Глава седьмая ГРОМ-КАМЕНЬ

1

Между тем де Ласкари развернул кипучую деятельность в Конной Лахте. До начала мокрой осенней погоды упомянутое мною болотце осушили, глыбу начали окапывать. В то же самое время нанятые лесорубы расчищали путь от камня к заливу; напрямую пробивать его не могли из-за неровностей ландшафта — проложили несколько поворотов пути. Тем не менее дело оставалось за главным — как транспортировать гранитного великана? Фальконе с Фельтеном и мастеровыми много раз выезжали на место, делали замеры. Вот их записи: 27 футов вышины, 44 фута в длину, вес примерно 3 миллиона фунтов.[3] Здесь не то что перевезти — сдвинуть с места затруднительно. С одобрения императрицы генерал Бецкой объявил награду — 1600 рублей тому, кто придумает механизмы перемещения.

Предложений появилось несколько, только все они были мало пригодны. И когда уже работы приходилось прекращать из-за неясностей дальнейших действий, появился некий слесарь Фюгнер. Ничего не знаю о нем — ни об имени, ни о месте его службы (судя по фамилии — немец), так как лично с ним не общалась, слышала только от Фальконе, а в ту пору мы, рассорившись, мало разговаривали. Якобы Фюгнер прибыл в Контору от строений и, поймав де Ласкари, изложил ему суть изобретения. Строго говоря, и изобретения-то не было — он читал в старых книжках, что подобным образом в Средние века доставляли каменные блоки на строительство какого-то собора в Германии, кажется, Кёльнского. И хотя, конечно, блоки были легче нашего Гром-камня, смысл механизма оставался оригинальным. Опишу его со слов Александра Фонтена, принимавшего в работах непосредственное участие.

Изготавливалась платформа для тяжести (камня, валуна), снизу которой крепились два желоба, покрытые медью. Точно таких же два желоба на деревянных рельсах клались на землю. Отливались бронзовые шары по размеру желобов. И таким образом шары катились по желобам, перемещая платформу. Рельсы, по которым платформа уже проехала, сзади убирались и клались спереди. Просто и поэтому гениально.

Злые языки говорили, что поскольку де Ласкари внес в проект дополнения и усовершенствования, то и выдал механизм якобы за свой, получив от Конторы 1600 рублей, из которых Фюгнеру отдал всего лишь 500. Но не знаю, насколько это правда. То, что де Ласкари был большим жуком, несомненно (это показали и дальнейшие события), но отважился ли он действовать столь уж беспардонно, не уверена. Вот меня лично он ни разу ни в чем не обманул.

Как пошли дожди и почва раскисла (а болотистая — тем более), так земляные работы прекратились до заморозков. Но деревья продолжали рубить.

Вместе с тем Бецкой, по приказу императрицы, обратился в Адмиралтейство с просьбой определиться, на каких судах можно переправить Гром-камень из Лахты по Финскому заливу и Малой Невке в Неву к Сенатской площади (где еще предстояло выстроить специальную пристань). Адмирал Мордвинов поначалу неохотно занялся этим вопросом (шла война Турции с Россией, и военные корабли были на вес золота), но когда получил нагоняй от ее величества за затягивание решения, быстро собрал своих капитанов и корабелов для консультаций; их ответ не порадовал — нет в империи подходящего судна. Выход был один: строить новую баржу с небольшой осадкой, а потом ее вместе с глыбой тащить двумя парусниками по бокам. Изучив бумаги, государыня дала добро. Разработку грузовоза поручили лучшим конструкторам кораблей (если я правильно записала их фамилии — Корчебникову и Михайлову), а руководил постройкой капитан-лейтенант Лавров (он потом и вез Гром-камень по морю).

2

Рождество 1768 года встретили мы нешумно, тихо, посемейному. Фальконе я давно простила, деловые отношения нормализовались, но уже прежней пылкой страсти не было. Вроде оба боялись посмотреть проникновенно в глаза друг другу.

После той трагедии я неделю лежала, как убитая, никого не хотела видеть, ела и пила чисто механически, чтобы лишь самой не погибнуть, выполняя предписания докторов из-под палки. Ожила понемногу. Мэтр, конечно, никуда не уехал, быстро пришел в чувство и однажды, заглянув ко мне, очень сдержанно попросил прощения. Я ответила, что зла не держу, всякое бывает, и жалею только о ребеночке. Он сказал, что на все воля Господа, испытания нам даются для очищения и искупления, и, когда мы заслужим, Бог нам даст новое дитя.

Я ни соглашалась, ни возражала. А про голову Петра разговора не было вообще.

Бюст Дидро повторила я быстро, а вот с бюстом Вольтера мне пришлось повозиться — изучать портреты и искать схожую модель (мне помог Александр, видевший Вольтера в мастерской Лемуана). И за всеми этими хлопотами незаметно подошло Рождество.

Праздновали на квартире Фонтенов — после свадьбы те переехали в более просторную, где имелось пять комнат, две из которых занимали молодые, в третьей жила мадам Вернье, плюс гостиная и столовая. В небольшой клетушке без окон обитала служанка. Александр выглядел довольным все это время, без конца расхваливая «маленькую женушку» (думаю, не без умысла — мне назло), сообщил, что, как только статуя Петра будет подготовлена для отливки и контракт закончится, он с семьей уедет во Францию, где создаст свою собственную студию. Мы смотрели на него с умилением — как бы там ни было, но приятно, если человек дуреет от счастья.

После посещения храма (а вернее, зала, где велись службы), выслушав проповедь отца Жерома, а потом как следует отужинав на квартире Фонтенов, мы сыграли в карты по-русски (это называлось «Акулина», или «Колдунья» — скидывались парные карты, у кого оставалась дама пик, тот и проиграл), незамысловато, но весело. Акулиной сначала три раза оставался Филипп, а потом по разу я, Анна и мадам Вернон, наконец, четыре раза — Фонтен (Фальконе не играл и сидел в кресле в углу с каким-то журналом). Александр, будучи под сильными винными парами, сразу обиделся и сказал, что мы шулеры. Неожиданно Анна усмехнулась: «Мы не шулеры, просто ты по жизни неудачник». — «Я неудачник?» — удивился он. «Ну, конечно: скоро двадцать пять, а как мальчик на побегушках у мэтра». — «Замолчи, — прошипел наш приятель зло, — замолчи, негодница!» — «Я негодница? — тут уже обиделась Анна. — Чем же это я не годна?» — «Тем, — ответил Фонтен, набычившись, — тем, что ты не была девочкой, когда я женился на тебе». Начался бы скандал, если бы мы втроем — я, Наталья Степановна и Этьен — не заставили их замолкнуть, потому что ругаться в рождественскую ночь — тяжкий грех.

Тем не менее общее веселье было испорчено. Вскоре Фальконе и я засобирались к себе (мэтр разрешил Филиппу остаться). Мы надели шубы и шапки, попрощались со всеми по-русски — троекратным поцелуем, наказали им больше не ругаться и вышли на улицу.

Ночь стояла ясная, морозная. Под ногами поскрипывал снег. Фонарей было мало, и горели они неярко.

— Настоящая русская зима, — произнес Этьен восхищенно. — Словно в сказке. Все-таки Россия — сказочная страна.

Я вдохнула морозный воздух.

— Да, какая-то первозданная. Европейской суеты нет. Люди проще.

— Будем вспоминать Петербург по-доброму. Вот закончу я большую модель, мастера-отливщики за год закончат свое дело, установим на площади, и, наверное, в семьдесят первом, самое позднее — семьдесят втором году возвратимся домой. Там уж заживем в свое удовольствие — без Бецких и де Ласкари.

— Дай-то Бог, — согласилась я.

Повернули на Невский и столкнулись с конным разъездом — офицером и драгуном, объезжавшими улицы. Поздоровались с нами по-русски, мы с ними тоже. Офицер сказал:

— Осторожнее с променадом, господа: нынче ночью тати промышляют. Трех уже словили.

— Мерси бьен, будем начеку.

И действительно — не успели мы подойти к нашему обиталищу, как дорогу нам заступили три зловещих мужика в укороченных тулупчиках, называемых русскими «полупердунчиками», и косматых шапках.

— Что вам надо? — с вызовом спросил Фальконе по-русски.

— О, хрянцуз, — догадался один из мужиков — очевидно, по акценту. — Значится, небедный. «Что нам надо»! Денежки давай, золотишко, камешки — и с мадамы тоже. Коль отдашь по-хорошему, так отпустим с миром.

— Да, да, — согласился мэтр и полез в карман.

Неожиданно выхватил ножик — тот, которым он счищал глину со шпателя, узкий, острый, больше похожий на плоское шило, — и мгновенно полоснул говорившего по лицу. А потом второго — по руке. Третий схватил Этьена за горло, но несильно, как-то вскользь, и поэтому тоже получил удар лезвием по бедру. Я пронзительно закричала, и на крики мои прискакал разъезд. Тут же, на наше счастье, появился из дома Алексей Игнатьевич, наш домоправитель, с фонарем в руке: «Что за шум, а драки нету?» — и помог патрулю вязать грабителей. Все прошли в дом, офицер записал наши показания, а мадам Петрова утирала при этом кровь, текшую у лиходеев из ран. Наконец, преступников увели, и у нас у всех вырвался выдох облегчения. Выпили чаю, а Петров и Фальконе — по стаканчику. Засиделись чуть ли не до пяти утра.

Мэтр проводил меня до моей комнаты и по-детски, в щеку, поцеловал на пороге. Я взглянула на него вопросительно. Он тряхнул прядями волос:

— Нет, нет, только не сегодня. Я чертовски устал. — И погладил меня по плечу. — Как прекрасно, что мы вместе. Я пропал бы один.

— Ты про то, что разъезд прискакал на мои крики?

— Да, конечно, но не только. Ты моя судьба, это ясно. — Наклонился и поцеловал мне руку. А потом сказал мягко: — Хочешь — вылепи голову Петра. Я согласен.

— Неужели?

— Мы с тобой одно целое. Делаем одно дело. И неважно, кто какую часть.

— Я благодарю за доверие, дорогой. И попробую. Может быть, получится.

Обнял меня и прижал к себе крепко. Мы поцеловались, но Этьен все равно не захотел посетить мою комнату. Повернулся и пошел к себе, только иногда вскидывая руку, рассуждая с самим собою о чем-то.

3

Церемония нашего избрания академиками состоялась 3 марта 1769 года. Было очень торжественно. Дамы в нарядных платьях, очень многие в париках, и мужчины в париках, разноцветных ярких камзолах. Фальконе без парика (он его терпеть не мог), волосы даже не напудрены. Темно-синий жюскор[4], бледно-синий жилет с бесчисленными пуговицами, кружева на сорочке и белый галстук, больше похожий на шейный платок. У меня — не слишком открытое атласное платье цвета бордо с пышными рукавами и высокая прическа «пуф о сантиман», очень модная в то время, с украшением из перышек и ниток жемчуга. Мы вошли в залу, где стояли античные статуи (разумеется, гипсовые слепки) и висело много картин на библейские темы. Нас пригласили сесть в кресла для гостей, справа от возвышения под балдахином, где располагалось не кресло, а блистал трон, очевидно, для монарших особ. Вице-президент Чекалевский суетился, наводил последний марафет. Ждали Бецкого.

Наконец, он вошел — сухопарый, подтянутый, в сером парике, весь напудренный и надушенный, чуть прихрамывая на левую ногу. Все поднялись, приветствуя его. Президент Академии быстро взошел на возвышение и уселся на трон. Милостиво кивнул. Все уселись тоже.

Чекалевский произнес небольшую речь о Фальконе и обо мне — о его и моих заслугах, характеризуя наши скулыпур-ные работы как великолепные произведения изобразительного искусства. Подчеркнул, что прибыли мы в Россию по желанию ее императорского величества и что государыня нам оказывает всяческое содействие. Посему предложил нас избрать академиками императорской Академии художеств. Публика снисходительно похлопала.

Членам Академии, что сидели отдельно, было роздано по два шара — белый и черный. По кивку Бецкого, каждый из них по очереди заходил за ширму, где стояли три ларца с круглыми прорезями: белый для белых шаров, черный для черных и внизу большой — для оставшихся. Заняло голосование минут двадцать. Первым вотировался Фальконе как мэтр и учитель. И когда все шары были вброшены, два служителя вынесли ларцы из-за ширмы. Чекалевский их открыл. Черный шар имелся только один. Гости зааплодировали бурно, а Этьен поднялся и раскланялся.

Началось голосование по моей персоне. Я сидела ни жива ни мертва, сердце колотилось отчаянно — и, казалось бы, отчего? — ну, не выберут меня в академики, что изменится в моей жизни? — тем не менее волновалась бешено. Снова вынесли из-за ширмы два ларца. Черных шаров не оказалось вовсе. Я не верила своему счастью. А собравшиеся хлопали и улыбались.

Генералу Бецкому подали бумаги — протоколы голосования — и перо с чернильницей. Он их подписал и, поднявшись, провозгласил нас с Этьеном избранными академиками.

Первым ответное слово произнес Фальконе. Говорил по-французски. Поблагодарив академиков за оказанную честь, заявил, что счастлив находиться в России и внести свой посильный вклад в русскую монументалистику; вскоре, заключил он, будет им закончена модель памятника Петру в натуральную величину, и просил всех желающих посетить нашу мастерскую, чтобы выразить свое мнение, замечания и пожелания.

Наконец позволили выступить и мне. Я сказала по-русски:

— Господа, мадам и мсье, господин Президент! Не могу передать вам радость мою. Только себе представьте: стать первой женщиной-академиком — первой и в России, и во Франции! Женщин-художниц вообще мало, а уж скульпторов вовсе нет. Тем почетнее для меня это звание. Для меня, девушки из парижских низов. Мой отец был простым башмачником. Уважаемым, талантливым, но ремесленником. Не хотел, чтобы я училась рисованию. Только после его кончины и стараниями мадам Дидро я попала в мастерскую мэтра Лемуана, а затем и к Фальконе. Им спасибо большое за отличную школу и за то, кем я стала. Вознеслась из сапожной мастерской в академики, в круг внимания русской императрицы. Обещаю не посрамить доверия — и ея величества, и вашего.

Может быть, я сказала на самом деле не так гладко и красиво, как сейчас написала, а тем более что владела русским не совсем еще свободно, но по сути передала верно. Все мне хлопали и кивали доброжелательно.

А потом состоялся торжественный обед в нашу честь, где Бецкой присутствовал только в самом начале, а затем, сославшись на важные дела во дворце, уехал. Без него стало непринужденнее и уютнее. Из предложенных русских блюд мне особенно понравилась сочная баранья котлетка с гречневой кашей. (Боже, я совсем становилась русской — полюбила рассыпчатую гречку!) На десерт давали кофе с бисквитами.

А в конце ко мне подошел скульптор Федор Гордеев — тот, что лепил для памятника Петра змею, — и, стесняясь, заикаясь, преподнес небольшую картину в золоченой рамке — мой портрет. Я расчувствовалась и, благодаря, попросила его разрешить мне обнять его по-братски. Он зарделся и сказал, что, наверное, в данных обстоятельствах вряд ли это уместно, и всего лишь поцеловал мне руку. Я сказала:

— Мэтр и я, мы теперь работаем над эскизом головы Петра, каждый порознь, чтобы выбрать потом лучший вариант.

Не дадите ли мне какой-нибудь совет? Очень меня обяжете, если заглянете в нашу мастерскую в самое ближайшее время.

Федор поклонился:

— Загляну непременно. Благодарен за честь, мадемуазель.

Так закончился этот дивный день.

4

А работы в Конной Лахте по зиме не только не прекратились, а наоборот, лишь ускорились. Почва на болоте промерзла, и по вырубленной просеке стало легче доставлять к месту будущей операции стройматериалы. Возводились казармы, избы, склады — для солдат и работников-землекопов, плотников, каменотесов. В то же самое время в Петербурге, в мастерских, где обычно отливали пушки и ядра к ним, начали изготавливать бронзовые шары и медные желоба для перемещения камня.

В первых числах марта (чуть ли не сразу после нашего избрания в академики) Фальконе умчался в Лахту, чтоб начать обтесывать камень. Дело в том, что валун по своей конфигурации находился вроде на боку — по сравнению с тем, как он должен был впоследствии встать под памятник; а поэтому представлялось разумным в этом положении обтесать его будущее основание, прежде чем скалу перевалят на транспортировочную платформу. И вначале дело шло отлично, по намеченному плану, но внезапно вмешался Бецкой: передал через де Ласкари, что императрица запрещает любые каменотесные работы до доставки валуна в Петербург. Слава Богу, что успели выровнять хотя бы будущее основание.

Вскоре была готова и платформа. Укрепили ее вбитыми в почву столбами, подвели брусья-рычаги для переворота скалы. Все приготовления были готовы к 12 марта, и почти 400 рабочих и солдат стали рычагами с одной стороны раскачивать и толкать бок валуна, а с другой — обеспечивать этому движению устойчивость. Понемногу камень встал на естественное ребро, замер и со всей своей мощи опрокинулся обтесанным основанием на платформу. Фальконе рассказывал, что земля при этом даже вздрогнула. Но переворот совершился благополучно — будущий пьедестал не раскололся, брусья выдержали его тяжесть, и никто из мастеровых не пострадал.

Впрочем, это было только начало. Предстояла следующая операция — по бокам платформы установить несколько рядов винтов-домкратов, чтобы приподнять камень на платформе над землей, а затем подвести под него рельсы с желобами и шарами. Это заняло еще полмесяца. Надо было спешить: в мае земля оттает, что создаст трудности по перемещению тяжелейшей махины. Фальконе дневал и ночевал в Лахте.

Я же непосредственно занялась головой Петра. И отсутствие Этьена этому благоприятствовало: не хотела лепить при нем, он меня нервировал. Нужно было максимальное сосредоточение, полное погружение в тему. Ни к одной своей работе я не подходила с такой серьезностью. Вместе с тем и сугубой серьезности в воплощении образа царя не хотелось. Я стремилась передать его душевный порыв, вдохновение, может быть, некоторое безумие, без которого немыслимы никакие великие дела; смелость, решительность во взгляде. Совмещение величавости и мальчишества. Словом, сделать его живым.

Пусть на самом деле был он слегка другой. Но художественный образ не есть слепок. Слепок мертв. Образ одухотворен.

Долго мучилась, делая графические наброски. И однажды ночью Петр мне приснился. Не живой, нет, в виде бюста. Вроде я его уже вылепила и стоит он на столе в мастерской — смотрит с вызовом, губы сложены в насмешливую улыбку, усики топорщатся, и огромные, чуть навыкате глаза. Я проснулась посреди ночи и, накинув на плечи шерстяную шаль, как была, в ночной рубашке, бросилась в мастерскую. Заготовка головы у меня уже стояла, оставалось придать лицу то заветное выражение, что пригрезилось мне во сне. Я работала при свечах одержимо, обо всем ином позабыв. А когда закончила, рухнула на скамейку без сил. За окном теплился рассвет. В полумраке на меня смотрел Петр. С некоторой дерзостью вроде спрашивал: «Ну, довольна?» Захотелось придать последний штрих — подошла к его голове и чуть-чуть подправила зрачки: сделала их не округлыми, а в форме сердечек. Стали воплощением моей любви — к Фальконе, к России, к Петру…

Больше добавить было нечего.

Я вернулась к себе в комнату и упала в кровать.

5

Первым голову увидел Фонтен, появившись в мастерской утром. И стоял перед бюстом озадаченный. А потом недоверчиво спросил:

— Это ты или мэтр?

Я ответила боязливо:

— Я…

Александр подошел, обнял крепко и поцеловал в щеку.

— Что, прилично? — посмотрела на него снизу вверх.

— Хм, «прилично»! Это гениально!

— Ладно, будет тебе смеяться.

— Я и не смеюсь. Ты сама не понимаешь, что сделала. Бог тобою руководил, истинно, что Бог!

— Ты считаешь, что получилось?

— Глупая, этим портретом ты вошла в историю. Ты великолепна, Колло. И не зря я тебя люблю.

— Те-те-те! — погрозила пальчиком я. — У тебя жена.

Мой приятель поморщил нос:

— То жена, а то ты. Совершенно разные вещи.

В тот же день в мастерскую на огонек заглянул Гордеев. Я его подвела к голове Петра. Посмотрев, Федор даже вздрогнул. И перекрестился. Прошептал:

— Натуральный Петр. Настоящий. Этот верно вздыбит вашего коня и помчится по Петербургу наводить порядок.

— Удался, значит?

— Ох, не то слово.

— Неужели без замечаний, пожеланий?

Он задумался. А потом ответил:

— Разве что одно. Чуть его состарить. Здесь, у вас, царь почти что вьюнош. Больно молодой. Надо чуть прибавить пухлости щекам и круги под глазами. Самую малость. Чтобы выглядел лет на сорок.

— Вероятно, да.

Наконец из Лахты вернулся Фальконе. Я дала ему отдохнуть с дороги, угостила ужином, уложила спать. И уже наутро повела в мастерскую — со словами, что закончила этюд головы. Шел он какой-то рассредоточенный, погруженный в себя, мысленно все еще находясь у Гром-камня. Подошел к Петру, бросил быстрый взгляд и замер. Неожиданно у него из глаз побежали слезы.

— Что, что? — испугалась я.

— Пресвятая Дева! — воскликнул мэтр. — Ты как будто бы прочла мои мысли. Именно таким я и видел русского царя. Видел, но не мог никак воплотить. — Обнял меня и поцеловал, измочив лицо слезами. — Девочка моя. Жизнь моя. Мы теперь с тобой едины во всем.

Не сдержавшись, я расплакалась тоже.

Так стояли мы и рыдали, обнявшись.

Два нелепых, вздорных человека, два француза посреди необъятной России…

В тот же день Этьен написал письмо императрице с просьбой разрешить показать ей голову Петра работы Колло. Двое суток спустя получил приглашение во дворец. Мы упаковали бюст в тряпки и картон, поместили в специально сколоченный ящик. Фальконе уехал в поданной карете. Я металась по дому, совершенно не находя себе места.

Мэтр возвратился счастливый, беззаботно-радостный. И поцеловал меня, даже не скинув шубу, запорошенную снегом. Произнес:

— Поздравляю, дорогая. Все прекрасно.

— Что она сказала?

— Что за эту работу назначает тебе пожизненную пенсию в десять тысяч ливров годовых.

Я от неожиданности даже села.

— Неужели? Не могу поверить. А тебе, Этьен?

Он скривил губы:

— Мне? Зачем? Мне вполне хватит гонорара за весь памятник. — Щелкнул пальцем мне по носу. — И вообще не думай. Главное — общая работа. Доведу большую модель к лету. Голову твою слегка увеличу — ведь она меньше по размерам, чем нужно. И Гордеев верно подметил — чуть состарю. Это уже детали. Основное сделано, одобрение Екатерины получено. Пусть Бецкой попробует помешать!

Но Бецкой был не так-то прост. Придирался к нам на каждом шагу.

6

Получила письмо от брата из Парижа. Вот что он писал:

«Дорогая сестричка, золотая моя Мари! Извини за мое долгое молчание, но оно вполне оправдано теми обстоятельствами, о которых я сейчас расскажу. Женушка моя, милая Луиза, в коей я души не чаю, оказалась беременна, и переносила тягость сию очень тяжело, мы боялись выкидыша, и последние три месяца не давали ей вставать с постели, наняли сиделку. Вечером 13 марта начались схватки, я стонал, как раненый зверь, и молил Бога о спасении матери и младенца; Бог услышал мои молитвы — в 3 часа утра 14 марта появился на свет замечательный мальчик, очень похожий на тебя. Состояние же Луизы было вначале непростое, потеряла много крови, но стараниями докторов постепенно все пришло в норму, и она уже выходит на улицу, чтобы прогуляться с маленьким в коляске. И на днях окрестили малыша — получил имя Марк. Поздравляю тебя — новоиспеченную тетушку!

Паренек живой, жизнерадостный, много улыбается, кушает прекрасно. Мы с Луизой не нарадуемся, глядя на него.

Остальные дела у нас тоже более-менее хороши. Магазин мсье Кошона процветает, и мы с ним. Правда, он прихварывает в последнее время, все заботы переложил на меня, я теперь его правая рука, но не жалуюсь, мне работа сия по нраву, да и денежки неплохие, а теперь денег надо больше, чтобы Марку нас ни в чем не нуждался.

Низкий тебе поклон от Луизы и ее сестры Маргариты (у нее уже завелся жених, и, наверное, скоро будет свадьба — я тебе напишу потом отдельно).

Ждем, когда вернешься домой — очень соскучился, приезжай скорее.

Твой братец Жан-Жак

Р. S. Своему брату Александру о рождении нашего сына, а его племянника, написала Луиза сама, так что он, наверное, уже в курсе. Выпейте вдвоем за здоровье нового члена нашего семейства. Крепко вас целую!»

Я на радостях бросилась к Фонтену и застала его в отвратительном расположении духа. Оказалось, что накануне он поссорился со своей супругой. О причинах не говорил, просто сидел, схватившись за голову, и причитал: «Ох, какая дура! Ох, какая же она дура!» Попыталась переключить его внимание на парижские дела. Он не знал о племяннике, так как месяц уже не заглядывал на почту. Сразу повеселел и сказал: «Ну, хоть кто-то в нашем мире счастлив. Рад за них». Мы пошли на почту вдвоем, там действительно ждало его письмо от Луизы. Прочитав послание, Александр повеселел еще больше, сообщив мне кое-какие подробности, о которых не удосужился написать Жан-Жак. Как то: братец мой выкупил у мьсе Кошона наш старый дом, произвел там ремонт и вернул на первый этаж обувную мастерскую, на втором же разместился сам с женой, сыном и Маргаритой. А жених у Марго учится в Сорбонне, вольтерьянец, масон, радикальных взглядов, ратует за конституционную монархию, как в Великобритании. «Как бы не посадили его в Бастилию за такую крамолу», — высказалась я. А Фонтен ответил: «Было б хорошо, если б посадили — нечего сестренке знаться с этими вольнодумцами». Мы зашли в Кофейный дом, где спиртные напитки, правда, не подавались, но зато с удовольствием выпили за здоровье нового родича шоколаду и заели кренделем. На прощанье Фонтен проговорил:

— Глупая ты, Мари, что не вышла за меня. И себе судьбу поломала, и мне. Мы бы были счастливы.

Я спросила:

— Разве ты не счастлив теперь?

Он отвел глаза:

— В чем-то счастлив, а в чем-то наоборот. Тупость ее меня бесит.

— Русские говорят: стерпится — слюбится.

— Может быть.

А зато Фальконе получил письмо от сына из Лондона. Тот опять просил денег и спрашивал, не нужны ли художники-портретисты в Петербурге — он бы с радостью бросил Туманный Альбион и приехал в Россию, если бы смог начать зарабатывать как следует. Мне Этьен сказал: «Только Пьера мне сейчас не хватало. Если он приедет сюда со своими заботами, я вообще с ума сойду». Денег выслал и написал, что у нас тут русских портретистов как собак нерезаных и составить им конкуренцию очень сложно. Видимо, Фальконе-младший удовлетворился ответом, потому что долгое время больше не писал.

7

После неимоверных усилий Гром-камень приподняли на винтах-домкратах, подвели под его платформу рельсы с желобами и шарами. Медленно опустили и попробовали сдвинуть с места. Человек сто тянули его спереди, столько же толкали сзади и удерживали, направляли брусьями по бокам. Деревянные части потрескивали, то и дело норовя лопнуть, тем не менее глыба медленно покатилась, вроде бы смирившись со своей участью. Я сама в Лахте не была, это мне рассказывал Фальконе во всех подробностях. Говорил, что в первый день удалось подвинуть махину всего на полсажени.

Вскоре пошли дожди, почва начала раскисать. И поэтому все работы были брошены на укрепление пути. На неровной местности сглаживали рытвины и пригорки, на болотистой — засыпали песок и вбивали в грунт бревна, вдоль дороги выкапывали канавы для отвода воды, насыпали брустверы, а ручей перекрыли каменным мостом. Тем не менее будущий постамент до конца лета простоял на месте, и движение началось только к ноябрю. К новому, 1770 году он проехал в общей сложности не более 200 саженей, а еще, до залива, оставалось 3 тысячи саженей с гаком[5]. Но зимой, по замерзшему грунту, дело заспорилось, и особенно с февраля по март, так что к весенней распутице наш валун благополучно прибыл на берег моря.

В середине марта посмотреть на это грандиозное зрелище прибыла императрица со свитой. Пояснения ей давал Бецкой.

Я и Фальконе приехали тоже. Вид на залив открывался замечательный: море темно-серое, с небольшими волнами, и рыбацкие лодки там и сям; берег в елях, очень высоких, гибких, словно бы тростинки; посреди леса просека, а по ней из чащи медленно выползает серо-коричневая глыба камня. Тянут его канаты, наматывающиеся на огромный горизонтальный ворот, ручки которого двигают несколько десятков людей. Кто-то подкладывает деревянные рельсы, кто-то шары, сзади валуна — бревна-подпорки. А на валуне сверху — два барабанщика отбивают ритм, согласовывая тем самым действия всех сторон. Здесь же, на берегу — два обломка Гром-камня, отколовшиеся от него при ударе молнии, — их приволокли раньше, так как они легче.

Государыня спросила у Фальконе:

— А обломки эти зачем?

Поклонившись, он ответил:

— Видите ли, ваше величество, основной массив камня закругленный и почти яйцевидной формы; по моей же задумке, пьедестал представляет собой закипевшую морскую волну. Мы приставим оба куска спереди и сзади, создавая нужное впечатление.

— Хорошо, — сказал императрица. — Только много обтесывать нельзя — глупо уменьшать такое чудо природы.

— Много и не будем, — согласился мэтр. — Но чуть-чуть придется. Для придания нужной конфигурации, а еще чтобы постамент зрительно не довлел над фигурой царя и лошадью. Если постамент будет выглядеть чересчур большим, конь и Петр потеряют свою значительность и покажутся смехотворно маленькими.

— Понимаю, да. Но тогда, быть может, увеличить сам памятник?

— Невозможно, ваше величество. Мы нашли оптимальные размеры, чтобы ветер его не опрокинул. Есть в механике такой термин — эффект парусности. На открытом пространстве Сенатской площади, да еще около Невы, сила ветра достигает огромных величин. Надо учитывать законы физики.

Против физики даже Екатерина II была бессильна.

Улыбнувшись мне, государыня сказала:

— Вы все хорошеете, милое дитя. Делаете успехи. Ваш этюд головы Петра Первого произвел на нас глубокое впечатление. Вундербар! [6]

Я присела в полупоклоне.

— У меня для вас будет еще задание. Но об этом позже. Будьте здоровы! — И покинула меня, взяв Бецкого под руку.

Вскоре она со свитой удалилась на мызу Григория Орлова, а Этьен и я долго еще рассматривали Гром-камень со всех сторон, фантазируя, что и как надо в нем скорректировать.

Словом, к апрелю 1770 года будущий постамент замер на берегу в ожидании баржи. А она только начинала строиться…

8

Гипсовую модель Фальконе завершил еще летом 1769 года и готов был выставить на всеобщее обсуждение, но Бецкой тянул, занимаясь другими своими неотложными делами, а императрицу тоже отвлекали — то война с Турцией, то переговоры с Пруссией о разделе Речи Посполитой (то есть Польши и Западной Малороссии) — это я читала в русских газетах. В общем, ему и ей было не до нас. Наша работа буксовала. Я по заданию Екатерины II делала бюсты французского короля Генриха IV и его министра финансов герцога де Сюлли (разумеется, по портретам, так как жили они почти что за двести лет до нас) и возила их государыне в Царское Село. Фальконе же, если не пропадал в Лахте, то занимался строительством литейной мастерской. Вместе с Фельтоном они рассчитали, что для устойчивости памятника нужно укрепить место на Сенатской площади 75–80 сваями, вбитыми в грунт. После долгой переписки с Бецким были приглашены рабочие, общим числом не меньше 300, но трудились они медленно, без особого рвения, и возня с ними растянулась чуть ли не на два месяца.

Осенью я болела — сильно простудилась, выпив по беспечности холодной воды, и потом никак не могла вылечить горло; без конца кашляла — даже опасалась чахотки, но, по счастью, как-то обошлось; постепенно вернулась в свое обычное состояние. Раза два были с Фальконе в театре, но ему, плохо понимавшему разговорную русскую речь, было скучно, а ходить мне одной, незамужней даме, по тогдашним представлениям, выглядело бы верхом неприличия.

Накануне Рождества 1769 года прибежал Фонтен с горящими глазами: Анна беременна, и малыш, по расчетам, должен появиться в мае. Рождество мы справляли без них — Анне нездоровилось, мать была при ней, Александр тоже, а у нас в гостях — Федор Гордеев с молодой женой и художник Лосенко, рисовавший гипсовую модель памятника Петру по заданию Бецкого. Этот Лосенко был человеком молчаливым и сильно пьющим, но ценил Фальконе и весной в Академии проголосовал за него; в молодости он учился во Франции, даже имел большую золотую медаль от французской Академии за картину «Жертвоприношение Авраама». А на Рождество, крепко выпив, попытался за мной ухаживать, но потом сломался и заснул богатырским сном у нас на диване в мастерской.

Словом, гипсовую модель выставили на суд петербуржцев только 19 мая 1770 года. Объявление дали в газетах, и буквально толпы горожан потянулись к нам. Власти даже прислали конную полицию — наблюдать за порядком. Но что поразительно: люди приходили, молча осматривали монумент, иногда шушукались между собой и, ни слова не говоря автору, молча уходили. Фальконе был в панике, он считал свое детище забракованным. Но Гордеев развеял его сомнения: «Ах, мсье Этьен, вы не знаете наших нравов. Это север, это Россия. Положительные эмоции держат при себе. Если они молчат, значит, все в порядке. Главное, чтоб не освистали и не забросали тухлыми яйцами». Тухлых яиц не было действительно. Правда, некий господин средних лет неожиданно начал прилюдно возмущаться одеждой императора. Воздевал руки к небу: почему Петр в русской одежде, если ратовал за европейскую? Почему на голове его лавровый венок — разве царь в таком ходил? Почему самодержец в усах? Фальконе, потрясенный, попытался при моем посредничестве (в качестве переводчика) объяснить ему, что одежда вовсе не русская и не древнеримская, а вообще условная; что в лавровых венках большинство героев на статуях; что великий властелин вправду носил усы. Но оратор не унимался: он сказал, что уже готова петиция от полтысячи дворян Петербурга с требованием запретить эту статую, а ее создателя выслать из России как мерзавца, покусившегося на святое. Вскоре полиция выяснила, что фамилия господина — Яковлев, он известный городской сумасшедший, выгнанный со службы за неадекватность и с тех пор поносящий все, что ни попадется ему под руку. Мы вздохнули с облегчением, но рано: стало известно мнение прокурора священного Синода, возмущенного тем, что Петр и его лошадь в два раза больше оригинала; и вообще как можно было доверять ваяние православного государя католику; пусть бы и католику, но вначале должен был получить благословение священного Синода. Мы не знали, как нам реагировать, если бы не письмо от Екатерины II. В нем она успокаивала мастера, говорила, что в целом памятник нашел одобрение в Петербурге, в том числе и в Академии художеств, знающие люди поддержали идею и ее воплощение, а на вздорные придирки обращать внимание глупо. После этой оценки нам сразу полегчало.

Кое-кто предлагал одеть Петра в латы, как на памятнике Растрелли. Фальконе возражал: Петр в жизни не носил лат, даже в бою, и потом в латах он бы выглядел только воином, а сейчас его фигура олицетворяет весь широкий спектр деятельности императора.

Некоторые считали, что величина головы не соответствует величине тела и ног в частности. Некоторые спрашивали, почему пальцы протянутой руки широко расставлены и не лучше ли их сомкнуть? И так далее.

Заглянул к нам Клод Мишель, у которого мы жили первое время в Петербурге. Обнял Фальконе как старого приятеля и сказал, что прежние недоразумения забыты, памятником он восхищен и сочтет за честь, если мы придем к нему отобедать. «Дети вас помнят, — говорил торговец фарфором, — и особенно вспоминает Симона. Добрые люди не должны сердиться друг на друга». Мы обещали не сердиться.

Посетили нашу мастерскую представители иностранных миссий, и недавно назначенный новый французский посол мсье Сабатье де Кабр (мсье Рокфора отозвали на родину) выразил Этьену полное свое одобрение увиденным, прежде всего за простоту и лаконизм в решении образа царя; говорил, что нигде в Европе нет другого такого же вдохновенного памятника. В общем, пролил бальзам на раны моего шефа.

В то же время Екатерина II создала комиссию по приемке модели памятника: разумеется, во главе с Бецким; а еще туда вошли портретист ее величества Дмитрий Левицкий и известный меценат, коллекционер живописи Александр Строганов. На одном из заседаний Фальконе предложил написать на монументе: Petro Primo Catharina Secunda — Петру Первому Екатерина Вторая. Это тоже было принято во внимание, и вердикт комиссии вынесен однозначный: памятник отливать и строить так, как задумал автор. Мы сияли от счастья.

А 30 мая к нам ввалился полупьяный Фонтен и на наше недоумение заплетающимся языком объявил, что сегодня утром он сделался отцом. Анна родила девочку. Мать и дитя в порядке. Александр на седьмом небе.

Мы его поздравили и расцеловали. А Филипп, превратившийся тем самым в номинального дедушку, отчего также был немало взволнован, быстро принес вино и рюмки, предложив выпить за здоровье новорожденной. Что мы и сделали. Вскоре слуга и прилично подгулявший новоявленный папаша удалились в ночь с целью продолжения празднества. Мы не видели их три дня.

9

А тем временем развернулись работы по постройке причалов — в Лахте, где Гром-камень надо было грузить на баржу, и вблизи Исаакиевского моста в Петербурге, где валун следовало сгружать.

В Лахте прокладывали подъезд к воде и монтировали пирс, что тянулся до глубины моря (забивали сваи, укрепляли балками), а покатое дно Невы около Сенатской площади следовало выровнять, приподнять, укрепить тоже сваями. Я ходила на набережную смотреть, как их забивают: на высокой треноге был подвешен многопудовый молот, и рабочие тянули его за веревки вверх, а потом резко отпускали, — падая, он и бил в сваю сверху. Уходила в грунт она медленно, напряжение людей выходило за всякие разумные пределы, и к тому же молот иногда срывался и калечил строителей (слава Богу, на моих глазах не случилось такого). Рядом, на площади, строили сарай-ангар для камня.

Между тем моряки на шлюпках рыскали по мелководью Финского залива с целью обнаружить более глубокие места, где и можно было проложить фарватер для баржи, ставили сигнальные буи и заметные вешки. А на верфи Адмиралтейства строили саму баржу. Вот ее примерные размеры: около 190 футов длины, около 70 ширины, высота — 11, а осадка с грузом предусматривалась не менее 7[7]. На воду ее спустили в августе 1770 года, отбуксировав затем к пристани в Лахте.

Адмирал Мордвинов по указу императрицы (при посредничестве Бецкого) предназначил для сопровождения груза парусные суда «Святой апостол Марк» и «Екатерина». Операция началась в конце августа.

Баржу затопили, а ее бортик разобрали, чтобы камень спокойно протащить на специальное помостье. Наконец-то валун возобновил движение по берегу, непосредственно к воде, все на тех же рельсах и шарах. А когда он оказался посреди баржи, воду из нее откачали, и она благополучно всплыла, всем являя чудо-камень на своем борту.

Операцией командовал капитан-лейтенант Лавров — предстояло проплыть от Лахты до Исаакия ровно 12 верст[8]. Опасались волнения волн и сильного ветра, но, как будто по воле Неба, море стояло тихое, ветер дул, но только в паруса кораблей сопровождения. Камень на барже, укрепленный со всех сторон балками, не спеша вошел в Невку, а потом и в Неву. На балконе Зимнего дворца показалась императрица и, увидев гранитного исполина, помахала ему платочком. В загустевших сумерках капитан-лейтенант Лавров доложил адмиралу Мордвинову о прибытии груза к Исаакиевской пристани.

26 сентября мы все — Фальконе, я, Фонтен, наши домоправители и Филипп — наблюдали за процессом разгрузки камня. Баржу затопили — и она легла на вбитые в дно сваи. А валун оказался вровень с набережной. Проложили деревянные рельсы с медными шарами. Многочисленные работники стали тянуть скалу канатами. Медленно она переместилась с судна на сушу и по рельсам въехала в сарай-ангар. Вся толпа дружно зааплодировала, а работники, утирая пот с лица, весело улыбались. Так благополучно закончилась эпопея с перевозкой Гром-камня. Государыня велела отчеканить специальную медаль с надписью «Дерзновению подобно» и вручить ее всем участникам операции. Кроме того, командиры и начальники получили по 500 рублей, а простые матросы и рабочие — вдоволь вина и пива.

Предстояла теперь обтеска камня, укрепление его на месте установки и соединение спереди и сзади с дополнительными фрагментами.

Но мое внимание было тогда отвлечено неожиданным известием. Посетила доктора, жалуясь на недомогание, и узнала, что опять жду ребенка. Пресвятая Дева! Словно не касаясь земли, побежала (полетела?) к Этьену. Но реакция его оказалась более чем сдержанной. Он, конечно, обнял меня и поцеловал, а потом вздохнул:

— Столько забот сразу навалилось! Сможем ли мы справиться со всеми?

Я ему ответила:

— Без меня бы не справился. А вдвоем мы не то что Гром-камень — горы свернуть можем!

Фальконе прижал меня крепче, только вновь тяжело вздохнул.

Загрузка...