Висковатов называет «молодечество» «плодом праздности умственной жизни». В обществе разного рода «подвиги» и «выходки» встречали успех, а начальство хоть и наказывало «героев», но относилось к ним снисходительно. Особенно отличался в те годы «Костька Булгаков» — товарищ Лермонтова по Школе. С ним он «хороводился», когда являлась фантазия учинить шалость. Двоюродный брат Лермонтова и тоже его товарищ, Николай Дмитриевич Юрьев, рассказывал, как однажды, когда Лермонтов дольше обыкновенного зажился в Царском, соскучившаяся бабушка послала за ним Юрьева с наказом: непременно доставить внука в Петербург. Лихая тройка уже стояла у крыльца, когда явились Булгаков, лейб-егерь Павел Гвоздев и лейб-улан Меринский. Бабушка угостила компанию завтраком, и все четверо отправились за Мишелем в Царское. Дело было на Масленой неделе. Молодежь неслась к заставе, где дежурным стоял знакомый Преображенский офицер. Он легко пропустил товарищей, наказав, чтоб на возвратном пути «Костька Булгаков» был «в настоящем своем виде», т. е. сильно хмельной. Друзья обещали прибыть в самом масленичном состоянии духа.
Лермонтова застали также пирующим в кругу друзей. Вновь прибывшие были приняты с распростертыми объятиями. Булгаков «сыпал французскими стихами собственной фабрикации», а Лермонтов «сооружал застольные песни самого нескромного содержания».
«Гусарщина шла в полном разгаре. Шум встревожил даже коменданта города».
В конце концов собрались ехать в Петербург к бабушке. Взяли с собой на дорогу корзину с окороком, рябчиками, шампанским. «Лермонтову пришло на ум дать на заставе записку, в которой каждой должен был расписаться под вымышленной фамилией иностранного характера, — рассказывает Висковатов. — Булгаков назвал себя французом маркизом де Глупиньон, вслед за ним подписались: испанец дон Скотильо, румынский барон Болванешти, грек Мавроглупато, лорд Дураксон, барон Думшвейн, синьон Глупини, пан Глупчинский, малоросс Дураленко и, наконец, российский дворянин Скот Чурбанов (имя, которым назвал себя Лермонтов). Много было хохота по случаю этой, по словам Лермонтова, «всенародной экспедиции»».
На середине дороги бешеная скачка была остановлена: упал коренник одной из троек. Кучер объявил, что «надо сердечного распречь и освежить снегом, так как у него родимчик». Решили задержаться в «торчавшем на дороге балагане» — летом там торговали, а зимой он пустовал. Нашли доски, поленья, соорудили что-то вроде стола, зажгли фонари и принялись закусывать. На белой стене балагана тут же начертили углем все псевдонимы, причем в стихах. «Нас было десять человек, — вспоминал Юрьев (в записи В. П. Бурнашева), — и написано было десять нелепейших стихов…
Гостьми был полон балаган,
Больванешти, молдаван,
Стоял с осанкой воинской
Болванопуло был Грек,
Чурбанов, русский человек,
Да был еще поляк Глупчинский…
… Когда мы на гауптвахте, в два почти часа ночи, предъявили караульному унтер-офицеру нашу шуточную записку, он имел вид почтительного недоумения, глядя на красные гусарские офицерские фуражки…»
В городе честная компания разъехалась по квартирам. Булгаков ночевал у бабушки Лермонтова, как и Юрьев. «Утром Булгаков пресерьезно и пренастоятельно уверял бабушку, добрейшую старушку, не умеющую сердиться на наши проказы, что он весьма действительно маркиз Глупиньон».
За разные шалости и мелкие проступки против дисциплины и формы Лермонтов неоднократно попадал на гауптвахту. Однажды, например, он явился на развод с маленькой, чуть ли не игрушечной саблей, несмотря на присутствие великого князя Михаила Павловича. Тот сразу же дал эту саблю поиграть племянникам, маленьким великим князьям Николаю и Михаилу Николаевичам, которых привели посмотреть на развод; а Лермонтова приказал «выдержать» на гауптвахте. После этого Лермонтов завел себе саблю гигантских размеров, которая при его малом росте казалась еще громаднее. Она стучала о мостовую и производила ужасный шум. Были и другие преступления: неформенное шитье на воротнике и обшлагах вицмундира, ношение форменной шляпы «с поля», что было «противно правилам и преследовалось» и т. п.
В. П. Бурнашев оставил весьма непосредственное описание своих встреч с Лермонтовым, знакомство с которым имел не прямое, а косвенное — через общих приятелей.
«В одно воскресенье, помнится, 15 сентября 1836 года, часу во втором дня, — так начинает он свой рассказ, — я поднимался по лестнице конногвардейских казарм в квартиру доброго моего приятеля А. И. Синицына. […] Подходя уже к дверям квартиры Синицына, я почти столкнулся с быстро сбегавшим с лестницы и жестоко гремевшим шпорами и саблею по каменным ступеням молоденьким гвардейским гусарским офицером в треугольной, надетой с поля, шляпе, белый перистый султан которой развевался от сквозного ветра. Офицер этот имел очень веселый, смеющийся вид человека, который сию минуту видел, слышал или сделал что-то пресмешное. Он слегка задел меня или, скорее, мою камлотовую шинель на байке (какие тогда были в общем употреблении) длинным капюшоном своей распахнутой и почти распущенной серой офицерской шинели с красным воротником и, засмеявшись звонко на всю лестницу (своды которой усиливали звуки), сказал, вскинув на меня свои довольно красивые, живые, черные, как смоль, глаза, принадлежавшие, однако, лицу бледному, несколько скуластому, как у татар, с крохотными тоненькими усиками и с коротким носом, чуть-чуть приподнятым: «Извините мою гусарскую шинель, что она лезет без спроса целоваться с вашим гражданским хитоном», — и продолжал быстро спускаться с лестницы, все по-прежнему гремя ножнами сабли, не пристегнутой на крючок, как делали тогда все светски благовоспитанные кавалеристы, носившие свое шумливое оружие с большою аккуратностью и осторожностью, не позволяя ему ни стучать, ни греметь. Это было не в тоне. Развеселый этот офицерик не произвел на меня никакого особенного впечатления, кроме только того, что взгляд его мне показался каким-то тяжелым, сосредоточенным; да еще, враг всяких фамильярностей, я внутренно нашел странною фамильярность его со мною, которого он в первый раз в жизни видел, как и я его.
Под этим впечатлением я вошел к Синицыну и застал моего доброго Афанасия Ивановича в его шелковом халате, надетом на палевую канаусовую с косым воротом рубашку, занятого прилежным смахиванием пыли метелкою из петушьих перьев со стола, дивана и кресел и выниманием окурков маисовых пахитосов, самого толстого калибра, из цветочных горшков, за которыми патриархальный мой Афанасий Иванович имел тщательный и старательный личный уход, опасаясь дозволять слугам касаться до его комнатной флоры, покрывавшей все его окна…
— Что это вы так хлопочете, Афанасий Иванович? — спросил я, садясь в одно из вольтеровских кресел, верх которого прикрыт был антимакассаром, чтоб не испортил бы кто жирными волосами яркоцветной штофной покрышки, впрочем, и без того всегда покрытой белыми коленкоровыми чехлами.
— Да как же, — отвечал Синицын с несколько недовольным видом, — я, вы знаете, люблю, чтоб у меня все было в порядке, сам за всем наблюдаю; а тут вдруг, откуда ни возьмись, влетает к вам товарищ по школе, курит, сыплет пепел везде, где попало, тогда как я ему указываю на пепельницу, и вдобавок швыряет окурки своих проклятых трабукосов в мои цветочные горшки и при всем этом без милосердия болтает, лепечет, рассказывает всякие грязные истории о петербургских продажных красавицах, декламирует самые скверные французские стишонки, тогда как самого-то Бог наградил замечательным талантом писать истинно прелестные русские стихи. Так небось не допросишься, чтоб что-нибудь свое прочел! Ленив, пострел, ленив страшно, и что ни напишет, все или прячет куда-то, или жжет на раскурку трубок своих же сорвиголов гусаров. А ведь стихи-то его — это просто музыка! Да и распречестный малый, превосходный товарищ! Вот даже сию минуту привез мне какие-то сто рублей, которые еще в школе занял у меня «Курок»… Да, ведь вы «Курка» не знаете: это один из наших школьных товарищей… Вы знаете, Владимир Петрович, я не люблю деньги жечь; но, ей-богу, я сейчас предлагал этому сумасшедшему: «Майошка, напиши, брат, сотню стихов, о чем хочешь — охотно плачу тебе по рублю, по два, по три за стих с обязательством держать их только для себя и для моих друзей, не пуская в печать!» Так нет, не хочет, капризный змееныш этакой, не хочет даже «Уланшу» свою мне отдать целиком и в верном оригинале и теперь даже божился, греховодник, что у него и «Монго» нет, между тем Коля Юрьев давно у него же для меня подтибрил копию с «Монго». Прелесть, я вам скажу, прелесть, а все-таки не без пакостной барковщины[…].
После Пушкина, который был в свое время сорвиголовой, кажется, почище всех сорвиголов бывших, сущих и грядущих, нечего удивляться сочетанию талантов в Лермонтове с страстью к повесничанью и молодечеству. А только мне больно то, что ветреность моего товарища-поэта может помешать ему в дальнейшем развитии этого его дивного таланта, который ярко блещет даже в таких его произведениях, как, например, его «Уланша». Маленькую эту шуточную поэмку невозможно печатать целиком; но, однако, в ней бездна чувства, гармонии, музыкальности, певучести, картинности и чего-то такого, что так и хватает за сердце.
— Не помните ли вы, Афанасий Иванович, — спросил я, — хоть нескольких стихов из этой поэмки?..
— Как не знать, очень знаю, — воскликнул Синицын, — и не только десяток или дюжину стихов, а всю эту поэмку, написанную под впечатлением лагерных стоянок школы в Красном Селе, где между кавалерийскими нашими юнкерами (из которых всего больше в этот выпуск случилось уланов) славилась своею красотою и бойкостью одна молоденькая красноселька. Главными друзьями этой деревенской Аспазии были уланы наши, почему в нашем кружке она и получила прозвище «Уланши». И вот ее-то, с примесью всякой скарроновщины, воспел в шуточной поэмке наш Майошка.[…].
Тогда Синицын вынул из своего письменного стола тетрадку почтовой бумаги, сшитую в осьмушку, и сказал мне:
— По пословице: «Кормил до бороды, надо покормить до усов». Вам, Владимир Петрович, по-видимому, нравятся стишки моего однокашника, так я вам уж не наизусть, а по этой тетрадке прочту другие его стихи, только что вчера доставленные мне Юрьевым для списка копии. Это маленькое стихотворение Лермонтова называется «Монго».
— Вот странное название! — воскликнул я.
— Да, — отозвался Синицын, — странное и источник которого мне неизвестен. Знаю только, что это прозвище носит друг и товарищ детства Лермонтова, теперешний его однополчанин, лейб-гусар же, Столыпин, красавец, в которого, как вы знаете, влюблен весь петербургский beau-monde и которого в придачу к прозвищу «Монго» зовут еще le beau Столыпин и la coqueluche des femmes. То стихотворение Лермонтова, которое носит это название и написано им на днях, имело soit dit entre nous, основанием то, что Столыпин и Лермонтов вдвоем совершили верхами, недель шесть тому назад, поездку из села Копорского близ Царского Села на петергофскую дорогу, где в одной из дач близ Красного кабачка все лето жила наша кордебалетная прелестнейшая из прелестных нимфа, Пименова, та самая, что постоянно привлекает все лорнеты лож и партера, а в знаменитой бенуарной ложе «волокит» производит появлением своим целую революцию. Столыпин был в числе ее поклонников, да и он ей очень нравился; да не мог же девочке со вкусом не нравиться этот писаный красавец, нечего сказать. Но громадное богатство приезжего из Казани, некоего, кажется, господина Моисеева, чуть ли не из иерусалимской аристократии и принадлежащего, кажется, к почтенной плеяде откупщиков, понравилось девочке еще больше черных глаз Монго, с которым, однако, шалунья тайком видалась…»
Эти заметки рисуют Лермонтова таким, каким он виделся людям достаточно к нему близким. Людям, которые его любили и ценили его поэтический дар. Людям, которым он приоткрывался.
Вот интересно: обычно любящие не могут быть объективны и справедливы, они пристрастны и потому вольно или невольно искажают факты в пользу объекта своей любви. В случае с Лермонтовым дело обстоит ровно наоборот: те, кто Лермонтова не знает, те его и не любят и в своих оценках личности поэта страшно необъективны (некрасивый, злобный, мрачный); но чем больше Лермонтов открывается какому-либо человеку, тем больше этот человек его любит — и тем яснее его взгляд на поэта (ранимый, верный, абсолютно гениальный).
Синицын — где-то посередине: Лермонтов не дает ему узнать себя вполне, но того, что знает Синицын, достаточно, чтобы любить в Лермонтове доброго товарища и безусловно ценить его поэтический дар.
Ближайшим и постоянным, до самой смерти, другом — участником проделок, шалостей, дуэлей, вылазок в театры и к цыганам — оставался у Лермонтова неизменный Алексей Аркадьевич Столыпин — Монго.
Столыпин приходился Лермонтову дядей — он был сыном Аркадия Алексеевича Столыпина, обер-прокурора Сената, родного брата бабушки Лермонтова Арсеньевой. Однако в силу того, что Монго и Лермонтов были ровесниками, их считали двоюродными братьями.
Столыпин был настолько красив, что это вошло в поговорку. М. Н. Лонгинов пишет так: «Красота его, мужественная и вместе с тем отличавшаяся какой-то нежностью, была бы названа у французов «proverbiale» (общеизвестной). Он был одинаково хорош и в лихом гусарском ментике, и под барашковым кивером нижегородского драгуна, и, наконец, в одеянии современного льва, которым был вполне, но в самом лучшем значении этого слова. Изумительная по красоте внешняя оболочка была достойна его души и сердца. Назвать Монго-Столыпина значит для нас, людей того времени, то же, что выразить понятие о воплощенной чести, образце благородства, безграничной доброте, великодушии и беззаветной готовности на услугу словом и делом. Его не избаловали блистательнейшие из светских успехов, и он умер уже не молодым, но тем же добрым, всеми любимым Монго, и никто из львов не возненавидел его, несмотря на опасность его соперничества. Вымолвить о нем худое слово не могло бы никому прийти в голову и принято было бы за нечто чудовищное».
Отменная храбрость Алексея Аркадьевича ни у кого не вызывала сомнений. Однажды он отказался от дуэли, на которую был вызван, и никто не посмел сказать ему ни слова в упрек. Его отказ был принят без всяких объяснений — так безупречна была репутация Монго. Известно также, что Столыпин всегда защищал Лермонтова от нападок многочисленных врагов и мало расположенных к нему людей. В двух дуэлях Лермонтова Столыпин был его секундантом. Безукоризненная репутация Столыпина немало способствовала тому, что поэт был огражден от наветов и кривотолков. Все отзывы о Монго сходятся в том, что он был храбр и благороден. Один только князь Барятинский, также товарищ Лермонтова по Школе, недоброжелательно отзывался и о нем, и о самом Лермонтове; но у Барятинского имелись собственные причины.
Гусарство в обществе Монго запечатлено Лермонтовым в поэме, которая так и называется «Монго», по имени главного ее героя. Лермонтов выведен там под своим прозвищем Маёшка. Событие, подавшее повод к «блестящей поэме-шутке», уже изложено устами добрейшего Афанасия Ивановича Синицына, выковыривавшего после визита Лермонтова окурки из цветочных горшков. «Краса и честь балетной сцены» Екатерина Пименова была дочерью кузнеца и воспитывалась в театральной школе. Ее красота увлекла одного богатого казанского помещика и откупщика Моисеева. Девушка, как тогда выражались, «не устояла», и счастливец поселил свою «нимфу» в одной из весьма модных дач по Петергофской дороге, где окружил всевозможной роскошью.
Монго вместе с Маёшкой задумал совершить ночной набег на дом танцовщицы. Верхами они выехали из Красного Села с закатом солнца, чтобы успеть обратно к семи утра — на полковое учение.
В поэме Лермонтов дает, надо полагать, не только живописный, но и вполне правдивый портрет своего друга:
Монго — повеса и корнет,
Актрис коварных обожатель,
Был молод сердцем и душой,
Беспечно женским ласкам верил
И на аршин предлинный свой
Людскую честь и совесть мерил.
Породы английской он был —
Флегматик с бурыми усами,
Собак и портер он любил,
Не занимался он чинами,
Ходил немытый целый день,
Носил фуражку набекрень;
Имел он гадкую посадку:
Неловко гнулся наперед,
И не тянул ноги он в пятку,
Как должен каждый патриот.
Но если, милый, вы езжали
Смотреть российский наш балет,
То, верно, в креслах замечали
Его внимательный лорнет.
Одна из дев ему сначала
Дней девять сряду отвечала,
В десятый день он был забыт —
С толпою смешан волокит.
Все жесты, вздохи, объясненья
Не помогали ничего…
И зародился пламень мщенья
В душе озлобленной его.
Дополнительный комизм придает положению то обстоятельство, что довольно ничтожная тема («набег» гусара на ветреную актрису) изложена Лермонтовым «демонским» слогом: безумные страсти, клубящиеся в душе демона (у демона есть душа? Ведь он сам — дух?), сопоставлены с досадой на «коварную», снедавшую Монго.
Далее Лермонтов переходит к «автопортрету»:
Маёшка был таких же правил:
Он лень в закон себе поставил,
Домой с дежурства уезжал,
Хотя и дома был без дела,
Порою рассуждал он смело,
Но чаще он не рассуждал.
Разгульной жизни отпечаток
Иные замечали в нем;
Печалей будущих задаток
Хранил он в сердце молодом;
Его покоя не смущало,
Что не касалось до него;
Насмешек гибельное жало
Броню железную встречало
Над самолюбием его.
Слова он весил осторожно
И опрометчив был в делах.
Порою: трезвый — врал безбожно,
И молчалив был — на пирах.
Характер вовсе бесполезный
И для друзей и для врагов…
Увы! читатель мой любезный,
Что делать мне — он был таков!
Любопытно отметить, что «автопортрет», кажется, похож гораздо меньше: скорее, описан тот Маёшка, которым Лермонтов, по его мнению, представал таким людям, как Синицын. Синицыны же видели его глубже — и любили гораздо больше, чем думалось Лермонтову.
Далее поэма переходит к месту действия и третьему персонажу — героине.
Вдоль по дороге в Петергоф,
Мелькают в ряд из-за ограды
Разнообразные фасады
И кровли мирные домов,
В тени таинственных садов.
Там есть трактир… и он от века
Зовется «Красным кабачком»,
И там — для блага человека
— Построен сумасшедших дом,
И там приют себе смиренный
Танцорка юная нашла.
Краса и честь балетной сцены,
На содержании была:
N. N., помещик из Казани,
Богатый волжский старожил,
Без волокитства, без признаний
Ее невинности лишил.
«Мой друг! — ему я говорил. —
Ты не в свои садишься сани,
Танцоркой вздумал управлять!
Ну где тебе ее…»
В «Монго» есть все: роковые страсти, эротические сцены, описанные с изяществом французских «просветителей», монологи, раскрывающие характер, мотивы и образ жизни персонажей, псевдоглубокие наблюдения «с моралью»:
Маёшка, друг великодушный,
Засел поодаль на диван,
Угрюм, безмолвен, как султан.
Чужое счастие нам скучно,
Как добродетельный роман.
Друзья! ужасное мученье
Быть на пиру…
Иль адъютантом на сраженье
При генералишке пустом;
Быть на параде жалонёром
Или на бале быть танцором,
Но хуже, хуже во сто раз
Встречать огонь прелестных глаз
И думать: это не для нас!
Финал истории, как мы помним, таков: в разгар нежной сцены является сам N.N. — «хозяин» прекрасной Пименовой.
Меж тем Монго горит и тает…
Вдруг самый пламенный пассаж
Зловещим стуком прерывает
На двор влетевший экипаж:
Девятиместная коляска
И в ней пятнадцать седоков…
Увы! печальная развязка,
Неотразимый гнев богов!..
То был N.N. с своею свитой:
Степаном, Федором, Никитой,
Тарасом, Сидором, Петром, —
Идут, гремят, орут, содом!
Все пьяны… прямо из трактира,
И на устах —…
Но нет, постой! умолкни, лира!
Тебе ль, поклоннице мундира,
Поганых фрачных воспевать?..
В истерике младая дева…
Как защититься ей от гнева,
Куда гостей своих девать?..
Под стол, в комод иль под кровать?
В комоде места нет и платью,
Урыльник полон под кроватью…
Им остается лишь одно:
Перекрестясь, прыгнуть в окно…
Опасен подвиг дерзновенный,
И не сносить им головы!
Но вмиг проснулся дух военный —
Прыг, прыг!., и были таковы…
Собственно, вот и вся поэма. Заполнять многоточия читатель волен в меру собственной испорченности; но многоточия в «Монго» — не главное. Вся эта поэма — беглая зарисовка характера Маёшки, такого, каким он хотел выглядеть (и выглядел) в глазах большинства.
Зимой 1834/35 года Лермонтов часто бывает у братьев Александра и Сергея Трубецких. Здесь он встречался с князем А. И. Барятинским, Б. А. Перовским (братом писателя, автора «Черной курицы»), Сергеем Голицыным, Бахметевым, H.A. Жерве. У Трубецких, как сообщал Г. Г. Гагарин, собиралось «небольшое общество исключительно добрых и честных юношей, очень дружных между собой. Каждый сюда приносит свой небольшой талант и, в меру своих сил, способствует тому, чтобы весело и свободно развлечься значительно лучше, чем во всех чопорных салонах». Здесь рисовали, пели, занимались гимнастикой. Однажды на вечере у Трубецких произошел спор Лермонтова с Барятинским. «Лермонтов настаивал на всегдашней его мысли, что человек, имеющий силу для борьбы с душевными недугами, не в состоянии побороть физическую боль. Тогда, не говоря ни слова, Барятинский снял колпак с горящей лампы, взял в руку стекло и, не прибавляя скорости, тихими шагами, бледный прошел через комнату и поставил ламповое стекло на стол целым…»
Некоторые из участников кружка Трубецких стали впоследствии членами «Кружка шестнадцати».
Что это был за кружок, кто конкретно туда входил и чем, собственно, все эти молодые люди занимались, осталось неразгаданным. Вероятнее всего, ничем серьезным не занимались и состав участников никогда не был постоянным. Однако именно в этом обществе и в это время у Лермонтова появляется «тайный враг» — Барятинский (по выражению Эммы Герштейн), и такое положение сохраняется до самого конца. Но о «Кружке шестнадцати» — в соответствующем месте, в 1839 году.
Весной Елизавета Алексеевна Арсеньева уехала из Петербурга в Тарханы. Дела требовали ее присутствия, и Лермонтов честно признавался в письме Александре Михайловне Верещагиной: «Не могу вам выразить, как огорчил меня отъезд бабушки. Перспектива остаться в первый раз в жизни совершенно одному — меня пугает; во всем этом большом городе не останется ни единого существа, которое бы действительно мною интересовалось…»
Что, в общем, не вполне правда: рядом с Лермонтовым — Столыпин, Святослав Раевский, Аким Шан-Гирей… но никого «московского», по-настоящему родного.
Более того, Лермонтова ожидает новый удар (о чем он пишет все в том же длиннющем письме Верещагиной — том же самом, где рассказывает ей со своей стороны всю авантюру с Сушковой). Речь идет о предстоящем замужестве Варвары Лопухиной. Шан-Гирею запомнилось, как страшно отреагировал Лермонтов на это известие: «Мы играли в шахматы, человек подал письмо; Мишель начал его читать, но вдруг изменился в лице и побледнел; я испугался и хотел спросить, что такое, но он, подавая мне письмо, сказал: «Вот новость — прочти» — и вышел из комнаты. Это было известие о предстоящем замужестве В. А. Лопухиной».
Верещагиной он пишет нарочито небрежно: «…побеседуем о вас и о Москве. Мне передавали, что вы очень похорошели, и сказала это г-жа Углицкая… Что поистине смешно, так это ее желание во что бы то ни стало выказать себя несчастною, чтобы вызвать общее сочувствие… Она мне также сообщила, что m-lle Barbe выходит замуж за г. Бахметева; не знаю, верить ли ей, но во всяком случае я желаю m-lle Barbe жить в супружеском согласии до празднования ее серебряной свадьбы — и даже долее, если до тех пор она не пресытится!..»
Потрясшее Лермонтова известие передается между пустейшими московскими сплетнями — и притом самым легкомысленным тоном. Почему — понятно: чтобы скрыть свои истинные чувства. Эти истинные чувства будут потом прорываться в «Двух братьях», в «Княгине Лиговской», в «Герое нашего времени» — и везде убийственной страстью главного героя, женщиной, которую он будет любить всерьез, без притворства, станет дама с родинкой, дама по имени Вера (видоизмененное от Варя): «У Вареньки родинка, Варенька уродинка», — дразнили ее дети (Шан-Гирей).
Родственники Варвары Александровны много лет требовали, чтобы имя ее не упоминалось в связи с Лермонтовым. Возможно, причиной этого стала ужасная репутация Лермонтова как непристойного поэта, человека во всех отношениях неблагонадежного. Любовь к Варваре Александровне такого человека способна была лишь компрометировать ее. Поэтому уничтожались письма, вымарывались страницы дневников, сжигались рисунки, вытравливали самое имя Вареньки из всего, что как-то могло связать ее с Лермонтовым. Очень постепенно начали проясняться «контуры» давней истории, которую Висковатов называет «чистой и возвышенной». «Я не считаю себя обязанным все еще хранить в секрете отношения Лермонтова к Варваре Алекс. Лопухиной, тем более что они самого идеального характера», — заявляет автор первой биографии поэта. Что ж, после смерти Лермонтова прошло сорок лет — может быть, и в самом деле пора…
Варвара Александровна была почти ровесницей Лермонтова (родилась в 1815 году); однако различие в воспитании юношей и девушек привело к тому, что Варвара уже блистала в салонах и считалась взрослой девушкой, в то время как Мишель оставался школьником. Варя была «кузиной», «сестрой», объектом нежного и страстного поклонения. Аким Шан-Гирей пишет об этом с целомудренной открытостью: «Чувство к ней Лермонтова было безотчетно, но истинно и сильно, и едва ли не сохранил он его до самой смерти своей, несмотря на некоторые последующие увлечения, но оно не могло набросить — и не набросило — мрачной тени на его существование, напротив: в начале своем оно возбудило взаимность, впоследствии, в Петербурге, в Гвардейской школе, временно заглушено было новою обстановкой и шумною жизнью юнкеров тогдашней школы, по вступлении в свет — новыми успехами в обществе и литературе; но мгновенно и сильно пробудилось оно при неожиданном известии о замужестве любимой женщины…»
Возможно, Лермонтов открыл свои переживания верному другу — Марии Александровне Лопухиной; но та уничтожала все, где в письмах к ней Лермонтов говорил о ее сестре Варваре или о муже Варвары — Бахметеве. Не удалось уничтожить другие свидетельства — то, что писал Лермонтов в «Княгине Лиговской», писал, почти не скрывая, кого именно он имеет в виду.
История этой юношеской любви, согласно «Княгине Лиговской», выглядит следующим образом.
В Москве живет юноша по имени Жорж Печорин. Этот «первый» Печорин еще не похож на «героя нашего времени», но ужасно похож — внешне и повадками — на молодого Лермонтова: некрасив, неловок, но глубок и «странен». Он носит общее имя для «странных людей» — имя Григорий передано во французской версии как Жорж, т. е. Георгий (другой вариант того же имени — Юрий). И естественно, много рассуждает о женщинах, их обыкновениях, характере, манерах, коварстве, притворстве, искренности и т. п. О женщинах «первый» Печорин (как, впрочем, и рассказчик в «Вадиме») говорит с интересом юного натуралиста, наблюдающего за каким-нибудь диким животным в зоопарке.
Однако вернемся к истории любви.
В далекие годы московская знакомая Печорина «называлась просто Верочка», и «Жорж, привыкнув видеться с нею часто, не находил в ней ничего особенного». Затем произошел случай, который все изменил.
«Раз собралась большая компания ехать в Симонов монастырь ко всенощной молиться, слушать певчих и гулять… По какому-то случаю Жоржу пришлось сидеть рядом с Верочкою, он этим был сначала недоволен: ее 17-летняя свежесть и скромность казались ему верными признаками холодности и чересчур приторной сердечной невинности… Выехав уже за город, когда растворенный воздух вечера освежил веселых путешественников, Жорж разговорился с своей соседкою. Разговор ее был прост — жив и довольно свободен. Она была несколько мечтательна, но не старалась этого выказывать, напротив, стыдилась этого как слабости. Суждения Жоржа в то время были резки, полны противоречий, хотя оригинальны…
Наконец приехали в монастырь. До всенощной ходили осматривать стены, кладбище… Жорж не отставал от Верочки, потому что неловко было бы уйти, не кончив разговора, а разговор был такого рода, что мог продолжиться до бесконечности. Он и продолжался всё время всенощной, исключая тех минут, когда дивный хор монахов и голос отца Виктора погружал их в безмолвное умиление. Но зато после этих минут разгоряченное воображение и чувства, взволнованные звуками, давали новую пищу для мыслей и слов. После всенощной опять гуляли и возвратились в город тем же порядком, очень поздно. Жорж весь следующий день думал об этом вечере, потом поехал к Р-вым, чтоб поговорить об нем и передать свои впечатления той, с которой он их разделял. Визиты делались чаще и продолжительнее, по короткости обоих домов они не могли обратить на себя никакого подозрения; так прошел целый месяц, и они убедились оба, что влюблены друг в друга до безумия…
Между тем в университете шел экзамен. Жорж туда не явился: разумеется, он не получил аттестата…»
История с аттестатом нам тоже очень знакома: это ведь Лермонтов не явился сдавать экзамен… Исследователей сбивал с толку монастырь: предполагали, что прототипом Верочки, по крайней мере в этом эпизоде, была Екатерина Сушкова («У врат обители святой»); но совершенно очевидно, что это другой монастырь, другая поездка, другая женщина и другое чувство.
Накануне разлуки Жорж и Верочка обменялись «безмолвным поцелуем», который испугал обоих. «И хотя Жорж рано с помощью товарищей вступил на соблазнительное поприще разврата… но честь невинной девушки была еще для него святыней».
Когда открылось, что Жорж не сдал экзамена, «в комитете дядюшек и тетушек было положено, что его надобно отправить в Петербург и отдать в юнкерскую школу: другого спасения они для него не видали — там, говорили они, его прошколят и выучат дисциплине».
В этом пункте пути Жоржа Печорина и Михаила Лермонтова расходятся: Лермонтов таки поступает в школу, но Жорж отправляется на войну, в Польшу! О чем объявляет Верочке при последнем свидании. «Чрез несколько дней Жорж приехал к Р-вым, чтоб окончательно проститься. Верочка была очень бледна, он посидел недолго в гостиной, когда же вышел, то она, пробежав чрез другие двери, встретила его в зале. Она сама схватила его за руку, крепко ее сжала и произнесла неверным голосом:
— Я никогда не буду принадлежать другому…»
Лермонтов описывает жизнь своего «первого» Печорина в разлуке с Верочкой: «Печорин имел самый несчастный нрав: впечатления сначала легкие постепенно врезывались в его ум всё глубже и глубже, так что впоследствии эта любовь приобрела над его сердцем право давности, священнейшее из всех прав человечества».
Далее — опять некая важная веха, совпадающая по всем пунктам: «поклон». Этот «поклон» был Лермонтову памятен и каким-то образом имел для него большое значение.
Аким Шан-Гирей привез этот «поклон» в Петербург Мишелю от Вареньки.
«В отсутствие Лермонтова мы с Варенькой часто говорили о нем; он нам обоим хотя не одинаково, но равно был дорог. При прощанье, протягивая руку, с влажными глазами, но с улыбкой, она сказала мне:
— Поклонись ему от меня; скажи, что я покойна, довольна, даже счастлива.
Мне очень было досадно на Мишеля, что он выслушал меня как будто хладнокровно и не стал о ней расспрашивать, я упрекнул его в этом, он улыбнулся и отвечал:
— Ты еще ребенок, ничего не понимаешь!
— А ты хоть и много понимаешь, но не стоишь ее мизинца! — возразил я»…
В «Княгине Лиговской» сестра Жоржа Варенька точно так же привозит ему поклон «от своей милой Верочки, как она ее называла, — ничего больше как поклон».
«Печорина это огорчило — он тогда еще не понимал женщин. — Тайная досада была одна из причин, по которым он стал волочиться за Лизаветой Николаевной, слухи об этом, вероятно, дошли до Верочки. Через полтора года он узнал, что она вышла замуж, через два года приехала в Петербург уже не Верочка, а княгиня Лиговская»…
Многое, наверное, хотел бы Лермонтов высказать своей Вареньке — рассказать о своих чувствах, зацепить ее чувства, показать, как он относится к ее мужу, объяснить, почему он начал ухаживать за Екатериной Сушковой («Лизаветой Николаевной» романа)…
Свадьба Вареньки Лопухиной состоялась в Москве 25 мая. Праздновали в доме Лопухиных на Молчановке. Николая Федоровича Бахметева Лермонтов неизменно не любил и Варвару Александровну неизменно называл «Лопухиной».
«Внешняя порядочность, посредственность и внутренняя ничтожность этого характера (т. е. Бахметева) бесили Михаила Юрьевича… Он не выносил его возле «в полном смысле восхитительной, симпатичной, умной и поэтической Вареньки»… — писал Висковатов. — Что, собственно, побудило Вареньку выйти за Бахметева, мы утвердительно сказать не можем… Быть может, Варенька действительно увлеклась богатством… Быть может, ее упрашивали сделать выгодную партию, а холодность Михаила Юрьевича, упорно хранившего молчание в Петербурге и хохотавшего, когда ему говорили о ней, заставили ее уверовать в то, что поэт навсегда от нее отвернулся… Бахметев был, в сущности, «добрый человек»: по крайней мере, он слыл за такого еще в начале 1880-х годов, когда в Москве был постоянным членом Английского клуба… Несмотря на репутацию «доброго человека», Бахметев не прочь был позлословить о Лермонтове с братьями Мартыновыми, тоже посещавшими клуб… Если же кто выказывал интерес к памяти Лермонтова, Бахметев выходил из себя, особенно когда подозревал, что знают об отношениях к нему поэта. Когда в 1881 году мне захотелось переговорить с Бахметевым… близкие к Бахметеву люди, к которым я обратился, умоляли меня этого не делать: «Добрейший старик умрет от апоплексического удара, — говорили мне. — Пожалейте его!»».
Что ж, у Бахметева были основания сильно нервничать по поводу лермонтовского творчества. Если Лермонтов и не изобразил его в виде какого-нибудь особо черного злодея, то поступил гораздо хуже: он не сказал о нем ни единого доброго слова. Посредственность. Только и всего. Сцена с серьгами: князь Лиговской показывает гостям красивые серьги, купленные им для жены, и предлагает… угадать цену. А потом хвастается, что сторговал чуть дешевле. Ужас, в общем.
«Она вышла замуж за старого, неприятного и обыкновенного человека, вероятно для того, чтоб делать свою волю, и что же, если я отгадал правду, если она добровольно переменила одно рабство на другое, то какая же у нее была цель? Какая причина?.. Но нет, любить она его не может, за это я ручаюсь головой», — думает Жорж Печорин, наблюдая за супругами Лиговскими.
Все эти литературные откровения не остались без последствий. Бахметев в конце концов решительно воспретил супруге иметь с Лермонтовым отношения. Он заставил ее уничтожить письма поэта и все, что тот ей когда-либо дарил. Тогда Варенька передала дорогие ей рукописи и рисунки Александре Михайловне Верещагиной, в те годы — баронессе Хюгель. В Штутгарте, где она жила, сохранились лермонтовские реликвии, в том числе два портрета Вареньки, созданные Лермонтовым (Варенька в образе испанской монахини времен первой редакции «Демона», Варенька в образе «Княгини Лиговской»).
Так или иначе, известие о замужестве Варвары Александровны было для Лермонтова ударом, от которого он так и не оправился.
В начале августа 1835 года вышла в свет очередная книжка журнала «Библиотека для чтения», где была напечатана поэма Лермонтова «Хаджи Абрек». Это было первое появление в свете «совершенно другого» Лермонтова — не того, кто был широко известен непристойными стихами, а какого-то иного…
Интересна сама история этой публикации. «Стихотворная повесть» «Хаджи Абрек» была создана еще в юнкерской школе. Лермонтов вовсе не собирался ее публиковать, однако один из его товарищей (и родственник), уже упоминавшийся Николай Дмитриевич Юрьев, втайне от автора отнес это произведение к Сенковскому. «Выкрадывать» поэму и передавать ее издателю «тихонько» пришлось потому, что «Мишель» ни в какую не соглашался печатать свои стихи.
Когда она в одно прекрасное утро появилась напечатанной в «Библиотеке для чтения», Лермонтов «был взбешен». Наверное, здорово досталось Юрьеву — и заодно Шан-Гирею. Ожидали злых отзывов в печати. Однако, к счастью, поэму никто «не разбранил», напротив, она «имела некоторый успех»… Лермонтов немного поуспокоился и продолжил сочинять — впрочем, он по-прежнему ничего не хотел печатать.
Журнал с публикацией дошел и до Тархан, и бабушка писала внуку — между сообщениями о денежных делах, пошиве нового мундира и приобретении для Лермонтова тройки лошадей «одной породы с буланой и цвет одинакой, только черный ремень на спине и черные гривы, забыла, как их называют»: «Стихи твои, мой друг, я читала бесподобные, а всего лучше меня утешило, что тут нет нонышней модной неистовой любви, и невестка сказывала, что Афанасью очень понравились стихи твои и очень их хвалил, да как ты не пишешь, какую ты пиесу сочинил, комедия или трагедия, все, что до тебя касается, я неравнодушна…»
Бабушка все ждет внука в Тарханах, а он все задерживается в Петербурге, и она шлет ему грустные послания:
«Я с 10 сентября всякой час тебя ждала, 12 октября получила письмо твое, что тебя не отпускают, целую неделю надо было почты ждать, посылаю теперь тебе, мой милый друг, тысячу четыреста рублей ассигнациями да писала к брату Афанасию, чтоб он тебе послал две тысячи рублей… Я в Москве была нездорова, оттого долго там и прожила, долго ехала, слаба еще была и домой приехала 25 июля, а в сентябре ждала тебя, моего друга…»
Желаемый отпуск Лермонтов получил только в самом конце 1835 года, а пока, задерживаясь в Петербурге, работает над новым произведением — «комедией или трагедией» — под названием «Маскарад».
Первая редакция «Маскарада» — три акта — была представлена в «драматическую цензуру» при III отделении в октябре. Там сочли произведение не вполне уместным, и драма была «возвращена для нужных перемен».
«Маскарад» — единственная драма, которую Лермонтов действительно предназначал для театра. Он упорно добивался ее постановки на сцене. Рукопись предоставленного в цензуру трехактного варианта до нас не дошла. Эта версия «Маскарада» известна лишь по отзыву цензора Е. Ольдекопа, который подробно излагает ее содержание. В частности, драматическая цензура нашла драму недопустимой к постановке ввиду «непристойных нападок» на костюмированные балы в доме Энгельгардтов и «дерзостей противу дам высшего общества». «Я не знаю, — пишет Ольдекоп, — сможет ли пьеса пойти даже с изменениями; по крайней мере сцена, где Арбенин бросает карты в лицо князю, должна быть совершенно изменена… Я не понимаю, как автор мог допустить такой резкий выпад против костюмированных балов в доме Энгельгардтов». Сейчас это обвинение выглядит почти непонятным: какие дерзости, какие непристойные нападки? На маскарадах ведь так и положено, чтобы маски интриговали друг друга, теряли драгоценности, устраивали розыгрыши, не всегда безобидные. Но следует учитывать «неприкосновенность» дам высшего света и гораздо более строгие понятия об общественной морали, когда делать было можно, а говорить об этом — нельзя. Кроме того, на маскарадах Энгельгардтов бывали члены царской фамилии.
Знаменитый шеф жандармов А. Х. Бенкендорф усмотрел в «Маскараде» еще и прославление порока: ведь Арбенин, отравивший жену, остался без наказания. Поэтому Бенкендорф потребовал, чтобы пьеса заканчивалась «примирением между господином и госпожой Арбениными».
В своих воспоминаниях, озаглавленных «Знакомство с русскими поэтами», А. Н. Муравьев пишет о цензурных мытарствах «Маскарада» так: «Пришло ему (Лермонтову) на мысль написать комедию вроде «Горе от ума», резкую критику на современные нравы, хотя и далеко не в уровень с бессмертным творением Грибоедова. Лермонтову хотелось видеть ее на сцене, но строгая цензура Третьего отделения не могла ее пропустить. Автор с негодованием прибежал ко мне и просил убедить начальника сего отделения, моего двоюродного брата А. Н. Мордвинова, быть снисходительным к его творению; но Мордвинов остался неумолим; даже цензура получила неблагоприятное мнение о заносчивом писателе, что ему вскоре отозвалось неприятным образом».
К началу декабря 1835 года был закончен четвертый акт «Маскарада» (вторая редакция драмы), и Лермонтов поручил своему другу С. А. Раевскому снова представить «Маскарад» в драматическую цензуру.
Эту новую, четырехактную, версию пьесы принято считать основной. В ней появляется образ Неизвестного; зато не выполнено ни одно из цензурных условий.
До нас дошла писарская копия второй (основной) редакции «Маскарада». В ней рукой Раевского сделаны (вероятно, с автографа) добавления и ремарки, касающиеся первых трех действий драмы: введение образа Неизвестного привело к необходимости этих изменений с самого начала пьесы.
В основной редакции четко выявлена вся линия «Неизвестный — Арбенин». Неизвестный в первом действии пророчит Арбенину: «Несчастье с вами будет в эту ночь». Далее Неизвестный появляется на балах, где бывает Арбенин (он неустанно следит за каждым его шагом, в чем признается в самом финале). На балу Неизвестный видит, как Арбенин всыпает яд в мороженое Нины, но не удерживает ни Арбенина, ни Нину. Развязка драмы Неизвестного и Арбенина происходит в дописанном Лермонтовым четвертом действии.
Четырехактную редакцию «Маскарада» цензура также не пропустила: «Убрать до востребования. В театре к представлению быть не может».
Интересно, на что рассчитывал Лермонтов, внося подобного рода поправки в драму? Никакой принципиальной переработки пьесы сделано не было. Лермонтов не выбросил из трехактной редакции ни одного стиха. Категорически отказался закончить пьесу «примирением между господином и госпожой Арбениными». Главный герой был поэтом осужден не в жандармском смысле — никто не пришел арестовывать Арбенина и сажать его в тюрьму по обвинению в убийстве. В общем, Лермонтов все сделан неправильно и приобрел репутацию «заносчивого писателя».
Позднее, в феврале 1837 года, в своем «объяснении» по делу о «непозволительных стихах на смерть Пушкина» Лермонтов в таких словах сформулировал печальный итог попыткам провести «Маскарад» через драматическую цензуру: «Драма «Маскарад», в стихах, отданная мною в театр, не могла быть представлена по причине (как мне сказали) слишком резких страстей и характеров и также потому, что в ней добродетель недостаточно вознаграждена». Вообще-то довольно язвительно сформулировано, если знать действительные отзывы цензуры!
«Маскарад» существовал в нескольких списках. М. Н. Лонгинов вспоминает, что видел в марте 1836 года у Лермонтова «тщательно переписанную тетрадь in folio и очень толстую, на заглавном листе крупными буквами было написано «Маскарад, драма»». Сослуживец С. А. Раевского по Департаменту государственных имуществ В. А. Инсарский сообщает, что ему в свое время «навязали читать и выверять «Маскарад», который предполагали еще тогда (т. е. в 1836 году) поставить на сцене».
Да, «Маскарад» Лермонтов хотел видеть на сцене.
Юношеские драмы Лермонтова, «драмы для чтения», не для театра, написанные более для себя, чем для непосвященных, представляли собой своего рода диалоги с самим собой и другими людьми — попытку осмысления жизни и человеческих отношений. «Маскарад» — своего рода диалог со столицей Российской империи. Все, что Лермонтов не мог высказать «в лицо» этому городу и его высшему свету, он высказал в драме. Это был город, где Лермонтов по приезде «совсем лишился сна». Еще в 1832 году он жаловался: «…я догадался, что не гожусь для общества… вчера я был в одном доме NN, где, просидев 4 часа, я не сказал ни одного путного слова; — у меня нет ключа от их умов…» (письмо С. А. Бахметевой).
Теперь «ключи от умов» у Лермонтова были, и он заговорил. Вести легкую светскую беседу получалось плохо, поэтому для объяснения Лермонтов прибег к пьесе. Он пользовался этим средством и в разгар конфликта между бабушкой и отцом, и страдая от неразделенной любви, и мучаясь известием о замужестве Вареньки Лопухиной. Теперь он разговаривал с Петербургом.
Столичная знать была увлечена балами, карточной игрой, маскарадами. Большой известностью пользовались публичные маскарады в доме Энгельгардта (сейчас это Малый зал филармонии, Невский, 30). Именно там происходит действие в первом акте драмы.
Карточная игра была распространена почти повсеместно. «Игровая зависимость» в те времена была, быть может, распространена даже больше, чем сейчас. Люди проигрывали состояния, казенные деньги, стрелялись из-за карт. За картами завязывались знакомства, обсуждались партии, определялось продвижение по службе. Игра в карты открывала доступ в свет людям, не причастным к нему. Один из современников Лермонтова писал: «Можно положительно сказать, что семь десятых петербургской мужской публики с десяти часов вечера всегда играют в карты». Карточная игра являлась мерилом «нравственного достоинства человека, — писал П. А. Вяземский. — «Он приятный игрок» — такая похвала достаточна, чтобы благоприятно утвердить человека в обществе». Имена «великих картежников» — таких, как Федор Толстой-Американец, — были известны не менее, чем имена великих дуэлянтов, бретеров. Об игроках писали В. А. Дюканж «Тридцать лет, или Жизнь игрока», А. Марлинский «Испытание», A.A. Шаховской «Игроки», А. Яковлев «Игрок в банк», Д. Н. Бегичев «Семейство Холмских», A.C. Пушкин «Пиковая дама», Н. В. Гоголь «Игроки»…
Играть в карты — играть с жизнью — играть на жизнь…
Сложный механизм интриги, направленной против главного героя, Арбенина, держится на пяти центральных персонажах пьесы. Баронесса Штраль — дама умная и тонкая; она чрезвычайно внимательна к собственным капризам и еще более внимательна к своей репутации. Лишь в самом финале в ней одерживает верх искренность и человечность. Это сложный образ — в отличие от Казарина, картежника, шулера и циника. Казарин из тех предающихся пороку людей, которым до крайности важно заразить этим окружающих. Для чего? Для того чтобы быть среди «своих», но, что еще важнее, для того, чтобы снова и снова утверждаться в своем выборе как в единственно правильном. Это обычное поведение зараженных пороком людей: пьяница любит спаивать, как известно. Лермонтов хорошо знает, как выглядит порок. В образе Казарина мелькают рожки «маленького бесенка», желающего расшевелить «демона», временно заснувшего в Арбенине.
Вспомним рассуждение Соловьева: маленький «игривый» бесенок вроде как допустимое явление, в отличие от демона, который есть явление слишком откровенное, страшное (пугающее его, Соловьева) и потому недопустимое.
Лермонтов с его обостренным и безошибочным духовным чутьем знал, что качественной разницы нет. Казарин — может быть, всего лишь «бесенок», но гибельный «бесенок»: руководит молодым Звездичем, вступающим на путь порока, и возвращает на этот путь Арбенина.
О своем давнем «друге» Арбенине Казарин так и говорит:
Женился и богат, стал человек солидный;
Глядит ягненочком, — а, право, тот же зверь…
Мне скажут: можно отучиться,
Натуру победить. Дурак, кто говорит;
Пусть ангелом и притворится,
Да черт-то всё в душе сидит.
Говорят, от игровой зависимости исцелиться практически невозможно. Казарин это знает без всякого психоанализа. А святые отцы говорили: не можешь победить грех — беги! Арбенин и убежал… но убежал недалеко: «бесенок» окликнул демона, и демон отозвался…
Князь Звездич — блестящий столичный офицер, герой маскарадных приключений, олицетворение пошлых светских «правил»… Внешне он вроде бы привлекателен, но вот смешон, нелеп и производит отталкивающее впечатление. Почему? Ничтожная, мелкая личность. Теперь у Лермонтова есть «ключ от их умов»: за смущавшими некогда шестнадцатилетнего москвича изящными манерами скрывается ничто. Пустота. Пшик. И в эту пустоту легко вползает тьма.
К числу «злодеев» присоединяется некий Шприх. Фамилия эта позаимствована из повести О. И. Сенковского «Предубеждение» (у Сенковского — Шпирх, но связь очевидна). Шприх — шпион и интриган, все про всех знает, видит всех насквозь и в каждом легко угадывает слабину.
Арбенин характеризует его так:
Он мне не нравится… видал я много рож,
А этакой не выдумать нарочно:
Улыбка злобная, глаза… стеклярус точно,
Взглянуть — не человек, — ас чертом не похож.
Казарин тотчас довольно живо возражает:
Эх, братец мой, что вид наружный?
Пусть будет хоть сам черт!., да человек он нужный…
Со всеми он знаком, везде ему есть дело,
Все помнит, знает все, в заботе целый век,
Был бит не раз, с безбожником — безбожник,
С святошей — езуит, меж нами — злой картежник,
А с честными людьми — пречестный человек.
Интересная и очень злая пародия на апостольское «для всех был всем». Но Апостол был всем для всех ради проповеди Евангелия, а Шприх все для всех ради прямо противоположного…
Считается, что прототипом Шприха явился широко известный в светских салонах Петербурга некий A.A. Элькан — меломан, говоривший на многих языках, писавший фельетоны и биографии артистов, хвалившийся знакомством с разными европейскими знаменитостями. Репутация у него была громкая и скандальная. Видимо, это была настолько выразительная, до гротескности, фигура, что писатели того времени постоянно «тягали» его в прототипы. Элькана имел в виду Грибоедов, создавая образ Загорецкого в «Горе от ума», а Сенковский списывал с Элькана своего Шпирха в повести «Предубеждение». Элькан мелькает в повести Т. Г. Шевченко «Художник», в водевиле П. А. Каратыгина «Ложа первого яруса на последний дебют Тальони». В общем, послужил человек искусству.
Лермонтов использовал образы знакомых читателю того времени литературных персонажей, но подал их по-новому. Загорецкий Грибоедова, Шпирх Сенковского — лица комические. Лермонтов видит за этой маской клубящуюся тьму.
Но главный (и потому тайный) враг Арбенина в пьесе — Неизвестный. И это не «бесенок», а нечто гораздо более основательное. Неизвестный кружит, до поры не видимый Арбениным, готовит гибель для главного героя. Как это устроить? Довольно просто: демон Неизвестного хорошо знает арбенинского демона, готового пробудиться в любой миг. Арбенин сам разрушит свое счастье и свою жизнь, его следует лишь подтолкнуть в правильном направлении. И тогда останется лишь прийти и насладиться местью.
Тайна Неизвестного раскрывается в финале.
Семь лет тому назад
Ты узнавал меня, Арбенин. Я был молод,
Неопытен, и пылок, и богат.
Но ты — в твоей груди уж крылся этот холод,
То адское презренье ко всему,
Которым ты гордился всюду!
Не знаю, приписать его к уму
Иль к обстоятельствам…
Раз ты меня уговорил, — увлек
к себе… Мой кошелек
Был полон — и к тому же
Я верил счастью. Сел играть с тобой
И проиграл…
… Но ты, хоть молод, ты меня держал
В когтях, — и я все снова проиграл.
Я предался отчаянью — тут были,
Ты помнишь, может быть,
И слезы и мольбы… В тебе же возбудили
Они лишь смех. О! лучше бы пронзить
Меня кинжалом. Но в то время
Ты не смотрел еще пророчески вперед.
И только нынче злое семя
Произвело достойный плод.
И я покинул все, с того мгновения,
Все, женщин и любовь, блаженство юных лет,
Мечтанья нежные и сладкие волненья,
И в свете мне открылся новый свет,
Мир новых, странных ощущений,
Мир обществом отверженных людей,
Самолюбивых дум и ледяных страстей
И увлекательных мучений…
Неизвестный в коротких, выразительных, страшных словах описывает жизнь игрока. Это существование вне земного рая мучительно и вместе с тем притягательно, из него почти невозможно вырваться. Оно подобно существованию падших духов. Но игроки — не духи, это люди, они способны вернуть себе утраченный рай.
Арбенину это удалось, пусть даже на время, — он нашел ангела, Нину, он оставил игру и, казалось, обрел спасение.
Казарину Арбенин за игровым столом нужен «просто»; Неизвестный испытывает абсолютно демонское чувство зависти.
Недавно до меня случайно слух домчался,
Что счастлив ты, женился и богат, —
говорит он Арбенину. —
И горько стало мне — и сердце зароптало,
И долго думал я: за что ж
Он счастлив — и шептало
Мне чувство внятное: иди, иди, встревожь,
И стал я следовать, мешаяся с толпой
Без устали, всегда повсюду за тобой…
В финале пьесы собрались все свои, таить больше нечего. Маски сорваны. Все побуждения, все сокровенные мысли — всё высказывается с предельной ясностью, без стеснения.
Что такое Евгений Арбенин? Он носит фамилию «странного человека» — Арбенин. Есть ли тут какая-то связь? Возможно, что и есть. Персонаж по фамилии Арбенин в обоих случаях у Лермонтова заканчивает безумием, потому что весь мир ополчается против них. Оба Арбенина не находят — собственно, и не ищут — себя в общественном движении. Они не размышляют о судьбах социума, не рвутся помогать угнетенному крестьянству, не пишут общественно значимых произведений. Они ищут только личного счастья. Мог ли «странный человек», переехав из Москвы в Петербург, увлечься карточной игрой, пробудить своего демона, потерять земной рай, а потом, невероятным усилием — и не без чуда, встречи с Ниной, с ангелом, — вернуть если не незапятнанный изначальный рай, то хотя бы его подобие?
Да вот мог. И точно так же мог потом погубить его — как Демон погубил Тамару. Но для Арбенина все хуже, чем для Демона: Демон в силу своей природы не в состоянии быть кем-то, кроме злого духа; Арбенин же человек, и ему под силу не быть «злым духом»; он даже сумел на какое-то время вырваться…
Круговая порука зла настигла и погубила его. Любовь чистой женской души оказалась бессильной, когда в игру вступил демон.
«Маскарад» — это пьеса о зле под маской обыденности. Какова бы ни была «градация» зла — пустота, как у Звездича, способность поддаться искушению, как у баронессы, «лакейство», как у Шпри-ха, роль «шестерки», как у Казарина, или роль «козырного валета» (скажем так), как у Неизвестного, — объединившись в целый мир «отверженных», эти маски обступают Арбенина и помогают ему погубить свой недавно обретенный рай.
Лермонтов не напечатал «Маскарад». Запрещение пьесы для постановки на сцене вселило мысль о безнадежности увидеть ее в печати. После гибели поэта А. А. Краевский сделал первую попытку напечатать пьесу. 22 сентября 1842 года цензор А. В. Никитенко (автор очень интересного дневника, изданного в трех томах) представил «Маскарад» на рассмотрение Цензурного комитета. Никитенко был человеком умным и опытным. Он предварительно изъял из текста те места, которые могли, с его точки зрения, вызвать безусловный запрет драмы. Многие другие места, которые могли осложнить прохождение драмы через цензуру и которые Никитенко не хотел ни запрещать, ни пропускать под свою личную ответственность, он привел в докладе на заседании Цензурного комитета. При этом Никитенко настаивал на том, что «Маскарад» — драма с чисто семейным конфликтом. В конце концов «Маскарад» был разрешен к печати со всеми «сомнительными» стихами, и в том же 1842 году драма была напечатана.
Впервые сцены из двух действий «Маскарада» исполнялись в любительском спектакле в пользу бедных жителей города Галича Костромской губернии 31 января 1847 года. Постановкой этих сцен жители Галича были обязаны семейству Павла Ивановича Петрова, женатого на тетке Лермонтова — A.A. Хастатовой. С Петровым Лермонтова связывали не только родственные, но и дружеские отношения. Находясь в Ставрополе, Лермонтов переписал для него «Смерть поэта», позднее подарил автограф стихотворения «Последнее новоселье», в детский альбом его сына Аркадия написал четверостишие «Ну что скажу тебе я спросту?».
Аркадий Павлович Петров вел дневник. Он-то и записал в 1847 году: «31 января был дан… спектакль в пользу бедных жителей г. Галича, главным и почти единственным распорядителем которого был я сам. Играли сцены из двух действий драмы Лермонтова «Маскарад». Арбенин — я, Нина — Маша (сестра Аркадия Петрова), служанка — Н. А. Прокудина, слуга — П. В. Шигорин». В тот же вечер шла «Тяжба» Гоголя и «Воздушныезамки» Хмельницкого. «Театр, — пишет далее Аркадий Петров, — сошел прекрасно, а «Маскарад» и «Тяжба» превосходно».
Но постановка в отрывках силами любителей — это не жизнь драмы. «Маскарад» пытались утвердить на официальной сцене — поначалу безуспешно.
Великий трагик П. С. Мочалов, любимый актер Лермонтова, в 1843 году через В. П. Боткина настойчиво добивался постановки, но эти хлопоты окончились неудачей. В 1846 году «Маскарад» представлялся в цензуру дирекцией Александринского театра — и был запрещен. В 1848 году Мочалов повторил попытку — опять безуспешно. В 1852 году трижды прошли в Александринском театре в Петербурге «Сцены» из «Маскарада»: 27 января, 29 октября и 5 ноября. 21 января 1853 года «Сцены» были показаны Московским Малым театром. И только через десять лет после разрешения «Сцен», 24 сентября 1862 года, «Маскарад» был полностью поставлен на сцене этим же театром — с незначительными изъятиями некоторых стихов.
Наконец-то Лермонтов уезжал из столицы. 9 декабря 1835 года был издан приказ по Отдельному гвардейскому корпусу о том, что увольняется «в отпуск по домашним обстоятельствам л. — гв. Гусарского полка корнет Лермантов в губернии: Тульскую и Пензенскую, на шесть недель». В 20-х числах декабря проездом в Тарханы Лермонтов ненадолго задержался в Москве и наконец под самый новый 1836 год прибыл в Тарханы.
Что произошло в Москве? Встреча с Варенькой — теперь уже г-жой Бахметевой? В письме к Святославу Раевскому, присланному уже из Тархан, Лермонтов сообщает:
«…пишу четвертый акт новой драмы, взятой из происшествия, случившегося со мною в Москве. — О Москва, Москва, столица наших предков, златоглавая царица России великой, малой, белой, черной, красной, всех цветов, Москва […] преподло со мною поступила. Надо тебе объяснить сначала, что я влюблен. И что же я этим выиграл? — Один […] Правда, сердце мое осталось покорно рассудку, но в другом не менее важном члене тела происходит гибельное восстание. Теперь ты ясно видишь мое несчастное положение…»
Лермонтов пишет грубо, как, вероятно, вообще разговаривал в мужской компании; пьеса «Два брата», которую он имеет в виду в письме Раевскому, — еще одна кровоточащая рана, вызванная замужеством Вареньки. Все то же: былая любовь, не выдержавшая разлуки, возлюбленная выходит замуж за человека ничтожного… но в «Двух братьях» все еще хуже, там «коварная» не только не сохраняет верность первой своей любви; она также изменяет и мужу — и с кем? С родным братом своего первого возлюбленного. Наверное, Лермонтову очень хотелось наговорить Вареньке гадостей и дерзостей, если он написал такую жуткую историю и выставил ее прототипом такой жалкой, неприятной героини.
В «Княгине Лиговской» он мягче — вероятно, ближе к истине, — но «Лиговская» и написана не по свежим следам, а по здравом размышлении.
Зима в деревне Лермонтову не нравится. Раевского он угощает мужскими откровениями: «Я теперь живу в Тарханах… слушаю, как под окном воет метель (здесь все время ужасные, снег в сажень глубины, лошади вязнут и […], и соседи оставляют друг друга в покое, что, в скобках, весьма приятно, ем за десятерых, […] не могу, потому что девки воняют, пишу четвертый акт новой драмы…»
Жуть, в общем.
Бабушка, наоборот, очень довольна. Своей приятельнице Крюковой она сообщала: «Я через 26 лет [после смерти мужа] в первый раз встретила Новый год в радости: Миша приехал ко мне накануне Нового года. Что я чувствовала, увидя его, я не помню, и была как деревянная, но послала за священником служить благодарный молебен. Тут начала плакать и легче стало».
Нужно было уладить кое-какие материальные дела. Раевскому Лермонтов сообщает, что «…летом бабушка переезжает жить в Петербург, т. е. в июне месяце. Я ее уговорил потому, что она совсем истерзалась, а денег же теперь много, но я тебе объявляю, что мы все-таки не расстанемся».
«Денег теперь много» потому, что после отца Лермонтов получил наследство.
22 января 1836 года Лермонтов представил в Чембарский уездный суд доверенность на имя Григория Васильевича Арсеньева на раздел с сестрами Ю. П. Лермонтова — Александрой, Натальей и Еленой — имения Кропотово в Ефремовском уезде Тульской губернии.
«После покойного родителя моего, корпуса капитана Юрия Петровича Лермантова осталось недвижимое имение, состоящее Тульской губернии Ефремовского уезда в деревне Любашевке, Кропотово тож, по прошедшей 7-й ревизии крестьян мужеска пола сто сорок семь душ с их женами и обоего пола детьми, с принадлежащей к ним землею и имуществом, которому единственными наследниками состоим я и родные мои тетки, а покойного родителя моего сестры: Александра, Наталья и Елена Петровны Лермантовы, с коими по объявленной мне родителем моим, при жизни его, воле, надлежит разделить сие имение на две равные части, то есть одну половину мне, а другую теткам моим и как все то имение состоит в залоге в Московском опекунском Совете, следовательно, и долг оный должен упадать по разделе имения также на две части, одна на меня, а другая на моих теток».
Делами по доверенности занимался Арсеньев, а сам Лермонтов, продлевая блаженные дни отдыха, по обыкновению, болел. Это был его любимый способ убедить начальство оставить его в покое. 4 февраля Лермонтов представил лекарское свидетельство о болезни начальнику 1-й Легкой гвардейской кавалерийской дивизии. Это позволило ему отдыхать аж до 13 марта, и только во второй половине марта Лермонтов «налицо в полку» в Царском Селе. Скоро должна приехать бабушка, и Лермонтов хлопочет:
«Милая бабушка. Так как время вашего приезда подходит, то я уже ищу квартиру, и карету видел, да высока; Прасковья Николаевна Ахвердова в майе сдает свой дом, кажется, что будет для нас годиться, только все далеко. — Лошади мои вышли, башкирки, так сносны, что чудо, до Петербурга скачу — а приеду, они и не вспотели; а большой парой, особенно одной все любуются…
Скоро государь, говорят, переезжает в Царское Село — и нам начнется большая служба, и теперь я больше живу в Царском, в Петербурге нечего делать, — я там уж полторы недели не был, все по службе идет хорошо — и я начинаю приучаться к царскосельской жизни».
Прасковья Николаевна Ахвердова, урожденная Арсеньева, о которой говорится в этом письме, — троюродная сестра Марьи Михайловны Лермонтовой. Она жила в Петербурге, и Лермонтов поддерживал с ней родственные отношения.
Обращает на себя внимание то, что в письмах к бабушке Лермонтов много пишет о лошадях. Это и естественно: бабушка не жалела денег на лошадей для внука, возможно, оба знали толк в лошадях и охотно общались на эту тему.
В том же письме Лермонтов спрашивает совета, что ему писать Г. В. Арсеньеву, его доверенному лицу, по вопросу о разделе с тетками, сестрами Ю. П. Лермонтова, сельца Кропотово: «Пожалуйста, растолкуйте мне, что отвечать Григорью Васильевичу», — просит он и присылает бабушке «в оригинале письмо Григорья Васильевича… признаюсь вам, я без этого не знал бы, что и писать ему, — как вы рассудите: я боюсь наделать глупостей».
Через несколько недель Лермонтов снова пишет бабушке, и опять все то же — лошади и новая квартира:
«Я на днях купил лошадь у генерала [М. Г. Хомутова] и прошу вас, если есть деньги, прислать мне 1580 рублей; лошадь славная и стоит больше, — а цена эта не велика.
Насчет квартиры я еще не решился, но есть несколько на примете; в начале мая они будут дешевле по причине отъезда многих на дачу…»
И опять спрашивает совета насчет «Григорья Васильевича».
В начале мая Лермонтов пишет бабушке уже не в Тарханы, а в Москву — Елизавета Алексеевна выехала к внуку.
«Квартиру я нанял на Садовой улице в доме князя Шаховского за 2000 рублей — все говорят, что недорого, смотря по числу комнат. — Карета также ждет вас… а мы теперь все живем в Царском; государь и великий князь здесь; каждый день ученье, иногда два».
Бабушка прибыла. В мае Лермонтов заболевает и получает разрешение «взять курс [лечения] на Кавказских водах», которым не воспользовался. В отличие от мнимых хвороб, которые позволяли Лермонтову манкировать обязанностями и отдыхать, эта болезнь была настоящая. Лермонтов подхватил грипп — новый для Петербурга недуг. Грипп приносил ломоту во всем теле, головную боль и ужасное настроение — сплин.
9 мая между Петербургом и Кронштадтом утонул родственник Лермонтова — Павел Григорьевич Столыпин. Событие поистине ужасное. А. Булгаков описывал его в письме дочери Ольге: «Некая г-жа Столыпина провожала своего сына в Кронштадт, этот сын должен был ехать за границу, он служил в конной гвардии; он сел на палубе на скамейку, вдруг у него закружилась голова, и он падает в воду, это было в 4 верстах от Английской набережной. Ты знаешь, как быстро идут пароходы, так что не только не могли подать ему никакой помощи, но даже не было возможности найти тело. Вообрази себе состояние… матери, бывшей там с другими родственниками, чтобы проводить молодого человека».
В другом письме он дополняет рассказ новыми ужасными подробностями:
«Свидетель-очевидец рассказывал про трагическую смерть бедного Столыпина. Когда он упал, княгиня Лобанова с дочерью, бывшая тут же, упали в обморок, думая, что злополучным был молодой Лобанов, находившийся возле Столыпина. Какой-то англичанин и матрос тотчас бросились в шлюпку. Англичанин поймал руку Столыпина, но тот был в перчатке, и рука англичанина соскользнула; тело скрылось, оставив над волной его фуражку.
К несчастью, у Столыпина было в кармане на 10 тыс. рублей золота, которое он взял с собой; быть может, эта тяжесть способствовала тому, что он пошел ко дну; дело в том, что тела больше не видели. Отчаяние семьи заставило вернуться к Английской набережной, чтобы высадить несчастную мать и остальных родственников, после чего пароход продолжил свой путь».
Эта история настолько УЖАСНА, что вызывает какие-то митьковские ассоциации («кто спасет женыцину?!»). Падающие в обморок княгини, перепутавшие молодого Столыпина с молодым Лобановым (брык! брык!), какой-то англичанин (откуда взялся? почему непременно англичанин?) фуражка над волнами (о!) — ну и главный шедевр, что это за «10 тыс. рублей золота» в карманах, которые утянули беднягу ко дну? Откуда сведения о такой сумме золотом? Какие-то клондайкские страсти с золотыми самородками…
Алла Марченко предлагает связать гибель молодого Столыпина с болезнью Лермонтова. В самом деле, слишком уж долго и непритворно болеет поэт. В детстве Лермонтов дружил с Павлом Григорьевичем, так что его гибель могла оказать на него тяжелое влияние.
Но! — напоминает Алла Марченко. «Утонувший Павел — не первый… которого Лермонтов хоронил в сознательном возрасте». Действительно, в феврале 1834 года внезапно умер другой его кузен Столыпин, однокашник по юнкерской школе. В связи с этим Лермонтов написал кузине довольно легкомысленным тоном: «Я с восторгом принимаю ваше любезное приглашение… но после обеда, ибо, к великому моему огорчению, мой кузен Столыпин умер позавчера, и, я уверен, вы не сочтете дурным, что я лишу себя удовольствия видеть вас на несколько часов раньше, чтобы пойти исполнить столь же печальную, сколь и необходимую обязанность».
Лермонтов просто пошел на похороны, а потом пошел на обед!
А тут — заболел! На два месяца!
Почему?
У Аллы Марченко есть потрясающий ответ на этот вопрос:
«Разница реакций объяснима лишь в случае, если Лермонтов был на пироскафе и Павел Григорьевич на его глазах упал за борт. И не в раздражительности нервов дело… Случай не мог не заставить Лермонтова, привыкшего анатомировать каждое свое душевное движение, задать себе несколько горьких вопросов: почему ни он, ни другие родственники не сделали того, что сделал англичанин — следуя спортивному кодексу чести, и матрос — по профессиональной обязанности? Что помешало им, гвардейским офицерам, оказать помощь? «Холод тайный» или рабий страх за собственную жизнь? Какой механизм не сработал и почему? К печальным мыслям примешивалось и глухое раздражение: уж эти Столыпины! 10 тысяч золотом в кармане гвардейского офицера! Словно он провинциальный купец, боящийся расстаться со своей казной, а не русский дворянин… Нет, в этой стране все рабы — даже господа…»
От этого пассажа хочется просто рыдать. Алла Марченко не ставит под сомнение 10 тысяч золотом в кармане. Ну конечно, Булгаков же (известный сплетник) написал. Не удивляет ее и вовремя подвернувшийся спортсмен-англичанин. Но, главное, ее абсолютно не удивляет то обстоятельство, что Лермонтов якобы струсил!
Вот это просто поразительно. Ничто и никогда не заставляет предположить, что Лермонтов когда-либо вел себя так позорно и трусливо. Лермонтов не испытывал «рабьего страха» ни перед цензорами (действовал по-столыпински: нашел влиятельного знакомца и попытался надавить), ни перед однокашниками, которых задевал в эпиграммах, ни перед профессорами университета, ни перед армейским начальством, ни перед львами и львицами высшего света. Впоследствии, оказавшись на Кавказе, слыл отчаянным малым, отличался в сражениях. И тут вдруг, с какой-то непонятной «радости», Лермонтов испугался, а потом так переживал это обстоятельство, что даже заболел!..
Алла Марченко уже не в первый раз приписывает Лермонтову — офицеру и дворянину — черты, свойственные полудиссиденту с советской кухни. Лермонтов не был тайным врагом самодержавия, он не был атеистом, он не был трусом. А болел он всегда подолгу, и это нам тоже известно. Поэтому логичнее предположить, что Лермонтов весной 1836 года захворал каким-нибудь питерским гриппом и что у Лермонтова в это же самое время погиб родственник. Два не связанных между собой события.
Дела, связанные с продажей части Кропотова и разделом наследства с тетками, были переданы в надежные бабушкины руки. Лермонтов спокойно мог болеть и заниматься творчеством.
Выразительный и какой-то трогательный «очерк» Лермонтова той поры дает художник Меликов, который случайно встретился с поэтом в Царскосельском парке.
«Живо помню, как, отдохнув в одной из беседок [Царскосельского] сада и отыскивая новую точку для наброска, я вышел из беседки и встретился лицом к лицу с Лермонтовым после десятилетней разлуки. Он был одет в гусарскую форму. В наружности его я нашел значительную перемену. Я видел уже перед собой не ребенка и юношу, а мужчину во цвете лет, с пламенными, но грустными по выражению глазами, смотрящими на меня приветливо, с душевной теплотой. Казалось мне в тот миг, что ирония, скользившая в прежнее время на губах поэта, исчезла. Михаил Юрьевич сейчас же узнал меня, обменялся со мною несколькими вопросами, бегло рассмотрел мои рисунки, с особенной торопливостью пожал мне руку и сказал последнее прости… Заметно было, что он спешил куда-то, как спешил всегда, во всю свою короткую жизнь. Более мы с ним не виделись…»
Лермонтов пишет в сентябре 1836 года поэму «Монго», в октябре заканчивает очередную редакцию драмы «Маскарад», которую переименовывает в «Арбенина».
«Арбенин» сильно переделан по сравнению с «Маскарадом»: действие перенесено с маскарада на бал, история с браслетом заменена любовной интригой Нины с князем Звездичем, месть Арбенина ограничилась мнимым отравлением жены и семейным разрывом. В финале пьесы Арбенин уезжает, порывая со светом навсегда. Баронессы Штраль нет, зато появляется воспитанница Оленька; Казарин и Неизвестный превращаются в одно лицо.
Цензор написал лаконично: «Запретить, 28 октября 1836 года».
С 24 декабря Лермонтов числится «заболевшим простудою». Он живет в Петербурге, встречается с издателем Краевским, возвращается к старым впечатлениям в романе «Княгиня Лиговская»: снова Варенька Лопухина, снова Екатерина Сушкова. Потом, после Нового года, происходит событие, которое резко изменило всю жизнь Лермонтова.