Жильбер опять перепутал фигуры, и королева, с которой он должен был встать в пару, звонко расхохоталась.
— Нет, вы настоящий медведь, господин де Лафайет!
Вся кадриль остановилась, музыка смолкла. Жильбер слегка покраснел под взглядами, устремлёнными на него со всех сторон, и у Адриенны, танцевавшей с Сегюром, сжалось сердце, так ей было больно и обидно за мужа.
— Вы правы, ваше величество; боюсь, что танцы — не то занятие, для которого созданы медведи.
Лафайет с достоинством поклонился, и Мария-Антуанетта кокетливо наклонила голову; она жестом подозвала к себе Ноайля, велела оркестру играть сначала, и репетиция возобновилась. Жильбер встал у окна, сложив руки на груди.
Адриенна ободряюще ему улыбнулась. В её душе клокотало возмущение, но ей приходилось сдерживать себя. Если бы это не было репетицией королевского балета… Но всё же — как можно вести себя так неучтиво! Пусть Жильбер несколько неуклюж, разве прилично выставлять его на посмешище перед всеми? Хорошо ещё, что здесь, в этой зале, собрались его друзья, которые хорошо его знают и уважают, и дамы, относящиеся к нему более чем благосклонно, а если бы такое случилось на балу?.. Сегюр слегка пожал ей руку, напомнив, что им сейчас идти вперёд. Раз-два, три-четыре. Ноайль легко вёл свою даму; Адриенна метнула быстрый и острый взгляд в надменное лицо королевы. Ей нет никакого дела до чувств других людей! Здесь, при дворе, из чувств остались только спесь и зависть; красота высокомерна, а не добра, доброту же считают глупостью. Как Адриенна теперь понимает свою матушку, никогда не любившую Версаль!
Смена партнёров; Мария-Антуанетта пошла в паре с Куаньи, а Адриенна — с Дийоном, и её мысли неожиданно приняли совершенно иной оборот. А может быть, королева недобра, потому что несчастлива?.. Она замужем уже пять лет, но, если верить версальским сплетням, её брак с королём ещё даже по-настоящему не свершился. Во всяком случае, королева ни разу не была беременна, и её бездетность служит пищей для пересудов, в то время как её младшая невестка, некрасивая и недалёкая Мария-Тереза Савойская, готовится в конце лета родить первенца графу д’Артуа. А ведь королева так хороша собой! И так жаждет любви! Сколько слухов породил её единственный танец с красавцем-шведом графом Ферзеном, прошлой зимой на маскараде, когда она была ещё только супругой дофина! В самом деле, какая мука — жить в Версале, где обсуждают каждый твой шаг, у всех на виду, под строгим взглядом графини де Ноайль, которую Мария-Антуанетта прозвала «мадам Этикет»… Неудивительно, что королева полюбила маскарады и балы в Опере, сбегая из Версаля в Париж при первой возможности. Король застенчив, близорук и не любит светских развлечений; его жене, должно быть, так одиноко на чужбине… Чтобы пройти вечером в спальню жены, находящуюся в другом конце коридора от его собственной, король должен проследовать через зал «Ой-де-Бёф», где вечно толпятся придворные, и всем нетрудно догадаться, куда и зачем он идёт. Понятно, что он старается это делать как можно реже… Получается, что дурнушка Адриенна во много раз счастливее красавицы-королевы, потому что любит и любима, и муж по ночам не жалеет для неё ласк! Адриенна поискала взглядом Жильбера; он беседовал с братом Сегюра. Как он хорош в этом костюме, подчеркивающем благородство его черт и осанки! Это была идея королевы: нарядиться всем в костюмы времен Генриха IV и королевы Марго, когда мужчины были прямодушны и сильны, а женщины — отважны и бескорыстны. Облегающие камзолы, чулки, короткие шёлковые плащи шли только молодым; подагрические старики в них выглядели нелепо и смешно, а потому не появлялись на маскарадах. Если бы королева могла, она прогнала бы их совсем; она так и заявила однажды, что людям старше тридцати следует соблюдать приличия и не показываться в Версале… Бедная королева… Её надменность и бесчувственность — всего лишь досада и неудовлетворённость, разбитые мечты о счастье… Когда кадриль закончилась, Адриенна уже простила Марию-Антуанетту и была готова её пожалеть.
Зима 1775 года выдалась необычно холодной. На Сене скалывали лёд, кутающиеся в тёплые накидки прохожие месили ногами кашу из снега, грязи и конского навоза, мощёные дворы приходилось посыпать песком, чтобы не поскользнуться на обледеневших булыжниках. Изо всех труб валил дым, дрова на рынке сильно вздорожали. На площадях раскладывали костры, у которых грели озябшие руки и ноги мальчишки-разносчики, подёнщики, грузчики, возчики, лоточные торговки и прочая неприкаянная публика.
Многие замерзали до смерти по ночам в своих нетопленых лачугах, и король, узнав об этом, велел раздать сто тысяч ливров неимущим парижанам. Его благословляли за доброту; однажды днём, когда королева приехала в Париж на театральное представление, люди выпрягли лошадей из её саней и повезли их сами. Мария-Антуанетта была очень тронута и обрадована этим выражением народной любви.
Чем крепче становился мороз, тем неистовее веселились на балах, маскарадах, в театрах и тавернах. Каждую неделю Луиза и Адриенна с мужьями танцевали на балу королевы, а после отправлялись ужинать в особняк Ноайлей, приводя с собой ораву друзей. В большом зале сворачивали ковры, зажигали все свечи в огромной люстре, и снова играла музыка, сновали лакеи с подносами. Самые близкие друзья дома приезжали обедать; в парадной столовой накрывали длинный стол на тридцать персон. Превозмогая свою нелюбовь к шумным увеселениям и бездумному времяпрепровождению, госпожа д’Айен играла роль радушной хозяйки, чтобы угодить мужу и не отвадить от дома молодых зятьёв: так она сможет чаще видеть старших дочерей. Ей не было неприятно общество молодёжи, ведь разговоры за столом, несмотря на шутливый настрой, задаваемый хозяином дома, велись не только о пустяках, но и о вещах вполне серьёзных и достойных внимания. И тем не менее она ждала Великий пост как избавление.
Герцогу же такая рассеянная жизнь была вполне по вкусу, поскольку, как он любил повторять, на свете нет ничего важнее пустяков. Пока не пришла пора возвращаться в Версаль, он ездил с визитами, укрепляя старые связи, и появлялся на балах и в гостиных, чтобы завести новые. Его охотно принимали у Жюли де Леспинас, где собирались литераторы, у госпожи Жофрен — в день, отведённый для учёных, и у герцогини де Граммон, где говорили о политике. Помимо этого, д’Айен усердно навещал свою младшую сестру — графиню де Тессе, которая разделяла его вольнодумные взгляды. Графине недавно исполнилось тридцать три года; она сочетала независимость суждений с безупречностью манер, и её обаяние было основой её привлекательности. Вечера на улице Варенн в Сен-Жерменском предместье отличались возвышенной простотой, изящной рассудительностью, учтивой критикой. Здесь говорили об истории и политике древних и новых времён, пересказывали придворные анекдоты, обсуждали литературные и театральные новинки, переходя от серьёзного к занимательному, а от приятного к полезному.
Едва герцог в костюме цвета увядших листьев и напудренном парике появился в гостиной, сверкая алмазными пряжками на туфлях и благоухая жасмином, как дамы обступили его и потребовали немедленно признаться, какого он мнения о «Севильском цирюльнике» господина де Бомарше, представленном третьего дня в «Комеди-Франсез». Д’Айен сказал, что мадемуазель Долиньи весьма недурна в роли Розины, она сохранила стройную фигуру и умело стирает с лица печать лет при помощи грима, а вот Белькуру подобные ухищрения не помогли: пятидесятилетний Альмавива выглядит едва ли привлекательнее Бартоло. Зато Превиль-Фигаро, со своей естественной игрой, был, как всегда, хорош.
— Да нет же, какого вы мнения о пьесе? — спросила маркиза де Сегюр, не позволяя герцогу ускользнуть.
— Я думаю, что господин де Бомарше завидует своему Фигаро и хотел бы быть таким, как он, однако вывел себя в виде Базиля.
— Базиля?
— Помилуйте, все его рассуждения о клевете подсказаны жизненным опытом; а то вот ещё неплохая фраза из начала четвёртого акта: «Обладать всякого рода благами — это ещё не всё. Получать наслаждение от обладания ими — вот в чём настоящее счастье». С этим, кстати, я совершенно согласен.
— Одна знатная англичанка, которая находится сейчас в Париже и просила меня руководить ею в светской жизни, наотрез отказалась пойти в театр, когда услыхала название пьесы, — сообщила госпожа де Тессе, обмахиваясь веером. — «Севильский цирюльник»! В пьесе, конечно же, должны быть слуги, чтобы помогать своим господам, но отдавать им главную роль — это уже возмутительно! Если на сцене начнут представлять «Парижского портного» или «Лондонского сапожника», приличная публика перестанет ходить в театры.
И графиня приняла высокомерный вид, изображая чопорную англичанку.
— «Вечно вы браните наш бедный век», — ответил ей в тон старший брат цитатой из пьесы.
— «Прошу простить мою дерзость, — тотчас подхватила госпожа де Тессе, — но что он дал нам такого, за что мы могли бы его восхвалять? Всякого рода глупости: вольномыслие, всемирное тяготение…»
— «Электричество, веротерпимость, оспопрививание, хину…», — продолжил перечислять герцог, пока не запнулся в свою очередь.
— «Энциклопедию и драматические произведения», — закончила одна из дам, и все рассмеялись.
— И всё же я не удивлюсь, если у господина де Бомарше возникнут неприятности из-за его пьесы, — сказала маркиза де Сегюр. — Его высоким покровителям могут не понравиться слова о том, что немного найдётся господ, достойных стать слугами.
— Беда в том, что любой слуга считает себя достойным стать господином.
На этих словах д’Айен галантно раскланялся с дамами и пошёл вглубь гостиной, то и дело приветствуя знакомых.
Филипп де Сегюр беседовал с аббатом Делилем — вернее, почтительно ему внимал. Переводчик «Георгик» Вергилия был в большой моде, особенно после своего недавнего избрания во Французскую академию. Вольтер расхваливал его на все лады, Лагарп возмутился, что сей исключительный талант диктует школярам тексты для перевода на латынь, и тридцатишестилетнему аббату, чья молодость была так досадна маршалу де Ришелье, отдали кафедру латинской поэзии в Коллеж де Франс. Теперь он кочевал по литературным салонам, декламировал свои вирши у госпожи Жофрен и снисходительно давал советы начинающим литераторам. Филиппа он поучал тому, как завладеть вниманием слушателя.
Герцог непринуждённо вмешался в разговор, сказал обычные комплименты Делилю и увлёк Сегюра в дальний угол, мягко придерживая за локоть. Им надо было поговорить наедине — насколько это возможно.
— Я очень рад вашей дружбе с господином де Лафайетом, — сказал д’Айен, переходя прямо к сути, — и надеюсь, что вы сумеете повлиять на него своим авторитетом старшего товарища.
Сегюр удивлённо вскинул брови.
— Видите ли, мой дорогой, мне кажется, что у моего зятя… слишком холодный темперамент. Просто не верится, что в краю овернских вулканов мог уродиться столь сдержанный человек, руководствующийся в своих поступках не чувствами, а исключительно рассудком.
Филипп растерянно пробормотал, что не видит в этом ничего недостойного, более того, многим юношам следовало бы брать пример с господина де Лафайета. Д’Айен скорчил гримаску.
— Мой юный друг, одежды добродетели к лицу лишь тем, кто уже не в силах грешить. Не подумайте, что я вам стану проповедовать порок, о нет! Но чтобы восторжествовать над своими слабостями, прежде нужно им поддаться. Что за доблесть победить противника, с которым не столкнулся лицом к лицу? Вы со мной согласны?
Сегюр поспешно согласился, не вполне понимая, куда клонит собеседник. Герцог продолжал:
— Вы молоды, вам кажется, что вся жизнь у вас впереди. Но время летит быстрее, чем вы думаете, и очень скоро настанет момент, когда о юности придётся говорить в прошедшем времени, семнадцатилетние девы станут считать вас стариком, и вам только и останется, что хранить верность своей супруге, есть на ужин варёную куропатку и разбавлять вино водой. Весь парадокс в том, что, если господин де Лафайет услышит подобное от вас, а не от меня, он задумается, а не станет возмущаться. Так что Саrре diem[3], как говорит наш друг Гораций!
На этих словах, потрепав Сегюра по плечу, герцог мгновенно растворился в толпе, оставив юношу в полнейшем недоумении.
Жильбера захватил водоворот парижской жизни. Нужно было делать и отдавать визиты, слушать в Опере «Ифигению в Авлиде» маэстро Глюка, бывшую у всех на устах, посещать с тестем-химиком лекции естествоиспытателя Жюсьё и сеансы физических опытов, на которые пошли из любопытства госпожа д’Айен и Адриенна, танцевать на балах и участвовать в пирушках. Поздно возвращаясь домой, он иногда без сил валился на постель и засыпал, пока слуга стягивал с него сапоги. Свеча, поставленная на столик, выхватывала из темноты стопку книг, приготовленных для чтения на ночь, и Жильберу становилось совестно. За три месяца, проведённых в Меце, он понял, как ничтожны его познания в военном деле и сколько ему придётся навёрстывать. Он дал себе слово пополнить зимой пробелы в своём образовании и накупил трактатов по военному искусству, но книги так и лежали нераскрытыми. В конце концов, прочесть их можно будет и в Меце, где, в общем-то, больше нечем заняться. А здесь, в Париже, нужно ловить каждый миг, тем более что Жильбер старался извлекать пользу даже из развлечений.
Чопорный, стылый, унылый в своей роскоши Версаль всё еще оставался затхлым царством стариков, и молодой двор, точно магнитом, тянуло в Париж. Эти вылазки делались инкогнито, и игра с переодеваниями, налёт тайны и нарушения запретов ещё усиливали веселье, горяча кровь. Вот и сегодня, привычно поднявшись по скрипучей лестнице на второй этаж таверны «Деревянный меч» на улице Ломбардов, Лафайет застал там младшего брата короля в окружении своих «рыцарей».
Его шумно приветствовали, а хозяин немедленно принёс и откупорил ещё две бутылки бургундского. Вся компания, бывшая уже под хмельком, решила изобразить господ из парламента, устроив шутовское заседание: граф д’Артуа был председателем, прочие разобрали роли адвокатов и советников, а Лафайет, сразу влившись в игру, вызвался стать генеральным прокурором.
Семнадцатилетний Карл д’Артуа — изящный, весёлый и прямодушный — совсем недавно побывал на заседании Парижского парламента и теперь, под видом игры, хотел излить свою досаду. Два месяца назад король, уступив главному министру Морепа, восстановил парламенты, заменённые ранее высшими советами. Если советники назначались правительством и получали жалованье из казны, то члены парламента свои должности покупали, уплачивая при этом «налог на присягу», который поступал в кассу Ордена Святого Духа. Старик Морепа видел в этом залог определённой независимости в отношении короля, которому господа из парламента могли делать замечания. Народ, считавший их своими защитниками, встретил новость бурным ликованием, однако Большая палата быстро оказалась под колпаком у принцев крови во главе с Конти, намеревавшихся диктовать свою волю Людовику XVI.
Сторонники реформ не сдавались и подали новый проект, который и предстояло рассмотреть на том самом заседании 30 января. Неожиданно для всех слово взял девятнадцатилетний граф Прованский и заговорил умно и бойко. Вкратце изложив содержание проекта из десяти статей, он высказался против двух из них: о должностных преступлениях и о замене парламента Высшим советом, разоблачая их тайный смысл, который якобы противоречил интересам короля. Артуа прекрасно понимал, в чём тут дело: Прованс с детских лет считался самым умным, образованным и изворотливым, то есть гораздо лучше подходившим на роль короля, чем дофин. Сохранить парламенты было для него шансом получить реальную власть, раз уж в номинальной ему было отказано по прихоти природы.
К моменту его блестящей речи заседание продолжалось уже пятый час в большом холодном зале. Пока брат разливался соловьём, Артуа встал со своего места и подошёл прямо к камину. Он грел у огня озябшие руки и бока, перешучиваясь с советниками по поводу того, что неплохо бы размять ноги, а то от долгого сидения и в голове наступает застой. Внезапно в зале наступила ледяная, звенящая тишина. Прованс оборвал свою речь и сверлил брата гневным взглядом, его нежные молочные щёки покрылись красными пятнами. Все взоры обратились на Артуа, и тогда Месье не хуже королевского гувернёра прочитал брату нотацию о том, как надлежит себя вести в присутствии уважаемых магистратов, в священном месте, да ещё в такой важный момент, когда речь идет о высших интересах государства! Не выказав ни малейшего раскаяния, Карл вернулся на своё место и приготовился слушать дальше. Но на повестке дня стояло ещё сто пятьдесят вопросов, каждый из них требовал подробного обсуждения, и чтобы не слишком утомлять заскучавших принцев и вельмож, председатель быстренько завершил заседание. Под бурные рукоплескания приняли постановление, наспех состряпанное принцем Конти вместе с председателем и генеральным прокурором.
И вот теперь хохочущая молодёжь исполнила этот фарс на бис. Пародируя текст эдикта о парламентах, Лафайет с пафосом говорил, что суть свободы в том, чтобы каждый держался своего места, а уж он своё не отдаст никому! Взрывы смеха порой заглушали звуки скрипок и волынок, доносившиеся из большой залы на первом этаже; вино лилось рекой. Когда разудалая компания собралась расходиться, большинство уже нетвёрдо переставляли ноги. Сегюру нужно было торопиться в Версаль, чтобы не опоздать к церемонии отхода короля ко сну.
— Скажи Ноайлю, сколько я выпил! — прокричал ему вслед Лафайет заплетающимся языком.
Заботливая Адриенна прислала за ним карету. Жильбер повалился на сиденье и велел везти себя домой.
— Сударь! Проснитесь, сударь! — Лакей осторожно потряс Сегюра за плечо.
Часы на мраморной подставке пробили полночь. Свет от огонька свечи пробивался сквозь неплотно сомкнутые веки.
— Ну что там ещё? — сонно пробурчал Филипп, отворачиваясь от света.
— Здесь господин де Лафайет. Он говорит, что у него к вам срочное дело.
Дверь распахнулась, вошёл Лафайет с канделябром в руке. Слуга поспешно удалился, оставив их одних, а Сегюр сел на постели и потёр руками лицо.
Жильбер выглядел серьёзным и сосредоточенным. Выждав некоторое время, он сообщил своему другу, что явился в столь неурочный час, потому что дело не терпит отлагательств, к тому же говорить о нём он предпочитает без посредников, — короче, он вызывает его на дуэль.
— С ума ты сошёл? — Сегюр уставился на него в изумлении. — Драться? С тобой? Из-за чего?
Жильбер уверил его, что по-прежнему остаётся ему другом и глубоко уважает его как честного и достойного человека, но раз они оказались соперниками в любви, один из них должен отказаться от своих притязаний, а поскольку добровольно этого не сделает никто, предоставим решение судьбе.
Филипп встал с постели и надел шлафрок, брошенный на спинке кресла. Он по-прежнему не понимал, о чём толкует Лафайет, и лишь когда тот с видимым усилием выдавил из себя имя — Аглая, — в голове его стало проясняться.
— Ты влюблён в графиню фон Гунольштейн?
Лафайет отвернулся, но Сегюр успел заметить, что он покраснел.
— И ты считаешь меня своим соперником? — рассмеялся Филипп. — Милый мой, это просто смешно!
С обиженным видом мальчика, которого считают недостаточно взрослым, Жильбер принялся ему доказывать, что ничего смешного тут нет, дуэль необходима: только так он сможет доказать ей… доказать всем… Его сердило стремление Филиппа обратить всё в шутку, и тому пришлось потратить не меньше часа, чтобы образумить своего не в меру пылкого друга. Не без труда уверив Лафайета, что вовсе не стоит у него на пути, Сегюр без обиняков назвал имя титулованного любовника Аглаи — герцога Шартрского. Кузен короля — не чета маркизу из Оверни. До дуэли он не снизойдёт, послать ему вызов — значит попасть в нелепое положение, а в наши дни стать посмешищем хуже, чем лишиться чести.
Аглая. Эта большеглазая девочка с невинным ротиком и не вполне сформировавшейся фигурой (хотя она недавно родила) была нынешней зимой самой популярной женщиной в Париже. Её муж, двадцатипятилетний граф Филипп Август фон Гунольштейн, сам похожий на девушку, командовал драгунским полком герцога Шартрского, а она, прежде чем сделаться фрейлиной герцогини, чуть не заняла место фаворитки королевы, должным образом оценившей её вкус и умение выбирать наряды. У этого «не» было весьма неприглядное объяснение, которое Сегюр скрыл от Лафайета, чтобы не выглядеть в его глазах придворным сплетником. Дело в том, что если бы Жильбер вздумал вызывать на поединок всех своих отнюдь не воображаемых соперников, то потратил бы на это остаток жизни. Под маской невинности скрывалось порочное, развратное существо, и юный маркиз наверняка бы ужаснулся, если бы ему открылась пропасть, на дне которой влачился его идеал. Трудно сказать, кто направил дочь маркиза де Барбантана на скользкую стезю, но королеве стало известно, что мать прелестной Аглаи, которая души не чаяла в своей дочери, помогла ей загладить первую «ошибку», укрыв на некоторое время в Швейцарии. Марии-Антуанетте недвусмысленно дали понять, что особа, выискивающая себе любовников в садах Пале-Рояля да к тому же, как говорят, обшаривающая их карманы, — не лучшее общество. В гулких галереях Версаля сплетня, произнесённая шёпотом, звучит громоподобно, а Сегюр специально прислушивался к подобным разговорам в салонах и прихожих, намереваясь написать роман нравов в духе Мариво…
В два часа ночи Лафайет ушёл — ступая на цыпочках, чтобы не разбудить слугу Сегюра. Привратник выпустил его на улицу, посреди которой тускло горел масляный фонарь. Сегюр снова улёгся в постель — и не мог удержаться от улыбки, вспомнив разговор с герцогом д’Айеном: это у Жильбера-то холодный темперамент? Плохо же герцог изучил своего зятя…
Герцог д’Айен чересчур увлёкся своей ролью феи-крёстной: Жильбер неожиданно узнал, что тесть хочет раздобыть ему место при дворе, пристроив в свиту графа Прованского, поскольку все остальные должности уже разобраны. Лафайета это вовсе не прельщало, но разочаровать «папу» он не мог. Оставалось действовать хитростью, то есть, не отказываясь самому, сделать так, чтобы ему предпочли другого.
Случай осуществить свой план представился на одном из последних маскарадов в Опере. Полнеющую фигуру Месье можно было узнать даже под широким домино, а полумаска не скрывала сочного рта с немного выпяченной вперёд нижней губой. Намеренно не закрывая своё лицо, Лафайет завёл с принцем непринуждённый разговор, делая вид, будто не знает, кто его случайный собеседник. Прованс очень удачно поинтересовался его нарядом, и Лафайет ответил, что это костюм графа Овернского — верного союзника Бурбонов, происходящего из не менее славного рода. Принц снисходительно усмехнулся и возразил, что Овернь с давних пор находилась под властью самих Бурбонов, которые с 1416 года противостояли там власти французских королей из рода Валуа. И лишь в 1523 году, когда Франциск I отобрал эти земли у герцога Бурбонского и Овернского Карла III, тот был вынужден укрыться во владениях императора Карла Пятого, да и то до 1612 года графы Овернские сохраняли за собой…
— Довольно! — перебил его Лафайет. — Не стоит так трудиться, сударь, чтобы доказать мне, что память — ум глупцов.
И тотчас ушёл, внутренне хохоча над своей проделкой.
Пару дней спустя Лафайет стоял в толпе придворных в зале Ой-де-Бёф.
— Корроль! — зычно провозгласил церемониймейстер и стукнул своим жезлом об пол.
Дамы присели в реверансе. Близоруко прищурившись, Людовик XVI прошёл через зал в сопровождении принцев. Граф Прованский выхватил взглядом Лафайета, остановился и нахмурился. Маркиз учтиво поклонился. С трудом сдерживая гнев, Месье спросил, известно ли ему, с какой маской он так грубо разговаривал третьего дня на балу?
— С той, на которой сейчас зелёный фрак.
Это было уже чересчур. Со скрипом повернувшись на каблуках, Прованс удалился, пытаясь сохранять достоинство, а в его фисташковую спину летели сдавленные смешки «рыцарей» Артуа.
…Беззаботно напевая модную песенку, Жильбер взлетел по парадной лестнице версальского особняка Ноайлей.
— Поди сюда! — услышал он громкий голос справа.
Герцог д’Айен сидел у камина в низком кресле, положив правую ногу на скамеечку. У него опять разыгралась подагра, но гримаса на его лице вовсе не была гримасой боли. Впервые Жильбер видел своего «папу» в гневе. Лакей вышел, плотно прикрыв за собой двери.
— Ты немедленно уезжаешь в Мец, — отчеканил герцог. — Твои вещи уже уложены, поедешь на почтовых, прогонные и деньги на дорогу — в маленькой шкатулке. Это письмо потрудись отдать моему кузену де Пуа. Надеюсь, в полку тебя приучат к дисциплине и отобьют охоту к глупым шуткам.