Страда богатырская

Выполняя волю великого князя, тысячи людей потянулись к южным границам государства, чтобы рубить там городки-крепости, устраивать лесные засеки, насыпать по берегам рек земляные валы, тянущиеся па сотни верст, копать глубокие рвы. Плыли ладьями и стругами, тащились конные и пешие воины, смерды, холопы, рабы. Несли на себе топоры и заступы. Шли по найму и договору, шли по недоброй воле. Укрывались в ладьях старыми парусами, по дорогам — рогожей. Наступила осень — время выжженных трав. Солнечные дни сменились надоедливым дождиком. Нужно было спешить — одно колено печенегов из десяти кочевавших по днепровским просторам ушло далеко на восток, куда-то к Рязани, а все другие оттянулись к устью великой реки…

Рано утром витязи покинули засеку и углубились в степь.

Какое-то новое ощущение владело теперь Илейкой, и он никак не мог к нему привыкнуть. Это был зов степи, властный зов предков, кочевавших здесь в отдаленные времена, манящая неизвестность недосягаемого край-неба, Это было опьянение степью, пряными запахами сожжённого солнцем разнотравья, таинственной глубиной, простором, который так был похож на волю. Илья чувствовал — день ото дня степь приобретает над ним всё большую власть, могучую, непреоборимую. Силы в нём поприбавилось. Здесь было где развернуться во всю мощь, размахнуться со всего плеча. Вот она лежит перед ним, залитая осенним солнцем, горбятся холмами и пригорками, курганами, в которых много жизней забито. Репейник стоит, ощетинившись копьями, сторожит эту глухомань, где высвистывают суслики и полевые мыши. Тяжело катятся белые, круглые, как валуны, облака, и, когда закрывают солнце, по траве волочится огромная тень, долго, тяжко, пока одним махом не впрыгнет на небо. Становится жарко, нестерпимо нагревается железо. Все дальше, дальше…

— Глядишь? — спрашивал Добрыня сонным голосом, он подремывал в седле.

— Поглядываю, — отвечал Муромец.

— Не видать? снова спрашивал Добрыня.

— Не видно, — отвечал Илья, — только холмы раскатистые.

— Угу, еще ниже склонял голову товарищ, — угу… хорошо.

Кони размеренно вышагивали по бездорожью. Колдовал шмель над самым ухом, на курганах сидели плечистые орлы, будто бы в кольчугах, наплывали заросли пастушьей сумки. иногда мелькало гнездо жаворонка в отпечатке копыта. Тысячи огненнокрылых кузнечиков с сухим треском сыпались на травы.

— Никогда б не видеть поганых, — бурчал Добрыня, — спали бы мы спокойно… Кости бы попарить сейчас…

Илейка не отозвался. Он с надеждой вглядывался в горизонт, ждал — вот-вот заклубится пыль, и наперерез ему с гиканьем и свистом поскачет она — последняя поляница приднепровских степей. И пусть бы с обнаженной саблей понеслась на него, только бы увидеть её… Становилось страшно, когда Илья оглядывал бескрайний простор. Утонет в нём Синегорка, как маленький цветной камешек в море, исчезнет в мареве. Да и впрямь ли она есть? Не призрак ли то был? Не колдовство ли? И может, нет нигде Синегорки, может, обратилась в один из этих цветков и пьет по ночам холодную росу… Увядают его лепестки, ветер рвёт из самого сердца серебристое семя и несет его по свету. Семя повторит цветок, но Синегорки не будет. Он должен увидеть ее, она здесь, повсюду — в цветке, в пышном кусте боярышника, в этой птице, висящей над головой. И во всю силу легких, во всю силу своей безрассудной любви Илья вдруг крикнул, запрокинув голову:

— Сине-е-горушка!

Добрыня подхватился, долго непонимающе смотрел на него:

— Чего ты? Ровно тур по весне…

— А? — переспросил Ильи другим, грозным голосом и тут же добавил: — Никого… чистое поле.

Стало еще страшное оттого, что степь не Муромские звонкие леса: она равнодушно проглотила его призыв, не отозвалась даже эхом.

— И впрямь чисто, — подтвердил Добрыня и оглядел горизонт, — ни одного тебе печенега…

Но он недоговорил:

— Гляди!

Посмотрев в указанном направлении, Илья увидел одинокого всадника. Не раздумывая, хлестнул коня и поскакал — его манила надежда.

Всадник повернул назад и помчался во всю прыть. Началась погоня. Расстояние быстро сокращалось; конь не хотел бежать против солнца и все сбивался в сторону. Тогда всадник резко повернул к западу. Из рук его что-то выпало и хряснуло о землю. Будто бы окровавленная голова мелькнула в траве.

— Свой! Свой! — крикнул Добрыня и ругнулся крепко.

— Гей, гей! — закричал Илья. — Остановись! Но тот продолжал скакать.

Суровы законы Дикой степи. Тот, кто бежит от стрелы, — враг, кто бежит на стрелу — тоже враг, а врагов убивают, чем больше, тем лучше. Илья натянул тетиву, пока стрела не уперлась в подбородок. И тут всадник обернулся. Муромец ахнул от изумления и пустил стрелу в небо. Он узнал во всаднике побратима, забубённую головушку, хитреца и песельника, неунывающего бродягу Алешу Поповича. Готовясь принять бой, тот обнажил меч. Как степной вихрь, налетел на побратима Муромец, вздыбил коня. Но это был дружеский вихрь, он подхватил Алешу и закружил.

— Попович! Побей тебя град! Здорово, изгой немыслимый! Откуда ты, Александр — воитель древности? — кричал Илья вне себя от радости.

— Ах ты, медведь муромский! Боб вертячий! Калачник! — в тон ему отвечал Алеша.

Друзья соскочили с коней и уже на земле почтительно поздоровались.

— А это кто? — кивнул Попович на Добрыню.

— Наш товарищ и наш брат — Добрыня Никитич из Рязани. С умом муж сей — в пору богу служить.

Крепко обнялись, потерлись щеками.

— Все бродите в траве, будто коровы заблудшие? Алеша нагнулся к земле и побежал по следам.

Илья с Добрыней недоуменно смотрели, как он шарил в траве.

— Есть! — обрадованно воскликнул Попович. — Один нашел!

Он поднял над головой разбитый арбуз, красный, истекающий соком. Побежал дальше, отыскал другой.

— Второй нашел! Совсем развалился, а какой звонкий был, что сарацинский бубен.

Вскоре друзья подъехали к сторожевому кургану, утыканному желтыми столбиками цветущего коровяка, будто жертвенными свечками. Принялись есть.

— Где тебя, поповского сына, мытарило? — спросил Илейка, любовно разглядывая Алешу.

Тот нисколько не изменился — только желтые кудри отросли до плеч да лицо покрылось нежным загаром, отчего больше выделялись светлые озорные глаза. Одет он был в те же посконные штаны и рубаху (по вороту мечтательный узор), в ту же хламиду, бывшую раньше рясой. Высокую простонародную шапку украсил орлиным пером. Конь под ним был плохонький, пегий, сбруя никудышная — стремена сплетены из краснотала.

— С тех пор как изругали меня в Чернигове, — начал рассказ Алеша, — худо за мной по пятам идет. Прежде тебя, Муромец, потерял, потом конь ногу зашиб, а и шею свернул. А потом меня колотили — в сад забрался, чтобы яблочко красное сорвать, да не для себя, для боярыни… Но я не остался в долгу… Муженек-то ее со своими ближиками парился в баньке, а я горшок с настоем из грецких орехов подсунул. Вот распотешили, как стали выскакивать аггелы из преисподней… черные, как загнетки.

Алеша размахнулся и швырнул объеденную корку далеко от кургана, взял другой ломоть.

— Ай! — вскрикнул он тут же, сунув палец в рот. — Стерва косолапая, оса. Вон их сколько на сладкое…

— Как степняки на Русь, — заметил Добрыня, — сладка им земля наша…

Дремотно покачивались кусты дерезы и бобовника, шевелилась трава, белые тучи все плыли в сторону Днепра.

— Легки на помине, — оборвал Алешин рассказ Добрыня.

— Ну да… вон они! — протянул руку Алеша, указывая туда, где западает солнце, где маячил небольшой отряд.

— Стороной пошли, — приподнялся Илья.

— Да, — согласился Добрыня, — не по нраву им наша застава.

Отряд пропылил на горизонте и скрылся за холмами.

— Так вот, — продолжал Алеша, — то был мой первый подвиг, а второй, когда повернул я к Чернигову. Проник-таки в город и хоромы списку па отыскал, смекнул, что сам епискуп в повалуше спит. Ночь — тьма-тьмущая. Храпит, слышу, епискуп. Я надергал крапивы и тихонько дверь придавил. Вхожу на цыпочках… Он! Тако мирно спит, невдомек ему, что христианская душа мучается. Ну, заголил я ему сорочку и ка-ак хвачу!

Довольный Алеша захохотал, улыбнулись Илья с Добрыней.

— Он даже подпрыгнул на ложе. «Кто ты? — зашептал, будто удушенный. — Кто ты, свят-свят?» А я ему: «Душа Алеши Поповича, тобою отлученная от лона православной церкви». И как хвачу! «Приди, — хрипит, — сын мой, в лоно церкви, с отпущением грехов да воспримет тебя господь! А я еще и еще! Не смей епитимьи накладывать, потому чист я перед небом! Он с ложа кувырком и в перину завернулся. Я сунул веник за икону и наказал не трогать — приду, дескать, другую ночь. Только вышел, он дверь на запоры, подпер колодой: «Будь проклят Попович отныне и присно, анафемская душа! — кричит, — Хватайте его, люди!» Насилу убег.

Алеша вздохнул, сокрушенно покачал головой.

— Несчастья идут по пятам. Да вот они снова, — протянул он руку.

Отряд степняков приближался к кургану. Товарищи спустились с кургана, подошли к копям. Притаились, Добрыня что-то шептал на ухо своему соловому, Илья приноравливал меч на поясе, Алеша грыз зеленую корку и сплевывал.

Печенеги были совсем близко. Едущий рядом с предводителем всадник тихонько дул в костяную дудку, выводил повизгивающую мелодию. Будто собака бежала рядом и скулила. Маленькие кургузые лошадки уныло помахивали головами, завороженные монотонным, бесконечным, как сама степь, напевом.

— Шесть… Семь… Двенадцать, — сосчитал Илья. — Ну, други мои, в добрый час! Храни вас мать — пресвятая богородица! Святой Никола, защити!

Богатыри согласно кивнули, они уже сидели верхом и приготовились драться. Добрыня натянул на свою большую лобастую голову горячий шелом. Алеша выставил копье. Зажав морды коням, отступили назад. Каждая медная бляшка печенега светила, каждая рукоять клинка виднелась. Головной всадник, приземистый степняк с плоским, что миска, лицом, чуть повернул голову, показал Илье редкие усы и бороду. Глаза их встретились.

Три стрелы взметнулись одновременно, хлесткие, как удары бича. Все три воткнулись в печенега. Он секунду подержался в седле и рухнул на землю, не издав ни единого звука. Печенеги только подняли головы. Сопелка продолжала еще тянуть свою волнистую, как барханы в пустыне, мелодию. И потом вдруг заголосили все разом.

Храбры рванулись из-за кургана, кони вытянулись выдрами. Впереди Попович наскоком, заломил шапку, гикнул, ахнул, загулял в поле. Копье Ильи скользнуло по чьей-то гладкой кольчуге, ударило в скулу. Над головой, будто молнии, засверкали легкие сабли степняков… Кровь… кровь… Душный ветер ожег лица. Всхрапели диковатые вражеские кони, встали на дыбы кони руссов. Удар обрушивался за ударом, лязг железа и крики взметнулись высоко над курганом, пугая орлов. Пахло кислым потным железом; дурной козлиный запах шел от одежд печенегов. Шуршали гривы. Съехались, ударили клинками, и вот уже их разводит чья-то мощная рука. Вздуваются жилы, набухают мускулы, глаза краснеют от напряжения. Один удар меча — и кольчуга валится с плеч. Чья возьмет? Еще ничего не попять, еще только разминают косточки, настоящий ратный труд впереди. На кургане стоит каменный идол с проваленным носом, держит руки под животом — тяжелый ублюдок древних степей. Он будет стоять здесь еще долгие века. Солнце выжжет его глаза, а дожди и ветры разъедят его тело. Но он и тогда будет стоять, покрытый паршою веков, будет улыбаться, упившись солнцем и ветром.

Илья видел, как двое печенегов одолевали Добрыню, но не мог прийти ему на помощь — самого осаждали четверо. Неравная битва. Со свистом рассекается воздух легкими вздрагивающими саблями.

— За Русь! — кричит Илья во все горло.

— За Русь! За Русь! — отзываются два голоса, — значит, живы.

Муромец, словно на крыльях парит, рубит короткими частыми ударами, гнет к земле. Вот одно, вот другое искаженное ненавистью лицо.

— Илья! Илья! — кричит рядом Добрыня.

— Руби! — неистово призывает Попович.

Пот бежит ручьями по его странно некрасивому лицу. Оно бледно. Летят в глаза комья земли, маячат обитые воловьей кожей щиты, широко раскачивается высокий репейник, и медленно срываются с него легкие пушинки — семена подхватываются ветром битвы. Илья видит, как падает еще один печенег с разрубленной головой.

— Ав-ва-ва! Абага тенгри, саклаб, урус! — ревут кругом печенеги.

Наконец-то соединились храбры и, держа мечи на размахе, бросились в решающую сечу. Круг разомкнулся. Печенеги понеслись в степь, а с ними свободные от ездоков лошади. Илья торжествовал. Ему казалось: широкими волнами идет из-за сторожевого кургана песня, ее рождает родная земля, поет синяя даль, и небосвод отвечает, гудит колоколом — музыкой царей. В эту самую минуту вынырнувший откуда-то печенег отрывисто свистнул, будто ляскнул зубами, бросил копье и умчался. Илья почувствовал, как копье ткнулось в грудь, затрещали кости.

— Илья! — запоздало крикнул Добрыня. Муромец еще некоторое время держался в седле, потом выронил меч и грохнулся о землю. Конь потащил его по ковылю. Далеко покатился шелом. Потом нога выскочила из стремени, он остался лежать.

«Вот и все», — подумал Илья. Он ждал этого часа, и час пришел. Теперь можно отдохнуть от великой тяготы, которую сам на себя возложил. Как хорошо кругом, тихо! Так всегда бы. Хорошо! Только быстро-быстро надвигается темень. Илья сжал кулак, почувствовал в нем жесткую прядку травы, такую теплую, живую, значительную, и потерял сознание.

— Илья! Илья! — испуганно звал Добрыня, спрыгнув с коня и опускаясь на колени.

Подскакал Алеша, остановился, переводя дух. Оборванный ворот рубахи с синими васильками свешивался на грудь.

— Дышит, — сказал Добрыня, — но сердце тако постукивает… Ключик подземный.

Он вытер пот с лица тыльной стороною ладони. Алеша спешился, и вдвоем они перенесли Илью под курган в короткую тень. Стали снимать кольчугу.

— Закраснел чешуей, что сазан, — покачал головой Алеша. — Рана глубокая.

— Восстанет, — уверенно бросил Добрыня.

Нарвали пучки зверобоя, обложили рану.

Восемь сраженных степняков лежали неподалеку от кургана, три лошади тяжело припали к земле, четвертая стояла над хозяином, а он все еще держал поводья. Собрали оружие — сабли, луки, колчаны, щиты — все пригодится на заставе, где знают цену каждому наконечнику стрелы. Взяли и мешочек с перцем, висевший на шее одного печенега. Устроили носилы. Поперек седел Бура и Алешиного конька уложили шесть копий, приторочили их ремнями, бросили сверху подбитый пенькою доспех. Осторожно подняли на него Илью.

Прежде чем тронуться, Алеша оборвал висевший ворот рубахи, наколол его на острие копья. Тупым концом воткнул в нору — руссы были! Приложив руку к бровям, осмотрел горизонт — нигде не пылило.

— Едем, Алеша, едем! — крикнул Добрыня. — Глотку жаждой спалило.

— Едем! — откликнулся Попович, потер руки, — Славное дело содеяли!

Он вскочил на злобно всхрапнувшую печенежскую лошадь. Тронулись.

Прилетела птица, села на голову каменного болвана, пустила в глаз белую струйку, противно каркнула. Отовсюду уже летели другие враны и жуки-могильщики — черные с красными перевязями на крыльях, поползли по трупам.

Подальше! Подальше от этого места. На рукояти меча Добрыня сделал — зарубку. Алеша ехал позади, не оглядываясь. Он дразнил стрекозу, которая пыталась сесть на копье, тихонько мурлыкал:


То не красная рябина,

Дидо, ладо, отцвела,

Князя храбрая дружина

В чистом поле полегла…


На засеку вернулись под вечер, когда уже встал над Стугною месяц — горбатенький рыжий мужичок. Это было не вполне безопасное место, но Добрыня с Алешей так были утомлены, что не стали думать о ночном дозоре и, задав коням корм, уснули в шалаше. Всю ночь стонал, метался Муромец, вспоминал Синегорку. Добрыня подносил к его губам глиняную баклагу, поил прохладной водой. "Мучительная ночь на груде вражеского оружия!

Илейка и утром не пришел в себя, и храбры переправили его бродом на левый берег. Туда же перетащили все свое нехитрое снаряжение, оставив шалаш. Здесь они начали рубить настоящую заставу, городок-крепость, к которому впоследствии должен был подойти оборонительный вал. Его уже насыпали где-то у истоков Стугны. Это было одно из богатырских ожерелий, протянутых великим князем по берегам южных рек, осененных густыми дубравами. Храбры стали древоделами. Поснимали рубахи, вооружились боевыми топорами и стали валить деревья. Когда один могучий дуб рухнул всею тяжестью на землю так, что она задрожала, Илейка впервые открыл глаза. Он глубоко дышал и не понимал, что с ним.

— Алеша… Добрыня… — позвал тихо, но никто не отозвался — стучали топорами, обрубая ветки. Так стучали топоры в Карачарове, когда ставили избу… Давно все это было. И вот теперь он здесь лежит, под сенью молодого дубка на жесткой траве… Он должен остаться здесь, умереть в этой глуши? Нет. Илейка не хочет этого — у него есть Синегорка, она где-то здесь, совсем рядом, он душою чувствует… И кто это пел вчера? Не она ли? Может, Алеша… Больно жалостлива песня. Может, птицы? Разве они поют? Нет, птицы говорят сами с собой… Вот и Илейка сам с собою разговаривает: «Крепись, Илья, крестьянский сын, тебе надо жить долго, столько лет, сколько врагов на русской земле!» — «Ха-ха! Хи-хи! — смеется в листве птаха. — Столько жить не дано… дуб, тот может… но и ему предел есть…» Вон снова ухнуло — повалили, должно, старого великана… Это смерть, а что же Илейка — тоже повален? Нет, он встанет, поднимется на ноги. Илейка попробовал встать, цепляясь за кору дерева, но снова потерял сознание… Уже совсем бредовые мысли полезли в голову…

День прошел, второй, третий… Шумела листва над головой, и все стучали топоры, а на четвертый день Илейка опять очнулся. Он знал, что теперь сознание не покинет его. Слабость была во всем теле. Подошел Добрыня, сел на корточки. Он был без рубашки, волосы его стягивал плетеный ремешок, делал его не похожим на себя, будто какой-то умелец златокузнец сидел перед Муромцем. Да и лицо — медно-красное от солнца. Добром светятся его глаза.

— Живой, Илья? — спросил. — Совсем из хлеба выбился…

Илейка кивнул, он мог бы говорить, но ему было лень. Какая-то истома разлилась по всему телу:

— Все сны за всю жизнь пересмотрел, — только и сказал.

— Добро! Я верил, Илейка, что выдержишь ты, хоть жгло тебя жаром. А теперь вижу — на поправку пошел, да и рану затянуло. Значит, скоро на ноги встанешь.

— Но на ноги Илейка встал не скоро. Прошло ещё десять дней, прежде чем он смог подняться, опираясь на плечи товарищей. Шел, исхудалый, с глубоко запавшими глазами, счастливый тем, что все его существо властно требовало жизни, набиралось сил. Храбры вывели Илейку к берегу; он глубоко вздохнул, расправил плечи. Прямо перед ним, на крутых обрывах, стоял крепкий дубовый частокол из заостренных бревен. Он тянулся на целое стрелище. Илейке показалось: зубы неведомого великана, желтые острые зубы, оскалены в сторону Дикой степи.

— Вот он — наш городок! Видал? — с гордость* кивнул Добрыня, а Попович показал мозоли на ладонях:

— Своими руками!

Илейка молчал.

— Здесь, значит, и жить будем, избывать лиха.

— Без князей и бояр! — шагнул Добрыня к зарослям ежевики над обрывом. — Землянку выроем, кровлю над ней возведем. Большую землянку, чтобы коней вводить можно было.

— Берегись, степь! — погрозил Илья кулаком, широко улыбаясь. — Городьба!

А храбры все объясняли ему, прутиками чертили на песке, где будет застава и с какой стороны подойдет к ней вал. Над ярко-желтой головой Алеши порхала бабочка, хотела сесть, и это было так чудно!

— Спасибо вам, братья, за то, что выходили меня, как малое дитя! — сказал Муромец дрогнувшим голосом. — Останемся здесь. Ни один степняк не пройдет на Русь, разве только по косточкам нашим. Каков городок, а? Вот так подарок мне, покуда лежал без памяти! Добрыня! Алеша! Не осилить им нас за таким тыном!

Добрыня с Алешей сияли.

— А что! Не хуже тех плотников-новгородцев сделано! Крепкий и ровный тын!

Илейка подошел к частоколу, ощупывал слабыми еще руками каждое бревно, каждую плаху. В зазоры совал палец — не пройдет ли стрела.

— Пошел, пошел! — радовались Добрыня с Алешей.

И он пошел. Он снова пошел в богатырскую страду. В битвах и схватках проводили дни; то они выслеживали врага, то враг выслеживал их, гнал по следу. Быстро пришла зима, сковала суровым морозом землю, но печенеги не уходили, они все еще бродили здесь, и кони их рылн копытами снег. Потом снова зазеленели луга, покрылись золотистыми звездочками гусиного лука, вербы зацвели серым жемчугом, но роздыху не было, и это было самое тяжелое испытание. Кровь… кровь преследовала Илью своим дурным запахом.

Солнечная круговерть продолжалась бесконечно долго — три лета и три зимы. Заметно огрубели Добрыня с Алешей. У первого седина пробилась в бороду, а второй все реже брал в руки гусельки — из горла только хрип выходил: надорвалось горло ратными криками на холодном ветру. Храбры становились все молчаливее, и ночью в землянке слышались глухие стоны, скрип зубов. Спали с конями в ногах, с копьями в головах. Порою налетали черные бури, тогда тучи пыли вдруг поднимались, закрывали солнце, порою свистал ветер, лепил мокрый снег, а то начинались серые осенние дожди, большие ночи, время тянулось еще тоскливей. Весною все оживлялось. Рябила степь бугорками и проталинами. Пробуждался от спячки водяной — старик с большим брюхом н одутловатым лицом, в шапке из зеленой куги, ломал лед головой, хлопал по воде ладонями, фыркал и кувыркался, показывая утиные ноги. Вырывало с корнем прикованную к льдине вербу и уносило мутным потоком… На глинистых обрывах Стугны зацветала мать-и-мачеха.

А Киев лежал всего в трех днях пути. Иногда только из Витичева приплывала ладья, и храбры сгружали присланную им провизию: крупу, масло, мед в липовых кадках, прогорклую муку, высохшие хлебцы. И снова тянулись тревожные дни. Били молнии в степь, опаливали ковыль: вихри поднимали огромные, со стог сена, перекати-поле, выходили из берегов реки. За каждым кустом, в каждой ложбинке таилась смерть, невестой ходила за храбрами. Богатыри привыкли к ней, она стала их неизменной спутницей. Много вражеских трупов разбросали за Стугной. Ветер доносил на заставу сладковатый запах, бередил нервы. Алеша однажды не выдержал, забунтовал: «Давит меня глухота!» Оседлал коня, поскакал в ночь, угрюмый, усталый… Еще тоскливей стало в землянке еще холодней, и Муромец никак не мог согреться, все подкладывал в печь хворост. Добрыня лежал на лавке укрытый тряпьем, и смотрел в потолок остановившимся взглядом. Это была томительная ночь — семь погод на дворе. Казалось, пришел конец заставе, кончилось ратное дело. Но утром Алеша вернулся, ввел коня. Иззябший, промокший до костей, он как ни в чем не бывало стал вздувать огонь. Тепло вернулось в землянку. Все сразу повеселели, заговорили наперебой, высказались по душам. И все пошло по-старому. Если целый улус наседал, спешили переправиться под защиту крепкого тына. В ход шли луки, и печенеги вынуждены были искать другого брода.

Давно должна была прийти на заставу замена, но все не приходила. Алеша набрал кучку камешков и каждый день выбрасывал по одному. Кучка все уменьшалась, но замена не приходила. Когда осталось всего три камня, на заставе появились люди. Они пришли пешком, у каждого за спиной была котомка. Грязные, изможденные, остановились, выставив палки; настороженно, исподлобья смотрели на храбров. Илейка с первого взгляда понял, кто они.

— Здравия вам, люди! — подбросил вверх шапку Попович. — Откуда пожаловали?

Усмехаясь недобрыми улыбками, смотрели и не отвечали. Впереди стояли, крепко прижавшись друг к другу, парень с девушкой в лапотках, в сарафане жаркого цвета. Девушка доверчиво положила голову на его плечо…

— Беглые мы! — вышел вперед мужик, кудлатый, как дворовый пес. — Забижают нас бояре, пищь плохая.

В его тоне чувствовались враждебность и недоверие.

— Здорово, беглые люди! — еще выше подбросил шапку Алеша. — Добро пожаловать в наш город — Воин назвали мы его! Что глядишь, как гусь на зарево, располагайся!

— Ты, ратный человек, не смейся, — резонно заметил мужик, — небось думаешь повязать нас и назад отправить? Так мы не дадимся!

— Не дадимся! — тихо поддержали его несколько голосов.

Над головами поднялся костлявый кулак.

— Нам жизни нет от боярской управы! Истерзали нас вотчинники! Хватили всячины досыта.

Не дадимся! В землю поганых уйдем, а не вернемся на Русь. Рубашка и порты — все слуплено.

— Зачем уходить вам, люди? — строго сказал Муромец. — Живите здесь! Места много, и никаких тебе господ. Печенеги только досаждают. Живите здесь — земля жирная, рыбы в реке много — боками берега обтерла, а но балкам зверья всякого. Живите и добра наживайте.

— А не повяжешь нас, добрый человек? Слово твое крепкое? — постучал клюкой о землю смерд.

— Дальше идем, дальше! — выкрикнул кто-то из толпы.

— Дальше идти некуда! — еще строже сказал Илья, — Дальше конец русской земле — отрезали мы ее мечами и колья по бродам вбили.

— Останемся, коли княжеская рука сюда не дотянется, — решил смерд, и все довольно загудели.

С этого дня совсем по-другому пошло все на заставе. Веселей стало — было что защищать. Живые люди, а не глухие версты стояли за спинами богатырей.

Четвертою весною пришла наконец смена. Вместо трех храбров приехали верхом человек двадцать пять молодших дружинников под предводительством Никиты Ловчанина.

Наступил последний день службы, а затем отъезд. Храбры не спали ночь, все вспомнилось, всего стало жаль. Утром, когда они сели на коней, весь городок вышел их провожать. Откуда только взялся народ! Бабы, даже дети грудные. Вон теленок обнюхивает бледные мальвы… А избы какие! Настоящий городок, и духом несет городка, дым голенастый над трубой поднимается. Провожали, держались за стремена, тянули руки:

— Муромец! Алеша! Добрыня! Поклонитесь земле нашей. Дворам нашим, селам и городам! Прощайте, добрые витязи! Не забудем вас! Многолетно здравствовать вам во всяком благом пребывании…

И долго еще стояли, махали руками.

На глазах Пленки навернулись слезы.

— Хоть на голое место пришли. — тихо сказал Добрыня, — но не с ветра явился сей замысел… Растет Русь.

Еще больней сжалось ретивое сердце Илейки. Может быть, это и было счастьем его жизни — тяжелая, пропахшая потом и кровью богатырская страда!

За косогором скрылся почерневший частокол, перевитый золотою гривою хмеля. Значит, все. Живи, процветай, маленький хворостяной городок на Стугне, приютивший несколько обездоленных семей, расти в большое город, глядись крепкими каменными стенами в прозрачные воды и никогда не знай крутых боярских уроков!

Загрузка...