Д ело, конечно, двигалось к поездке, только очень медленно. Несколько месяцев ушло на согласование пунктов договора. Князь Голицын предложил Фальконе триста тысяч ливров за все про все, мой же бессребреник мэтр отказался категорически: дескать, это несусветная сумма, он согласен на двести. Нет, вы видели другого такого, прости Господи, болвана? Люди готовы заплатить больше, а ему совестно, видите ли, брать лишнее. Уникум! Впрочем, может быть, именно таким он мне и приглянулся? И другого мужчину я уже полюбить не смогла бы?
Несомненно: я любила Фальконе. Неосознанно вначале, просто потянулась душой, как росток протягивает листья к солнцу, — Фальконе и был этим солнцем, озарившим мою тогда сумрачную жизнь. А потом осознала, что жить без него больше не могу. Понимала: он на мне не женится, побоится разницы лет и вообще не захочет новой семьи после неудачи с первой; понимала, что мои мечты о принце-муже и о выводке детей никогда с ним не сбудутся; но, любя его, именно его, не хотела больше думать о несбыточном. Значит, Бог так решил. Бог определил меня в помощники к великому человеку. И благодаря в том числе и мне он придет к бессмертной славе. И благодаря ему я приду к бессмертной славе тоже.
Наши чувства развивались исподволь, постепенно, как и подготовка к отъезду. Жили себе и жили, вместе работали, летом иногда выезжали на природу. Часто к нам присоединялся Фонтен. Очень он страдал, что уеду я в Петербург и забуду о нем навсегда. Я пыталась его утешить, говоря, что писать стану письма из России регулярно. А мой шеф однажды вдруг сказал: «Слушайте, Александр, а хотите поехать с нами? Я по контракту имею право взять с собой трех помощников. Первым будет Мари, а вторым мой слуга Филипп. Вы могли бы стать третьим». Это предложение прозвучало для Фонтена, словно гром среди ясного неба. Он проговорил: «Я бы с удовольствием, мэтр Фальконе. Но не знаю, как тогда оставить маму с сестрами? Я единственный кормилец в семье. Есть, конечно, папино наследство, мы отщипываем иногда от него кусочки, но стараемся в целом сохранить как запас на черный день». А художник ответил: «Никаких проблем, старина, не вижу: часть своего будущего заработка (и хорошего заработка!), получаемого вами в Петербурге, будете отсылать в Париж. Почта работает неплохо, деньги и письма, как правило, доходят». Мой дружочек спросил: «Можно я еще посоветуюсь со своими?» — «Ну, конечно, посоветуйтесь». Поначалу родичи Фонтена страшно перепугались, не хотели отпускать, но потом вмешался мой брат, заявив, что заменит мужчину в их семье, а когда вырастет, непременно женится на Луизе. Все сначала смеялись, а потом понемногу стали привыкать к мысли об отъезде Александра и в конце концов примирились. Он теперь бывал у нас регулярно и с готовностью брался за любую работу.
Между тем Голицын не забыл и обо мне — испросил у Фальконе разрешения посетить мастерскую в Севре, чтобы я смогла приняться за его скульптурный портрет. Он позировать долго не мог, и поэтому я придумала способ, как мне выйти из создавшейся ситуации: где-то за полтора-два часа сделала наброски головы князя в разных ракурсах, а потом, в его отсутствие, уж лепила по памяти. Оказалось, безусловно, похоже. Доброе лицо, милые губы, круглый подбородок. В модном парике. Нос чуть-чуть приуменьшила по сравнению с оригиналом, каюсь. Но иначе получилось бы больно карикатурно. Да, немного польстила. Но ведь это не гипсовая маска, а мое представление, мое видение оригинала. Я его видела таким. Раз я художник, то имею право на собственную трактовку.
Фальконе, оценивая мое произведение, тоже пошутил: «Носик-то подрезала ему и подправила? Ах, чертовка. Ладно, ладно, не критикую. Вышел таким красавчиком. Выразила доброе свое отношение к нему — в благодарность за все, что он делает для нас. Ведь скульптура, картина без отношения художника к натуре мертвы. У тебя он живой. Самое, я считаю, дорогое».
Сам Голицын был весьма удивлен увиденным. Рассмеялся: «Никогда не думал, что я такой симпатяга. Вы волшебница, мадемуазель Мари». И, достав из кармана камзола кожаный мешочек с деньгами, передал его мне. Я, конечно, вновь начала отказываться, но вельможа и слушать не хотел. Мне пришлось принять. Мы с Филиппом упаковали глиняную голову дипломата, и российский посланник радостный уехал со своим портретом. Только потом я открыла кошелек и пересчитала монеты — там было около полутора тысяч ливров. Целое состояние! Треть пожертвовала брату, треть истратила на обновление моего гардероба, треть отложила себе на дорогу.
В то же время маркиза де Помпадур не хотела отпускать Фальконе с мануфактуры. Говорила, что контракт им подписан до 1765 года и, если мэтр его нарушит, выплатит солидную неустойку. У него таких денег, разумеется, не было. Подключили Голицына и Дидро. И последний пожаловался Екатерине II. Та ответила, что просить маркизу она не станет (не по чину, так сказать), да и королю не напишет (дело это тоже не монаршье), денег на неустойку не даст, потому что готова подождать до 1766 года. Не горит, не к спеху. Пусть Фальконе спокойно заканчивает свои дела на фабрике, грузит вещи на корабль и плывет по морю в Петербург. Ничего иного не оставалось.
Неожиданно летом 1764 года появился Пьер Фальконе — сын моего патрона.
Начинающий художник, молодой человек учился в Англии и писал отцу редко, в основном, если нужно было попросить денег. Иногда в разговоре мсье Этьен выражал сожаление, что не мог уделять отпрыску должного внимания в его детстве, и мальчишка вырос невоспитанный, своенравный, дерзкий — весь пошел в мать. А наставник юного дарования — Джошуа Рейнольдс — иногда докладывал родителю в письмах, что сынок злоупотребляет элем и играет в карты по-крупному. В общем, мнение о Пьере у меня сложилось не самое лучшее.
И теперь нагрянул без предупреждения — дверь открылась, и стоит он собственной персоной. Мы с мсье Фальконе в это время обедали. На пороге — худощавый юноша лет 22–23, некрасивый, мало похожий на отца, на щеках болячки, зубы кривоватые, волосы то ли сальные, то ли давно не мытые. Посмотрел на нас и ехидно так говорит:
— Здравствуй, папа. Что, не ожидал? Извини за внезапность. Так уж получилось. Я потом объясню.
Мой хозяин встал, ласково приобнял наследника, пригласил за стол:
— Ты небось голодный с дороги?
— Да, не откажусь. — И при этом не сводит с меня глаз. — Вы и есть та самая Колло? Мне отец писал, что живете в моей комнате. Или переехали уже к отцу в спальню?
Мэтр возвысил голос:
— Пьер! Как не стыдно пороть такую чушь?
Парень удивился:
— Нет, а что такого? Дело-то житейское. Просто мне хотелось узнать, занята ли моя каморка и считать ли мне мадемуазель Колло своей мачехой.
— Мадемуазель Колло не твоя мачеха, успокойся. Ей всего шестнадцать лет. И живет она в твоей комнате. Но на время твоего пребывания мы ее куда-нибудь переселим.
Я сказала:
— Даже знаю, куда. Мэтр Дидро, впечатленный моим портретом Голицына, пожелал, чтобы я слепила и его. Согласился позировать у себя дома. Был согласен, чтобы я пожила у них, а не ездила каждый день из Севра и обратно.
— Вот и замечательно. Будешь чувствовать себя у четы Дидро в полной безопасности.
Пьер заметил:
— Это я, что ли, представляю опасность?
Мэтр смутился:
— Ты неправильно меня понял.
— Понял, как понял. Да пускай едет, куда хочет, мне до нее и дела нет никакого.
Для начала вместе с Александром Фонтеном я поехала к его матери и сестрам, переночевала у них и послала с другом письмо к Дидро. Мальчик-посыльный наутро привез ответ: и супруга, и сам ученый ждут меня с нетерпением. Все устраивалось как нельзя лучше.
Это была волшебная неделя: спали до семи (целых два часа лишних по сравнению с Севром), не спеша завтракали, и мсье Дени удалялся к себе в кабинет для работы, мы же с мадам Анн занимались чисто женскими делами — составляли меню обеда, изучали модные журналы и перемывали косточки знаменитостям. После обеда и короткого отдыха я сначала делала карандашные наброски, а потом лепила ученого — это составляло около двух часов в день. Вечером гуляли в Люксембургском саду или посещали театр. Сказочная жизнь!
На седьмой день портрет был почти готов. Я не знала, делать ли глаза энциклопедиста чуть косящими, как в жизни, или пренебречь реализмом, по примеру носа Голицына, и советовалась с мадам. Та сказала: надо соблюсти золотую середину — левый глаз капельку сместить, чтобы издали этого не было заметно, а вблизи внимательный зритель мог бы рассмотреть. Так и поступила. Мэтр остался доволен. Главное, ухватила доброе выражение лица, иронично сложенные губы, высоченный лоб, негустые, но красиво лежащие волосы (он парик не носил принципиально). Мы отпраздновали окончание работы небольшим славным ужином, на который пригласили Фальконе-старшего и Лемуана. Оба оценили мое творение высоко, даже чересчур высоко, говоря, что, когда мне исполнится восемнадцать лет, я смогу открыть свою мастерскую. Я благодарила и думала, что имею на мои восемнадцать лет противоположные планы — путешествие в Петербург.
Фальконе сказал, что его Пьер уже вернулся в Лондон, комнатушка сына свободна, я могу возвращаться. Мы с ним и поехали вместе после ужина. Разговор в коляске вначале не клеился, мэтр был задумчив и тих. Наконец сказал:
— Дети, дети… Мы заводим их по глупости и по недомыслию, не задумываясь над тем, сколько сил и средств надо в них вложить. А иначе — вот: вырастает такой оболтус, не способный ни к чему, кроме выпивки, карт и увеселения с женщинами.
— Вы не слишком ли строго судите, мсье? — усомнилась я.
— Нет, нимало. Он сбежал от кредиторов, требовавших денег и грозивших его убить. Ну, убить бы не убили, но помяли бы бока основательно. Мне пришлось снабдить сына крупной суммой. Дай Бог, чтобы расплатился и не делал новых долгов. Но надежда на это небольшая…
— Сколько он еще пробудет в обучении у Рейнольдса?
— Полагаю, что года два-три, не меньше. Как помощником мэтр им в целом доволен — звезд с неба не хватает, но не без таланта. Ах, не знаю, Мари, не знаю. Так, по крайней мере, он пристроен. А вернется опять в Париж и что будет делать? Разбазаривать мои деньги? Грустно очень.
В Севре, дома, разошлись по своим комнатам. После Пьера пахло табаком, алкоголем и мужским потом. Я открыла окно для проветривания и решила пока прилечь на диване в кабинете у шефа. К удивлению, из-под двери кабинета пробивался свет. Заглянула и увидела Фальконе, читающего лежа на диване книгу.
— Вы не спите, мсье?
— Да, не спится. А ты?
— Ни в одном глазу, — соврала я, чтобы не расстраивать его по поводу запахов в комнате сына. — Что читаете?
— О визите Петра Первого в Париж полвека назад. Он тогда встретился с семилетним Людовиком XV и взял его на руки, якобы пошутив при этом: «У меня в руках вся судьба Франции». Но, скорее всего, данные слова — просто исторический анекдот.
— Вы уже делали наброски будущего памятника?
Сел и помолчал. Посмотрел на меня пристально.
— Никому еще не показывал. Ты первая.
Он достал из шкафа картонную коробку и открыл. Там была небольшая скульптурка: всадник на вздыбленном коне. Сделано очень экспрессивно, но в моей голове сразу зароилась тысяча вопросов, от которых я была смятенна.
— Ну, что. скажешь, Мари?
— Потрясающе, мсье, я не ожидала… С точки зрения истинного искусства — великолепно… Но реально ли воплотить сие в натуре? Будет ли скульптура устойчива лишь на задних ногах лошади? Не повалит ли ее первый сильный ветер? И не захотят ли заказчики нечто более солидное, монументальное?
Фальконе покусал нижнюю губу.
— Вероятно, ты во многом права… Надо как следует все обдумать. Ну а в целом, в целом?
Я взяла его руку и поцеловала в ладонь. Он другой ладонью ласково провел по моим волосам. А потом обнял и прижал к себе. Несколько мгновений мы сидели молча. Наконец мэтр проговорил:
— Ну, ступай к себе… нам еще с тобой рано, понимаешь?
Я заглянула ему в глаза:
— Значит, наступит время, когда?..
Нарочито нахмурился:
— Поживем — увидим. А пока что ступай…
Тоже начала интересоваться Россией. Часто заглядывала в газеты, приносимые Фальконе, есть ли новости из Санкт-Петербурга? Как дела у императрицы? Прочитала статью о Григории Орлове, фаворите Екатерины II. Оказалось, что у них имеется общий ребенок, сын. И еще писали, что страной она правит только до совершеннолетия старшего отпрыска — Павла Петровича, а потом должна передать ему престол; но отдаст ли? Многие в этом сомневались, зная властолюбивый характер маменьки.
Говорила об этом с Фальконе. Он сказал:
— Пусть тебя дворцовые интриги мало волнуют: мы не при дворе будем жить, ни во что вмешиваться не станем. Создадим гипсовый проект памятника в натуральную величину, выслушаем пожелания, воплотим и тогда можем быть свободны. Отливать не нам, я литьем заниматься не обучен. Пригласят мастеров — за отдельную плату они выполнят.
— Мы, выходит, даже не останемся на отливку?
— Думаю, что вряд ли. Это тоже не один год — строить печь, трубы, изготавливать форму, отливать, а потом зачищать металл и чеканить. Нет, увольте. Наше дело — творчество, а не ремесло.
Истекал срок его контракта с Севрской мануфактурой, и в конце 1765 года начали собирать вещи. Мэтр решил, что по морю отправит багаж — ящики со скарбом, книгами, скульптурами, а мы сами двинем в экипаже по суше (он боялся путешествий на корабле, качки, шторма, говорил, что его знакомый погиб при пожаре на судне, и тогда скульптор дал себе зарок избегать всяких передвижений по воде). Мы с Фонтеном очень сожалели об этом, нам хотелось поплавать, ощутить даль морскую, наблюдать за чайками и прочее, но желание патрона было для нас законом.
21 апреля побывали в русской миссии, отмечающей день рождения Екатерины II (Фальконе и я, приглашал сам Голицын). Ей исполнилось 37. Было много диковинных яств — от забавного супа из квашеной капусты и гарнира из отварной репы до медовых коврижек, называемых пряниками. Неужели придется все это есть в Петербурге? Но посланник нас успокоил: в Северной столице России много рестораций французской и вообще европейской кухни, можно выбрать. Торопил с отъездом, говорил, что ему без конца писал генерал Бецкой — приближенный императрицы, президент Академии художеств — с просьбой ускорить отправку скульптора. «Он педант страшный, — разглагольствовал князь. — Любит составлять планы действий и потом их придерживается неукоснительно. Злить его нельзя, так как вхож к ее величеству и она ему доверяет совершенно, при дворе влияние Бецкого очень велико». — «Генерал — президент Академии художеств?» — удивилась я. «Да, формально генерал, но на деле чрезвычайно светский человек. Со времен Петра заведено — как родится мальчик-дворянин, так его родители записывают в военные. Он растет — и растут его чины, даже если он не служит». — «Вот как интересно!» — «А Бецкой вообще человек особенный. Папенька его, князь Трубецкой, был в плену у шведов и в Стокгольме сошелся с некой баронессой. Появился сын. Князь потом привез его в Россию, записав под своей укороченной фамилией, — и велел законной русской жене относиться к нему как к родному. Тот потом учился в Европах, а когда вернулся домой, старый князь, у которого из законных детей были только дочери, предложил ему сделаться «полностью» Трубецким и наследником. Но Бецкой гордо отказался». — «Вот какой!» — «Но, конечно, из наследства ему много перепало — человек небедный и имеет хороший дом на Дворцовой набережной Невы. Не женат, и никогда не был. Но воспитывает дочку, что прижил от служанки-черкешенки». — «Господи, какие небывалые страсти!» Русский посланник рассмеялся: «Вы еще и не то услышите в Петербурге! В том числе и про Бецкого… Я бы мог тоже рассказать, но остерегусь. Мне мое место дорого». — «Даже так?» — «Как любой двор монарха, петербургский двор не исключение. Много интриг и хитросплетений… Ну, молчу, молчу. Скоро сами все увидите и услышите…»
Мы услышали даже раньше, чем предполагал князь: от Ивана Дмитриевского, нашего попутчика. Дело в том, что указанный господин (лет ему примерно было 30) подвизался актером в русском императорском театре, был в любимчиках у царицы, и она отправила его на год за границу для ознакомления с театрами Европы. Побывал в Германии, Франции и Англии, а теперь возвращался на родину. И Голицын определил, что Иван Афанасьевич сядет в экипаж с нами. (Ехали мы на казенной карете, предоставленной Русской миссией, в соответствии с договором, заключенным с Фальконе; мест в ней было шесть, и как раз разместились — мэтр, Фонтен, я и Филипп, плюс Дмитриевский со своим слугой Прохором.) Нам актер показался вначале слишком женоподобным — одевался крикливо и слегка манерничал, надевал вызывающе красивый парик и румянил щеки; оказалось, что и в театре он нередко исполнял заглавные женские роли; заподозрив Ивана в противоестественных склонностях, мы его сторонились. Но потом от него же узнали, что уже семь лет как находится в браке, и у них с женой пятеро детей; а манерность — это наигрыш, свойственный многим лицедеям. По дороге мы тесно подружились.
Накануне отъезда, 26 августа, отмечали мое 18-летие. Очень скромно, надо сказать: из гостей присутствовали только Фонтен и мой братец. Первый подарил мне флакон дорогих духов, а второй — колечко с аметистом (это мой камень — я же Дева по гороскопу). Фальконе преподнес конвертик с деньгами (он сказал: «Я не знаю, что тебе купить. Я не разбираюсь в дамских вещах. Лучше ты сама себе выберешь, что захочешь», — и довольно равнодушно чмокнул в щечку). А в конверте было 300 ливров. Ни намека, ни слова о том, что теперь я совершеннолетняя и могу стать его женой. Он, по-моему, всячески избегал этой темы, опасаясь неизвестно чего. Мы по-прежнему оставались только друзьями. Я же не теряла надежды: путешествие в Петербург сблизит нас еще больше, и, Бог даст, на брегах Невы мой Этьен позовет меня под венец. Я желала этого всем сердцем.
Отбыли из Парижа 10 сентября 1766 года. Засветло собрались во дворе Русской миссии. Нас приехали проводить супруги Дидро, Лемуан, двое из троих его учеников, мать и сестры Фонтена и мой брат. Попрощались тепло, выслушали много добрых напутственных слов, а мсье Дени без конца грозился тоже приехать вскоре в Петербург. Обнялись, даже прослезились. Брат просил писать чаще, я ему обещала. Сели в карету и отчалили в половине девятого утра. Солнце было уже высоко, лето еще не кончилось фактически, и карета нагревалась очень сильно, так что нам пришлось открыть все окна. Дмитриевский предложил сыграть в карты. Мы вначале отнекивались, а потом согласились — я и Фонтен. На походном столике расстелили кусок бумаги, где записывались взятки. Резались мы в «Мушку» — легкую и непринужденную, позже превратившуюся в «Рамс». Первым сдавал актер, у него же оказался и туз пик («мушка») с соответствующими полномочиями. Несмотря на это, Дмитриевский оказался в мизере, выиграл Александр. После его второго выигрыша лицедей занервничал, а когда в третьей партии выиграла я, и вообще обвинил нас в жульничестве. Мы обиделись и сказали, что играть отказываемся. Дулись друг на друга вплоть до Амьена, где карета сделала остановку, чтобы мы смогли пообедать. Солнце припекало неистово, так что мужчины искупались в Сомме — Дмитриевский, Фальконе и Фонтен. Посвежевшие, ели с аппетитом. Постепенно разговорились. Мэтр спросил у актера:
— Это правда, будто генерал Бецкой очень своенравен и работать с ним будет сложновато?
— «Сложновато»? — рассмеялся Иван Афанасьевич. — Он все соки выпьет, мозг иссушит и душу вытрясет. Ну, да не страшитесь, дочка вас в обиду не даст.
— Дочка? — удивился ваятель. — А при чем тут его дочка?
— Я имею в виду матушку-императрицу.
— Ничего не понимаю. Объясните, пожалуй.
Улыбнувшись загадочно, лицедей ответил:
— Только между нами, энтр-ну. Все об этом знают, но беседы на данную тему могут быть чреваты… Объясняю. Генерал Бецкой — ну, тогда еще не генерал, а просто шевалье, — в молодости путешествовал по Европе. И в Париже коротко сошелся с некоей немецкой герцогиней Ангальт-Цербской, прожигавшей жизнь без мужа во французской столице. И она понесла… Родилась дочь София Августа… ставшая впоследствии российской царицей…
Фальконе ахнул:
— Так Бецкой — отец?..
— Тс-с, мсье Этьен, не так громко. Вы, когда увидите их рядом, сможете как скульптор оценить сходство.
— Вы меня потрясли, мсье Жан.
— Хоть об этом, как я сказал, все наслышаны, но официально никаких признаний не сделано. И поэтому будьте осторожны.
— Хорошо, что предупредили, спасибо.
К вечеру мы достигли Брюсселя, где и заночевали.
Здесь оказалось не так жарко — видимо, близкое море остужало солнечные лучи. А в немецких землях вскоре и вовсе пахнуло осенью — облака, ветер, дождик. «Что-то будет в России?» — думали мы с тревогой.
Дмитриевский часто веселил нас, в одиночку разыгрывая злободневные сценки и к тому же рассказывал массу анекдотов, многие из которых мы знали и раньше. Иногда выглядел назойливым. Прохор, в противоположность, не сказал за время поездки и трех слов; мы вначале приняли его за немого и ошиблись: где-то посреди Пруссии он с хозяином выпил шнапса, и они на два голоса пели русские жалостливые песни. Мы с Фальконе много рисовали — вместо походных заметок делали походные зарисовки, а Фонтен и Филипп заботились о нас. Как-то я спросила Филиппа, станет ли он поддерживать переписку со своей возлюбленной в Севре; он уставился на меня, как на ненормальную, а потом презрительно выпятил нижнюю губу: «Для чего писать?» — «Для чего пишут письма? Потому что думают друг о друге и хотят знать об их жизни». Но слуга только отмахнулся: «Это ни к чему. У нее муж и дети. Пошалили — и хватит. Бог даст, в Петербурге тоже отыщу себе даму, обделенную ласками мужчины. Мир не без добрых людей». Хорошо жить с такой философией! В доказательство этому беззаботный Филипп иногда играл на своей свирельке.
Кёнигсберг встретил нас и вовсе прохладой — начался октябрь, нам пришлось облачиться в теплые чулки и фуфайки. По приезде к вечеру прогулялись берегом реки и столкнулись с маленьким, чуть ли не карликового роста, господином в парике и с тростью. Он приветственно приподнял треуголку, поклонившись и слегка скривив рот; торопливой походкой двинулся дальше. «Знаете, кто это?» — ухмыльнулся Дмитриевский. «Нет, а кто?» — спросил Фальконе. «Знаменитый философ Иммануил Кант. Слышали о таком?» Мы не слышали, но про случай этот запомнили. И потом не раз хвастались в разговоре: «В Кёнигсберге мы встречались с самим Кантом…», вызывая в собеседниках уважение и живой интерес.
На границе пруссаки долго изучали наши подорожные и осматривали багаж. Дмитриевского заставили заплатить пошлину за картины, которые он вез; лицедей говорил, что уже платил французам при выезде из Франции и показывал таможенные бумаги, но пруссаки стояли на своем и грозили отобрать ценности либо не пустить артиста на родину, и ему пришлось раскошелиться. Наконец проехали. Быстро пересекли княжество Литовское, где никто нам не чинил никаких препятствий, и заночевали в Митаве — это было уже Княжество Курляндское. По-французски здесь говорили плохо, в основном по-немецки, и посредником нашим выступал Дмитриевский. Он на деле оказался очень образованным и начитанным человеком, знал восемь языков и красиво пел. Наше первое впечатление о нем как о попугае и фанфароне окончательно развеялось.
Моросящий дождь шел безостановочно, было холодно и промозгло. Александр подцепил насморк, без конца чихал и не отрывал от лица носовой платок — мы с Филиппом его лечили, но довольно безрезультатно, и решающую роль тут сыграла хозяйка постоялого двора, где мы останавливались: принесла банку с барсучьим жиром и велела растирать больного на ночь; и действительно — сильно пропотев, он поднялся утром как новенький.
Выехали после завтрака 9 октября и уже к обеду прибыли на границу с Россией. Русские пограничники отнеслись к нам вначале без особого пиетета, что-то лопотали на своем языке, рассматривая бумаги, но потом пришел офицер и, узнав, что мы едем по приглашению самой государыни, взял во фрунт. Сразу все заулыбались, засуетились, начали кланяться и вы-называть всяческие знаки внимания. Чинопочитание здесь вообще очень развито; за глаза начальство ругают на чем свет стоит, а в глаза поют дифирамбы и готовы облобызать все места.
В шесть часов пополудни въехали в Ригу. Город был чисто европейский, древний, с маленькими узкими улочками и готическими шпилями храмов. На центральной площади, там, где ратуша, гомонил базар. Создавалось впечатление, что из XVIII века провалились в век XVI или даже в XIV, время тут остановилось, и сейчас начнут жечь еретиков на костре.
Постоялый двор оказался недурен, и, когда доложили о нашем прибытии, неожиданно из покоев появился худощавый господин в военном мундире (лет примерно 35), звонко щелкнув каблуками, он представился: капитан де Ласкари, адъютант Бецкого, прислан шефом в Ригу специально для встречи дорогих гостей, а затем для сопровождения в Петербург и устройства на месте. Объяснил: ни императрицы, ни Бецкого в городе нет — все они уехали по делам в Москву и вернутся нескоро, но работа над памятником не должна простаивать, и ему, де Ласкари, дали полномочия всячески содействовать этому, в случае недоразумений и трудностей обращаться письменно непосредственно к генералу.
По манерам и по акценту можно было понять, что встречавший нас не француз, не испанец и не итальянец (несмотря на приставку «де») — может, португалец? Но сомнения наши развеял Дмитриевский: он сказал, что наслышан о Ласкари от вельможи Мелиссино, тоже грека, — оба дальние родичи, выходцы с какого-то острова в Средиземном море, и вельможа пристроил близкого человечка — поначалу в Морском корпусе, а затем адъютантом у Бецкого.
— Симпатичный малый, — бросил Фальконе, — улыбается весело и открыто. Правда, загляделся на нашу крошку Колло, — ну, так что ж такого? Девушка она видная, грех не впечатлиться, а эллины — бабники известные.
Я только посмеялась.
Отдохнули в Риге два дня и две ночи, а 12 октября двинулись дальше. Капитан де Ласкари был не один — с ним еще пятеро кавалеристов, все они сопровождали нашу карету — впереди и сзади по одному и по два справа и слева. Скверная погода заставляла ехать неспешно — грязи было по колено, в ней все время вязли ноги лошадей и колеса повозки. Еле выбрались мы из этой топи ближе к городу Пскову, где застряли на целый день. Было все в диковинку на Русской земле — бесконечные луковки церквей, много нищих на паперти и улицах, своры бродячих собак и солдаты в будках возле шлагбаумов. А еще — клопы на постоялом дворе: я спала спокойно, а Фонтен с Фальконе оказались в красных пузырях от укусов и полночи не могли прилечь, лишь дремали, сидя на стуле за столом. Дмитриевский сказал, что клопы — бич России, их выводят персидским порошком, но он мало помогает.
— И в самом Петербурге? — спрашивал Фальконе в страхе, то и дело почесываясь.
— В Петербурге меньше. Применяем новое средство — дымовую шашку. Запираем окна и двери, зажигаем шашку и выкуриваем мерзких насекомых в течение часа. Месяц без клопов гарантирован.
Эти перспективы нас не слишком порадовали.
Русская еда отличалась жирностью — на поверхности супа плавали масляные круги, не давая ему остыть, отчего есть было невозможно. А зато пироги с рыбой очень мне понравились и, конечно, с черной смородиной под чаек из самовара — мило и вкусно. А Фонтен пристрастился к местному напитку, называемому квасом, — пил в больших количествах и с большим удовольствием; мне же квас не особенно приглянулся из-за его кислинки, чем напоминал забродивший морс.
Дождик кончился, и вполне благополучно перебрались мы в Новгород Великий. Там переночевали и уже с утра 15 октября подъезжали к Питеру — как все русские называют Петербург. Слава Богу, наше путешествие подходило к концу — без потерь и серьезных хворей.