Гроза над Киевом

Илью пригласили на пир и, когда он пришел, указали место в самом дальнем от князя конце стола.

Гридница была освещена бронзовыми светильниками, развешенными по стенам, с потолка спускался широкий обруч, на нем горело десятка три восковых благовонных свечей. Обруч слегка покачивался, на пирующих капал растопленный воск, застывал светлыми пятнами. Лавки были застланы дорогими аравийскими коврами, окна заставлены красными щитами.

Старейшие расположились поближе к великому князю, язычники — на полу у самых дверей, на них со двора летел тополиный пух. Сидели, вольно расстегнув кафтаны, развязав шитые сухим золотом кушаки. Сияли жемчугом и самоцветами разнаряженные женщины. Густо набеленные щеки, белые ресницы, нарисованные ровными дугами брови делали их похожими одна на другую, мертвили лица. Князь сидел на возвышении. Рядом с ним — княгиня Анна. Вся в белом — лебедица, и только. В темных волосах синими звездами сапфировая повязка. Илья узнал здесь многих, кого видел на дворе. Самым знакомым был огнищанин. Одетый в серый с синими петлицами кафтан, он стоял за спинами пирующих и наблюдал, как подавались блюда. Ни он, ни холопы не произносили ни слова. Огнищанин только показывал глазами, и к тому или другому дружиннику тотчас же устремлялся тиун: наливал из кувшина вино, ставил перед ним блюдо.

Пир начался с того, что Владимир провозгласил здравицу в честь именитого боярства.

Он пригубил из оберучной братины, дал пригубить княгине. Та только дотронулась губами до золотого обода, и братина пошла по кругу, завертелась в водовороте человеческих рук. Дошла очередь и до Ильи, он протянул уже руки, чтобы взять братину, по огнищанин ловко выхватил ее из-под самого носа и передал дальше. Илья потемнел лицом, чувствуя, что краснеет под взглядом Анны. Насупил брови и уставился в сияющее блюдо.

Чего только не было на столе! Жареные поросята под хреном с яблоками, пироги, чиненные маком, блины красные, огромная рыбина с воткнутой в пасть рыбой поменьше, дичина в лютой приправе, бескостная птица. Блюдо жаворонков, баранья печень с чабром, ставец сморчков, заяц в рассоле. Грудами лежала всякая заморская снедь: корень ревеня, толстый, как лошадиное копыто, смоквы, рожки, финики, имбирь, миндальные ядра. Несколько холопов притащили целого теленка на деревянном расписном блюде. Теленок будто дремал на солнцепеке. Казалось, вот-вот махнет хвостом. Под общий восторг холопы сдернули шкуру, отделили голову, и запах жареной телятины распространился но всей гриднице. Потом приволокли печеного вепря, нашинкованного чесноком. Плыли над головами лебеди в перьях, словно бы по пруду. Одного порушила княгиня.

— Здравие твое, дружина! — снова провозгласил Владимир.

Братина к этому времени обошла полный круг, и князь опрокинул ее верх дном.

— Выпили за братство наше, выпьем за победу над печенегами!

— Слава! — подбросили кубки в воздух витязи и тотчас же наполнили их.

— За нашу победу!

Огнищанин молча налил Илье кубок, недружелюбно кивнул. Он знал, что великий князь гневается на Муромца за скорую смерть Соловья. Илья колебался — пить ему или нет, но сидевший рядом богатырского роста витязь, уже немолодой, с сединою в бороде и удивительно знакомым лицом, подмигнул и протянул свои кубок. Илья чокнулся, выпил одним духом и, видя, что все принялись есть, запустив пятерню в соленые грибы, стал есть с ладони. Вино было терпкое, густое, пахнущее солнцем дальних стран, и хмельное. Поэтому, когда холоп наклонился, чтобы налить еще, Илейка отстранил его. В гриднице становилось все шумней, все оживленней. Языки развязались. Обрывки разговоров долетали до Ильи, и он многого не понимал. Говорили — какой-то святой отец сковал измену и его не могут казнить потому, что он из чужого государства; упоминали имена королей как знакомых, говорили о том, что в Днепре перевелась рыба, что всю ее забирают хитрые греки где-то на Тавриде, что великий князь гневается на сына, что окраинные земли теперь не дают дани и нужно снова покорять их. Много говорили о печенегах. Илейка понял — это то главное, чем живет теперь Киев.

— Варда Фока разбит. Его разбила дружина, посланная великим князем, — бубнил толстый боярин, рвал мясо зубами и запихивал его блином.

— Где это случилось?

— У самых стен Царя-города, по ту сторону пролива. Там и разбили поднявшего восстание против императоров!

— Король Болеслав через свою дочь подстрекал Святополка к измене… Схвачена и она.

— Печенеги не решатся напасть на Киев — не те времена! Теперь крепче нас нет государства.

— Я не люблю рябчиков — смолисты на вкус, я люблю моченые яблоки.

— Русский ни с мечом, ни с калачом не шутит.

— Городки ставить? Нет! Пусть рубят их новгородцы со своим Ярославом Хромцом. Они мастера! Наше оружие не топор, а меч!

— В той святой Софии столько золота — дух занимает! Свечи будто плавают… Пестрым-пестро. Всякий мрак из души выходит… А за престолом золотой крест в два человеческих роста, и под ним блюдо, что Ольга-княгиня подарила кесарю.

— Хрычовка ты! Колдунья! — шипела пожилая боярыня, обмахиваясь куньим хвостом. — Пес у меня на подворье есть, его и возьми в зятья.

— Чтоб тебя вывернуло и вихрем понесло! — отвечала ей шепотом женщина в лиловом аксамитовом платье, с головой, оплетенной шелковыми шнурами. — Старая пузырница!

— У нас в Галиче по мосткам постилы положены, подвалы проветриваются, а хлеб пекут — вытирают печи сосновой мочалкой, — хвастался недавно прибывший ко двору витязь.

— Слыхали, какие вести привез гонец из Чернигова? Хакан Калин бежал от Чернигова. Гнал его безвестный Муромец.

— Муромский воевода?

— Нет. Какое там! Бродяга бездомный, каких много теперь. Да вот он сидит в конце стола!

Несколько голов повернулись в сторону Ильи, кое-кто вытянул шею, кое-кто привстал, любопытствуя. Беззастенчиво разглядывали Илейку и насмешливо фыркали. Потом продолжали разговор:

— А он не дурен собой!

— Навозом несет за версту!

— Как удалось собрать ему войско? Куда смотрит князь? Этак ежели каждый бродяжка придет со своим войском, что получится? Что будет, я вас спрашиваю?

— Конец боярству придет, и только! — ответил витязь и захохотал, подмигивая Илейке.

— Как бы не так! — вскипятился один. — Боярство не сломишь. Мы крепко к земле приросли, а ты придержи язык. Давно за тобой нелестное примечаю…

— И князь примечает, — не задумываясь, бросил витязь, — потому и сажает на край стола, чтобы не слышать меня… Среди вас сажает, — добавил он и захохотал, довольный.

«Кто он?.. Кто?..» — мучительно вспоминал Илья.

Казалось, вот-вот вспыхпет ссора, по Владимир постучал о братину кинжалом и сказал:

— Потише, бояре! Споры оставляйте за порогом гридницы, а здесь веселия час… Правду ли говорю, княгиня?

Анна безучастно кивнула, она сидела, выпрямившись, и смотрела печальным взглядом, словно ей душно было здесь после светлых палат константинопольского дворца. Взгляд ее остановился на Илейке, чуть дрогнули ресницы.

Пир продолжался. Все так же скользили бесшумные тиуны, словно вели хоровод вокруг стола, все громче становились голоса, и все красней казалось Илейке проливаемое на скатерть вино. Мнилось, что княгиня смотрит на него и в глазах се испуг… Ему захотелось уйти — нехорошо было на душе. Стоял в глазах окровавленный Соловей, свистал свою разбойничью песню. Никогда больше не услышит ее Илейка! И остались бояре с их непонятными речами и повадками, в которых столько презрения к нему. Почему он здесь, в этой раззолоченной гриднице? Нужно встать и уйти. Что теперь делают мать Порфинья Ивановна с батюшкой Иваном Тимофеевичем? Спят небось праведным сном после трудов своих, а он бражничает с князем, в чести сидит. Только какая же это честь, когда рвут из рук братину? Разве могут они назвать его братом? Разве может он назвать их так? Илейка вдруг почувствовал, как острая тоска поднимается в нем, леденит сердце. Сирота он. Отказался от дома, нигде его не нашел… Чуждый всем человек, оставленный всеми. Хоть был бы рядом Алеша Попович. Веселый он, неунывающий, крамольпая душа, бесшабашная головушка!

Витязь искоса поглядел на Илейку, пододвинул рог на подставке.

— Пей, добрая мальвазия! Вижу, сумный, что нагорелая свеча, сидишь. — сказал ласково, — в немилость князя попадешь. Он не любит, когда за столом вешают голову.

«Да ведь это же он! — пришла вдруг в голову обжигающая мысль и отчего-то заныло под ложечкой. — Заснеженный витязь!»

— Добрыня! — воскликнул Илья. — Илейка я! Сидень из Карачарова, что под Муромом… Помнишь?

Крепко сдвинулись брови витязя — он силился вспомнить, и потом словно бы распахнулись глаза:

— Встал-таки?

— Встал!

Богатыри крепко стиснули друг другу руки и так остались сидеть.

Б— удь мне другом, Муромец, иди со мной в степь на заставу!

Добрыня подвинулся ближе, продолжал полушепотом:

— Бежать хочу из дружины, бросить все и уйти. Каждый норовит побольше кусок от пирога отвалить. Пожирают друг друга, земли оттягивают, животы нарастили, каждый в торговлю с другими странами пустился. Выродилось воинство времен Святослава, о забавах только помышляют, и пи о чем больше… Потому и лезут кругом печенеги.

Илейка слушал его с жадностью, ловил каждое слово — он почувствовал в Добрыне широкую неуемную натуру. Кругом звенели, сталкиваясь, кубки, шум становился все сильней, молчал только на мозаике победитель обров — князь Бож. Разрезали пирог, и под общее ликование из него вылетели голуби. Кому-то поднесли хитрый кувшин воды со скрытою дверкой, боярин стал пить, и вода пролилась ему на грудь. Кругом неудержно хохотали, кто-то пытался затянуть песню; кто-то покатил серебряную чашу по медному полу, и она звенела, подпрыгивая. Какому-то сильно захмелевшему дружиннику подсунули рыбу, начиненную землей, и смеялись, когда он плевался, уверяя, что это не каша, другому — курицу, набитую пухом, третьему — железные орехи. Уже потряхивали бубенцами скоморохи в вывороченных шубах, с измазанными сажей лицами, постукивали деревянными ложками. Забавно прыгали, выкрикивали припевку:


Высота ли, высота потолочная.

Глубота, глубота подпольная.

Широко раздолье — перед печью шесток…


Шут плевал из камышинки хлебными шариками в присутствующих, подбадриваемый смехом великого князя. Густо пахло старым стоялым медом. В самый разгар пира откуда-то появилась испуганная коза и прыгнула на стол. Ее кинулись ловить, повалили посуду, подавили друг друга, стараясь ухватить козу за рога. Сталкивались лбы и трещали золоченые воротники. Наконец Несда поймал козу, выбросил ее в растворенные двери. Князь хохотал, довольный, чуть улыбалась княгиня, по ее глаза по-прежнему были печальны. Добрыня не обращал ни на что внимания и все шептал Илье на ухо:

— Хуже они печенегов. Слова некому молвить. И не ждут они никакой беды; приди степняки к Киеву — рты откроют. Решил я, Муромец, на заставу уйти… Князь, он светлая голова, хоть тот же боярин, надумал городки рубить по степным рекам. Уйду я, и ты со мною иди! Боле всего люблю тишину, степь люблю… Истосковалась душа соскучилась!.. Пойдешь или нет?

— Пойду, — согласился Илья, — мне вечно идти надо… Такой зарок — нигде не останавливаться.

— Добро! — обрадованно воскликнул витязь.

В это время к великому князю подошел Свенельд и сказал ему несколько слов. Лицо Владимира сразу помрачнело, он встал с трона, и веселье мигом оборвалось. Только одни рыжий детина с побелевшими от хмеля глазами стучал кулаком и доказывал соседу:

— Дурень… Если бы Сатанаила не было, кто бы глотал каждый вечер солнце, а? Мы с тобой, а? Эх ты, болван!

— А на что нам солнце? У нас есть Владимир Красное Солнышко, — поднялся тот, кто доказывал, что Сатанаила нет, и ворочал бровями, словно лодочник веслами.

— Уймите их! — бросил князь строго, и десяток рук протянулись к дружинникам, зажали им рты, усадили на лавку.

Величественный, совершенно трезвый, князь перекрестился и произнес голосом, в котором слышалось неподдельное огорчение:

— Господа, светлые бояре и дружина! На нашем празднестве нет доблестного витязя, храбрейшего Ратмира. Он больше не придет к нам, не поднимет заздравный кубок, не отхлебнет из чаши нашего братства и яе сядет на коня. Ратмир утонул в Днепре, когда, по старинному обычаю, омывался в нем на заход. Небесное царство душе храброй и безвинной, мир праху его! Вечная память!

С этими словами Владимир осушил бокал из прозрачного стекла венецианской работы. Многие последовали его примеру, многие протрезвели, но князь снова поднял светящуюся рубиновым цветом стеклянницу. Снова замерли, зная ней у этому бокалу. Он всегда стоял по правую руку князя.

— Бояре! Пути господни неисповедимы. Еще один добрый муж покинул нас, стольный град и грешную землю, имя его — Афанасий Писец. Он умер внезапно и голова его покоилась на священном писании. Дай, господи, всем такую христианскую смерть! Помянем и его добрым словом, как он номинал нас в своих хрониках, и простим ему все его заблуждения. Мир прах его!

Великий князь снова перекрестился, выпил вино маленькими глотками.

— А солнце на вервии… потому и кружится… Вервие его держит, — заговорил кто-то икая.

Эта бессвязная речь будто привела всех в чувство. Сели, тяжело плюхнулись на лапки, словно у всех подкосились йоги. Заговорили, зашептались, Добрыня толкнул локтем Илью:

— Слыхал? Вборзе разделался с ними вел и кил князь. Одного утонил, другого придушил и… мир праху их! Жаль Афанасия — справедливый был человек и умник большой, у греческих философов обучался, а Ратмир, не тем будь помянут, злодейского нрава — отца в гроб вогнал, брата отравил, худого права был человек.

Мало-помалу веселье разгорелось с прежнею удалью. Забылись неприятные известия, и снова скакали вокруг стола ряженые, трясли рогожными бородами, снова двигались холопы, несли блюда и смахивали со стола крошки лебедиными крыльями. Закраснели, налились кровью шрамы на лицах. Снова язычники бросали в кубки головки чеснока в честь своих богов и пили…

Было уже за полночь, нагоревшие свечи проливали струйки горячего воска, тянуло сквозняком, прыгали в веселом танце огоньки светильников, и закачался, пошел медленно кружиться обруч на цепях. Вдруг в открытые двери гридницы на всем скаку влетел всадник, брызнул алым кафтаном. Ослепленный множеством огней, конь его встал на дыбы, бросил с уздечки желтую пену.

— Князь! — крикнул гонец. — Беда! Степняки у Киева! Невиданное их множество!

Он тяжело дышал и осаживал перепуганного коня поближе к стене.

— Что прикажешь делать? Туча идет…

Словно гром ударил с ясного неба. Или это действительно пророкотал гром, только под сводами гридницы что-то загудело, ударилось о стены.

— Какая туча? — спросил князь. — Может, то грозовая туча?

— Нет, князь, живая туча, и верблюды их ревут громко. От самого Василькова скакал, трех коней загнал, это четвертый!

— Не может того быть! Какие там степняки? Откуда они? — раздались крики. — Он пьян, князь. Вели его выпороть!

Повскакали с мест, стали протискиваться к выходу. Опрокинули стол, растоптали медовый в два обхвата калач. «Ай-ай-ай!» — завизжал шут-горбун, которому отдавили ногу. Взвизгнули женщины.

— Говори толком, гонец, — пусть дьявол перемелет твои косточки! Где они? Где?

— Идут! Идут! — твердил с коня гонец. — Сам видел, идет их несметное полчище, силу верстами считают.

— Пусть ударят в колокола, — приказал Владимир, поддерживая Анну, когда она сходила с возвышения, — разбудите молодшую дружину, пусть облачатся! Лучников на стены, проверьте, крепко ли заперты ворота.

— Опять варвары, — вздохнула княгиня, — нигде от них не скроешься… Ни в Константинополе, ни в Киеве…

— Пусть всадники с трещотками поскачут по городу! Открыть копейную… копья выносить и складывать у детинца! — отдавал приказания Владимир, провожая Анну до дверей. Под ноги прикатился кубок, со злостью отшвырнул его ногой. Два телохранителя, молчаливые усатые угры, пошли вперед, освобождая проход.

— Илейка и Добрыня вышли последними.

Ночь была воробьиная, без единой звездочки, небо желтоватого цвета, будто над городом раскинули огромное полотнище шатра. Беспрерывно сверкали злые зарницы за Днепром, и по всему небу видны были низкие тучи — будто туры стояли на кручах. Воздух пах болотом, и ни единой дождинки не срывалось. На подворье царило необычайное оживление: хлопали двери, лязгало оружие, повсюду огнива высекали синие искры, ржали кони и били копытами. Когда зарница освещала двор, на белизне стен появлялись кружевные тени древесной листвы и люди казались бездушными серыми тенями. Погромыхивал, не уставая, гром — настороженно, угрожающе.

Когда Илейка с Добрыней вышли из ворот детинца, совсем рядом загудел колокол, часто-часто. Звуки спешили, обгоняя друг друга, и им стал вторить другой басовитый голос, будто подталкивал кого-то в ночи. Людские голоса то прорывались, то затихали. Бежали поодиночке и толпами, кое-кто в исподней рубашке и штанах, зажав в руке охотничий лук. Брехали собаки.

— Вот и началось! — прибавляя шагу, говорил Добрыня. — Веселое дело началось… Давненько не жаловали к Киеву гости… Давно с нас никто дани не требовал!

Они свернули в тихую пыльную улочку, пошли быстрее. Все ярче светили зарницы, охватывая полнеба. Трепетали листья под ветром, и тысячи сердец трепетали в Киеве.

Скоро показались Кузнецкие ворота, к которым со всех сторон спешили люди. Стало трудно проталкиваться сквозь толпу. Беспрерывным потоком вливались люди с Подола, разбуженные сердитыми голосами колоколов, притискивали к стенам ворот ошалелую стражу, закованную в доспехи. Шли кузнецы и плотники, держа в руках топоры, молоты, шли шорники, седельники, гончары. Несли в руках кое-какой, второпях захваченный скарб: узлы, мешки, коробы. Гнали скотину. Пугливо отшатывались от мечущегося пламени факелов под сводами Кузнецких ворот, и своды гудели древним воинственным гулом.

— Тату! — кричал мальчишка. — Тарыня коз растеряла… разбрелись козы…

— Пусть сгинут твои козы — самим бы живыми остаться! — ответил кто-то невидимый в темноте, но мальчик не унимался:

— И маленькую козлятку упустила…

— Что же теперь будет?

— Не ведаю. Никто не ведает.

— Войско на нас идет…

— То печенеги! Они!

— У меня огонь в печи разведен, пожару бы не случилось.

— Не таким еще пожаром весь Подол заполыхает, погодь.

— Да близко ли?

— А по пятам идут…

— Батюшка, какие они — рогатые?

— Молчи, сын. Всякая нечисть рогата.

Прошел кожемяка с ворохом кож, за ним спешили подмастерья; огромную наковальню тащил на себе кузнец. Пробежали лошади — целый табун.

— Борзее, борзее! — подгоняли вратники, позванивая ключами о железо секир, — Не застревай! Проходи!

Когда один мужичина наклонился, чтобы поднять оброненную суму, вратник так пхнул его йогой, что тот кувырком вылетел из ворот.

— Не зевай!

Молнии беспрерывно светили, гром грохотал уже над самыми головами. Люди крестились, шептали молитвы, целовали обереги:

— Господи, ночь-то как перед страшным судом! Защити и помилуй, пресвятая дева богородица! Защити нас, великий Перун!

— Не-е… то-о-лпись! — кричали вратники.

Страшно дышала тьма, из которой вырывались дерюжные кафтаны, домотканые рубахи, замасленные шапки, летники и рубища. Сверкающие глаза, потные волосатые груди, босые ноги — все это вливалось в широко раскрытые ворота бурливым потоком.

Илья с Добрыней взобрались по лестнице на заборолы крепости и стали глядеть в темноту, туда, откуда должны были прийти печенеги. Постояли, обвеваемые ветром, и присели на помост, прислушиваясь к великому гулу, каким гудел недобро разбуженный в эту ночь город. Привалила запоздавшая ватага звероловов. Последний подолец кричал, чтоб повременили запирать ворота. Потом ворота закрылись. Лязгнул засов — шестипудовая железная палица, зазвенели ключи. Город приутих. Стали ждать, и ожидание было долгим, томительным.

Дождь не пошел, но тучи сгустились, небо стало совсем медным.

Илейка немного задремал. Его разбудил истошный крик петуха. Открыл глаза. В сером сумраке увидел беспорядочный лагерь, в который превратилась крепость, — тысячи людей спали на земле, подложив под головы жалкий скарб, дети свернулись калачиками. Сотни людей бродили по крепости, что-то делали — несли бревна, лестницы, собирали камни. Отдельными группами стояли дружинники, опершись на короткие копья — сулицы, беседовали.

— Очнулся? — крикнул Добрыня со стены. — Поднимайся сюда…

Илейка поднялся на крепость. Он никак не ожидал увидеть печенегов. А они уже стояли под стенами на Подоле — огромный, до самого Днепра табор. Словно из-под земли выросли, ничего-то но слыхал Илья. Дымили костры на широких подольских улицах, будто в степи. Воины в кожаных штанах и коротких куртках, в черных колпаках, с ногами, перетянутыми ремнями, сновали кругом на приземистых изжелта-золотистых лошадях.

Стояли кругом повозки, кибитки, войлочные небольшие палатки, странно смотревшие рядом с добротными, рубленными из бревен избами. На Боричевом взвозе, ближе к Днепру, светил белым пятном шатер хакана. Вся дорога и площадь перед Кузнецкими воротами были запружены печенегами — конными и пешими. Крепким запахом пота несло на стены.

— Загадят Подол, год навоз вывозить надо, — сказал Добрыня Никитич.

Он размахнулся и швырнул свое копье. Со свистом, рассекая воздух, копье стало падать в самую гущу врагов. Всадники бросились от него во все стороны, и один, пронзенный навылет, повалился с лошади. Как переполошился табор! Всколыхнулась конница, рассыпалась, стрелы понеслись на стены. Группа всадников близко подъехала к Кузнецким воротам и, выкрикивая ругательства, требовала, чтобы руссы впустили их. На арабском стройном скакуне, подбоченившись, гарцевал воин в дорогих доспехах — приземистый, раскосый, брови, как у филина — дугой. Он кричал что-то, и толмач, коверкая слова, переводил:

— Сартак-богатырь говорит, чтобы ваша открыли ему двери! — доносился голос. — Передохнете все, как мыши в гололедицу, будете глину есть. Не уйдем, пока не пустите нас… гулять будем… А то заморим… И девок ваших возьмем рабынями, на Восток продадим, а вас порежем, как баранов… Открывай двери, русс! Не то князя в котел будем бросать, а княгиню Сартак возьмет к себе на подушки. А Куяву вашу на дым спустим…

На стене появился Васька, по прозвищу «Долгополый», известный в Киеве забияка и пьяница. Рыжий, опухший, он приложил к уху волосатую пятерню:

— Что ты там брешешь, навозник? Громче!

— Говорю тебе, красная башка, отворяй дверки! Калин-хакан пришел — непобедимый батур! Отворяй ворота, шафран-башка!

— Какие ворота? — удивился Васька. — В портках?

На стенах дружно захохотали, а Сартак быстро выпустил стрелу, которая сбила с головы Васьки шапку.

— Ах ты, бурдюк печенежский! Пес вислоухий! — возмутился тот, выхватил из рук стоящего рядом горожанина сулицу, с силой бросил и попал в шелом Сартака. Копье скользнуло по лицу, и кровь залила доспехи батура. Схватившись обеими руками за отсеченное ухо, он поскакал к своей кибитке, только пыль заклубилась на дороге. Печенеги стали редкою цепью и осыпали стены градом стрел. Киевляне повалились с заборол, кто пронзенный, кто раненый.

— Провались ты, Долгополый! Или нечистый тебя каленым гвоздем в задницу тычет, — кричали они. — Какую беду накликал! Вот мы тебе, гуляке, ребра поломаем! Зачем дразнишь поганых?

— Чего разорались? Какого хромого козла? — огрызнулся со стены Васька, сбивая шапкой потерявшую силу стрелу. — Видали, как я его смазапул?

Илейка встал рядом с Добрынею. Натянули луки и стали выпускать стрелу за стрелой…

…Потянулись скучные дни осады. Печенеги не предприняли ни одного приступа. Грозно глядела крепость каменной стеной, крепкие дубовые частоколы стояли па обрывистых киевских кручах. Решили взять город измором. Ни один человек не мог ни выйти, ни войти. Запасы продовольствия быстро истощались — почти весь скот остался за стенами Кияни — добычею врага. Да и воды не хватало, выхлебали все колодцы, нельзя было пробраться ни на Почайну, ни на Киянку. Каждый день вспыхивали на Подоле пожары, рушились постройки — печенеги жгли дерево на кострах. Печально смотрели вырубленные сады, вытоптанные огороды; бездомные голуби разлетелись по окрестным лесам. Ходили слухи, что степняки отобрали всех младенцев у полоненных матерей и спустили их по Днепру в корзинках.

В эти суровые дни великий князь Владимир Святославович собрал совет именитых, на котором было решено отправить к Калин-хакалу посольство. Послом был назначен Михайло Потык, сопровождающими — Добрыня и Муромец. Все трое были в немилости у князя. Редко когда послы возвращались от печенегов… Все знали это, знали и сами послы. На площади собрались толпы — князь всенародно объявил о решении именитых. Он сказал, что его послы договорятся с хаканом о мире, дадут ему выкуп, ибо Киев — брат Константинополя, самого богатого города на свете. Затем князь вручил Михайло грамоту, предназначенную для Калин-хакапа. Послов усадили на коней из княжеской конюшни, и они медленно двинулись к Кузнецким воротам. Стража открыла ворота и тотчас же захлопнула их.

Трое всадников оказались отрезанными от города, потоптались на месте, прощально помахав руками тем, кто был на стенах. Шагом направились к печенежскому стану. Михайло Потык поднял руку с белым, зажатым в кулаке платком — он увидел, как несколько всадников, опустив копья, скачут к ним. У Плойки впервые екнуло сердце. При нем не было копья, и обнажать меч он не имел права. Это было тяжелое чувство — видеть перед собою врагов и ничего но предпринимать, сидеть в седле истуканом. Рука легла на крыж самосека. Со свистом и гиканьем налетели отовсюду печенеги — человек двадцать. Скуластые узкоглазые лица, лоснящиеся от жира, короткие кожаные куртки и башлыки из верблюжьей шерсти. Ударил в нос резкий козлиный запах… Печенеги оттеснили Потыка, разбили Илейку с Добрынею. Вырвали из рук Михайлы платок, бросили на землю. Не успел Илейка опомниться, как несколько цепких рук стащили его с седла. Один только Добрыня отбивался еще, не обнажая меча. Но вот и его повалили. Несколько человек поставили на грудь Илейки ноги, придавили. Суетились, кричали и рвали, кто что успевал захватить, — один меч, другой пояс, третий шарил за пазухой. Спорили, кому достанется конь, кому седло, а кому уздечка. Наконец обезоруженных, вывалянных в пыли послов подняли и связали им руки тетивами. Набросили на шеи по волосяному аркану и, окружив плотным кольцом, повели.

На Самвате видели это. Там стояли, сцепив руки. Горожане что-то кричали, но оглушенный Илья не слышал их, он только сплевывал набившуюся в рот пыль. Добрыня чихал и ругался. Повели по Боричеву. С каждой минутой все гуще и гуще становилась толпа, все теснее жались кибитки, откуда выглядывали женщины с бритыми головами, желтыми, как дыни. Они показывали пленных своим детям и говорили, что это руссы — их смертельные враги и что теперь их посадят на кол. Каждый норовил ткнуть тупым концом копья в бок русса. Илейку больно ударили по лицу комом грязи, размазали пятерней. Аркан рванули и поволокли Муромца по земле.

— Слышь меня, Муромец? Илья! — донесся голос Добрыни.

Илье хотелось крикнуть, что здесь он, что жив еще, что с честыо примет он смерть, но горло стягивала волосяная петля. Потом его грубо подняли за ворот и потащили дальше. Кто-то шел сзади и бил по подколенкам так, что Илейка то и дело падал, вызывая общий хохот. Долго шел так, пинаемый со всех сторон, оглушенный гортанными криками, избитый палкой, какой подгоняют верблюдов. Свора собак, облизывавших выставленные после еды котлы, злобно рычала.

— Хакан Калин! Калин! — загалдели кругом, и Илейка открыл глаза.


Первое, что он увидел, были красные, унизанные жемчужными узорами сапоги с загнутыми носками. Перед ним стоял сам хакан Калин. Это был высокого роста смуглый печенег с красивым разрезом глаз, сверкавших из-под персидского золоченого шелома. Рукава его зеленого, расшитого драконами халата были подсучены и обнажали крепкие мускулистые руки. С плеч свисала тигровая шкура. За кушаком было заткнуто несколько больших кинжалов с кривыми лезвиями, без ножей. Ему протянули свиток пергамена, он вырвал его из рук, развернул. Толмач стал сзади и тотчас же перевел. Лицо Калина передернулось подобием улыбки, он что-то быстро сказал.

Знатнейший и храбрейший из храбрых, повелитель степей хакан Калии на голубом копе спрашивает: кто из вас посол от Владимира?

— Я! — послышался голос Михаилы.

Несколько человек поставили его перед хаканом. Тот снова что-то быстро-быстро заговорил.

Хакан Калии на голубом коне спрашивает, почему твой князь не открыл нам ворота? Он должен знать, что храбрейшему хакану покорились четырнадцать князей малых и больших городов и сто городов открыли ворота… Хакан не примет никаких условий — руссы должны сдаться.

— Руссы не сдаются без битвы, таков наш обычай, — ответил Михайло, — скажи ему, что никто еще не покорял руссов!

Толмач перевел. Хакан гневно выхватил из-за кушака кинжал и замахал им в воздухе, издав короткий звук, похожий на щелканье бича.

Хакан Калин говорит тебе, что ты умрешь на колу, такова воля храбрейшего из храбрых.

— Поглядим. После цвету налив бывает… — злобно выкрикнул Потык, — тьфу на все ваше собачье отродье!

Михайлу тотчас же сшибли с ног, поволокли. Он отбивался, крича:

— Прощайте, витязи! Стойте крепко, не гнитесь перед погаными!

Этот крик потряс Илейку — он не успел опомниться, как его с Добрыней потащили куда-то в сторону, толкнули в палатку, где крепко пахло чесноком и мочой.

Долго шумела орда — Михайлу возили по лагерю, посадив лицом к хвосту копя. Потом все утихло. Стражник ходил вокруг, тянул заунывный напев или гадал на бараньей лопатке. Илья лежал не двигаясь, смотрел в войлочный намет над головой.

— Илейка, — прошептал через некоторое время Добрыня, — ты живой?

— Живой, — ответил Муромец и придвинулся к спине товарища, — руки похолодели.

— У меня тоже. Михайло-то смерть принял… То и нас ожидает. Господи, спаси и помилуй… Сволокут, как солому… Слышь, Илья, будь мне братом? До конца… недолго осталось нам, — сказал Добрыня.

— До конца дней моих буду тебе названым братом.

— Добро… — прошептал Добрыня и уснул.

Илья еще некоторое время прислушивался к шагам стражника и тоже уснул как убитый. Проснулся он от того, что чьи-то горячие руки обхватили его за шею, девичье лицо прижалось к щеке.

— Илейка! Илейка! — шептал до боли знакомый голос. — Вставай, беги! Слышишь меня? Это я! Я…

— Кто ты? — отстранился Илья — ему все не верилось, он думал, что бредит, хоть сердце замирало от радости.

— Я… Я… — говорила во тьме девушка. — Уходи прочь, на Русь беги к своим… Вот меч твой…

Илья почувствовал, что руки его свободны, он обнял девушку, прижал к себе.

— Пусти! — вырвалась она. — Как родится новый месяц, в Белом городе, где корчма «Комарёк», увидимся… Слышишь? Я ведь тебя одного люблю…

Сказала и выскользнула, исчезла, как тень. Илья шарил руками по всей палатке и не верил. Словно лунный луч на мгновение подержал в руках. В темноте наткнулся на Добрыню, стал поспешно развязывать ему руки. Надежда, крылатая птица, — радостью вошла в грудь.

— Что ты, Илья? Что? — спрашивал спросонья Добрыня.

— Бежим, брат! Бежим!

Они уже слышали, как кто-то приближался к палатке, бряцая оружием и громко зевая… Рванули полог палатки Добрыня и Муромец, и в лица им брызнули серебряным снегом звезды. Побежали напрямик — ничего им не было страшно. Кто-то загородил дорогу. Свалили, сбили с ног, подхватили копье. Илейка взметнул кого-то за ноги, вскружил над головой, швырнул в преградившую им дорогу толпу.

— Шайтан! Шайтан! — кричали кочевники.

Мелькнул страшным видением посаженный на кол Михайло Потык.

Лошади пощипывали траву. Добрыня с Илейкой добежали до них, вскочили на хребты, ударили ногами в крутые бока, и те понесли. Сзади гвалт, сумятица! Кто-то попал в костер, разбросав искры. Все дальше по глухим подольским улицам уносили богатырей дикие степные кони. Муромец ликовал — он знал, что совершил этот подвиг, это дерзкое бегство потому, что сердце его снова пылало любовью. То была она. Она вернулась к нему — его Синегорка.

Загрузка...