Глава пятая Лето тридцатого года

Елизавета Алексеевна с Мишелем опять уехала в подмосковное Середниково. Общество там оставалось тем же, что и в Москве: в четырех верстах жили Верещагины, еще ближе, в Большакове, — Екатерина Сушкова. Приятельницы, живя на расстоянии полутора верст друг от друга, виделись иногда по нескольку раз в день.

Лермонтов много читает, много сочиняет, много забавляется — и к тому же влюблен. В кого? «Пускай спросит у двоюродной сестры моей». Вот загадка. У Лермонтова много молодых родственниц, и все они слыли за его кузин… В драме «Люди и страсти» описана «роковая» любовь к кузине…

Он сильно увлечен Байроном и выискивает все новые и новые черты сходства между Байроном и собой.

«Еще сходство в жизни моей с лордом Байроном. Его матери в Шотландии предсказала старуха, что он будет великий человек и будет два раза женат; про меня на Кавказе предсказала то же самое старуха моей бабушке. Дай Бог, чтоб и надо мной сбылось; хотя б я был так же несчастлив, как Байрон».

Другая заметка — о любви и смерти: «Мое завещание (про дерево, где я сидел с A.C.). Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим; я любил под ним и слышал волшебное слово: «люблю», которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца; в то время это дерево, еще цветущее, при свежем ветре покачало головою и шепотом молвило: «Безумец, что ты делаешь?»»…

Кто эта «A.C.»? Предполагают, что Анна Григорьевна Столыпина (1815–1892), двоюродная сестра матери поэта. Но не исключено также, что речь идет об Агафье Александровне Столыпиной (1809–1874). Как обычно — недомолвки и загадки.

Продолжаются и занятия словесностью. Лермонтов замечает: «Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать… Однако же, если захочу вдаться в поэзию народную, то, верно, нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях. — Как жалко, что у меня была мамушкой немка, а не русская — я не слыхал сказок народных; в них, верно, больше поэзии, чем во всей французской словесности».

С народными песнями знакомил Лермонтова учитель русской словесности семинарист Орлов. Он давал уроки Аркадию Столыпину, сыну владелицы Середникова, Екатерины Апраксеевны. Орлов «имел слабость придерживаться чарочки», почему его «держали в черном теле» и предпочитали ограждать детей от его общества вне уроков. Лермонтов, который был на несколько лет старше своего родственника, беседовал с семинаристом, и тот «подправлял ему ошибки и объяснял ему правила русской версификации, в которой молодой поэт был слаб», как рассказывал Аркадий Дмитриевич. Здесь следует заметить, однако, что Лермонтов, ученик крупных поэтов Мерзлякова и Раича, прекрасно знал правила стихосложения. Но у семинариста Орлова могли иметься собственные мнения касательно смелых опытов Лермонтова в области версификации. Беседы нередко оканчивались спорами. «Миша никак, конечно, не мог увлечься красотами поэтических произведений, которыми угощал его Орлов из запаса своей семинарской мудрости, — пишет Висковатов, — но охотно слушал он народные песни, с которыми тот знакомил его».

Прочитаны Руссо, Байрон, Гете. Одно за другим создаются стихотворения:

«Опять вы, гордые, восстали»,

«Между лиловых облаков»,

«К Сушковой» («Вблизи тебя до этих пор…»),

«Благодарю»,

«Зачем семьи родной безвестный круг»…….

Раздумья о литературе, творчество и переживание «роковой любви» не мешали Михаилу Лермонтову клеить с Аркадием из папки доспехи и, вооружившись самодельными мечами и копьями, ходить по глухим местам — воевать с воображаемыми духами. Особенно привлекали их развалины старой бани, кладбище и «Чертов мост». Товарищем молодых людей в этих проделках был некто Лаптев, сын семьи, жившей поблизости в своем имении. Описание одного из таких ночных походов осталось в черновой тетради Лермонтова:

«Середниково. — В Мыльне. — Ночью, когда мы ходили попа пугать».

Екатерина Сушкова подробно описывает то лето:

«По воскресеньям мы езжали к обедне в Середниково и оставались на целый день у Столыпиной. Вчуже отрадно было видеть, как старушка Арсеньева боготворила внука своего Лермонтова… Сашенька и я, точно, мы обращались с Лермонтовым как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму. Такое обращение бесило его до крайности, он домогался попасть в юноши в наших глазах, декламировал нам Пушкина, Ламартина и был неразлучен с огромным Байроном. Бродит, бывало, по тенистым аллеям и притворяется углубленным в размышления, хотя ни малейшее наше движение не ускользало от его зоркого взгляда. Как любил он под вечерок пускаться с нами в самые сантиментальные рассуждения, а мы, чтоб подразнить его, в ответ подадим ему волан или веревочку, уверяя, что по его летам ему свойственнее прыгать и скакать, чем прикидываться непонятным и неоцененным снимком с первейших поэтов.

Еще очень подсмеивались мы над ним в том, что он не только был неразборчив в пище, но никогда не знал, что ел: телятину или свинину, дичь или барашка; мы говорили, что, пожалуй, он со временем, как Сатурн, будет глотать булыжник. Наши насмешки выводили его из терпения, он спорил с нами почти до слез, стараясь убедить нас в утонченности своего гастрономического вкуса; мы побились об заклад, что уличим его в противном на деле. И в тот же самый день, после долгой прогулки верхом, велели мы напечь к чаю булочек с опилками! И что же? Мы вернулись домой, утомленные, разгоряченные, голодные, с жадностью принялись за чай, а наш-то гастроном Мишель, не поморщась, проглотил одну булочку, принялся за другую и уже придвинул к себе и третью, но Сашенька и я, мы остановили его за руку, показывая в то же время на неудобосваримую для желудка начинку. Тут он не на шутку взбесился, убежал от нас и не только не говорил с нами ни слова, но даже и не показывался несколько дней, притворившись больным».

В таких-то милых проказах проходило время.

* * *

Но лето выдалось беспокойное.

3 июня в Севастополе во время чумного бунта убит севастопольский военный губернатор Николай Алексеевич Столыпин — родной брат бабушки Лермонтова. Участник войны 1812 года, генерал-лейтенант, ревнитель военного просвещения, автор «Отрывков из записок военного человека», он был «растерзан толпой». С этим трудно было примириться разуму. Как будто все, во что верил, к чему призывал этот человек, вдруг сошло с ума и восстало на него. «Отрывки» (написанные в 1817–1819 годах и изданные отдельной книгой в 1822 году) проникнуты искренней верой в простого солдата и направлены как раз на улучшение условий службы в армии.

«В вооружении и одежде войск не следует… смотреть на блеск или красу, но только на пользу; из сего не значит, что войска получат худой вид, ибо ловкость, прочность и удобство в вещах делают большею частию и красоту их…

Должно, чтобы солдат одинаково одевался, идя на парад и вступая в дело… Полки учиться должны так, как они должны драться… Что может делаться только при смотре или на ученье, должно отбросить как бесполезное и вредное…»

Столыпин предлагал коренным образом изменить армию. «Надобно, чтобы все сословия участвовали в составе войск и чтобы каждый воин в гражданине и гражданин в воине видел своего ближнего, — писал он. — В гражданском отношении набор должен быть сколько возможно менее тягостным…»

После трагической смерти Столыпина особенной утопией звучали его прекраснодушные мысли: желательно, писал Николай Алексеевич, чтобы начальники полков всячески способствовали тому, чтобы «люди сделали связь между собою, чтобы в каждом полку и эскадроне завелось, так сказать, гнездо»… чтобы каждый солдат «полюбил честь полка своего», ибо «история полка и память подвигов, им совершенных… также действует на всех членов, как память добродетелей предков наших на каждого из нас…».

Эпидемия и беспорядки на юго-востоке России как будто «нарочно» дополнились и оттенились мятежами в Европе: восстание в Польше, революция во Франции.

Отношение поэта к политическим событиям однозначным не было. Он живо отозвался на события революции и свержение тиранического режима во Франции («30 июля. — (Париж). 1830 года»):

Ты мог быть лучшим королем,

Ты не хотел. — Ты полагал

Народ унизить под ярмом.

Но ты французов не узнал!

Есть суд земной и для царей.

Провозгласил он твой конец;

С дрожащей головы твоей

Ты в бегстве уронил венец.

И загорелся страшный бой,

И знамя вольности как дух

Идет пред гордою толпой.

И звук один наполнил слух;

И брызнула в Париже кровь.

О! чем заплотишь ты, тиран,

За эту праведную кровь,

За кровь людей, за кровь граждан.

Когда последняя труба

Разрежет звуком синий свод;

Когда откроются гроба

И прах свой прежний вид возьмет;

Тогда появятся весы

И их подымет Судия…

Не встанут у тебя власы?

Не задрожит рука твоя?..

Глупец! что будешь ты в тот день,

Коль ныне стыд уж над тобой?

Предмет насмешек ада, тень,

Призрак, обманутый судьбой!

Бессмертной раною убит,

Ты обернешь молящий взгляд,

И строй кровавый закричит:

Он виноват! он виноват!

В этом стихотворении возникает тема суда — земного и небесного; «есть суд земной и для царей» — если цари тираны, их не охранит даже корона; но самое страшное — для виновных в кровопролитии, если они избежали на земле наказания, есть Суд высший, небесный. Этот второй суд грядет, и тогда уже пощады виновному не будет: его ожидает «вторая смерть», окончательная. Впоследствии эта же тема будет развита в стихотворении «Смерть Поэта».

Считается, что Лермонтов «приветствовал» революцию во Франции. Несомненно, он приветствовал свержение тирана, однако сама по себе революция вызвала у него совершенно другие мысли, и стихотворение, обращенное к королю, — это упрек тому, кто своими действиями довел страну до кровопролития, а вовсе не одобрение этого кровопролития.

Тем же памятным летом Лермонтов пишет самое поразительное из серии политических стихотворений — «Предсказание». Молодой поэт предрекает падение самодержавия в России:

Настанет год, России черный год,

Когда царей корона упадет;

Забудет чернь к ним прежнюю любовь,

И пища многих будет смерть и кровь;

Когда детей, когда невинных жен

Низвергнутый не защитит закон;

Когда чума от смрадных, мертвых тел

Начнет бродить среди печальных сел,

Чтобы платком из хижин вызывать,

И станет глад сей бедный край терзать;

И зарево окрасит волны рек:

В тот день явится мощный человек,

И ты его узнаешь — и поймешь,

Зачем в руке его булатный нож:

И горе для тебя! — твой плач, твой стон

Ему тогда покажется смешон;

И будет все ужасно, мрачно в нем,

Как плащ его с возвышенным челом.

Читая эти строки в XXI веке, когда ушло в прошлое то, что для Лермонтова и его современников находилось еще в далеком, непредставимом будущем, можно и вздрогнуть: в 1830 году Лермонтов с абсолютной точностью описал все «симптомы» Октябрьской революции. Было ли это проявлением пророческого дара (в наличии которого, читая некоторые другие лермонтовские стихи, бывает трудно усомниться), стало ли случайным совпадением (как известно, чаще всего события развиваются по худшему сценарию)? Конечно, поэт «просто» проецирует на Россию события французских революций: и 1789-го и 1830-го. В соответствии с представлениями той поры Великая французская революция рисовалась Лермонтову по схеме: низвержение законной власти — анархия и кровавый террор — узурпация власти диктатором (Наполеоном). Однако «болевые точки» грядущей российской революции указаны с пугающей точностью. В «Предсказании» развернута поистине апокалиптическая картина социального хаоса и беззакония. Выражение «черный год» здесь тоже очень многозначительно: так нередко называли в те годы пугачевский бунт. Лермонтов сомневается в устойчивости народовластия; по мысли поэта, в конечном счете восторжествует диктатура «сильной личности». Ту же схему Лермонтов развернет позже в поэме «Сашка» («И кровь с тех пор рекою потекла, И загремела жадная секира…», «Меж тем как втайне взор Наполеона / Уж зрел ступени будущего трона»).

Паломничество в Троице-Сергиеву лавру

13 августа Лермонтов в сопровождении Е. А. Арсеньевой, Е. А. Сушковой и своих кузин отправился из имения Столыпиных Середниково в Москву, чтобы на следующий день отправиться в паломничество в Троице-Сергиеву лавру. Бабушка желала помолиться за своего погибшего брата. Для молодежи паломничество вовсе не было какой-то неприятной религиозной обязанностью; наоборот, Сушкова, например, перечисляет монастыри, в которых она побывала летом 1830 года, — Сергиеву лавру, Новый Иерусалим, Звенигородский монастырь — и прибавляет: «Каждый день (мы) выдумывали разные parties de plaisir: катанья, кавалькады, богомолья; то-то было мне раздолье!»

«Накануне отъезда, — вспоминает Сушкова, — я сидела с Сашенькой в саду; к нам подошел Мишель… Обменявшись несколькими словами, он вдруг опрометью убежал от нас. Сашенька пустилась за ним, я тоже встала и тут увидела у ног своих не очень щегольскую бумажку, подняла ее, развернула, движимая наследственным любопытством прародительницы. Это были первые стихи Лермонтова, поднесенные мне таким оригинальным образом.

Черноокой

Твои пленительные очи

Яснее дня, чернее ночи.

Вблизи тебя до этих пор

Я не слыхал в груди огня;

Встречали ли твой волшебный взор —

Не билось сердце у меня…

Я показала стихи возвратившейся Сашеньке и умоляла ее не трунить над отроком-поэтом. На другой день мы все вместе поехали в Москву. Лермонтов ни разу не взглянул на меня, не говорил со мною, как будто меня не было между ними, но не успела я войти в Сашенькину комнату, как мне подали другое стихотворение от него. Насмешкам Сашеньки не было конца — за то, что мне дано свыше вдохновлять и образовывать поэтов.

Благодарю!

Благодарю!., вчера мое признанье

И стих мой ты без смеха приняла;

Хоть ты страстей моих не поняла,

Но за твое притворное вниманье

Благодарю!

В своих записках Сушкова подробно рассказывает о бабушкином паломничестве и обо всех памятных обстоятельствах этого дня: «До восхождения солнца мы встали и бодро отправились пешком на богомолье; путевых приключений не было, все мы были веселы, много болтали, еще более смеялись, а чему? Бог знает! Бабушка ехала впереди шагом, верст за пять до ночлега или до обеденной станции отправляли передового приготовлять заранее обед, чай или постели, смотря по времени…»

Во время этой «золотой» прогулки Лермонтов увлечен не одним только своим чувством к прекрасной Черноглазой; 15 августа, т. е. во время паломничества, он пишет стихотворение «Чума в Саратове»:

Чума явилась в наш предел;

Хоть страхом сердце стеснено,

Из миллиона мертвых тел

Мне будет дорого одно.

Его земле не отдадут,

И крест его не осенит;

И пламень, где его сожгут,

Навек мне сердце охладит.

Никто не прикоснется к ней,

Чтоб облегчить последний миг;

Уста волшебницы очей

Не приманят к себе других;

Лобзая их, я б был счастлив,

Когда б в себя яд смерти впил,

Затем что, сластость их испив…

Я деву некогда забыл.

Таинственный и зловещий сюжет, вместе с тем имеющий «опору» в реальных событиях эпидемии.

А идиллическое путешествие продолжалось.

«На четвертый день мы пришли в Лавру изнуренные и голодные. В трактире мы переменили запыленные платья, умылись и поспешили в монастырь отслужить молебен. На паперти встретили мы слепого нищего. Он дряхлою дрожащею рукой поднес нам свою деревянную чашечку, все мы надавали ему мелких денег; услыша звук монет, бедняк крестился, стал нас благодарить, приговаривая: «Пошли вам Бог счастие, добрые господа; а вот намедни приходили сюда тоже господа, тоже молодые, да шалуны, насмеялись надо мною: наложили полную чашечку камушков. Бог с ними!»

Помолясь святым угодникам, мы поспешно возвратились домой, чтоб пообедать и отдохнуть. Все мы суетились около стола, в нетерпеливом ожидании обеда, один Лермонтов не принимал участия в наших хлопотах; он стоял на коленях перед стулом, карандаш его быстро бегал по клочку серой бумаги, и он как будто не замечал нас, не слышал, как мы шумели, усаживаясь за обед и принимаясь за ботвинью. Окончив писать, он вскочил, тряхнул головой, сел на оставшийся стул против меня и передал мне нововышедшие из-под его карандаша стихи:

У врат обители святой

Стоял просящий подаянья,

Бессильный, бледный и худой,

От глада, жажды и страданья.

Куска лишь хлеба он просил,

И взор являл живую муку,

И кто-то камень положил

В его протянутую руку.

Так я молил твоей любви

С слезами горькими, с тоскою,

Так чувства лучшие мои

Навек обмануты тобою!

— Благодарю вас, monsieur Michel, за ваше посвящение и поздравляю вас, с какой скоростью из самых ничтожных слов вы извлекаете милые экспромты, но не рассердитесь за совет: обдумывайте и обрабатывайте ваши стихи, и со временем те, которых вы воспоете, будут гордиться вами.

— И сами собой, — подхватила Сашенька, — особливо первые, которые внушили тебе такие поэтические сравнения. Браво, Мишель!

Лермонтов как будто не слышал ее и обратился ко мне:

— А вы будете ли гордиться тем, что вам первой я посвятил свои вдохновения?

— Может быть, более других, но только со временем, когда из вас выйдет настоящий поэт…

— А теперь еще вы не гордитесь моими стихами?

— Конечно нет, — сказала я, смеясь, — а то я была бы похожа на тех матерей, которые в первом лепете своих птенцов находят и ум, и сметливость, и характер…

— Какое странное удовольствие вы находите так часто напоминать мне, что я для вас ничего более, как ребенок.

— Да ведь это правда; мне восемнадцать лет, я уже две зимы выезжаю в свет, а вы еще стоите на пороге этого света и не так-то скоро его перешагнете.

— Но когда перешагну, подадите ли вы мне руку помощи?

— Помощь моя будет вам лишняя, и мне сдается, что ваш ум и талант проложат вам широкую дорогу…

… Он так на меня посмотрел, что я вспыхнула и… обратилась к бабушке с вопросом, какую карьеру изберет она для Михаила Юрьевича?

— А какую он хочет, матушка, лишь бы не был военным».

Очевидно, этот разговор важен и памятен был не только для Сушковой, но и для Лермонтова: ведь речь шла о нем самом, о его будущности и славе.

Сушкова прибавляет: «Смолоду его грызла мысль, что он дурен, нескладен, незнатного происхождения, и в минуты увлечения он признавался мне не раз, как бы хотелось ему попасть в люди, а главное — никому в этом не быть обязанным, кроме самого себя. Мечты его уже начали сбываться, долго, очень долго будет его имя жить в русской литературе — и до гроба в сердцах многих из его поклонниц».

«Сушковский цикл»

«Сушковским циклом» принято называть группу стихотворений 1830 года, отразивших юношескую влюбленность Лермонтова в Екатерину Сушкову. Обстоятельства появления того или иного стихотворения рассказаны самой Сушковой в ее записках.

К этому циклу принято относить стихотворения:

К Сушковой («Вблизи тебя до этих пор…»),

«Благодарю!»,

«Зови надежду сновиденьем»,

«Нищий»,

«Стансы» («Взгляни, как мой спокоен взор…»),

«Ночь»,

«Подражание Байрону» («У ног других не забывал…»),

«Я не люблю тебя, страстей…»,

С большой вероятностью к этому же циклу можно причислить:

«Еврейскую мелодию» («Вверху одна горит звезда»,

«Нет! — я не требую вниманья»,

«Прости, мой друг!., как призрак, я лечу»,

Однако здесь необходимо учитывать возможность переадресовки Лермонтовым стихотворений 1830–1831 годов.

Зови надежду — сновиденьем,

Неправду — истиной зови,

Не верь хвалам и увереньям,

Но верь, о, верь моей любви!

Такой любви нельзя не верить,

Мой взор не скроет ничего;

С тобою грех мне лицемерить,

Ты слишком ангел для того.

Это лирическое признание было вписано в альбом Сушковой, а также в альбом Л. М. Верещагиной. Первая строфа его представляет собой переложение обращения Гамлета к Офелии в переводе Вронченко (1828), вторая строфа вошла в посвящение к «Демону» (третья редакция, 1831 год).

Принято считать, что стихи эти образуют своего рода «лирический дневник» (как, впрочем, и любой любовный цикл). Сначала — зарождение чувства, которое сам поэт не решается назвать любовью:

И что ж? — разлуки первый звук

Меня заставил трепетать;

Нет, нет, он не предвестник мук;

Я не люблю — зачем скрывать!

Но чувство нарастает — и выливается в горечь неразделенной любви. Как часто у Лермонтова точные, биографически конкретные определения сочетаются с традиционными романтическими клише, вроде «чудный взор», «блеск чудных глаз».

Даже к неразделенной любви Лермонтов предъявляет требование абсолютности: светской благосклонности он предпочитает определенность, «чистоту» безответности («Благодарю!»):

О, пусть холодность мне твой взор укажет,

Пусть он убьет надежды и мечты

И все, что в сердце возродила ты;

Душа моя тебе тогда лишь скажет:

Благодарю!

Стремясь дойти до конца в крушении своих надежд, он выражает поистине парадоксальное желание увидеть «труп» возлюбленной («Прости, мой друг…»):

Я мучусь, если мысль ко мне придет,

Что и тебя несчастие убьет,

Что некогда с ланит и с уст мечта

Как дым слетит, завянет красота,

Забьется сердце медленней, свинец

Тоски на нем — и что всему конец!..

Однако ж я желал бы увидать

Твой хладный труп, чтобы себе сказать:

«Чего еще! желанья отняты;

Бедняк — теперь совсем, совсем оставлен ты!»

Через многие стихи к Сушковой проходит мотив неистребимости первого чувства, не вытесняемого новыми увлечениями. Интересно и характерно стихотворение «К А. — («Подражание Байрону»).

Екатерина Сушкова в своих «Записках» подробно рассказывает разные милые пустяки, между которыми рождались, одно за другим, посвященные ей лермонтовские стихи.

«— Кстати, о мазурке, будете ли вы ее танцевать завтра со мной у тетушки Хитровой?

— С вами? Боже меня сохрани, я слишком стара для вас, да к тому же на все длинные танцы у меня есть петербургский кавалер, — [отвечала шестнадцатилетнему Лермонтову восемнадцатилетняя Сушкова].

— Он должен быть умел и мил.

— Ну, точно смертный грех.

— Разговорчив?

— Да, имеет большой навык извиняться, в каждом туре оборвет мне платье шпорами или наступит на ноги.

— Не умеет ни говорить, ни танцевать; стало быть, он тронул вас своими вздохами, страстными взглядами?

— Он так кос, что не знаешь, куда он глядит, и пыхтит на всю залу.

— За что же ваше предпочтение? Он богат?

— Я об этом не справлялась… здесь другое дело, он конногвардеец, а не студент и не архивец…»

Лермонтов разразился стихами, упрекая кокетку в том, что она разрушила для него самые основы мироздания:

Взгляни, как мой спокоен взор,

Хотя звезда судьбы моей

Померкнула с давнишних пор

И с нею думы светлых дней.

Я жертвовал другим страстям,

Но если первые мечты

Служить не могут снова нам, —

То чем же их заменишь ты?..

Чем успокоишь жизнь мою,

Когда уж обратила в прах

Мои надежды в сем краю,

А может быть, и в небесах?..

Отвергнутая любовь несет герою разочарование во всех ценностях — и земных, и небесных… В автографе под заглавием «Стансы» — поставленная Лермонтовым дата (1830 года 26 августа) и нарисованный пером портрет девушки, по всей вероятности Екатерины Сушковой. Именно этот портрет воспроизведен в переиздании «Записок» Сушковой вместо знаменитой миниатюры, сделанной неизвестным художником (на той миниатюре изображена девушка с невероятной талией и глазами неестественного размера; лермонтовский эскиз гораздо живее и теплее: девушка с мягкими крупными чертами и действительно красивыми глазами и бровями).

После упреков, высказанных в «Стансах», Лермонтов не виделся с Сушковой неделю. «Он накопил множество причин дуться на меня», — сознается Сушкова. Спустя некоторое время события начали развиваться. «Вечером я получила записку от Сашеньки: она приглашала меня к себе и умоляла меня простить раскаивающегося грешника и в доказательство истинного раскаяния присылала новые стихи.

У ног других не забывал

Я взор твоих очей…»

«Я отвечала Сашеньке, что записка ее для меня загадочна, что передо мной никто не виноват… и, следовательно, мне некого прощать… Из всех поступков Лермонтова видно, как голова его была набита романическими идеями и как рано было развито в нем желание попасть в герои и губители сердец».

КЛ.-(Подражание Байрону)

У ног других не забывал

Я взор твоих очей;

Любя других, я лишь страдал

Любовью прежних дней;

Так память, демон-властелин,

Все будит старину,

И я твержу один, один:

Люблю, люблю одну!

Принадлежишь другому ты,

Забыт певец тобой;

С тех пор влекут меня мечты

Прочь от земли родной;

Корабль умчит меня от ней

В безвестную страну,

И повторит волна морей:

Люблю, люблю одну!

И не узнает шумный свет,

Кто нежно так любим,

Как я страдал и сколько лет

Я памятью томим;

И где бы я ни стал искать

Былую тишину,

Все сердце будет мне шептать:

Люблю, люблю одну!

Ю. Г. Оксман, подготовивший в 1928 году издание «Записок» Сушковой, пишет по поводу этого стихотворения: «Очевидно, Сашенька Верещагина сознательно мистифицировала Е. А., прислав ей стихи, посвященные в действительности В. А. Лопухиной, и дав тем самым повод к позднейшим неосновательным обвинениям мемуаристки в том, что она иногда «относит к себе» не ей адресованные вещи».

Мотив разлуки, образ корабля и рефрен «Люблю, люблю одну» действительно восходят к стихотворению Байрона «Стансы к ***, написанные при отплытии из Англии». Известен автограф (альбом Александры Верещагиной), в котором этот мотив опущен (вторая строфа). Нет там и заглавия «К Л.». Таким образом, можно и с «Сашеньки» снять обвинение в сознательной мистификации: очевидно, что она прислала Екатерине Александровне именно те строки, которые записал ей в альбом Лермонтов (Сушкова в своих «Записках» также цитирует это стихотворение без второй строфы).

Высказывалось предположение, что под буквой «Л.» в заглавии скрыто имя Варвары Лопухиной; но это не подтвердилось. Возможно, что стихотворение посвящено Н. Ф. Ивановой, а буква «Л» в заглавии означает «Любимой». Но все это, как и обычно, затянуто плотной туманной завесой. Некоторые тайны Лермонтова непроницаемы.

Однако именно в «Стансах» поэт дает знаменательное для его творчества определение памяти как «демона-властелина».

По сравнению с непримиримо обвиняющим тоном другого любовного цикла того же времени — ивановского (о нем позже) — упреки в безответности возлюбленной и непонимании ею героя выражены смягченно. Это объясняется характером его отношений с Екатериной Сушковой: та никогда не давала влюбленному поэту никаких иллюзий на свой счет — она не разделяла чувств юноши-поэта, однако очень внимательно относилась к его первым поэтическим опытам.

Важно иметь в виду и то, что в период увлечения Сушковой воображение Лермонтова было захвачено поэзией и судьбой лорда Байрона. Мотивы неразделенной любви, демона-памяти, разлуки и смерти нередко представляют собой поэтические реминисценции из стихов Байрона. Возможно, «огромный Байрон», с которым Лермонтов не разлучался, — это биография английского поэта, написанная Т. Муром. Свой жизненный опыт Лермонтов интерпретировал сквозь призму судьбы Байрона, тщательно выискивая следы малейшего сходства. «Игра под Байрона» лежит в основе многих лирических ситуаций и мотивов «Сушковского цикла».

Загрузка...