Глава двадцать вторая Водяное общество

По обыкновению, Лермонтов путешествовал не спеша, застревал везде, где только мог, и, прибыв в Ставрополь только 9 мая, написал бабушке, что «ужасно долго ехал, дорога была прескверная». В конце апреля в Туле он встретился со своим давним товарищем — по Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров — А. М. Меринским (автором неоднократно цитировавшихся воспоминаний). В это же самое время в Туле находился Алексей Аркадьевич Столыпин-Монго, выехавший из Москвы в Тифлис 22 апреля. Об этой встрече Меринский тоже вспоминает:

««Никогда я так не проводил приятно время, как этот раз в Москве», — сказал [Лермонтов] мне, встретясь со мной при проезде своем через Тулу. Это встреча моя с ним была последняя. В Туле он пробыл один день, для свидания с своей родною теткой, жившей в этом городе. Вместе с ним на Кавказ ехал его приятель и общий наш товарищ A.A. Столыпин. Они оба у меня обедали и провели несколько часов. Лермонтов был весел и говорлив; перед вечером он уехал».

Из Тулы Лермонтов отправился в путь уже вместе со Столыпиным и заезжал с ним к М. П. Глебову в его имение Мишково Мценского уезда Орловской губернии. Глебов, будущий секундант на роковой дуэли, никаких воспоминаний не оставил и ни с кем не откровенничал. С одной стороны, это очень жаль, а с другой — в эпоху всеобщей болтливости, в том числе мемуарной, придает образу Глебова какую-то «правильную» таинственность. Интересно, что так же молчалив — красноречиво молчалив — был и Столыпин, человек, который, вероятно, знал о Лермонтове гораздо больше, чем все остальные…

Но, каким бы длительным ни было путешествие, оно завершилось 9 мая, когда поручик Лермонтов прибыл в Ставрополь и по воле командующего войсками был прикомандирован к отряду, действовавшему на левом фланге Кавказа «для участвования в экспедиции».

Бабушка оповещена письмом почтительного внука: «…я сейчас приехал только в Ставрополь и пишу к вам… теперь не знаю сам еще, куда поеду; кажется, прежде отправлюсь в крепость Шуру, где полк, а оттуда постараюсь на воды… пожалуйста, оставайтесь в Петербурге: и для вас и для меня будет лучше во всех отношениях. Скажите Екиму Шангирею, что я ему не советую ехать в Америку, как он располагал, а уж лучше сюда на Кавказ. Оно и ближе и гораздо веселее.

Я все надеюсь, милая бабушка, что мне все-таки выйдет прощенье и я могу выйти в отставку».

Лермонтову был «обещан штурм», т. е. участие в деле, после которого возможно повышение в чине, прощение и отставка. 10 мая он получает подорожную «от города Ставрополя до крепости Темир-Хан-Шуры… давать по две лошади с проводником, за указные прогоны, без задержания».

Тем же днем, т. е. 10 мая, датировано написанное по-французский письмо Лермонтова Софье Карамзиной. «Пожелайте мне: счастья и легкого ранения, это самое лучшее, что только можно мне пожелать, — обращается он к m-llе Sophie. — Надеюсь, что это письмо застанет Вас еще в С.-Петербурге и что в тот момент, когда Вы будете его читать, я буду штурмовать Черкей. Так как Вы обладаете глубокими познаниями в географии, то я не предлагаю Вам смотреть на карту, чтоб узнать, где это; но чтобы помочь Вашей памяти, скажу Вам, что это находится между Каспийским и Черным морем, немного к югу от Москвы и немного к северу от Египта, а главное довольно близко от Астрахани, которую Вы так хорошо знаете.

Я не знаю, будет ли это продолжаться; но во время моего путешествия мной овладел демон поэзии, или — стихов. Я заполнил половину книжки, которую мне подарил Одоевский, что, вероятно, принесло мне счастье…»

Далее прилагает стихотворение «L'Attente» («Ожидание»), написанное по-французски, «в жанре Парни», и прибавляет:

«Вы можете видеть из этого, какое благотворное влияние оказала на меня весна, чарующая пора, когда по уши тонешь в грязи, а цветов всего меньше. Итак, я уезжаю вечером; признаюсь Вам, что я порядком устал от всех этих путешествий, которым, кажется, суждено вечно длиться…»

Однако до Шуры Лермонтов не доехал. 12 мая в Георгиевске он встретил ремонтера Борисоглебского уланского полка П. И. Магденко (человека также весьма молодого, 24 лет от роду) и решает с ним и Монго отправиться в Пятигорск. По одной из легенд, Лермонтов подкинул гривенник, загадывая, куда направиться; монета упала «решетом» (решкой), что означало — в Пятигорск. Магденко оставил добросовестное и весьма выразительное описание этого эпизода, ставшего — хотя тогда еще никто о том не подозревал — решающим в судьбе Лермонтова («от того он погиб»).

«Весной 1841 года я в четырехместной коляске с поваром и лакеем, в качестве ремонтера Борисоглебского уланского полка… катил с лихой четверней к городу Ставрополю, — неспешно повествует Магденко. — Мы остановились перед домом, в котором внизу помещалась почтовая станция, а во втором этаже, кажется, единственная тогда в городе гостиница. Покуда человек мой хлопотал о лошадях, я пошел наверх и в ожидании обеда стал бродить по комнатам гостиницы. Помещение ее было довольно комфортабельно: комнаты высокие, мебель прекрасная. Большие растворенные окна дышали свежим, живительным воздухом. Было обеденное время, и я с любопытством озирался на совершенно новую для меня картину. Всюду военные лица, костюмы — ни одного штатского, и все почти раненые: кто без руки, кто без ноги; на лицах рубцы и шрамы; были и вовсе без рук или без ног, на костылях; немало с черными широкими перевязками на голове и руках. Кто в эполетах, кто в сюртуке. Эта картина сбора раненых героев глубоко запала мне в душу. Незадолго перед тем было взято Дарго. Многие из присутствовавших участвовали в славных штурмах этого укрепленного аула.

Зашел я и в бильярдную. По стенам ее тянулись кожаные диваны, на которых восседали штабс- и обер-офицеры, тоже большею частью раненные. Два офицера в сюртуках без эполет, одного и того же полка, играли на бильярде. Один из них, по ту сторону бильярда, с левой моей руки, первый обратил на себя мое внимание.

Он был среднего роста, с некрасивыми, но невольно поражавшими каждого, симпатичными чертами, с широким лицом, широкоплечий, с широкими скулами, вообще с широкою костью всего остова, немного сутуловат — словом, то, что называется «сбитый человек». Такие люди бывают одарены более или менее почтенною физическою силой. В партнере его, на которого я обратил затем свое внимание, узнал я бывшего своего товарища Нагорничевского, поступившего в Тенгинский полк, стоявший на Кавказе. Мы сейчас узнали друг друга. Он передал кий другому офицеру и вышел со мною в обеденную комнату.

— Знаешь ли, с кем я играл? — спросил он меня.

— Нет! Где же мне знать — я впервые здесь.

— С Лермонтовым; он был из лейб-гусар за разные проказы переведен по высочайшему повелению в наш полк и едет теперь по окончании отпуска из С.-Петербурга к нам за Лабу.

Отобедав и распростясь с бывшим товарищем, я продолжал путь свой в Пятигорск и Тифлис…

И вот с горы, на которую мы взобрались, увидал я знаменитую гряду Кавказских гор, а над ними двух великанов — вершины Эльбруса и Казбека, в неподвижном величии, казалось, внимали одному аллаху. Стали мы спускаться с крутизны — что-то на дороге в долине чернеется. Приблизились мы, и вижу я сломавшуюся телегу, тройку лошадей, ямщика и двух пассажиров, одетых по-кавказски, с шашками и кинжалами. Придержали мы лошадей, спрашиваем: чьи люди? Люди в папахах и черкесках верблюжьего сукна отвечали просьбою сказать на станции господам их, что с ними случилось несчастье — ось сломилась. Кто господа ваши? «Лермонтов и Столыпин», — отвечали они разом.

Приехав на станцию, я вошел в комнату для проезжающих и увидал, уже знакомую мне, личность Лермонтова в офицерской шинели с отогнутым воротником — после я заметил, что он и на сюртуке своем имел обыкновение отгинать воротник, — и другого офицера чрезвычайно представительной наружности, высокого роста, хорошо сложенного, с низкоостриженною прекрасною головой и выразительным лицом. Это был — тогда, кажется, уже капитан гвардейской артиллерии — Столыпин. Я передал им о положении слуг их. Через несколько минут вошел только что прискакавший фельдъегерь с кожаною сумой на груди. Едва переступил он за порог двери, как Лермонтов с кликом: «А, фельдъегерь, фельдъегерь!» — подскочил к нему и начал снимать с него суму. Фельдъегерь сначала было заупрямился. Столыпин стал говорить, что они едут в действующий отряд и что, может быть, к ним есть письма из Петербурга. Фельдъегерь утверждал, что он послан «в армию к начальникам»; но Лермонтов сунул ему что-то в руку, выхватил суму и выложил хранившееся в ней на стол. Она, впрочем, не была ни запечатана, ни заперта. Оказались только запечатанные казенные пакеты; писем не было. Я немало удивлялся этой проделке. Вот что, думалось мне, могут дозволять себе петербуржцы.

Солнце уже закатилось, когда я приехал в город, или, вернее, только крепость Георгиевскую. Смотритель сказал мне, что ночью ехать дальше не совсем безопасно. Я решился остаться ночевать и в ожидании самовара пошел прогуляться. Вернувшись, я только что принялся пить чай, как в комнату вошли Лермонтов и Столыпин. Они поздоровались со мною, как со старым знакомым, и приняли приглашение выпить чаю. Вошедший смотритель на приказание Лермонтова запрягать лошадей отвечал предостережением в опасности ночного пути. Лермонтов ответил, что он старый кавказец, бывал в экспедициях и его не запугаешь. Решение продолжать путь не изменилось и от смотрительского рассказа, что позавчера в семи верстах от крепости зарезан был черкесами проезжий унтер-офицер. Я с своей стороны тоже стал уговаривать лучше подождать завтрашнего дня, утверждая что-то вроде того, что лучше же приберечь храбрость на время какой-либо экспедиции, чем рисковать жизнью в борьбе с ночными разбойниками. К тому же разразился страшный дождь, и он-то, кажется, сильнее доводов наших подействовал на Лермонтова, который решился-таки заночевать. Принесли что у кого было съестного, явилось на стол кахетинское вино, и мы разговорились. Они расспрашивали меня о цели моей поездки, объяснили, что сами едут в отряд за Лабу, чтобы участвовать в «экспедициях против горцев». Я утверждал, что не понимаю их влечения к трудностям боевой жизни, и противопоставлял ей удовольствия, которые ожидаю от кратковременного пребывания в Пятигорске, в хорошей квартире, с удобствами жизни и разными затеями, которые им в отряде, конечно, доступны не будут…

На другое утро Лермонтов, входя в комнату, в которой я со Столыпиным сидели уже за самоваром, обратясь к последнему, сказал: «Послушай, Столыпин, а ведь теперь в Пятигорске хорошо, там Верзилины (он назвал еще несколько имен); поедем в Пятигорск». Столыпин отвечал, что это невозможно. «Почему? — быстро спросил Лермонтов, — там комендант старый Ильяшенков, и являться к нему нечего, ничто нам не мешает. Решайся, Столыпин, едем в Пятигорск». С этими словами Лермонтов вышел из комнаты. На дворе лил проливной дождь. Надо заметить, что Пятигорск стоял от Георгиевского на расстоянии сорока верст, по тогдашнему — один перегон. Из Георгиевска мне приходилось ехать в одну сторону, им — в другую.

Столыпин сидел, задумавшись. «Ну что, — спросил я его, — решаетесь, капитан?» — «Помилуйте, как нам ехать в Пятигорск, ведь мне поручено везти его в отряд. Вон, — говорил он, указывая на стол, — наша подорожная, а там инструкция — посмотрите». Я поглядел на подорожную, которая лежала раскрытою, а развернуть сложенную инструкцию посовестился и, признаться, очень о том сожалею.

Дверь отворилась, быстро вошел Лермонтов, сел к столу и, обратясь к Столыпину, произнес повелительным тоном:

«Столыпин, едем в Пятигорск! — С этими словами вынул он из кармана кошелек с деньгами, взял из него монету и сказал: — Вот, послушай, бросаю полтинник, если упадет кверху орлом — едем в отряд; если решеткой — едем в Пятигорск. Согласен?»

Столыпин молча кивнул головой. Полтинник был брошен, и к нашим ногам упал решеткою вверх. Лермонтов вскочил и радостно закричал: «В Пятигорск, в Пятигорск! Позвать людей, нам уже запрягли!» Люди, два дюжих татарина, узнав, в чем дело, упали перед господами и благодарили их, выражая непритворную радость. «Верно, — думал я, — нелегка пришлась бы им жизнь в отряде».

Лошади были поданы. Я пригласил спутников в свою коляску. Лермонтов и я сидели на задней скамье, Столыпин на передней. Нас обдавало целым потоком дождя. Лермонтову хотелось закурить трубку, — оно оказалось немыслимым. Дорогой и Столыпин и я молчали, Лермонтов говорил почти без умолку и все время был в каком-то возбужденном состоянии. Между прочим, он указывал нам на озеро, кругом которого он джигитовал, а трое черкес гонялись за ним, но он ускользнул от них на лихом своем карабахском коне…

Промокшие до костей, приехали мы в Пятигорск и вместе остановились на бульваре в гостинице, которую содержал армянин Найтаки. Минут через двадцать в мой номер явились Столыпин и Лермонтов, уже переодетыми, в белом как снег белье и халатах. Лермонтов был в шелковом темно-зеленом с узорами халате, опоясанный толстым снурком с золотыми желудями на концах. Потирая руки от удовольствия, Лермонтов сказал Столыпину: «Ведь и Мартышка, Мартышка здесь. Я сказал Найтаки, чтобы послали за ним»».

Участники грядущей драмы собираются. Мартынов уже на месте. (Прибыл в апреле, «остановился в здешней ресторации и тщательно занялся лечением», — как отвечал впоследствии Мартынов на суде.) В Пятигорске находятся также князь Васильчиков и Глебов, который прибыл на лечение после тяжелого ранения. Теперь еще Лермонтов и Столыпин.

* * *

Лермонтов и Столыпин явились к пятигорскому коменданту — полковнику Ильяшенкову и предъявили ему свои «медицинские свидетельства о болезнях». Ильяшенков послал начальству ходатайство о разрешении им задержаться в Пятигорске для лечения минеральными водами. 8 июня начальник Штаба войск Кавказской линии и Черномории приказал пятигорскому коменданту «отправить Тенгинского пехотного полка поручика Лермонтова по назначению», поскольку Пятигорский госпиталь уже переполнен больными господами офицерами, а болезни Лермонтова и Столыпина могут быть излечены и другими средствами. Лермонтов немедленно предоставил командиру Тенгинского пехотного полка полковнику С. И. Хлюпину рапорт о том, что он, отправляясь в отряд командующего войсками на Кавказской линии, заболел по дороге лихорадкой и получил от пятигорского коменданта позволение остаться в Пятигорске впредь до излечения.

Еще через два дня, 15 июня, Лермонтов обзавелся медицинским свидетельством, выданным ординатором Пятигорского военного госпиталя лекарем Барклаем де Толли в том, что «Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьев, сын Лермонтов, одержим золотухою и цынготным худосочием, сопровождаемым припухлостью и болью десен, также с изъязвлением языка и ломотою ног, от каких болезней, г. Лермонтов, приступив к лечению минеральными водами, принял более двадцати горячих серных ванн, но для облегчения страданий необходимо поручику Лермонтову продолжать пользование минеральными водами в течение целого лета 1841 года; остановленное употребление вод и следование в путь может навлечь самые пагубные следствия для его здоровья». Еще несколько рапортов («Ваше высокоблагородие предписать мне за № 1000 изволили отправиться к месту моего назначения или, если болезнь моя того не позволит, в Георгиевск, чтобы быть зачисленному в тамошний госпиталь… так как я уже начал пользование минеральными водами и принял 23 серных ванн, то, прервав курс, подвергаюсь совершенному расстройству здоровья и не только не излечусь от своей болезни, но могу получить новые, для удостоверения в чем имею честь приложить свидетельство меня пользующего медика…») — и Лермонтов окончательно оставлен в Пятигорске, о чем и докладывает бабушке — в своем самом последнем письме, от 28 июня: «Пишу к вам из Пятигорска, куды я опять заехал и где пробуду несколько времени для отдыху… То, что вы мне пишете о словах г. Клейнмихеля, я полагаю, еще не значит, что мне откажут отставку, если я подам, он только просто не советует, а чего мне здесь еще ждать?

Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам.

Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и покойны; целую Ваши ручки, прошу Вашего благословения и остаюсь покорный внук М. Лермонтов».

* * *

Пятигорск был в ту пору небольшой, но довольно «чистенький и красивый городок». Расположенный в котловине гор по реке Подкумке, он имел «десятка два прихотливо прорезанных в различных направлениях улиц, с двумя-тремя сотнями обывательских, деревянных, большей частью одноэтажных домиков, между которыми там и сям выдвигались и гордо смотрели солидные каменные казенные постройки, как то: ванны, галереи, гостиницы и др. В центре города, почти у самых минеральных источников, ютился небольшой, но уже хорошо разросшийся и дававший тень бульвар, на котором по вечерам играла музыка». Так описывал Пятигорск В. И. Чиляев. Бульвар этот заканчивался полукругом, откуда «не было больше никуда ходу», но зато имелась беседка, где встречались влюбленные. Там же, на бульваре, около ванн, находился «грот Дианы», где собиралось общество. Все вспоминают сильный серный запах, который распространяется в городе при тихой погоде. Развлечения водяного общества подробно и точно описаны в «Герое нашего времени».

Сразу же по прибытии Лермонтов и Столыпин отправились посмотреть рекомендованную им квартиру в доме Василия Ивановича Чиляева. Дом этот располагался на окраине города, недалеко от подножия Машука. Собственно, у Чиляева было два дома, передний и дворовой. В переднем жил князь Александр Илларионович Васильчиков, старый знакомец и друг. Лермонтов со Столыпиным хотели нанять дворовый дом, находившийся в том же саду. Столыпин внимательно осматривал комнаты, интересовался ценой; Лермонтов тем временем вышел на крытый балкончик, который выходил в сад. Закончив разговоры с хозяином, Столыпин зашел к Лермонтову. «Ну что, Лермонтов, хорошо ли?» Тот словно очнулся от глубокой задумчивости и ответил: «Ничего, здесь будет удобно… Дай задаток». Столыпин вынул бумажник и заплатил.

По описанию, домик этот был совершенно обычным для слободок Пятигорска и Кисловодска — «незатейливый». Его стены были обмазаны глиной и выбелены, крыша крыта тростником. Внутри дом был разделен стенами накрест, так что образовались четыре комнаты; затем позднее были пристроены сени, прихожая перегорожена. Столыпин занял две комнаты, выходившие окнами во двор; другие две с окнами в сад — Лермонтов. Васильчиков особо отмечал, что Лермонтов, «любя чистый воздух, работал обыкновенно у открытого окна; он в большой комнате, выходившей в сад и служившей столовою, переставил обеденный стол от стены, где буфет, к дверям балкончика. В этой столовой мы часто сходились за чаем и ужином или для беседы».

Легко представить себе эту квартиру с низкими дощатыми потолками, обставленную «сборной мебелью» «разной обивки», выкрашенную темной масляной краской.

Сад чиляевского дома был по соседству с другим, принадлежавшим генералу Верзилину. С другой стороны имелся второй дом, принадлежавший тому же генералу, и этот второй дом снимали корнет Михаил Глебов и Николай Мартынов. Глебов и Мартынов познакомили друзей с семейством генерала Верзилина.

Петр Семенович Верзилин, генерал-лейтенант, сослуживец Ермолова, был женат на Марии Ивановне Клингенберг, вдове полковника. У Петра Семеновича от первого брака была дочь Аграфена Петровна, у Марии Ивановны также имелась дочь от первого брака — Эмилия Александровна Клингенберг. От брака Петра Семеновича и Марии Ивановны родилась также дочь Надежда Петровна; почему Петр Семенович любил шутить: «У Марии Ивановны две дочери и у меня их две, а всего у нас три грации, а не четыре».

В то время генерал Верзилин находился по службе в Варшаве, но его супруга, радушная хозяйка, и три барышни привлекали в дом немало молодых людей; здесь постоянно слышны были смех и музыка. «Где был?» — «У граций». — «Где будешь вечером?» — «Сперва, конечно, зайду к грациям, а потом посмотрим…» — «С кем танцуешь мазурку?» — «С младшей грацией»… После одного из балов Лермонтов бросил: «Ах, как все грации жеманны — мухи дохнут…»

Он не упускал случая зацепить Эмилию — ив этом подтрунивании, недобром и подчас язвительном, видится все то же «новое» отношение Лермонтова к умной женщине: отношение к равному. Он дразнил всех своих друзей, давал им прозвища, рисовал на них карикатуры. С теми женщинами, которые «=давать», держался совершенно иначе: искал в них ангелов, больно жалил за какие-то душевные качества, но никогда не задевал их возраста и внешности. Теперь все меняется. Он видит в княгине Щербатовой равную себе личность, он видит в графине Ростопчиной такого же, как он сам, поэта; теперь он видит в Эмилии Клингенберг такую же, как он сам, язвительную и остроумную персону, которая не лезет в карман за словом.

Я. И. Костенецкий описывает в воспоминаниях весьма живенькую сценку.

«Однажды пришел к Верзилиным Лермонтов в то время, как Эмилия, окруженная толпой молодых наездников, собиралась ехать куда-то за город. Она была опоясана черкесским хорошеньким кушаком, на котором висел маленький, самой изящной работы черкесский кинжальчик. Вынув его из ножен и показывая Лермонтову, она спросила его: «Не правда ли, хорошенький кинжальчик?» — «Да, очень хорош, — отвечал он, — им особенно ловко колоть детей», — намекая этим язвительным и дерзким ответом на ходившую про нее молву»…

Так Лермонтов зацепил бы мужчину, а не женщину, на которую имеет виды. (Вот за девицей Быховец, о которой речь позже, он ухаживал: выпрашивал у нее ленточки, держался с ней как кузен — а мы ведь помним, что Лермонтов имел обыкновение влюбляться в своих кузин…) Точно таким же образом, как и Эмилию, цеплял Лермонтов остальных своих друзей, в том числе — Мартынова. Однажды Эмилия, почти доведенная до слез лермонтовским «приставанием», сказала: «Ежели бы я была мужчиной, я бы не вызвала его на дуэль, а убила бы его из-за угла в упор». По словам Эмилии, «он как будто остался доволен, что наконец вывел меня из терпения, просил прощения, и мы помирились, конечно, ненадолго».

Глебов, Мартынов, Лермонтов, Столыпин, Васильчиков, Лев Сергеевич Пушкин — «наконец-то в больших эполетах», князь Сергей Трубецкой, поручик Н. П. Раевский — все они гости у генеральши Верзилиной. В том же доме, прибавим, жил полковник Зельмиц со своими дочерьми.

Эмилия Александровна носила прозвище Роза Кавказа, Звезда Кавказа и почему-то Le Mougic (Мужик). Она была объектом наиболее интенсивных ухаживаний со стороны гвардейской молодежи. Об Эмилии говорили, что она девушка «очень умная, образованная, до невероятности обворожительная и превосходная музыкантша на фортепиано», но одновременно с тем «уже очень увядшая и пользовавшаяся незавидной репутацией». В чем была эта «незавидная репутация» — не очень ясно; однако поклонников у Эмилии действительно было немало, а возраст ее считался для девушки слишком зрелым (она родилась в 1815 году). Главными поклонниками младшей («бело-розовой куклы») — Надежды Петровны — были Мартынов и недавно произведенный в офицеры Лисаневич, прапорщик Эриван-ского карабинерного полка. Что до старшей, Аграфены Петровны, девушки незаметной и не очень красивой, то она была «просватана за приставом Трухменских народов Диковым», за что ее прозывали «Трухменской царицей». Лермонтову приписывают шуточное стихотворение на сей счет:

За девицей Эмили

Молодежь как кобели.

У девицы же Надин

Был их тоже не один;

А у Груши в целый век

Был лишь Дикий человек.

Первый биограф Лермонтова — Висковатов — постарался смягчить эту эпиграмму, опубликовав ее в таком виде:

Пред девицей Эмили

Молодежь лежит в пыли,

У девицы же Надин

Был поклонник не один,

А у Груши целый век

Был лишь дикий человек.

В примечании он указал, правда, что это стихотворение «ходило по рукам и в другом виде», но в каком — не сказал.

Лермонтов был здесь как рыба в воде, болтал, острил и был «полон детской незатейливости». Эмилия Александровна вспоминала эти действительно незатейливые развлечения: «Бегали в горелки, играли в кошку-мышку, в серсо, потом все это изображалось в карикатурах, что нас смешило. Однажды сестра (Надя) просила его написать что-нибудь ей в альбом. Как ни отговаривался Лермонтов, его не слушали, окружили толпой, положили перед ним альбом, дали перо в руки и говорят: пишите. Лермонтов посмотрел на Надежду Петровну… В этот день она была причесана небрежно, а на поясе у нее был небольшой кинжальчик. На это-то и намекал поэт, когда набросал ей экспромтом:

Надежда Петровна,

Зачем так неровно

Разобран ваш ряд,

И локон небрежный

Над шейкою нежной,

На поясе нож —

C’est un vers qui cloche…»

(Последняя строка переводится — «вот стих, который хромает».)

«Лермонтовская банда» (опять он сколотил «шайку», «банду», «компанию» — не мог без этого) вызывала определенное раздражение, особенно у петербуржцев, которые приезжали на Кавказ впервые.

Здесь необходимо отметить, что жизнь в Пятигорске была полна «провинциальной простоты». Местные жители и привыкшие к здешним нравам отдыхали совершенно без затей. Балы устраивали вскладчину, музыку приглашали с бульвара в гостиницу Найтаки, звали каждый своих знакомых — некоторых прямо с прогулки. Приходили в простых туалетах, танцевали знакомые с незнакомыми. Только на «официальных» вечерах, когда гостиница Найтаки вдруг превращалась в Благородное собрание, дамы являлись в бальных туалетах, а военные — в мундирах. Тогда местное общество не сходилось с гостями из столицы и вообще все происходило весьма «чопорно».

Выезды же и пикники «смешанного общества» были шумными, непринужденными и веселыми. Ездили в колонию Каррас в семи верстах от Пятигорска, на Перкальскую скалу, где в сторожке обитал бесстрашный и умный старик, умевший жить в мире с чеченцами, а для приезжего водяного общества предлагал некоторые примитивные удобства при прогулках и пикниках. Еще одним местом отдыха был «провал» — воронкообразная пропасть, на дне которой находился глубокий бассейн серной воды. Покрывали «провал» досками и на них устраивали танцы; такие балы назывались плясками над «адской бездной» (из-за серного запаха).

Смешение разных слоев общества в подобных увеселениях щекотало нервы. Многим из местных было лестно попасть в аристократический круг приезжих и хотя бы на короткое время сблизиться с недоступными петербургскими аристократами. Само местное общество также разделялось на более и менее аристократическое. Более аристократическое находилось «в антагонизме» с приезжей аристократией… Словом, масса сложностей, которые Лермонтов со своей «бандой» демонстративно не учитывал.

Приезжающие из Петербурга держались вежливо и надменно и сторонились «кавказцев», считая необходимым держаться в обществе тех границ, которые налагаются «положением». Должно быть, крайне неприятно было им наблюдать, как Лермонтов, которого буквально вышвырнули из Петербурга за «неумение вести себя», опять первенствует в обществе, острит, глумится и в грош не ставит «петербургские традиции».

Разумеется, Лермонтов допекал их с особенным удовольствием — то выставлял в смешном виде, то нарушал всяческие «приличия», то вдруг являлся подчеркнуто вежливым и благовоспитанным, что также наводило на подозрения — нет ли здесь тайной насмешки? Приезжие, особенно из Петербурга, терялись, не зная, где им «бывать» (т. е. к какому обществу примкнуть, где наносить визиты). У Верзилиных — весело, семья «с положением», но… там же собираются и эти «армейские кавказцы», особенно — ужасная «лермонтовская банда»… Между тем «банда» отрывала от «аристократов» то одного, то другого перебежчика. Вот и князь Васильчиков проводит время там…

Лермонтов, как обычно, «возмущает спокойствие», что, надо полагать, является для него совершенно естественным стилем поведения. Декабрист Лорер писал, что «Лермонтов был душою общества и делал сильное впечатление на женский пол».

Бал в «гроте Дианы»

Вечером 8 июля Лермонтов и его друзья дали пятигорской публике бал в «гроте Дианы» возле Николаевских ванн.

Об этом бале вспоминает Лорер: «В июле месяце молодежь задумала дать бал пятигорской публике… Составилась подписка, и затея приняла громадные размеры. Вся молодежь дружно помогала в устройстве праздника, который 8 июля и был дан на одной из площадок аллеи у огромного грота, великолепно украшенного природой и искусством… Лермонтов необыкновенно много танцевал, да и все общество было как-то особенно настроено к веселью».

Выглядит все очень мило и просто: собралась молодежь, скинулась деньгами, потом долго танцевали… На самом деле бал в «гроте Дианы» был не просто развлечением — он еще представлял собой своего рода «пощечину общественному вкусу». Н. П. Раевский более детально рассказывает этот же эпизод. «Начало обычное»: решили устроить очередной бал в привычном месте — в гроте. На что князь Владимир Сергеевич Голицын (соратник Ермолова, командир, который представлял Лермонтова к награждению золотой саблей за храбрость) предложил устроить «настоящий бал» — в казенном Ботаническом саду. Лермонтов заметил, что не всем это удобно: казенный сад далеко за городом и затруднительно будет препроводить наших дам, усталых после танцев, позднею ночью обратно в город. Ведь биржевых-то дрожек в городе было три-четыре, а свои экипажи у кого были? Не на повозках же их тащить? «Здешних дикарей учить надо!» — сказал князь. Лермонтов был задет словами князя Голицына о людях, с которыми он был близок. Возвратившись домой, он поднял настоящий бунт. «Господа! — обратился он к своим друзьям. — На что нам непременно главенство князя на наших пикниках? Не хочет он быть у нас, — и не надо. Мы и без него сумеем справиться».

«Не скажи Михаил Юрьевич этих слов, никому бы из нас и в голову не пришло перечить Голицыну; а тут словно нас бес дернул, — прибавляет Раевский. — Мы принялись за дело с таким рвением, что праздник вышел — прелесть. Площадку перед гротом занесли досками для танцев, грот убрали зеленью, коврами, фонариками, а гостей звали по обыкновению с бульвара. Лермонтов был очень весел, не уходил в себя и от души шутил и смеялся…»

О поразительно хорошем настроении Лермонтова в тот день вспоминают все. Лорер пишет, что «Лермонтов необыкновенно много танцевал. Да и все общество было как-то особо настроено к веселию. После одного бешеного тура вальса Лермонтов, весь запыхавшийся от усталости, подошел ко мне и спросил:

— Видите ли вы даму Дмитриевского?.. Это его «Карие глаза»… Не правда ли, как она хороша?»

«Танцевали по песку, не боясь испортить ботинки, и разошлись по домам лишь с восходом солнца в сопровождении музыки», — вспоминает Эмилия Александровна.

Лермонтов «делал сильное впечатление на женский пол»: «много ухаживал за Идой Мусиной-Пушкиной» (Арнольди) и за «Прекрасной брюнеткой» (Екатериной Быховец, красивой дочерью калужской помещицы, которая жила напротив Верзилиных). Быховец тоже говорит, что Лермонтов был весел и провожал ее пешком. «Все молодые люди нас провожали с фонарями; один из них начал немного шалить. Лермонтов как cousine предложил сейчас мне руку; мы пошли скорей».

С Голицыным, который, в общем, Лермонтову никогда не был врагом — напротив, ценил его и как храброго офицера, и как прекраснейшего поэта, — вышло… нехорошо. На бал в «гроте Дианы» его не пригласили; более того — даже не дали ему знать. «Но ведь немыслимо же было, чтоб он не узнал о нашей проделке в таком маленьком городишке. Узнал князь и крепко разгневался — то он у нас голова был, а то вдруг и гостем не позван. Да и нехорошо это было…» — признает Раевский.

В ответ — «в отместку» — Голицын не пригласил «лермонтовскую банду» на собственный бал, который должен был состояться 15 июля, в день его именин, и именно в казенном саду (как он и предлагал с самого начала). Голицынский бал совершенно не удался, но об этом позже.

«Дикарь с большим кинжалом»

В кружке лермонтовских друзей велся «точный учет» всех приключений. Пикники, кавалькады, балы, поездки — все зарисовывалось. Рисовались и портреты действующих лиц. Васильчиков подробно описывает одну такую картинку: «Помню и себя, изображенного Лермонтовым, длинным и худым посреди бравых кавказцев. Поэт изобразил тоже самого себя маленьким, сутуловатым, как кошка вцепившимся в огромного коня, длинноногого Монго-Столыпина, серьезно сидевшего на лошади, а впереди всех красовавшегося Мартынова в черкеске, с длинным кинжалом. Все это гарцевало перед открытым окном, вероятно, дома Верзилиных. В окне видны три женские головки. Лермонтов, дававший всем меткие прозвища, называл Мартынова «дикарь с большим кинжалом» или «Горец с большим кинжалом» или просто «господин Кинжал». Он довел этот тип до такой простоты, что просто рисовал характерную кривую линию да длинный кинжал, и каждый тотчас узнавал, кого он изображает».

Мартынову вообще доставалось — в основном, возможно, за общую живописность облика и за обидчивость. С чувством юмора, особенно в том, что касалось лермонтовских шуточек, у Мартынова всегда дело обстояло плохо, еще с юношеских лет.

Мартынов приехал на Кавказ, будучи офицером Кавалергардского полка. Предполагалось, что он сейчас же сделает блестящую карьеру и всех поразит своей храбростью и тотчас получит чины и награды. За обеденным столом у генерал-адъютанта Граббе Мартынов высказал это намерение с детской простотой; Граббе немного посмеялся над самоуверенностью молодого офицера и объяснил ему, что на Кавказе «храбростью никого не удивишь». Награды здесь даются не так-то легко. В общем, Мартынова, человека внешне красивого, несколько помпезного, вместе с тем недалекого и чересчур убежденного в своих непревзойденных достоинствах, как говорят сейчас, обломали.

«Защитники» Мартынова любят повторять, что Лермонтов «сам нарвался» своими бесконечными издевками. Мол, допекал человека — ну и допек.

Однако стоит обратить внимание и на обратную сторону медали. Мартынов в общем-то «сам нарывался» на то, чтобы над ним смеялись. Дело в том, что Николай Соломонович чрезвычайно серьезно, практически благоговейно относился к собственной персоне. Он словно бы не жил, а нес драгоценного себя сквозь время и пространство. Костенецкий, состоявший в то время при штабе в Ставрополе, вспоминает, каков он был в 1839 году: «К нам на квартиру почти каждый день приходил Н. С. Мартынов. Это был очень красивый молодой гвардейский офицер, блондин со вздернутым немного носом и высокого роста. Он был всегда очень любезен, весел, порядочно пел под фортепиано романсы и полон надежд на свою будущность; он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе как дослужиться на Кавказе до генеральского чина. После он уехал в Гребенской казачий полк, куда он был прикомандирован, и в 1841 году я увидел его в Пятигорске. Но в каком положении! Вместо генеральского чина он был уже в отставке всего майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского изящного молодого человека сделался каким-то дикарем, отрастил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, мрачный и молчаливый».

Одного этого портрета достаточно, чтобы начать рисовать карикатуры; а уж по контрасту с мечтами о генеральском чине и т. п. устоять, тем более такому язве, как Лермонтов, практически невозможно.

Интересно также, что Костенецкий в истории о дуэли «более всех стоит на стороне Мартынова и приводит самые для Лермонтова невыгодные сведения», — как указывает Висковатов.

Справедливости ради можно прибавить, что обычно Мартынов носил форму Гребенского казачьего полка. Однако он находился в отставке и поэтому «делал разные вольные к ней добавления». Он носил белую черкеску и черный бархатный или шелковый бешмет или, наоборот, черную черкеску и белый бешмет. В дождливую погоду надевал черную папаху вместо белой. Рукава черкески засучивал, что придавало «всей его фигуре смелый и вызывающий вид». Мартынов, конечно, очень хорошо сознавал, что красив, высок, эффектен и любил принимать преувеличенные позы, старательно демонстрируя свои достоинства. Рука сама тянулась к карандашу при виде этой фигуры…

Вот Мартынов въезжает в Пятигорск. Кругом пораженные его красотой дамы. «И въезжающий герой, и многие дамы были замечательно похожи». Подпись под рисунком: «Господин Кинжал въезжает в Пятигорск».

На другом рисунке огромный Мартынов с огромным кинжалом от пояса до земли беседует с миниатюрной Наденькой Верзилиной, на поясе которой миниатюрненький кинжальчик.

Нередко Мартынов изображался верхом. Он ездил «плохо, но с претензией — неестественно изгибаясь». На одном из рисунков Мартынов в стычке с горцами кричит и машет кинжалом, причем лошадь мчит его прочь от врагов. Лермонтов по сему поводу (как вспоминает Васильчиков) замечал: «Мартынов положительно храбрец, но только плохой ездок, и лошадь его боится выстрелов. Он в этом не виноват, что она их не выносит и скачет от них». Очевидно, намек на какую-то историю, в которой Мартынов свое бегство сваливает на лошадь, а себя по-прежнему выставляет героем. Лермонтов не стал бы такое выдумывать и наговаривать на товарища, приписывая ему мнимую трусость: даже сам Мартынов, утверждавший, что Лермонтов «не пропускал ни единого случая, где он мог бы сказать мне что-нибудь неприятное», отпускал всевозможные колкости и остроты — все, «чем только можно досадить человеку, не касаясь его чести». Чести Лермонтов не касался — не клеветал, если чего-то не было.

Все эти рисунки разглядывали в кругу друзей. Не щадили никого — Лермонтов, как известно, позволял и смеяться над собой, и первый над собой смеялся. Мартынову приходилось терпеть — деваться некуда, ведь доставалось даже девицам. Однажды Мартынов вошел, когда Лермонтов с Глебовым что-то с хохотом рисовали в альбоме. Мартынов потребовал, чтобы ему показали рисунок. Он был уверен, что это какая-то особо злостная карикатура на его особу. Но Лермонтов захлопнул альбом. Мартынов хотел выхватить альбом, Глебов здоровой рукой отстранил его (вторая рука у Глебова была на перевязи — он был ранен в ключицу и до сих пор не оправился). Лермонтов тем временем вырвал листок и убежал. Мартынов затеял с Глебовым ссору, и тот тщетно убеждал разъяренного Николая Соломоновича в том, что карикатура не имела к нему никакого отношения.

Думается, так и было. Рисунок не относился к Мартынову. Это было нечто совершенно иное, и Лермонтов просто не хотел, чтобы Мартынов узнал о чем-то. Будь на рисунке «господин Кинжал», от него бы это не таили. Но в силу самовлюбленности Мартынов был убежден в том, что мир вращается вокруг него и, следовательно, любой утаенный рисунок, любая шепотом произнесенная фраза — это о нем… Нет, он именно что «нарывался».

Тринадцатое июля

Обыкновенно у Верзилиных принимали по воскресным дням, и тогда в их салоне бывали танцы. Тринадцатое июля было воскресенье. Сошлись гости — полковник Зельмиц с дочерьми, Лермонтов, Мартынов, Трубецкой, Глебов, Васильчиков, Лев Пушкин — все те же лица. Обсуждали бал, который «в пику» «лермонтовской банде» устраивал Голицын на свои именины. Идти или не идти? Их не приглашали… Танцы шли вяло. Эмилия Александровна дулась на Лермонтова, он приставал к ней и умолял «сделать хоть один тур». Наконец, когда он взмолился: «Мадемуазель Эмилия, прошу вас на один только тур вальса, в последний раз в жизни!» — она смилостивилась и потанцевала с ним. После этого Лермонтов усадил Эмилию около ломберного стола, сам сел рядом, с другой стороны устроился Лев Пушкин… «Оба они, — рассказывала Эмилия Александровна, — отличались злоязычием и принялись взапуски острить. Собственно, обидно злого в том, что они говорили, ничего не было, но я очень смеялась неожиданным оборотам и анекдотическим рассказам, в которые вмешали и знакомых нам людей. Конечно, доставалось больше всего водяному обществу, к нам мало расположенному, затронуты были и некоторые приятели наши. При этом Лермонтов, приподнимая одной рукой крышку ломберного стола, другою чертил мелом иллюстрации к своим рассказам».

Князь Трубецкой играл на рояле «что-то очень шумное». Надежда Петровна разговаривала с Мартыновым. Тот был при своим любимом длинном кинжале и «часто переменял позы, из которых одна была изысканнее другой». Лермонтов быстро рисовал его фигуру то так, то эдак. Мартынов перехватил брошенный на него взгляд Лермонтова, нахмурился.

— Престаньте, Михаил Юрьевич! — сказала Эмилия Александровна. — Видите — Мартынов сердится.

Фортепиано играло громко, поэтому они разговаривали, не понижая голоса. Лермонтов ответил Эмилии — ив этот самый миг, как нарочно, Трубецкой оборвал игру. На весь зал отчетливо прозвучало слово «Кинжал», которое произнес Лермонтов. Мартынов побледнел, засверкал глазами, губы у него затряслись. Он быстро подошел к Лермонтову и сказал:

— Сколько раз я просил вас оставить свои шутки, особенно в присутствии дам!

«Меня поразил тон Мартынова и то, что он, бывший на «ты» с Лермонтовым, произнес слово «вы» с особенным ударением», — признавалась Эмилия.

Бросив Лермонтову обвинение, Мартынов тотчас отошел. Эмилия обратилась к Лермонтову:

— Язык мой — враг мой!

— Это ничего, — спокойно отозвался он. — Завтра мы опять будем добрыми друзьями.

Танцы продолжались как ни в чем не бывало. Никто и не заметил этой краткой вспышки. Лев Пушкин, сидевший близко и все слышавший, также не придал значения этому обмену репликами. Скоро стали расходиться. Выходя из дома, Мартынов придержал Лермонтова за рукав. Что произошло между ними, какие слова были сказаны — никто в точности не знает. Но это был вызов на ту самую дуэль, которая станет для Лермонтова роковой.

Эмилия передает так: «После уж рассказывали мне, что когда выходили от нас, то в передней же Мартынов повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил: «Что ж, на дуэль, что ли, вызовешь меня за это?» Мартынов ответил решительно: «Да», и тут же назначили день».

Другая версия того же диалога:

— Вы знаете, Лермонтов, что я очень долго выносил ваши шутки, продолжающиеся, несмотря на неоднократное мое требование, чтобы вы их прекратили.

— Что же, ты обиделся?

— Да, конечно, обиделся.

— Не хочешь ли требовать удовлетворения?

— Почему же нет?

— Меня изумляют и твоя выходка, и твой тон… Впрочем, ты знаешь, вызовом меня испугать нельзя. Хочешь драться — будем драться, — сказал (как передают) Лермонтов.

— Конечно, хочу, — отвечал Мартынов. — И потому разговор этот может считаться вызовом.

В своих показаниях Мартынов также сводит диалог к этой теме: «При выходе из этого дома я удержал его за руку, чтобы он шел рядом со мной; остальные все уже были впереди. Тут я сказал ему, что прежде я просил его прекратить эти несносные для меня шутки, но что теперь предупреждаю, что если бы он еще вздумал выбрать меня предметом для своей остроты, то я заставлю его перестать… Он (Лермонтов)… повторял мне несколько раз кряду, что ему тон моей проповеди не нравится, что я не могу запретить ему говорить про меня то, что он хочет, и в довершение прибавил: «Вместо пустых угроз ты гораздо бы лучше сделал, если бы действовал. Ты знаешь, что я никогда не отказывался от дуэлей, следовательно, ты никого этим не запугаешь»».

Лорер также передает эту версию: «… Шутки эти показались обидны самолюбию Мартынова, и он скромно заметил Лермонтову всю неуместность их. Но желчный и наскучивший жизнью человек не оставлял своей жертвы, и, когда однажды снова сошлись в доме Верзилиных, Лермонтов продолжал острить и насмехаться над Мартыновым, который, наконец выведенный из себя, сказал, что найдет средство заставить замолчать обидчика. Избалованный общим вниманием, Лермонтов не мог уступить и отвечал, что угроз ничьих не боится, а поведения своего не изменит».

Ни Васильчиков, ни Глебов, ни Лев Пушкин — никто не придавал этой ссоре большого значения. Закончив разговор вызовом на дуэль и расставшись с Лермотовым возле дома, Мартынов вошел в квартиру и стал ждать своего соседа Глебова. Минут через пятнадцать явился и Глебов. Мартынов попросил его быть секундантом. Тот согласился. Начались переговоры.

Призвали Дорохова, знаменитого бретера, «принимавшего участие в четырнадцати дуэлях». Дорохов, как человек опытный, дал совет разлучить противников на некоторое время: «Раздражение пройдет, а там, Бог даст, и сами помирятся». Вторым секундантом стал князь Васильчиков. Князь был молод, и его согласие стать секундантом у многих вызвало удивление. Делом руководили такие безупречные знатоки дуэльного кодекса, как Столыпин и Дорохов. Как и полагается, сперва делались попытки примирения. Формальный вызов на дуэль последовал от Мартынова; однако слова Лермонтова «ну так потребуйте от меня удовлетворения» сами по себе заключали косвенное «приглашение» на дуэль. Поэтому секундантам пришлось решать — кто есть истинный зачинщик и кому перед кем следовало сделать первый шаг к примирению. 14 июля Глебов и Васильчиков явились к Мартынову и постарались уговорить его взять вызов назад. Мартынов был уверен в том, что идея помириться исходит вовсе не от Лермонтова — в коем нет ни тени раскаяния в том, что он допекал столь прекрасного Николая Соломоновича, да еще при дамах, — а от самих секундантов. Поэтому Мартынов отказался. «Они настаивали, напоминали мне прежние отношения, говорили о веселой жизни, которая с ним ожидает нас в Кисловодске и что все это будет расстроено глупой историей, — писал Мартынов. — Чтобы выйти из неприятного положения человека, который мешает веселиться другим, я сказал им, чтобы они сделали воззвание к самим себе: поступили бы они иначе на моем месте? После этого меня уже никто не уговаривал». Особенно обидно было Мартынову, что сам Лермонтов, в общем, не видел в случившемся ничего особенного и вообще не принимал всерьез ни саму дуэль, ни сердечную обиду Мартынова.

Тогда возникла идея разлучения соперников с надеждой на примирение. Лермонтов согласился с ней и уехал в Железноводск. Мартынов по этому поводу даже пытался острить и называл Лермонтова своим «путешествующим противником».

Мартынов на примирение, как мы знаем, категорически не соглашался. Свои доводы он приводит следственной комиссии. Висковатов полагает, что патетического Дикаря-С-Кинжалом тешила роль «непреклонного». Никто не ожидал, что карикатурный персонаж способен на убийство. Царило общее убеждение в том, что противники обменяются формальными выстрелами в лучшем духе дружеских картинок и стишков, потом подадут друг другу руки и все закончится веселым ужином. Делались даже приготовления к пикнику, чтобы отпраздновать счастливый исход дуэли. Лермонтов, который, как кажется, разделял общее несерьезное отношение, говорил, что на «Мартышку» у него рука не поднимется стрелять. Словом, никто не верил, что убийственная торжественность Мартынова — не напускная.

15 июля было назначено днем поединка. Это был день именин Голицына и день того самого «официального» бала, на который «лермонтовская банда» не была приглашена. По сему случаю затевалась проказа в духе Ромео: явиться на праздник князя Голицына инкогнито, прийти или на горку в саду, или куда-нибудь поближе к саду, чтобы там посмотреть фейерверк. Эта деталь лишний раз свидетельствует о том, как мало значения придавали «дружеской дуэли» товарищи Лермонтова.

Пятнадцатое июля

Утром к Лермонтову в Железноводск из Пятигорска приехали в коляске Екатерина Быховец с тетушкой, которых сопровождали верхами юнкер Бенкендорф, ИД. Дмитревский и Л. С. Пушкин. В шотландской колонии Каррас был устроен по сему поводу пикник.

Лермонтов в своем «старом стиле» ухаживал за прекрасной смуглянкой Екатериной Быховец, гулял с ней в роще, интриговал. «Я все с ним ходила под руку, — рассказывала Быховец. — На мне было бандо. Уж не знаю, какими судьбами, коса моя распустилась, и бандо свалилось, которое он взял и спрятал в карман. Он при всех был весел, шутил, а когда мы были вдвоем, он ужасно грустил…» По давним историям с кузинами мы уже знаем, что это было обычное поведение влюбленного — пусть на короткое время — Лермонтова. Из-за этого «бандо» какое-то время говорили потом, что мадемуазель Быховец и была причиной дуэли; к счастью, скоро хоть эти разговоры прекратились. Другой причиной пытались выставлять Эмилию Александровну (дескать, Лермонтов и Мартынов оба за ней ухаживали; бедная Эмилия много лет яростно отрицала, что «княжна Мери» — это она).

Когда время дуэли определилось, за Лермонтовым в Железноводск отправились, чтобы сообщить ему о времени и месте дуэли. Кто именно приехал — осталось невыясненным. Предполагают, что Столыпин. Говорят, что лошадей наняли «два офицера», чтобы ехать в колонию Каррас. Там эти «два офицера» встретили Лермонтова и еще одного или двух офицеров. После «некоторого пребывания» в гостинице г-жи Рошке они вместе выехали в Пятигорск. Здесь нужно учитывать, что Васильчиков — штатский; в числе этих «офицеров» вполне мог быть и сам Мартынов. Или же Мартынов с Васильчиковым в Каррас не ездили, а сразу направились к месту дуэли…

Так или иначе, Лермонтов куртуазно простился с мадемуазель Быховец, забрал ее бандо, обещав вернуть, «если будет жив», и весело раскланялся. После этого он отбыл с офицерами, которые за ним явились.

Арнольди пишет: «На полпути в Железноводск я встретил Столыпина и Глебова на беговых дрожках. Глебов правил, а Столыпин с ягдташем и ружьем через плечо имел перед собою что-то покрытое платком. На вопрос мой, куда они едут, они отвечали мне, что на охоту… Не подозревая того, что они едут на роковое свидание Лермонтова с Мартыновым, я приударил коня и пустился от них вскачь, так как дождь усилился. Несколько далее я встретил извозчичьи дрожки с Дмитриевым и Лермонтовым…»

Мартынов показывает иное: «Условлено было между нами сойтись к шести с половиной часам пополудни. Я выехал немного ранее из своей квартиры верхом; беговые дрожки свои дал Глебову. Васильчиков и Лермонтов догнали меня уже на дороге; последние два были также верхом».

Вообще точный и полный состав участников неизвестен. Были князь Васильчиков и Глебов, секунданты; наверняка — Столыпин, был также князь Трубецкой. Практически не сомневаются в том, что поблизости находился и Дорохов. Участие Трубецкого скрывали весьма тщательно, поскольку он приехал на воды из экспедиции без разрешения. Вообще от следствия потом многое скрывалось…

Следует обратить внимание еще на то обстоятельство, что экипажей в Пятигорске (как мы помним по организации бала в «гроте Дианы») было крайне мало. Дуэлянты ехали верхом. Обычно стараются дуэлянтов сажать в экипажи, чтобы рука была вернее. Здесь этого не было сделано.

Вечер был душный, надвигалась гроза. На горизонте росла и темнела туча. Не доезжая до Пятигорска приблизительно двух с половиной верст, участники дуэли повернули в гору по следам, которые оставили дрожки князя Васильчикова.

«Всю дорогу из Шотландки до места дуэли Лермонтов был в хорошем расположении духа. Никаких предсмертных разговоров, никаких посмертных распоряжений от него Глебов не слыхал. Он ехал как будто на званый пир какой-нибудь. Все, что он высказал за время переезда, это сожаление, что он не мог получить увольнения от службы в Петербурге и что ему в военной службе едва ли удастся осуществить задуманный труд. «Я выработал уже план, — говорил он Глебову, — двух романов: одного — из времен смертельного боя двух великих наций, с завязкою в Петербурге, действиями в сердце России и под Парижем и развязкой в Вене, и другого — из Кавказской жизни, с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа, Персидской войной и катастрофой, среди которой погиб Грибоедов в Тегеране, и вот придется сидеть у моря и ждать погоды, когда можно будет приняться за кладку их фундамента. Недели через две уже нужно будет отправиться в отряд, к осени пойдем в экспедицию, а из экспедиции когда вернемся!»» — так передавал этот эпизод П. К. Мартьянов.

Добрались наконец до места. У подножия Машука густо рос кустарник, если стать спиной к горе, то впереди будет видна старая железноводская дорога (во времена Висковатова она уже заросла, исследователь с трудом отыскал ее с помощью старожилов).

Лошадей оставили у проводника Евграфа Чалова (у которого их, собственно, и наняли) или же привязали к кустам, как показывали на следствии. Направились наверх к поляне между двумя кустами. Там уже ожидали Лермонтова Мартынов и Васильчиков.

Висковатов передает интересный разговор, состоявшийся у него с князем Васильчиковым.

«Когда я спросил князя Васильчикова, кто, собственно, был секундантами Лермонтова, он ответил, что, собственно, не было определено, кто чей секундант. «Прежде всего Мартынов просил Глебова, с коим жил, быть его секундантом, а потом как-то случилось, что Глебов был как бы со стороны Лермонтова. Собственно секундантами были: Столыпин, Глебов, Трубецкой и я. На следствии же показали: Глебов себя секундантом Мартынова — я Лермонтова. Других мы скрыли. Трубецкой приехал без отпуска и мог поплатиться серьезнее. Столыпин уже раз был замешан в дуэль Лермонтова, следовательно, ему могло достаться серьезнее»». Врача с ними не было — то ли никто не хотел ехать в надвигающуюся грозу ради несерьезной дуэли (очередная лермонтовская проказа, возможно), то ли вообще потому, что никто из участников также не считал эту дуэль чем-то существенным. Не приготовили даже экипажа на случай, если кто-нибудь будет ранен.

Вот еще одна странная деталь — отсутствие экипажа. Упоминается, что Васильчиков приехал в экипаже, что Лермонтов ехал, собственно, по следу колес. Арнольди также встретил Столыпина с Лермонтовым в экипаже. Куда все эти колеса подевались после дуэли, почему — Васильчикову? Глебову? — пришлось мчаться в город за экипажем, чтобы перевезти смертельно раненного, умершего Лермонтова? Восстановить события не удается в первую очередь потому, что все участники дуэли согласно лгали.

Однако вернемся к ходу поединка.

Дождь начинался или вот-вот должен был начаться. (Говорят также, что стрелялись под проливным дождем, что струи хлестали по лицам, затрудняли видимость…)

Писали, что стрелялись на десяти шагах, но это вряд ли так; вероятнее, что на пятнадцати. Так пишет в показаниях Мартынов, и это же соответствует дуэльному кодексу.

Кто-то из секундантов воткнул в землю шашку, сказав: «Вот барьер». Глебов бросил фуражку в десяти шагах от шашки (нет, не в десяти, не может быть в десяти). Длинноногий Столыпин, делая большие шаги, увеличил пространство. «Я помню, — говорил князь Васильчиков, — как он ногою отбросил шапку и она откатилась еще на некоторое расстояние. От крайних пунктов барьера Столыпин отметил еще по 10 шагов, и противников развели по краям. Заряженные в это время пистолеты были вручены им. Они должны были сходиться по команде «сходись!». Особенного права на первый выстрел по условию никому не было дано. Каждый мог стрелять, стоя на месте, или подойдя к барьеру, или на ходу, но непременно между командою «два» и «три». Противников поставили на скате около двух кустов: Лермонтова лицом к Бештау, следовательно, выше; Мартынова ниже, лицом к Машуку. Это опять была неправильность. Лермонтову приходилось целить вниз, Мартынову вверх, что давало последнему некоторое преимущество. Командовал Глебов… «Сходись!» — крикнул он. Мартынов пошел быстрыми шагами к барьеру, тщательно наводя пистолет. Лермонтов остался неподвижен. Взведя курок, он поднял пистолет дулом вверх и заслонился рукой и локтем…»

Пистолеты принадлежали Столыпину. Это были «кухенройтеры» (именно они лежали, накрытые платком, в ящике, когда Арнольди встретил Столыпина на дороге). В 1881 году Висковатов видел их в Москве над кроватью Дмитрия Аркадьевича Столыпина…

Васильчиков помнит «спокойное, почти веселое выражение, которое играло на лице поэта перед дулом уже направленного на него пистолета».

Глебов выкрикивал: «Один… два… три!»

Мартынов стоял у барьера. Он повернул пистолет курком в сторону — он называл это «стрелять по-французски» — и выстрелил.

Эта деталь — про повернутый пистолет — важна потому, что Мартынов так стрелял и раньше и разговоры о том, что он был плохим стрелком, мягко говоря, преувеличены. Мартынов попал не случайно — он хотел убить и убил. Екатерина Аркадьевна Столыпина, жена Дмитрия Алексеевича Столыпина, писала в письме бабушке Елизавете Алексеевне: «Мартынов говорил после, что он не целился, но был так взбешен и взволнован, попал ему прямо в грудь, бедный Миша только жил пять минут, ничего не успел сказать, пуля навылет». Странно «не целился» Мартынов…

Васильчиков рассказывает так:

«Лермонтов упал, как будто его скосило на месте… не успев даже захватить больное место, как это обыкноведнно делают люди раненые или ушибленные.

Мы подбежали. В правом боку дымилась рана, в левом — сочилась кровь, пуля пробила сердце и легкие.

Хотя признаки жизни уже видимо исчезли, но мы решили позвать доктора. По предварительному нашему приглашению присутствовать при дуэли доктора, к которым мы обращались, все наотрез отказались. Я поскакал верхом в Пятигорск, заезжал к двум господам медикам, но получил такой же ответ, что на место поединка, по случаю дурной погоды (шел проливной дождь), они ехать не могут, а приедут на квартиру, когда привезут раненого.

Когда я возвратился, Лермонтов уже мертвый лежал на том же месте, где упал; около него Столыпин, Глебов и Трубецкой. Мартынов уехал прямо к коменданту объявить о дуэли».

Разные патетические подробности в мемуарах, скорее всего, домыслы. Стрелял ли Лермонтов на воздух? Произносил ли он растерянно: «Как же это так — мне целить в Мартышку?» Пытался ли он помириться у барьера, на что «исступленный Мартынов» отвечал: «Стреляй! Стреляй!»? «Лермонтов выстрелил на воздух, а Мартынов подошел и убил его. Все говорят, что это убийство, а не дуэль, но я думаю, что за сестру Мартынову нельзя было поступить иначе», — пишет, например, A.A. Елагин (ещеодна «причина» дуэли! И «нельзя поступить иначе»)…

А вот еще рассуждение о том, что Мартынов, как и его товарищи, не понимал происходящего в полной мере. Пораженный исходом дуэли он будто бы бросился к убитому с криком: «Миша, прости!»

Скорее всего, все эти россказни — просто романтические бредни. Все случилось очень быстро и просто. Был ли этот первый выстрел Лермонтова на воздух? Васильчиков, например, говорил, что «поручик Лермонтов упал уже без чувств и не успел дать своего выстрела, из его заряженного пистолета выстрелил я гораздо позже на воздух».

Непонятно также, когда пошел дождь: то ли перед началом дуэли (струи хлестали по лицам, мешали целиться и мешали секундантам наблюдать за ходом поединка), то ли сразу после ее окончания («Черная туча, медленно поднимавшаяся на горизонте, разразилась страшной грозой, и перекаты грома пели вечную память новопреставленному рабу Михаилу…»). В любом случае была гроза. Мартынов отправился в город — доложить коменданту о происшествии и предаться в руки правосудия. Васильчиков вроде бы поехал за доктором. Кто остался с Лермонтовым? Говорилось, что Глебов — на его руках умер, не приходя в сознание, поэт. А где находился в это время Столыпин? Что делали Дорохов, Трубецкой?

Эмилия пишет: «Глебов рассказывал мне, какие мучительные часы провел он, оставшись один в лесу, сидя на траве под проливным дождем. Голова убитого поэта покоилась у него на коленях — темно, кони привязанные ржут, рвутся, бьют копытами об землю, молния и гром беспрерывно… Глебов хотел осторожно опустить голову на шинель, но при этом движении Лермонтов судорожно зевнул. Глебов остался недвижим, и так пробыл, пока приехали дрожки, на которых и привезли бедного Лермонтова на его квартиру».

Рассказ Зиссермана: «Столыпин мне рассказывал, что когда Лермонтов пал и умер, то все участвующие спешили уехать, кто за экипажем, кто за врачом и пр., чтобы перевезти Лермонтова в город… Один Столыпин остался с общего согласия при покойнике… Он сел на землю и поддерживал у себя на коленях голову убитого. В это время разразилась гроза… Столыпин не раз говорил мне об этом тяжелом часе, когда он совершенно один, в темноте, освещаемый лишь молниею, держал на коленях бледный лик Лермонтова…»

Васильчиков пишет: «Столыпин и Глебов уехали в Пятигорск, чтобы распорядиться перевозкой тела, а меня с Трубецким оставили при убитом. Как теперь помню странный эпизод этого рокового вечера; наше сидение в поле при трупе Лермонтова продолжалось очень долго, потому что извозчики, следуя храбрости гг. докторов, тоже отказались один за другим ехать для перевозки тела убитого… (Мы) хотели его приподнять; от этого движения, как обыкновенно случается, спертый воздух выступил из груди, но с таким звуком, что нам показалось, что это живой и болезный вздох, и мы несколько минут были уверены, что Лермонтов еще жив».

Вот как интересно… Все дружно описывают одну и ту же деталь — зевок или вздох; говорят, что держали голову покойного у себя на коленях, а потом хотели переложить на шинель… Но кто же на самом деле уехал, а кто остался?

Вся эта путаница происходила в какой-то мере потому, что участники поединка, следуя дуэльному кодексу, изо всех сил выгораживали оставшегося в живых дуэлянта и плюс к тому скрывали истинное число свидетелей. Решено было «пожертвовать правосудию» Глебовым: биография у того чистая, репутация геройская, боевое ранение. С этого момента ложь разрасталась и ширилась.

Тело перевезли в Пятигорск только поздно вечером и доставили в дом Чиляева, где Лермонтов со Столыпиным нанимали квартиру. Положили сперва на диван, потом на стол.

* * *

А ведь 15 июля было днем давно ожидаемого бала. Эмилия вспоминает все эти утренние разговоры о том, чтобы явиться в сад инкогнито и посмотреть фейерверк. «Собираться в сад должны были в шесть часов; но вот с четырех начинает накрапывать мелкий дождь; надеясь, что он пройдет, мы принарядились, а дождь все сильнее да сильнее и разразился ливнем с сильнейшей грозой… Приходит Дмитриевский и, видя нас в вечерних туалетах, предлагает позвать «этих господ» всех сюда и устроить свой бал. Не успел он докончить, как вбегает в залу полковник Зельмиц… с растрепанными длинными седыми волосами, с испуганным лицом, размахивает руками и кричит: «Один наповал, другой под арестом!» Мы бросились к нему — что такое, кто наповал, где? «Лермонтов убит!» Такое известие и столь внезапное до того поразило матушку, что с ней сделалась истерика… Когда мы несколько пришли в себя от такого треволнения, переоделись и, сидя у открытого окна, смотрели на проходящих, то видели, как проскакал Васильчиков к коменданту и за доктором; позднее провели Глебова под караул на гауптвахту. Мартынова же, как отставного, посадили в тюрьму, где он провел ужасные три ночи в сообществе двух арестантов, из которых один все читал Псалтирь, а другой произносил страшные ругательства…»

Следствие и погребение

В первые часы творилась сумятица. Добрейший комендант Ильяшенков, получив известие, схватился за голову. «Мальчишки, мальчишки, что вы со мной сделали!» Поначалу он не знал еще, убит Лермонтов или только ранен, и приказал, чтобы, как только привезут, поместили его на гауптвахту. Наконец стало положительно известно, что Лермонтов убит. Двое из участников дуэли — Глебов и Мартынов — были арестованы. Столыпин оставался на квартире с телом.

Наутро пришли обмывать; руки распрямить не смогли и просто накрыли простыней. Пришел художник Шведе, чтобы написать посмертный портрет; этот портрет сохранился и часто публикуется.

Во дворе дома начал собираться народ. Ходили смотреть на убитого — в основном из любопытства. Расспрашивали о причине дуэли. Никто ничего не знал наверняка. Заговорили о «ссоре двух офицеров из-за барышни». Начали называть женские имена — Эмилии Клингенберг, Надежды Верзилиной, Екатерины Быховец. «Это хождение туда-сюда продолжалось до полуночи. Все говорили шепотом, точно боялись, чтобы слова их не раздались в воздухе и не разбудили бы поэта, спавшего уже непробудным сном. На бульваре и музыка два дня не играла», — рассказывала Эмилия.

Лорер тоже помнит эти «паломничества»: «Я увидел Михаила Юрьевича на столе, уже в чистой рубашке и обращенного головою к окну. Человек его обмахивал мух с лица покойника, а живописец Шведе снимал портрет с него масляными красками. Дамы — знакомые и незнакомые — и весь любопытный люд стали тесниться в небольшой комнате, а первые явились и украшали безжизненное чело поэта цветами».

Однако цветы цветами, а надвигалась еще одна проблема, связанная со смертью Лермонтова. Дело в том, что предписано было священникам дуэлянтов как самоубийц не предавать церковному погребению. Это создало трудности. Особенно противился отпеванию Лермонтова молодой священник — отец Василий Эрастов. «Приятно, думаете, насмешки его переносить?» — сердился он, говоря о Лермонтове и называя его «ядовитым покойником». Протоиерей Павел Александровский также колебался, не решаясь взять на себя такую ответственность. Столыпин уговаривал его, как мог: напоминал о том, что у бабки Лермонтова большие связи, обещал сделать для церкви хорошее пожертвование. Князь Васильчиков также клялся, что отцу Павлу не придется отвечать перед начальством за совершение обряда. Супруга священника страшно боялась и заклинала отца Павла против законоположения — не отпевать дуэлянтов яко самоубийц — не идти: «Не забывай, что у тебя семейство!»

Ординарный врач Пятигорского военного госпиталя Барклай де Толли выдал свидетельство: «Тенгинского пехотного полка поручик М. Ю. Лермонтов застрелен на поле близ горы Машука 15 числа сего месяца и, по освидетельствовании им, тело может быть предано земле по христианскому обряду». Протоиерей направил запрос Ильяшенкову: отпевать или не отпевать? Ильяшенков колебался. Ильяшенков уведомил плац-майора подполковника Унтилова, чтобы тот сообщил духовенству, возможно ли приступить к погребению по христианскому обряду тела поручика Лермонтова. О чем состоялся разговор между Унтиловым и Александровским — неизвестно. Вмешался начальник штаба, полковник флигель-адъютант Траскин. Ему также сообщили о затруднениях относительно похорон: духовенство упорствует, утверждая, что человек, убитый на поединке, — самоубийца. Траскин проблему разрешил быстро и по-военному. Карпов, участник событий, излагает несколько версий этой истории.

Одна версия такая. «Является ко мне один ординарец от Траскина и передает требование, чтобы я сейчас явился к подполковнику. Едва лишь я отворил, придя к нему на квартиру, дверь его кабинета, как он своим сильным металлическим голосом отчеканил:

— Сходить к отцу протоиерею, поклониться от меня и передать ему мою просьбу похоронить Лермонтова. Если же он будет отговариваться, сказать ему еще то, что в этом нет никакого нарушения закона, так как подобною же смертью умер известный Пушкин, которого похоронили со святостью…

Я отправился к о. Павлу Александровскому и передал буквально слова полковника. Отец Павел подумал-подумал и наконец сказал:

— Успокойте полковника, все будет исполнено по его желанию».

В 1881 году Карпов рассказывал эту же историю Висковатову немного в другом виде: слова о погребении Пушкина, по этой новой версии, сказал не Траскин (что действительно маловероятно), а Столыпин…

Большинство друзей Лермонтова считают, что решающую роль в согласии похоронить «самоубийцу» по христианскому обряду, сыграли деньги. Так пишет и Арнольди («Деньги сделали свое дело»), и Лорер («Деньги сделали свое» — почти слово в слово); есть неопределенное свидетельство о том, что Дорохов едва не изрубил священника саблей — в такой гнев привел его будто бы этот отказ…

17 июля около шести часов вечера состоялись наконец похороны. «Долго ждали священника, — пишет Эмилия, — который с большим трудом согласился хоронить Лермонтова, уступив убедительным и неотступным просьбам князя Васильчикова и других, но с условием, чтобы не было музыки и никакого параду. Наконец приехал отец Павел, но, увидев на дворе оркестр, тотчас повернул назад; музыку мгновенно отправили, но зато много усилий употреблено было, чтобы вернуть отца Павла. Наконец все уладилось, отслужили панихиду и проводили на кладбище; гроб несли товарищи; народу было много, и все шли за гробом в каком-то благоговейном молчании. Это меня поражало: ведь не все же его знали и не все его любили».

Висковатов, впрочем, считает «историю с оркестром» поэтической выдумкой. «Если бы был назначен наряд из войсковых частей при музыке, то, конечно, о. Павел не мог бы распорядиться его удалением, а чтобы для похорон поэта друзья покойного наняли бальный или бульварный оркестр, что-то уж очень курьезно».

А вот любопытная записка Рощановского, который утверждает, что священник лишь сопровождал гроб и молился об убиенном, однако полной панихиды не отслужил (своего рода компромисс): «Не входя во двор квартиры этой, я с незнакомыми мне вступил в общей разговор, в коем, между прочим, мог заметить, что многие как будто с ропотом говорили, что более двух часов для выноса тела они дожидаются священника, которого до сих пор нет. Заметя общее постоянное движение многочисленного собравшегося народа, я из любопытства приблизился к воротам квартиры покойника и тогда увидел на дворе том, не в дальнем расстоянии от крыльца дома, стоящего отца протоиерея, возлагавшего на себя епитрахиль; в это самое время с поспешностью прошел мимо меня во двор местной приходской церкви диакон, который тотчас, подойдя к церковнослужителю, стоящему близ о. протоиерея Александровского, взял от него священную одежду, в которую немедленно облачился и принял от него кадило. После этого духовенство это погребальным гласом обще начало пение: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас» и с этим вместе медленно выходило из двора того; за этим вслед было несено из комнат тело усопшего поручика Лермонтова. Духовенство, поя вышеозначенную песнь, тихо шествовало к кладбищу; за ним в богато убранном гробе было попеременно несено тело умершего штабс- и обер-офицерами, одетыми в мундиры, в сопровождении многочисленного народа… Таким образом эта печальная процессия достигла вновь приготовленной могилы, в которую был опущен вскорости несомый гроб без отправления по закону христианского обряда; в этом я удостоверяю как самовидец».

Лорер же, напротив, говорит, что «похороны были совершены со всеми обрядами христианина и воина». Но Рощановскому почему-то верится больше. Может быть, потому, что в тоне его рассказа звучат какие-то неповторимые «приходские ухватки», это голос человека, привычного к церкви и хорошо разбирающегося в том, что там происходит.

В метрической книге Пятигорской Скорбященской церкви также говорится о том, что панихиды не было: «Тенгинского пехотного полка поручик Михаил Юрьевич Лермонтов 27 лет убит на дуэли 15 июля, а 17 погребен, погребение пето не было».

Так или иначе, но за участие в этих похоронах протоиерей Александровский был оштрафован Казанской консисторией на 25 рублей, так как «хотя настоящего погребения над телом поручика Лермонтова не совершал, но не следовало и провожать его, яко добровольного самоубийцу, в церковном облачении…». А известно о том стало из донесения молодого священника отца Василия, который искренне ненавидел Лермонтова и утверждал даже, что многие были рады его смерти.

Известен печально-курьезный случай. В начале 1880-х годов тот самый священник, отец Василий Эрастов, который так яростно отказался отпевать Лермонтова и называл его «ядовитым покойником», уже старый и маститый, присутствует на вечере в память Лермонтова в Пятигорске. Сидит в первых рядах — еще бы, он очевидец, лично встречался с самим Лермонтовым и был при его похоронах! Из памяти отца Василия напрочь стерлись подробности; теперь он помнит лишь одно: что был современником великого русского поэта. С этой ролью он свыкся и теперь явно ожидает каких-то почестей. И тут во время очередного доклада излагается та давняя история о погребении. О том, что молодой священник Эрастов написал донос на настоятеля Скорбященской церкви отца Павла, который все-таки отслужил молебен по убиенному Мишелю! (После чего отец Павел, собственно, и был оштрафован.)

Все поворачиваются к отцу Василию. «Батюшка, неужто — правда?» Потрясенный не менее остальных, отец Василий встает, низко кланяется: «Каюсь, православные, все — правда…»

Мартынов просил дозволения участвовать ему в похоронах. «Для облегчения моей преступной скорбящей души, позвольте мне проститься с телом моего лучшего друга и товарища». Комендант Ильяшенков несколько раз перечитал записку, поставил на полях вопросительный знак и передал Траскину. Тот поставил резолюцию: «Нельзя!!! Траскин». Не хватало еще для пущего беспорядка допустить на эти и без того скандальные похороны Мартынова. Унтилову уже приходилось несколько раз выходить из квартиры Лермонтова и успокаивать горячие головы, говоря, что это было не убийство, а поединок. Иные выражали желание вызвать Мартынова и пристрелить его. Словом, Лермонтов и после смерти наделал своему начальству хлопот…

* * *

«1841 года июля 16 дня следователь плац-майор подполковник Унтилов, пятигорского земского суда заседатель Черепанов, квартальный надзиратель Марушевский и исправляющий должность стряпчего Ольшанский 2-й, пригласив с собою бывших секундантами: корнета Глебова и титулярного советника князя Васильчикова, ездили осматривать место, на котором происходил 15 числа, в 7 часу пополудни, поединок. Это место отстоит на расстоянии от города Пятигорска верстах в четырех, на левой стороне горы Машука, при ее подошве. Здесь пролегает дорога, ведущая в немецкую николаевскую колонию. По правую сторону дороги образуется впадина, простирающаяся с вершины Машука до самой ее подошвы, а по левую сторону дороги впереди стоит небольшая гора, отделившаяся от Машука. Между ними проходит в колонию означенная дорога. От этой дороги начинаются первые кустарники, кои, изгибаясь к горе Машухе, округляют небольшую поляну. — Тут-то поединщики избрали место для стреляния. Привязав своих лошадей к кустарникам, где приметна истоптанная трава и следы от беговых дрожек, они, как указали нам, следователям, гг. Глебов и князь Васильчиков, отмерили вдоль по дороге барьер в 15 шагов и поставили по концам оного по шапке, потом, от этих шапок, еще отмерили по дороге ж в обе стороны по 10-ти шагов и на концах оных также поставили по шапке, что составилось уже четыре шапки. Поединщики сначала стали на крайних точках, т. е. каждый в 10-ти шагах от барьера: Мартынов от севера к югу, а Лермонтов от юга к северу. По данному секундантами знаку, они подошли к барьеру. Майор Мартынов, выстрелив из рокового пистолета, убил поручика Лермонтова, не успевшего выстрелить из своего пистолета. На месте, где Лермонтов упал и лежал мертвый, приметна кровь, из него истекшая. Тело его, по распоряжению секундантов, привезено того ж вечера в 10 часов на квартиру его ж Лермонтова».

Результаты медицинского осмотра тела Лермонтова приводятся в рапорте Барклая де Толли: «При осмотре оказалось, что пистолетная пуля, попав в правый бок ниже последнего ребра, при срастении ребра с хрящом, пробила правое и левое легкое, поднимаясь вверх вышла между пятым и шестым ребром левой стороны и при выходе прорезала мягкие части левого плеча; от которой раны поручик Лермонтов мгновенно на месте поединка помер».

Единственными свидетелями дуэли были признаны князь Васильчиков и корнет Глебов. Они старательно выгораживали остальных участников. Не упомянут был даже служитель Чалов, который держал лошадей (заявили, что лошадей привязали к кустам). У арестованных была возможность переписываться и договариваться, чтобы в их показаниях не было разночтений. Уже после смерти Мартынова Васильчиков писал: «Мы дали тогда друг другу слово молчать и не говорить никому ничего другого, кроме того, что будет нами показано на формальном следствии… Мартынов всегда хотел, чтобы мы его обелили. Это было заметно во время следствия над нами, когда Мартынов все боялся, что мы недостаточно защитим его, так что мы с Глебовым написали письмо, которое было ему передано, когда он сидел под арестом, и объявили, что ничего лишнего, кроме того, что нужно для смягчения его участи, не скажем».

Показания Глебова были лаконичны:

«Мы: лейб-гвардии Конного полка корнет Глебов и князь Васильчиков точно находились за секундантов на дуэли у майора Мартынова и поручика Лермантова. У первого я, у последнего князь Васильчиков.

Дуелисты стрелялись за горой Машуком, верстах в четырех от города на самой дороге, на разстоянии 15-ти шагов, и сходились барьер на барьер по данному мной знаку. По обе стороны от барьера было отмерено по 10-ти шагов. Условие о первом выстреле не было; это предоставлялось на волю стреляющихся. После первого выстрела, сделанного Мартыновым, Лермантов упал, будучи ранен в правый бок навылет, почему и не мог сделать своего выстрела.

К месту происшедшей дуэли майор Мартынов поехал верхом, я на беговых дрожках, Васильчиков верхом, Лермантов верхом на моей лошади; ни проводников ни кучеров для держания лошадей не было; лошади были нами привязаны к кустам, около самой дороги находящимся…

Поводом к этой дуэли были насмешки со стороны Лермантова насчет Мартынова, который, как говорил мне, предупреждал несколько раз Лермантова, но не видя конца его насмешкам, объявил Лермантову, что он заставит его молчать, на что Лермантов отвечал ему, что вместо угроз, которых он не боится, требовал бы удовлетворения. О старой же вражде между ними нам, секундантам, не было известно. Мартынов и Лермантов ничего нам об этом не говорили… Формальный вызов сделал Мартынов. Что же касается до средств, чтобы примирить ссорящихся, я с Васильчиковым употребили все усилия от нас зависящие к отклонению этой дуэли; но Мартынов, несмотря на все убеждения наши, говорил, что не может с нами согласиться, считая себя обиженным… Уведомить начальство мы не могли, ибо обязаны были словом дуэлистам не говорить никому о произошедшей ссоре».

Показания участников (оставшихся в живых) сходятся. Об этом, в общем, позаботились и те, кто вел следствие; если бы начались разночтения, пришлось бы докапываться о том, что было скрыто (другие участники дуэли, экипажи, лошади, прислуга, почему не было врача и т. п.) — следствие бы затянулось, скандал бы разросся. Кодекс предписывал выгораживать Мартынова — оставшегося в живых. Сам Мартынов тоже очень беспокоился о том, чтобы его как следует защитили.

Сохранилась записка от Глебова (он писал от лица обоих секундантов, своего и Васильчикова) к Мартынову, написанная во время следствия: «Посылаем тебе брульон (черновик)… Ты к нему можешь прибавить по своему уразумению; но это сущность нашего ответа. Прочие ответы твои совершенно согласуются с нашими, исключая того, что Васильчиков поехал верхом на своей лошади, а не на дрожках беговых со мной. Ты так и скажи. Лермантов же поехал на моей лошади: так и пишем. Сегодня Траскин еще раз говорил, чтобы мы писали, что до нас относится четверых, двух секундантов и двух дуэлистов. Признаться тебе, твое письмо несколько было нам неприятно. Я и Васильчиков не только по обязанности защищаем тебя везде и всем, но потому, что не видим ничего дурного с твоей стороны в деле Лермантова и приписываем этот выстрел несчастному случаю (все это знают): судьба так хотела… в доказательство чего приводим то, что ты сам не походил на себя, бросился к Лермантову в ту секунду, как он упал, и простился с ним. Что же касается до правды, то мы отклоняемся только в отношении к Т. (Трубецкому) и С. (Столыпину), которых имена не должны быть упомянуты ни в коем случае. Надеемся, что ты будешь говорить и писать, что мы тебя всеми средствами уговаривали».

«Убит! К чему теперь рыданья…»

Следствие закончилось. Военный суд приговорил всех трех подсудимых лишить чинов и прав состояния. Командир Отдельного Кавказского корпуса, признавая подсудимых виновными: майора Мартынова в произведении с поручиком Лермонтовым поединка, на котором убил его, а корнета Глебова и титулярного советника князя Васильчикова в принятии на себя посредничества в этой дуэли, полагал майора Мартынова в уважение прежней его беспорочной службы, лишив чинов и ордена, выписать в солдаты до выслуги, а корнета Глебова и князя Васильчикова выдержать еще в крепости на гауптвахте один месяц и Глебова перевести из гвардии в армию тем же чином. Васильчикову и Глебову заменили содержание на гауптвахте домашним арестом. Мартынову разрешили выходить по вечерам в сопровождении караульного солдата — дышать свежим воздухом. Однажды его встретили Верзилины, и Эмилии пришлось заставить себя, чтобы заговорить с ним, а «бело-розовая кукла», шестнадцатилетняя Надя, вообще не могла преодолеть своего страха при виде убийцы.

* * *

Известие о смерти Лермонтова поразило многих — в первую очередь, конечно, его друзей.

26 августа Е. А. Верещагина из Середникова пишет дочери, Л. М. Хюгель (Сашеньке): «Наталья Алексеевна [Столыпина] намерена была, как я тебе писала, прибыть на свадьбу, но несчастный случай, об котором видно уже до вас слухи дошли, ей помешал приехать, Мишеля Лермонтова дуэль, в которой он убит Мартыновым… вот все подробности сего дела.

Мартынов вышел в отставку из кавалергардского полка и поехал на Кавказ к водам, одевался очень странно в черкесском платье и с кинжалом на боку. Мишель по привычке смеяться над всеми, всё называл его «le chevalier des mont sauvages» и «Monsieur du poignard». Мартынов ему говорил: «Полно шутить, ты мне надоел», — тот еще пуще, начали браниться и кончилось так ужасно. Мартынов говорил после, что он не целился, но так был взбешен и взволнован, попал ему прямо в грудь, бедный Миша только жил 5 минут, ничего не успел сказать, пуля навылет. У него был секундантом Глебов, молодой человек, знакомый наших Столыпиных, он все подробности и описывает к Дмитрию Столыпину, а у Мартынова — Васильчиков. Сие несчастье так нас всех, можно сказать, поразило, я не могла несколько ночей спать, всё думала, что будет с Елизаветой Алексеевной. Нам приехал о сем объявить Алексей Александрович [Лопухин], потом уже Наталья Алексеевна ко мне написала, что она сама не может приехать — нельзя оставить сестру — и просит, чтобы свадьбу не откладывать, а в другом письме описывает, как они объявили Елизавете Алексеевне, она сама догадалась и приготовилась, и кровь ей прежде пустили. Никто не ожидал, чтобы она с такой покорностью сие известие приняла, теперь всё Богу молится и собирается ехать в свою деревню, на днях из Петербурга выезжает. Мария Якимовна [Шан-Гирей], которая теперь в Петербурге, с ней едет».

18 сентября Сашеньке пишет ее сестра Мария: «Последние известия о моей сестре Бахметевой поистине печальны. Она вновь больна, ее нервы так расстроены, что она вынуждена была провести около двух недель в постели, настолько была слаба. Муж предлагал ей ехать в Москву — она отказалась, за границу — отказалась и заявила, что решительно не желает больше лечиться. Быть может, я ошибаюсь, но я отношу это расстройство к смерти Мишеля, поскольку эти обстоятельства так близко сходятся, что это не может не возбудить известных подозрений. Какое несчастье эта смерть; бедная бабушка самая несчастная женщина, какую я знаю. Она была в Москве, но до моего приезда; я очень огорчена, что не видала ее. Говорят, у нее отнялись ноги и она не может двигаться. Никогда не произносит она имени Мишеля, и никто не решается произнести в ее присутствии имя какого бы то ни было поэта… В течение нескольких недель я не могу освободиться от мысли об этой смерти, и искренно ее оплакиваю. Я его действительно очень, очень любила».

Интересную запись оставил о смерти Лермонтова в своем дневнике Ю. Самарин (31 июля 1841 года). Опять сравнение Лермонтова с Пушкиным (как и в начале его творческого пути — «этот, пожалуй, заменит нам Пушкина») — и, с удивительной проницательностью, не в пользу Лермонтова: «Бедный Лермонтов. Он умер, оставив по себе тяжелое впечатление. На нем лежит его великий долг, его роман «Герой нашего времени». Его надлежало выкупить, и Лермонтов, ступивши вперед, оторвавшись от эгоистической рефлексии, оправдал бы его и успокоил многих. В этом отношении участь Пушкина была завидна. В полном обладании всех своих сил, всеми признанный, беспорочен и чист от всякого упрека, умчался Пушкин, и, кроме слез и воспоминаний, на долю его переживших друзей ничего не осталось. Пушкин не нуждается в оправдании. Но Лермонтова признавали не все, поняли немногие, почти никто не любил его».

Самарин не ошибся. Спустя столетие все так же будут находиться, вслед за Владимиров Соловьевым и профессором Дунаевым, люди, спешащие обвинять Лермонтова в эгоизме, в неумении любить, в злобности, в человеконенавистничестве, в демонизме и, наконец, просто в отсутствии большого таланта. Люди, с готовностью оправдывающие Мартынова. А ведь апология Мартынова — это, по сути, апология пошлости. Как очень правильно заметила писательница М. Л. Козырева, «дьявол — не только отец лжи, но и отец пошлости». Здесь, прибавим в скобках, еще неизвестно, что страшнее: разглядывание Демона, бессильного перед чистотой души Тамары, одиноко сидящего на скале у пропасти, или желание объяснить, понять, оправдать и чуть ли не полюбить («подключиться душой к душе») убийцу поэта — человека, до крайности серьезно относящегося к своей весьма заурядной персоне, вычурно и смешно одетого и попросту пошлого.

Поверь, ничтожество есть благо в здешнем свете!..

К чему глубокие познанья, жажда славы,

Талант и пылкая любовь свободы,

Когда мы их употребить не можем?

Следует еще обратить внимание на один миф, касающийся реакции Николая I на известие о смерти Лермонтова. П. И. Бартенев (а также и П. П. Вяземский) передают так: «Государь по окончании Литургии, войдя во внутренние покои кушать чай со своими, громко сказал:

— Получено известие, что Лермонтов убит на поединке — собаке собачья смерть!

Сидевшая за чаем великая княгиня Мария Павловна (Веймарская, «жемчужина семьи»)… вспыхнула и отнеслась к этим словам с горьким укором. Государь внял сестре своей (на десять лет его старше) и, вошедши назад в комнату перед церковью, где еще оставались бывшие у богослужения лица, сказал:

— Господа, получено известие, что тот, кто мог заменить нам Пушкина, убит.

Слышано от княгини М. А. Воронцовой, бывшей тогда замужем за родственником Лермонтова А. Г. Столыпиным».

Декабрист Лорер дает немного иную версию:

«— Чем кончилась судьба Мартынова и двух секундантов? — спросил я одного знакомого.

— Да ведь царь сказал «туда ему и дорога», узнав о смерти Лермонтова, которого не любил, и, я думаю, эти слова послужат к облегчению судьбы их, — отвечал он мне».

Положим, нет дыма без огня; царь явно что-то сказал… возможно, что-то вроде «допрыгался». Потому что характер Лермонтова был уже известен и дуэль с де Барантом лишь подтверждала это впечатление.

Висковатов предполагает, что неприязнь к Лермонтову в определенных кругах как раз и послужила причиной к распусканию слуха о злых словах Николая I («собаке собачья смерть»).

Каким человеком был Николай Павлович? Мог ли сказать прилюдно такое об убитом офицере, о поэте, чьим творчеством живо интересовался?

Интересно, что Висковатов считает распускание слухов об этой фразе царя происками тех, кто не любил Лермонтова. Советское литературоведение считает, что царь действительно сказал эти слова и что это — признак сугубой «прогрессивности» Лермонтова (особенно хороша фраза в книжке С. А. Андреева-Кривича «Тарханская пора»: «И повсюду, куда бы он (Лермонтов) ни поехал, за ним следил оловянный глаз. Николай I шел по следу»).

Но ведь эта фраза — совершенно очевидная неправда. Известие о гибели Лермонтова, как указывает Висковатов, пришло в присутствии дежурного флигель-адъютанта А. И. Философова (родственника Лермонтова), и государь решительно ничего подобного не говорил. Так утверждал Аким Шан-Гирей. Философов приехал прямо к нему от государя с известием о смерти Лермонтова и сообщал подробности. Мы помним, что и государь, и великий князь Михаил Павлович иногда защищали Лермонтова от «слишком ревностных преследователей его личности и таланта»…

Генерал Граббе на сообщение полковника Траскина реагировал так: «Несчастная судьба нас, русских. Только явится между нами человек с талантом — десять пошляков преследуют его до смерти. Что касается до его убийцы, пусть наместо всякой кары он продолжает носить свой шутовской костюм».

Еромолов, по словам М. П. Погодина, сердился того пуще: «Уж я бы не спустил этому Мартынову. Если бы я был на Кавказе, я бы спровадил его: там есть такие дела, что можно послать да, вынувши часы, считать, через сколько времени посланного не будет в живых. И было бы законным порядком…» «И все это сребровласый герой Кавказа говорил, по-своему слегка притоптывая ногой»…

Тело Лермонтова было перевезено с Кавказа в Тарханы для захоронения. Высочайшее соизволение на это было получено в январе.

21 января 1841 года министр внутренних дел Перовский уведомил пензенского гражданского губернатора Панчулидзева о том, что «…государь император, снисходя на просьбу помещицы Елизаветы Алексеевны Арсеньевой, урожденной Столыпиной, изъявил высочайшее соизволение на перевоз из Пятигорска тела умершего там в июле месяце прошедшего года внука ее Михаила Лермонтова, Пензенской губернии, Чембарского уезда в принадлежащее ей село Тарханы, для погребения на фамильном кладбище, с тем чтобы помянутое тело закупорено было в свинцовом и засмоленном гробе и с соблюдением всех предосторожностей, употребляемых на сей предмет». Затемно ездили из Тархан в Пятигорск дворецкий Арсеньевой, бывший дядька Лермонтова Андрей Иванов Соколов и кучер Иван Николаевич Вертюков. 21 апреля гроб с телом Лермонтова был доставлен в Тарханы и через два дня погребен в фамильном склепе Арсеньевых.

Бабушка в буквальном смысле слова выплакала себе глаза. Она едва оправилась от апоплексического удара, но глаз больше не открывала и плакала постоянно: слезы текли из-под опущенных век. Все вещи, тетради, игрушки внука она раздала, не в силах терпеть рядом с собой то, чего он касался. Она скончалась в 1845 году.

* * *

3 января 1842 года вышла высочайшая конфирмация по военно-судному делу о майоре Мартынове, корнете Глебове и титулярном советнике князе Васильчикове: «Майора Мартынова посадить в крепость на гоубтвахту на три месяца и предать церковному покаянию, а титулярного советника князя Васильчикова и корнета Глебова простить, первого за внимание к заслугам отца, а второго по уважению полученной им в сражении тяжелой раны».

Короче всего будет дальнейшая биография корнета Глебова. В 1847 году он был убит при осаде аула Салты.

После гибели Лермонтова Сергей Трубецкой был выслан из Пятигорска (Траскин вообще после этой злосчастной дуэли выслал всех офицеров, которые находились в городе без достаточных оснований, т. е. не на лечении). Он умер в 1859 году.

Монго-Столыпин жил преимущественно за границей. Осенью 1843 года напечатал свой французский перевод «Героя нашего времени»; позднее участвовал в обороне Севатополя, встречался с Львом Толстым. Умер он во Флоренции — и почти ничего не рассказал о Лермонтове. Все разговоры об «охлаждении» между друзьями-родственниками и даже о какой-то «роковой роли», которую играл Столыпин, Монго со свойственным ему молчаливым благородством опроверг простым делом, переводом лучшего лермонтовского творения на французский и публикацией своего труда. Больше — ни слова. Делайте выводы сами.

Кто еще оставался… Долгую жизнь прожили Мартынов и князь Васильчиков. Васильчиков пережил всех — он заговорил после того, как разрушил «оковы молчания» сам Мартынов.

Мартынов после убийства Лермонтова был отправлен в Киев на покаяние. С 26 января 1842 года он находился на Киевской крепостной гауптвахте; затем передавался под начало Киевской духовной консистории, которая определила ему пятнадцатилетний срок для церковного покаяния. Мартынов через Синод подал прошение на высочайшее имя о смягчении приговора — чтобы на время покаяния «иметь жительство там, где домашние обстоятельства потребуют».

А. Н. Муравьев застал его в Киеве в 1843 году. Мартынов, по словам Муравьева, «не мог равнодушно говорить об этом поединке; всякий год в роковой его день служил панихиду по убиенном, и довольно странно случилось, что как бы нарочно прислан ему в тот самый день портрет Лермонтова; это его чрезвычайно взволновало».

Висковатов, впрочем, в раскаяние Мартынова совершенно не верит: «Мартынов отбывал церковное покаяние в Киеве с полным комфортом. Богатый человек, он занимал отличную квартиру в одном из флигелей Лавры. Киевские дамы были им очень заинтересованы… Все рассказы о его тоске и молитвах, о «ежегодном» навещании могилы поэта в Тарханах — изобретения приятелей и защитников».

A. И. Дельвиг также встречал Мартынова в Киеве: «У генерал-губернатора Юго-Западного края Бибикова было несколько балов, на которых танцевал между прочим Мартынов, убивший на дуэли поэта Лермонтова и посланный в Киев на церковное покаяние, которое, как видно, не было строго, потому что Мартынов участвовал на всех балах и вечерах и даже через эту несчастную дуэль сделался знаменитостью».

Ал. Маркевич описывает такой эпизод: «Мартынов обыкновенно ходил с какой-то дамой, не очень молодой, небольшого роста и достаточно черноватой; при них было двое детей. Об этом тоже ходили какие-то разговоры… Кстати, передам об одном случае с Мартыновым; о том рассказал мне мой отец, который, кажется, сам даже был свидетелем этого случая. После обедни в церкви Киево-Печерской Лавры митрополит Филарет вышел с крестом, к которому все стали прикладываться. Мартынов, перед тем разговаривавший с дамами, подошел за ними ко кресту и, наскоро проделав подобие крестного знамения, хотел, в свою очередь, поцеловать крест. «Не так», — громко заметил ему митрополит. Мартынов сконфузился, правильно, но очень скоро перекрестился и снова наклонился к кресту. «Не так!» — снова сказал митрополит и прибавил: «Спаситель заповедал нам креститься таким образом: Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь». При этом митрополит весьма истово перекрестился. Мартынов в свою очередь так же истово прочел молитву и перекрестился. Тогда святитель глубоко вздохнул и сказал: «Так», дал поцеловать крест и удалился в алтарь. Об этом случае долго шумел в то время весь Киев».

B. М. Голицын вспоминает Мартынова уже немолодым человеком. «Жил он в Москве уже вдовцом, в своем доме в Леонтьевском переулке, окруженный многочисленным семейством, из коего двое его сыновей были моими университетскими товарищами. Я часто бывал в этом доме и не могу не сказать, что Мартынов-отец как нельзя лучше оправдывал данную ему молодежью кличку «Статуя командора». Каким-то холодом веяло от всей его фигуры: беловолосой, с неподвижным лицом, суровым взглядом. Стоило ему появиться в компании молодежи, часто собиравшейся у его сыновей, как болтовня, веселье, шум и гам разом прекращались и воспроизводилась известная сцена из «Дон-Жуана». Он был мистик, по-видимому, занимался вызыванием духов, стены его кабинета были увешаны картинами самого таинственного содержания, но такое настроение не мешало ему каждый вечер вести в клубе крупную игру в карты, причем его партнеры ощущали тот холод, который, по-видимому, присущ был самой его натуре».

К. А. Бороздин также помнит его красивым стариком, мистически настроенным: «Высокий, красивый, как лунь седой, старик Николай Соломонович Мартынов был любезный и благовоспитанный человек, но в чертах лица его и в прекрасных синих глазах видна была какая-то запуганность и глубокая грусть… Он набожен и не перестает молиться о душе погибшего от руки его поэта, а 15 июля, в роковой день, он обыкновенно ехал в один из окрестных монастырей Москвы, уединялся там и служил панихиду».

Впрочем, панихиды начались уже на склоне лет, а в первые годы после дуэли Мартынов отмечал эту роковую дату прошениями об облегчении своей участи. В конце концов в 1846 году его избавили от «дальнейшей публичной эпитимьи». В Киеве Мартынов женился на С. И. Проскур-Сущинской («хорошенькой польке»). Позднее он жил в Москве безвыездно и умер 15 декабря 1875 года; H.A. Елагин по сему поводу писал: «Умер Мартынов лермонтовский, и все очень жалеют».

Характерно это — «Мартынов лермонтовский»… Несколько раз Мартынов пытался написать свою «исповедь», оправдаться, объяснить, найти какие-то аргументы в свою пользу… Все это выглядело беспомощно и вопияло только об одном: как и во время следствия, он требовал, требовал, требовал, чтобы его выгораживали, обеляли, спасали. Но ничто не помогало: Мартынов навсегда остался «лермонтовским», как бы хорошо ни относились к нему партнеры по Английскому клубу, куда он ходил играть в карты. Кстати, припомним, что завсегдатаем этого же клуба был старик Бахметев, муж уже давно покойной Вареньки Лопухиной. («Бахметев не прочь был позлословить о Лермонтове с братьями Мартыновыми, тоже посещавшими клуб»…)

Последним остался Васильчиков. Он прервал молчание — во-первых, потому, что и сам Мартынов заговорил, а во-вторых, потому, что Мартынов вскоре умер и больше не нужно было его выгораживать. Но Васильчиков тоже ничего особенного не сообщил. Многие подробности дуэли навсегда остались скрытыми. Да, может, они и не нужны. Князь Васильчиков скончался в 1881 году.

В сухом остатке жестокий итог: Лермонтов был человек гениальный, Мартынов — более чем посредственный; и Мартынов убил Лермонтова.

Загрузка...