13

Я пишу Вам издалека, сердце мое, и к жестокой разлуке присоединяется ещё более ужасная неуверенность относительно того времени, когда я смогу получить весточку от Вас… Сколько страхов и мучений присовокупились к и так уже острой боли от разлуки с тем, что было мне всего дороже! Как отнеслись Вы к моему второму отъезду? Любите ли Вы меня меньше? Простили ли Вы меня? Подумали ли Вы о том, что мне в любом случае пришлось бы разлучиться с Вами, скитаясь по Италии и влача бесславную жизнь среди людей, совершенно противоположных моим планам и моему образу мыслей? Ваши огорчения и горечь моих друзей, Генриетта — всё это предстает передо мной и терзает мою душу. Тогда я более не нахожу себе оправданий. Если бы Вы знали, сколько я выстрадал, сколько печальных дней провёл, удаляясь от того, что люблю больше всего на свете! Неужели мне суждено изведать другое горе — узнать, что Вы не простили меня? Тогда, сердце моё, я был бы достоин жалости. Но я не говорю Вам о себе, о своём здоровье, а ведь Вам интересны эти подробности".

Перо зависло в воздухе. Нужно наполнить чем-нибудь интересным хотя бы письмо, раз жизнь на корабле тоскливо однообразна. Уже четыре с половиной недели он видит вокруг лишь унылую равнину — серое небо над серой водой.

"Я был болен в первое время путешествия, однако мог доставить себе утешение злодеев, состоящее в том, чтобы страдать в большой компании. Я лечился по-своему и выздоровел скорее остальных; теперь я почти уверен, что буду здоров ещё долго".

Как увлекательно. Адриенна ни за что не поверит, что морская болезнь — самое страшное, что пришлось пережить человеку, поставившему себя вне закона и лавирующему среди множества ловушек.

Их должны были арестовать в первом же порту, поэтому Лафайет велел капитану идти прямым путём, без остановок. У них с собой достаточно воды и провианта, тем более что в первые дни на еде удалось сэкономить: желудок всех пассажиров отказывался что-либо принимать. Но когда они отошли на сорок лье от испанских берегов, их стал стремительно нагонять какой-то флейт. Судно шло без флага, в подзорную трубу было не разглядеть, сколько пушек у него на борту и велика ли команда. Капитан побелел, как полотно; "Виктория" продолжала идти прежним курсом на всех парусах; несколько часов протекли в тревожном ожидании, но флейт, похоже, не искал с ними встречи: он обогнал их слева и вскоре скрылся из виду. Не успели беглецы вздохнуть с облегчением, как дозорный увидел два английских фрегата. Офицеры с землистыми лицами принялись заряжать ружья и готовиться к бою; Лафайет разыскал матроса-голландца, чтобы тот подтвердил их уговор: он будет наготове возле бочек с порохом и по сигналу маркиза взорвёт корабль, когда корсары пойдут на абордаж. (Этому матросу на родине грозила виселица.) Однако одна беда отвела другую: поднявшийся шторм расшвырял корабли далеко друг от друга, и на рассвете, когда измученные моряки, всю ночь возившиеся с парусами и откачивавшие воду из трюма, валились без сил прямо на палубу, фрегатов пропал и след. Правда, и "Викторию" здорово снесло в сторону.

Лафайет рассчитывал прибыть в Чарлстон тридцатого мая, но капитан сказал, что к этому дню они вряд ли доберутся даже до Форт-Рояля. Какой Форт-Рояль, зачем им Мартиника? Ну как же, сударь, все французские суда на пути в Америку непременно делают остановку на Антильских островах. Превосходно! Вы сами хотите завлечь нас в западню!.. Лебурсье стоял на своём:

— Капитан здесь я, сударь, и я должен привести эту посудину в порт целой и невредимой.

— А я владелец этой "посудины", и мой долг — доставить груз по назначению, приняв все меры к тому, чтобы экипаж избежал ареста и тюрьмы.

Вокруг них начали собираться матросы; Кальб, Моруа, Жима и другие офицеры становились за спиной у Лафайета, опасаясь, что капитан прикажет команде наброситься на пассажиров; всё-таки силы неравны — тридцать против шестнадцати. Но и команда, услышав о тюрьме, перешла на сторону маркиза. Капитану пришлось уступить: они пойдут в Южную Каролину без остановки…

"Не подумайте, будто я подвергаюсь реальной опасности благодаря тем занятиям, какие у меня будут, — продолжил письмо Лафайет. — Положение генерала всегда считалось патентом на бессмертие. Эта служба сильно отличается от той, какая ждала бы меня во Франции, полковником, например. В этом чине можно лишь давать советы… В доказательство того, что я Вас не обманываю, признаюсь, что в настоящий момент мы подвергаемся некоторой опасности, потому что на нас могут напасть английские корабли, а у моего нет средств для обороны. Но как только мы прибудем на место, я буду в полной безопасности. Вот видите, я говорю Вам всё, сердце моё, поэтому верьте мне и не тревожьтесь понапрасну. Не стану описывать Вам моё путешествие: здесь все дни похожи один на другой. Небо, вода, и завтра то же. Люди, строчащие целые тома о переезде через океан, должны быть страшными болтунами. Я столкнулся со встречными ветрами, как и любой другой, я проделал очень долгое путешествие, как и любой другой, я попадал в бури, я видел корабли, которые были для меня гораздо интереснее, чем для любого другого, — и что же? Я не заметил ничего такого, о чём стоило бы написать или о чём никто прежде не писал".

Тридцатое мая миновало десять дней назад, а вокруг простирался всё тот же унылый пейзаж. Дюбуа-Мартен играл в карты с шевалье Дюбюиссоном и Луи Девриньи; Лафайет упражнялся в английском, произнося вслух разные фразы и советуясь с Тернаном и Кальбом, штудировал военные трактаты, беседовал с матросами, которые уже бывали в Америке, но они, к сожалению, не ходили дальше Антильских островов. Писать письма родным и друзьям тоже было развлечением, но лишь до сумерек: из осторожности Лафайет запретил зажигать на судне огонь. По вечерам Кальб занимал всё общество своими рассказами, однако его воспоминания о североамериканских колониях были почти десятилетней давности, тогда как там всё могло круто измениться даже за те полтора месяца, что они провели в море…

Теперь над океаном с утра разливался зной, влажный воздух камнем придавливал грудь. Запасы воды были на исходе, её раздавали по глоточку трижды в день. В каюте стояла невыносимая духота, а палубу жгло безжалостное солнце. Лафайет — небритый, без галстука, с прилипшими к потному лбу волосами — стоял на носу, держась обеими 125 руками за леер, и с ненавистью смотрел на колыхающуюся грудь Атлантики.

— Взгляните-ка, сударь! — окликнул его матрос.

Лафайет посмотрел туда, куда он указывал рукой. С поверхности воды взлетала стая… птиц? — с серебристыми брюшками, парила в воздухе на распростертых крыльях, шлёпалась обратно и тотчас взмывала вверх, совершая новый стремительный прыжок.

— Летучие рыбы, сударь, — пояснил матрос. — Верно, земля уже недалеко.

Недалеко?.. Летучих рыб заметили все; матросы галдели: если бы косяк подошёл ближе, можно было бы изловить несколько штук, бывает, что бедолаги падают прямо на палубу, а уж вкусны — пальчики оближешь! Но косяк прошёл стороной. Зато после полудня возле мачт закружились настоящие птицы. А вечером, когда солнце зависло над горизонтом, дозорный закричал: "Земля!"

Вожделенная земля приближалась, в подзорную трубу уже можно было разглядеть песчаный берег, сосны и крошечные домики на пригорке. Что это за берег? Кто там живёт? Ответить на эти вопросы не мог никто, зато ни справа, ни слева, сколько бы Лафайет ни вглядывался в увеличительное стекло, не было видно ни одного корабля.

Закат догорал, когда "Виктория" бросила якорь и на воду спустили шлюпку. Туда сели восемь офицеров и четыре гребца. К берегу подошли уже в полной темноте; весло зацепило какой-то ящик, плавающий на поверхности; а вон ещё, и ещё… Что это? Какие-то ловушки?.. Садки для устриц, пояснил матрос родом из Бретани.

Справа в воде копошились люди.

— Неу! — крикнул им Кальб, выпрямившись в шлюпке во весь рост, и замахал руками. — Hello! Where are we?[9]

Люди с шумом и брызгами выскочили из воды и бросились наутёк; на них были светлые набедренные повязки и более ничего, а тела чернели даже на фоне ночи. Негры!

Шлюпка ткнулась носом в песок. Велев гребцам оставаться подле неё, Лафайет, Кальб и остальные шестеро направились к домику с приветливо светившимися окнами. Дверь открылась, на порог вышел высокий мужчина с ружьём в руке.

— Who are you and what are you doin’ here?[10] — прокричал он.

Лафайет выступил вперёд — так, чтобы на него падал свет из окна, — и произнёс заранее затверженную фразу:

— We are French officers and we are here to help you![11]

— French? — В наступившей тишине, нарушаемой лишь шорохом волн, был слышен стук нескольких сердец. — Vive la France![12]

Загрузка...