять ему дорогу.
— Мимо этих изб налево, где живет Марья. Напрямки, чтобы не кружить, через двор Андрея. Так вот через двор, и там все прямо до бузины, что на углу, а потом направо, и тут-то будет «Комарёк», свой поганый держит его — Идолищем прозывается. Пересечешь пустырь, а пустырь-то за избою Ивана Комара, а избы…
— Спасибо, — не выдержал Илейка, — уразумел.
— Эй! — крикнула ему вслед баба. — А монетку? Ну и времена пошли худые… Теперь никто не швыряется серебром, все его в мошне держат, не то что прежде!
Илейка поскакал в указанном направлении. Начинало темнеть. К подворью Идолища оказалось значительно проще добраться, никуда не сворачивая, не пересекая ничьего двора, а двигаясь вверх по улице, куда и выходили ворота двора. Ворота были высокие, резные, с маленькой, незаметной на первый взгляд калиткой. Илейка взялся за железное кольцо и стукнул три раза. Подождал — никого. В небе показался месяц, тонкий, рогатый, дымящийся теплым паром облаков. Илейка постучал громче, и послышались чьи-то шаги. Ждал — откроется калитка, горячие руки обнимут его за шею… Все получилось иначе. Сердитый голос спросил:
— Кто там?
— На постой хочу…
— А кто ты? — подозрительно спросили из-за калитки.
— Муромец, — с замиранием сердца произнес Илья, и человек долго не открывал. Потом загрохотал засов, и калитка отворилась. Илейка вздрогнул — прямо в лицо ему глянули пронзительные глаза печенега. Но тут же он пришел в себя. Вспомнил, что великий князь многих печенегов переманивал к себе на службу, давал им земли. Очевидно, открывший ему калитку печенег был одним из них.
Все здесь вызывало в Илейке тревогу. Двор скорее напоминал пустырь, где стояло множество телег и кибиток и ходили какие-то люди. Как тогда, у Кузнецких ворот, екнуло у него сердце. Он один. Но что значили все страхи перед тем, что он увидит ее. Посмотрит в глаза, забудет с нею все… Прошли мимо двух возившихся у повозки люден, и те обалдело уставились на Илейку и его коня.
Печенег взял из рук Ильи поводья, привязал к коновязи. Он провел Илейку сенями, открыл дверь в маленькую каморку, в которой пол был уложен свежими стеблями аира. Там горела глиняная плошка, освещая грязные стены, дубовую лавку, накрытую облезлою шкурой, пустую корчагу. В углу стояла колыбель — деревянное корыто на говяжьих ребрах. Илья стал терпеливо ждать. Сердце отстукивало время… Встал и пошел в темноту. Остановился… Нет, никто не следит за ним. Пошел дальше. Только бы не заблудиться, найти дорогу назад. Толкнул дверь и оказался на галерее — гульбище. Оставаясь незамеченным, отсюда можно было наблюдать за тем, что происходит внизу. А внизу Илейка увидел Синегорку. Худа, лицо будто подрезано, а стан располнел. Дорогу ей преградил необычайно грузный человек — из-за спины щеки видать, животом дверь открывает. Водянистые глаза, желтые скулы, рот шире дверей кузницы. Кафтан обшит грубым холстом. «Идолище», — понял Илья по одному его виду. Он и впрямь напоминал идола из глины, какие ставились кочевниками на курганах. Тот говорил:
— Зачем тебе собака русс? Зачем тебе Муравленин — мурашка эта? Хакан зарежет тебя, как овцу. Давай убьем русса! Нам достанется конь и сбруя… Если узнает хакан — тебе смерть и мне смерть. Я не хочу ссориться с хаканом!
Синегорка вызывающе рассмеялась:
— Нет, хакану нужен твой двор и твои люди. Он не убьет тебя… Ведь это ты навел его на Киев!
— Пусть у моего коня отпадет хвост… — начал было Метигой, но девушка не стала слушать:
— Нечего клясться — тебя все равно казнят, тот или другой. Нельзя служить двум хаканам, нельзя любить двоих…
Илейка смотрел на нее и почти не вникал в смысл доносившихся слов. Она еще красивей стала и совсем печенежка… Только говорит чисто да волосы будто литая бронза…
— Я люблю этого русса! Я брошу проклятый шатер и уйду на Русь. Я тоже служу двум хаканам, но не потому, что люблю золото… — Синегорка подумала минуту: — Сама не знаю почему… Наверное, потому, что кровь у меня дурная.
— Йах, из твоих ноздрей жаром дует! Зря ты пришла в «Комарёк» — тебя могут выследить, тут ведь кругом глаза. Тебя зарежут, а меня удушат тетивою лука, — продолжал настаивать печенег.
— Да, ты изменил хакану, и он задушит тебя тетивой лука, но пока ты нужен ему. Пусти меня к руссу!
— Нет, Нет! Ты не пойдешь к нему!
— Пусти! — рванулась она, — Я выдам тебя! Расскажу хакану, что ты каждый месяц посылаешь в Киев наездника и он привозит оттуда золото. Не так ли?
— Йах, девушка-гюль, нишкни! — забеспокоился Идолище. — Тут ведь кругом уши.
Синегорка бросилась к двери, но печенег вдруг вытащил кинжал:
— Я сам зарежу тебя и его, хакан подарит мне скакуна, взятого в Киеве!
Синегорка отпрянула в испуге, а печенег двинулся на нее, выставив кинжал.
— Ты у меня как кость в горле! Я вырву твое сердце и положу его к ногам храбрейшего из храбрых!
Щерились зубы на лоснящемся лице, разъехались редкие усы — пять волосков в четыре ряда.
Илейка словно бы вышел из оцепенения, взметнулся над перилами гульбища и прыгнул… Под руки ему попался тяжелый светильник, он ударил им по голове Идолища. Тот взревел коровою и грузно осел на ковер. Кровь потекла по диковинным заморским цветам. Тотчас же чьи-то руки подхватили Синегорку, послышался сдавленный крик, хлопнула дверь.
— Синегорка!.. Синегорка!.. — громко позвал Илья.
Ответа не было. Долго Илейка шарил в темноте руками и звал ее. Потом с улицы донесся топот копыт, он болью отдался в душе. Ильи выбежал во двор, вывел Бура, Никто его не остановил. Смеркалось. Месяц повис на тучке. Илья чувствовал затылком множество глаз, устремленных на него из темноты. Комар пел свою песню длинного кинжала.