Все французские газеты сообщили об открытии в Петербурге монумента Петру. Да, заметки были небольшие, но значимые. А «Журналь де Пари» даже поместил неплохую гравюрку с изображением детища Фальконе. Наконец, дождались поступления из России «Санкт-Петербургских ведомостей», где событие описывалось во всех подробностях. И поскольку русский я еще помнила хорошо, то смогу пересказать близко к тексту.
Приурочили открытие к 100-летию провозглашения Петра I самодержцем всея Руси — 7 августа 1782 года[11]. Статую обнесли высокими щитами, на которых были изображены горные пейзажи. На Сенатской площади выстроили ряды лавок, где должны рассесться знатные зрители (по бокам монумента и со стороны Невы). Здание Сената и близлежащие дома изукрасили цветами и ветками с зелеными листьями.
Накануне шел дождь, было пасмурно, дул холодный ветер. Но к полудню небо расчистилось, солнце всех согрело. А народу собралось видимо-невидимо: кроме официальных мест на площади зрители сидели на крышах соседних зданий, на деревьях и смотрели через бинокли даже с Васильевского острова. В первом часу пополудни чинным строем начали сходиться полки в парадной форме (Преображенский во главе с Григорием Потемкиным, Измайловский, Семеновский и другие — общим числом около 15 тысяч человек) и располагались вокруг памятника в виде почетного караула.
Государыня прибыла на парусном судне по Неве. У причала ее приветствовали члены Сената и другие вельможи. В их сопровождении ее величество проследовала в здание Сената и буквально через четверть часа появилась на балконе, сев в увитое цветами кресло. И платочком дала отмашку для начала церемонии. Вверх взвилась сигнальная ракета, а военные барабанщики грянули в свои инструменты. Выстрелили пушки. Пуф! — щиты вокруг монумента пали. И как будто из недр горы, из клубов порохового дыма, взвился ввысь великий всадник на гранитном утесе.
Раздалось многократное «ура!» — это полки приветствовали своего кумира. Развернувшись, они под трубы оркестра, с барабанным боем прошагали торжественным маршем под балконом царицы. Пушки палили с кораблей на Неве, с Петропавловской крепости и с набережной. Город ликовал.
Вскоре Екатерина вышла из Сената и, пройдя к причалу, удалилась на том же самом судне по Неве. А когда войска и вельможи разошлись, к памятнику хлынул простой народ. Горожане восторгались необычной фигурой, говорили, что Петр и должен стоять в столице именно таким. Но при этом, судя по всему, о создателях шедевра никто и не вспоминал…
Впрочем, не совсем так. По российской традиции, в честь события были выпущены две памятные медали — золотая и серебряная. Их нам привез в Париж князь Голицын, бывший на церемониях в Петербурге и имевший от государыни поручение передать медали по назначению. (Пригласить на открытие самого Фальконе и меня им в голову не пришло? Или не хотели сознательно? Вижу в том происки Бецкого, мстившего Этьену за «непослушание».)
Дмитрий Алексеевич неожиданно за эти годы постарел и осунулся — говорил, что болел в последнее время и едва пришел в себя накануне. Утверждал, что жена и дети его в порядке, дочка учится при монастыре, Митри готовится к поступлению в кадетскую школу. Но понятно было, что разлука с семьей очень угнетает нашего благодетеля.
Фальконе, приняв от него медали, золотую взял себе, а серебряную отдал мне, с чувством поцеловав руку. Я благодарила. Было, безусловно, приятно, но в душе оставался какой-то горький осадок. Все-таки без нас, без Этьена, без его гения, памятник не состоялся бы. Это все равно что, празднуя рождение дочки или сына, чествовать одну мать и забыть про отца, оплодотворившего ее, заронившего в нее свое семя. Как же можно было скульптора не позвать? Нет, иное дело, он поехал бы или нет, захотел бы пуститься в новое опасное путешествие или остался бы дома, но позвать, позвать, я считаю, были обязаны. Просто по-человечески. Просто по справедливости.
Что ж, пускай сие останется на их совести.
Как я уже писала, мы вернулись в Париж из Гааги в августе 1780 года, сразу после похорон бедняжки Луизы, верной супруги моего брата Жан-Жака. Долго она болела, угасала несколько лет и скончалась у него на руках. Брат перенес потерю стойко. Видимо, мысленно был уже готов к таком исходу. Отвлекал себя от печальных мыслей хлопотами по своей мастерской и магазину. Дети помогали ему, как могли: 13-летний Марк был приказчиком, а 11-летняя Жюстин хозяйничала по дому. Как ни странно, у нее имелся уже ухажер — сын соседей, содержавших мясную лавку, но она говорила, что он ей не нравится и что замуж за него никогда не пойдет.
Вместе с ними по-прежнему проживала Марго — младшая сестра покойной Луизы — тоже с двумя детьми, сыновьями, соответственно, десяти и двенадцати годов. Их отец опять сидел в тюрьме за свои криминальные речи, но в Бастилии или нет, было неизвестно доподлинно. Маргарита, находясь фактически на иждивении моего брата, исполняла обязанности кухарки и домоправительницы. Ей помогала горничная.
Первую неделю мы с Мари-Люси, Фальконе-старшим и Филиппом провели у них, а потом разъехались: он и слуга опять в Севр, в тот же дом при мануфактуре, где наш мэтр возобновил работу, я же с дочкой поселилась в съемной квартире на Ангулемской улице близ квартала Святого Георгия. У меня на счете в банке накопилась вполне приличная сумма, кое-что привезла с собой, плюс по-прежнему пенсия от Екатерины Великой, так что я могла себе позволить небольшие, но милые апартаменты из трех комнат. Машеньке пошел седьмой год, и я думала о ее образовании. Собственно, вариантов было только два: или школа для девочек при монастыре (аналог Смольного института благородных девиц в Петербурге), или домашняя учеба. Я склонялась ко второму — разумеется, денег на учителей потребуется больше, чем для пансиона, а зато мы с ней не расстанемся, будем видеться каждый Божий день. Но мои планы неожиданно нарушил Пьер Фальконе…
Я его не искала, он сам пришел. Очень изменился: волосы поредели и поседели, под глазами мешки, и вообще лицо все одутловатое, нездоровое. Вот что делает с людьми невоздержанность! Превращает симпатичного юношу в старика-сморчка. А на самом деле Пьеру было всего чуть за сорок. Выглядел же примерно на шестьдесят.
Говорил нервно, как-то блудливо, с бегающими глазками, и все время что-то теребя пальцами. Сразу обрушил на меня обвинения:
— Ты во всем виновата, ты. Видишь, что со мной сделалось? Я на дне, я пропал, потерял себя и на грани помешательства. Не могу работать. Словно все внутри выжжено.
Я ответила:
— Не преувеличивай. Да, по логике, мы должны были ехать из России во Францию вместе. Но ведь ты же знаешь, почему я осталась. Если бы не осталась, то еще не известно, смог бы твой отец завершить работу над монументом.
— Мой отец! Монумент! — зло передразнил муж. — Мой отец всегда был у тебя на первом месте. Но его интересовал монумент, а не ты. Монумент погубил нашу жизнь. Прежде всего, мою. Я его ненавижу.
— Прекрати нести чушь. Монумент — это главное дело нашей жизни. Мы поставили жизнь на монумент. Да, он отнял у каждого из нас очень много, но и дал очень много: славу и бессмертие. Об отце, о тебе, обо мне будут вспоминать лишь в связи с монументом. Мы вошли в историю только благодаря ему.
Он развел руками:
— Что мне до истории! Мне плевать, вспомнят обо мне или нет. Я хочу жить сейчас. Наслаждаться жизнью сейчас. А бессмертие безразлично мне. — Помолчав, спросил: — Нет ли у тебя чего выпить? Должен опрокинуть рюмочку-другую, чтобы успокоиться.
— Абрикосовый ликер подойдет? Я люблю добавлять его в чай.
— Гадость, конечно, но неси.
Похмелившись, быстро приободрился. Перестал стучать пальцами по столу и юродствовать. Превратился в прежнего Пьера, приезжавшего в Петербург. И сказал твердо:
— Мы, конечно, вместе жить не сможем, ты меня променяла на отца, ну да Бог с тобою, и насильно мил не будешь. Просто помоги мне материально, и я отстану.
Мне такой поворот не слишком понравился.
— А не кажется ли тебе, Пьер, что не я тебе, а ты мне и дочери должен помогать материально? Надо нанимать учителей, надо одевать ее как следует и кормить как следует. Да, я заработала кое-что в России, и поэтому Машенька ни в чем не нуждается. Но в мои расчеты помощь еще и тебе не входит.
Он тряхнул давно не мытыми волосами:
— Жаль, что ты не понимаешь… Я хотел по-хорошему… Но тогда придется по-плохому.
— Это как?
— Раскручу дело о разводе. Докажу твою супружескую неверность. Отсужу у тебя не только половину твоего имущества, но и девочку, так как недостойная мать не имеет права ее воспитывать.
Я, похолодев, прошептала:
— Ты не сделаешь этого, Пьер!
— Отчего же? Запросто. Мне терять уже нечего.
Понимала, что он блефует, шантажирует, у него и денег-то нет на судебный процесс и церковный развод, но какой-то животный страх парализовал все мое существо. Я спросила:
— Сколько хочешь, чтобы мы разъехались без взаимных претензий?
— Сто тысяч ливров.
— Ты с ума сошел!
— Нет, пока еще нет.
— Не имею столько. Даже если б имела, если б заплатила тебе — ты оставил бы меня и девочку без сантима?
— Перестань. У тебя пенсия от русской императрицы. Дед всегда поможет. И сама на своих бюстах заработаешь.
— Я должна зарабатывать и выклянчивать у мсье Этьена, ты же будешь просто проматывать мои деньги?
Пьер язвительно улыбнулся:
— Что поделаешь, дорогая: жизнь — суровая штука. Ты со мной обошлась жестоко, я с тобой обхожусь таким же образом.
Понемногу нервы мои пришли в порядок. Стала мыслить спокойнее и логичнее. Заявила твердо:
— Нет и нет. Ничего от меня не получишь.
Он опешил:
— То есть как — ничего?
— Ни сантима, ни ливра. Я двенадцать лет провела в России, заработала на старость себе и на обучение дочке. И теперь должна все это отдать? Никогда. Убирайся.
У него в глазах вспыхнули недобрые огоньки.
— Получается, хочешь по-плохому? Что ж, пеняй тогда на себя. Видит Бог: я стремился разрешить это дело мирно. Ты могла бы ограничиться только ста тысячами, а теперь заплатишь много больше.
— Интересно, каким же образом?
Муж поднялся, взвинченный, взбешенный.
— Скоро сама узнаешь, дура. — Сплюнул на пол и вышел.
Я немедля побежала к соседке (приводила к ней Машеньку, чтобы дочка проводила часы с ее детьми пяти-шести лет) и забрала к себе, чтобы не спускать с нее глаз. Вместе с ней же отправилась на другое утро в Севр к Фальконе-старшему, чтобы рассказать о случившемся. Мэтр опечалился, сетовал, что сын оказался таким мерзавцем, и заверил меня, что я сделала правильно, не отдав ему денег. А потом признался: «Приходил и ко мне в прошлом месяце, я ему вручил двадцать тысяч, так, наверное, уже пропил или проиграл».
Посидели, выпили кофе, успокоились. У Этьена были хорошие новости: приступил к обязанностям помощника ректора Академии художеств и ходатайствовал о принятии меня в академики, все вроде поддержали. А еще он работал над специальным туалетным сервизом по заказу королевы Марии-Антуанетты. Словом, вновь был полон жизненных планов, даже размечтался: «А Бог даст, в будущем году я возьму на фабрике отпуск, и поедем вместе в Италию. Я давно хотел побывать на земле моих предков[12], посмотреть на шедевры римских зодчих и скульпторов. Самое теперь время». Я его горячо поддержала.
Вскоре неожиданно были приглашены на прием в Версаль — и Этьен, и я, и мсье Дидро. Будучи в недоумении, обратились к ученому. Он открыл секрет: русский великий князь Павел Петрович и его супруга Мария Федоровна путешествуют по Европе инкогнито — под придуманной фамилией «князей Северских». И теперь они во Франции — на торжественный обед в их честь попросили позвать и нас. Значит, не забыли! Или даже в пику своей мамочке: та не удосужилась вызвать мэтра в Петербург на открытие памятника, а сынок привечает и чествует. Что ж, какие бы мотивы ни двигали этими людьми, мы остались довольны. И со всей серьезностью готовились к походу в королевский дворец. Кучу денег истратили на новую одежду, обувь и головные уборы. В день приема по дороге в Версаль к нам заехал Дидро (без жены — с ней давно расстался, хоть официального развода и не было), взяв нас в свою карету. Выглядел неважно — бледный, с ввалившимися щеками. Он страдал желудком еще со времени своего путешествия в Россию, но лечиться категорически не хотел, утверждая, будто все врачи — шарлатаны, только травят лекарствами и дерут три шкуры. Но старался улыбаться и рассказывал какие-то веселые байки.
Во дворце царило столпотворение — бесконечные вереницы карет, всё в иллюминации, музыка играет, толчея. Еле протиснулись в один из главных залов. Мэтр Дени уверенно направился к королеве, мы же вслед за ним.
— О, мсье Дидро! — воскликнула она, обмахиваясь веером. — Как я рада вас видеть! Наступило ли улучшение вашего здоровья?
Тот многозначительно поклонился:
— Мерси бьен, ваше величество, я держусь из последних сил. При поддержке моих друзей — разрешите вам представить мсье и мадам Фальконе. Но они не муж и жена, а невестка и свекор.
— Да, да, я наслышана, — улыбнулась Мария-Антуанетта. — Мне рассказывали о вашем, мсье Фальконе, памятнике Петру в Петербурге и показывали гравюру. Очень впечатляет. Вы знакомы с князьями Северскими из России? — И она направила кончик сложенного веера в сторону августейшей супружеской четы, что сидела неподалеку.
— Да, имели честь, — отозвался Этьен. — С маменькой его состоял в переписке. А Мари лепила бюсты императрицы и великой княгини.
— Замечательно. Я преподнесла Марии Федоровне ваш туалетный сервиз, и она от него в восторге.
— Я весьма польщен, ваше величество.
Павел Петрович подошел к нам сам, без особых церемоний. Говорил приветливо:
— Дорогой мсье Этьен, милая мадам Мари, должен извиниться перед вами от всего нашего семейства — за неприглашение на открытие монумента. Это происки Бецкого — к сожалению, Като[13] слишком уж прислушивается к его мнению. Ну, да Бог с ним вообще. Он теперь серьезно болеет, может не оправиться вовсе. Получил, как говорится, по заслугам. А не делай людям плохого! Кстати, знаете, за кого он выдал воспитанницу свою, а на самом деле дочку? За испанца, адмирала де Рибаса, и она родила ему детей. Так что есть кому оставить многомиллионное состояние. Да, Бецкой — один из богатейших людей России. Может быть, богаче него только Строгановы и Демидовы…
Провели во дворце несколько часов, а потом в карете все того же Дидро вместе с ним отправились по домам. Мсье Дени так устал, что проспал всю дорогу от Версаля до Севра. А потом, простившись с нами, сразу вновь отключился.
Мы, усталые, но веселые, поднялись в квартиру Фальконе — и столкнулись с плачущим Филиппом. Из его бессвязного рассказа выяснилось следующее: в наше отсутствие приезжал Пьер в сопровождении — знаете, кого? — Поммеля (тот давно перебрался в Париж, и они промышляли вместе). Требовали хозяев, а когда узнали, что мы в отсутствии, приказали Филиппу накрыть на стол. И пока слуга колдовал на кухне, неожиданно смылись. Да не просто так — а забрав с собой Машеньку!
Мы стояли, словно громом пораженные. Понимая, что теперь нам действительно мелкой суммой от несносного отпрыска Этьена не отделаться…
Разумеется, Фальконе-старший раскипятился, стал кричать, что вызовет полицию и засудит сына за похищение девочки. Я его усмиряла, говоря, что никто судить Пьера не подумает, так как он законный родитель и имеет право видеться с ребенком.
— Как же поступить? — перестав шуметь, мэтр бессильно опустился на стул.
— Самое простое — ждать его условий. Новой суммы, за которую он отдаст Мари-Люси.
— А не самое простое? — поднял на меня страдальческие глаза.
— Действовать через Александра Фонтена.
— Как это?
— Ты забыл, что сын у него от Поммеля?
— Да, я помню.
— Мне Фонтен жаловался, что его жена от него ушла: забрала сына и перебралась к Поммелю, прибывшему в Париж.
— Ну, так что с того?
— Есть основание для судебного иска: Александр по закону — отец мальчика, а жена сбежала с ребенком к любовнику и прелюбодействует. Тоже станем шантажировать — или отдавайте Мари-Люси, или Александр подает в суд.
Но Этьен и слушать не захотел:
— Нет, и еще раз нет! Чтобы я пал так низко — занимался шантажом? За кого ты меня принимаешь? Как тебе самой это в голову пришло?
— С волками жить — по-волчьи выть.
— Чепуха. Заниматься низостью на чужую низость — непристойно. Лучше я отдам им все деньги, чтобы выручить внучку.
— И останешься нищим? А они их пропьют.
— Пусть. Плевать. Машенька дороже. И потом заплачу им не просто так, а потребую подписать бумагу, заверенную нотариусом, что искомая сумма окончательна и другой требовать не станут.
— Полагаешь, это их остановит?
— Я надеюсь.
— Ты смешной фантазер, ничего не понимающий в жизни.
Но, конечно, поступили, как он хотел. Через день приехал Поммель и привез письмо от Пьера: тот обещал вернуть девочку за 400 тысяч ливров. После долгих препирательств мы сошлись на 200. Основную часть внес Фальконе, остальное — я. Пригласили нотариуса и оформили сделку юридически. А Поммель привел Машеньку, ждавшую нас тогда внизу в карете. Бросились друг другу в объятия, плакали от счастья.
Мэтр сказал сыну, что отныне не хочет ни видеть его, ни слышать, пусть идет ко всем чертям. Пьер смеялся и говорил, что с таким деньжищами у него не возникнет ни малейшей потребности общения ни с женой, ни с дочкой, ни с отцом. На такой ноте и расстались.
А когда все уже пришли в себя и повеселели, неожиданно услышали от Мари-Люси:
— Вы напрасно злитесь на папа, он хороший. Не читает нотаций и не заставляет мыть руки перед едой. С ним легко.
— С нами, получается, тяжело?
Чуть смутившись, девочка ответила:
— Нет, я вас, конечно, тоже люблю. Но люблю и его, моего папа. Пусть он непутевый, только мне нравится.
Вот вам и детская «благодарность». Отдаешь им здоровье, нервы, знания, деньги, жизнь, в конце концов, а они принимают это как должное. Никакого сочувствия. Или это кровь Фальконе-младшего в ней играла? Впрочем, зря сердиться не буду: вскоре дочь забыла об отце и не вспоминала ни разу. Лишь спустя много лет… Но об этом чуть позже.
В 1783 году мне исполнилось тридцать пять. Празднеств я устраивать не хотела, но на званый обед пригласила близких мне людей. Кроме Машеньки и Этьена были мой брат с детьми, Александр Фонтен с дочкой и его сестра с двумя сыновьями. Собрались в Севре, где Филипп накрыл в мастерской мэтра, всем хватило места. Говорили добрые слова обо мне, о моих скульптурах и моей помощи в Фальконе-старшему в Петербурге. Я благодарила и кланялась. Сообщила:
— Скоро снова в путь.
Все наперебой стали спрашивать:
— А куда, куда? В Петербург?
— Упаси Боже! Хватит с нас России. Собираемся ехать в Италию — Рим, Флоренция, Генуя, Венеция. Порисуем пейзажи, отдохнем, подлечимся. Девочке полезен морской воздух.
Гости одобряли. Разъезжались в хорошем настроении, мы их проводли до колясок. А когда вернулись домой, Фальконе почувствовал себя плохо. Побежали за доктором, тот произвел кровопускание… Нет, не помогло.
Целую неделю боролись за его жизнь. Наконец, он очнулся, начал узнавать окружающих, понемногу и пить, и есть. Но не мог ни вставать, ни говорить. Я с Филиппом ухаживала за ним, как за маленьким ребенком…
Это были долгие, бесконечные восемь лет, о которых писать нет сил. Восемь лет болезни. Восемь лет отчаяния. Восемь лет лекарств, процедур, попыток реабилитации и потери надежд. Я совсем перестала ваять и рисовать, уделяя внимание только Этьену и дочке. Слава Богу, Мари-Люси радовала меня — занималась с учителями прилежно, много читала, говорила помимо французского на трех языках (русском, итальянском, немецком) и к семнадцати годам превратилась в стройную красавицу. Главное, унаследовала от деда голубые насмешливые глаза. И покладистость. Правда, иногда у нее случались вспышки гнева, чем напоминала отца, но довольно короткие — вспыхивала и гасла.
В эти годы пережили еще одну потерю — умер Дени Дидро. Я была на его похоронах. Возложила цветы на могилу от Этьена и от себя. Постояла, поплакала. Оборвалась предпоследняя ниточка, связывавшая меня с юностью. А последней был сам Этьен.
Иногда до нас доходили сведения о Пьере — о его кутежах и бесчинствах, но у нас в гостях он ни разу не был, Бог миловал. Говорили, что видели его во время штурма Бастилии в 1789 году на стороне восставших, а потом болтали, что как будто бы примкнул к якобинцам. Не имела понятия. Все революционные события промелькнули мимо нас. Мы с Мари-Люси волновались больше о здоровье Этьена, чем о жизни и судьбе королевской семьи.
Вскоре после встречи нового, 1791 года, Фальколне-старшему стало хуже. Он на пальцах и немногими словами, бывшими в его распоряжении, попросил меня разыскать Пьера, чтобы попрощаться. Не могла ни спорить, ни перечить. И поехала к брагу, чтобы получить от его свояченицы Марго и ее мужа-якобинца хоть какие-то сведения о моем бывшем муже. Дело в том, что мсье… нет, теперь уже гражданин[14] Марсо числился среди вождей революции и вполне мог знать о судьбе Фальконе-младшего. Так и вышло. 23 января Пьер приехал к нам в Севр. Выглядел неплохо, был опрятно одет и чисто выбрит, только весь седой и морщинистый. Сухо поздоровавшись, он прошел к мэтру в спальню. Их общение длилось полчаса. Вышел Пьер весь в слезах, совершенно потерянный и согбенный. Сел на стул, вытер щеки платком. И сказал глухо:
— Никогда не думал, что болезнь отца так меня расстроит… Казни сотен людей я переносил стойко, а теперь… а папа… — Он прикрыл глаза. — Черт возьми, как несправедлива жизнь! Отчего мы не ценим то, что имеем в юности? Начинаем ценить уже слишком поздно, и назад вернуться, чтобы все исправить, нельзя…
Встал и взял меня за руку:
— Извини, Мари, если пожелаешь… А не пожелаешь — так хотя бы не держи зла…
Я ответила:
— Полно, полно, Пьер. Все давно забыто.
Тут к нему шагнула Машенька:
— Ты не узнаёшь меня, дорогой отец?
Фальконе-младший вздрогнул:
— Ты?.. Это ты?.. Вот не ожидал!..
И они крепко обнялись.
— Можно мне, папа, поучаствовать в вашей революционной работе? На дворе перемены, мы же в стороне…
Отставной муж улыбнулся:
— Был бы только рад. Но боюсь, твоя мама не позволит.
— Не позволю, — отчеканила я. — Молодым девушкам в революции не место.
Он ответил:
— Как всегда, не права: молодых девушек с нами много. Революция — дело молодых. Потому что за ними будущее. Но решайте сами. Если что, приходи к нам в редакцию газеты «Друг народа». Главный там Марат, я же помогаю в части иллюстраций.
— Может, и приду, — усмехнулась дочка.
Фальконе-старшего не стало 24 января. Мы хотели сообщить Пьеру о дате похорон и отправили Филиппа по указанному адресу. Но слуга вернулся растерянный: день назад во время стычки королевских гвардейцев и вооруженных толп Фальконе-младший был убит.
Так одновременно я лишилась двух моих мужчин.