Йаму я не помню совсем. Мне, когда ее не стало, только-только исполнилось три, а братишке Жан-Жаку — полтора. Говорили, что она, поскользнувшись, упала с лестницы и расшибла голову. Мол, несчастный случай. По другой же, тайной, версии, мой отец в припадке ярости так ее избил, что случилось сотрясение мозга, от которого мамочка не смогла оправиться. В эту версию верю больше. Наш отец действительно иногда впадал в бешенство, сильно выпив. Мы в такие часы убегали с братом из дома, чтобы не попасть ему под горячую руку. Он крушил мебель, бил посуду, вспарывал перину. И потом, сильно утомившись, засыпал мгновенно посреди этого разгрома. А очнувшись и протрезвев, приводил дом в порядок и униженно каялся. В принципе, человек был незлой, относился к нам с братом хорошо, мы ни в чем не нуждались и ходили в первые классы общедоступной школы, он гордился нашими успехами. Только выпивка превращала его в зверя. Напивался не слишком часто — раз, наверное, в год, — мы уже заранее знали ранние признаки внутренней его подготовки к запою: бодрое, преувеличенно веселое настроение, яркий блеск в глазах, беспричинная улыбка, выполнение всех заказов загодя, чтобы не было конфликтов с клиентами, первые несколько рюмок — «проба сил», и затем стремительное обрушение в бездну. Тут-то мы с Жан-Жаком и пускались в бега.
А вообще как мастер наш отец ценился очень высоко. Был в правлении цеха башмачников. Туфельки для дам шил искусно. Получал заказы от шикарных аристократок со всего Парижа. Но и брал дорого. Обувь «от Колло» означала качество и вкус. На него трудились два подмастерья. Приучал и нас к ремеслу с детства — мне доверял пришивать к бальным туфелькам кружева и бантики, брат строгал колодки. Мы всегда с душой помогали отцу. Если бы не его запои, наша семья считалась бы самой благополучной.
В редкие часы отдыха каждый занимался своим любимым делом: нацепив очки, папа листал модные журналы, Жан-Жак ножом вырезал из дерева разные фигурки (больше всего удавались ему кошки и собаки), я же рисовала. Грифелем по белой бумаге — краски не любила, черно-белая графика нравилась мне гораздо больше. Часто выходило похоже. В комнате моей по стенам висели портреты отца, брата, подмастерий и друзей-соседей. А один сосед, Габриэль Кошон, несмотря на свою фамилию[1], — очень приятный господин, совладелец обувного магазина, — говорил моему отцу много раз, что меня следует отдать в обучение какому-нибудь художнику. Но родитель мой только усмехался: «Женщина-художник? Да такого не может быть. Ибо неженское это дело. А модели живописцев и скульпторов, так сказать, натурщицы, сразу же превращаются в их любовниц. Как могу толкнуть любимую доченьку на такую скользкую стезю? Нет и нет». Я и не печалилась — становиться художницей не хотела вовсе, рисовала так, просто для забавы, а в мечтах своих о будущем думала только о семье, о красивом и добром муже и о нескольких детках, трех-четырех, к примеру. На иное у меня фантазии тогда не хватало.
Но однажды случилось вот что. Выделялась среди клиентуры отца очень благородная дама — Анн Дидро, замужем за известным ученым Дени Дидро, — статная, высокая, очень приветливая. Каждый раз рукою в шелковой перчатке поднимала мой подбородок и, заглядывая в глаза, улыбалась: «Как дела, тезка?» Дело в том, что мое второе имя тоже Анн (полностью — Мари-Анн). Я всегда приседала в книксене: «Мерси бьен, мадам Дидро. У меня все прекрасно». И в один такой же прекрасный день, наблюдая, как отец снимает мерку с ножки мадам Дидро, быстро набросала на листе бумаги грифелем ее силуэт. А она вдруг спрашивает: «Что ты там рисуешь, шалунья?» Я смутилась и говорю: «Ах, мадам, это так, безделица, и не стоит вашего внимания». — «Нет, пожалуйста, покажи сейчас». — «Мне неловко, право». — «Нечего краснеть, покажи». И, увидев портрет, прямо охнула: «Пресвятая Дева, вылитая я! Как тебе это удалось?» Я пожала плечами: «Не имею понятия, мадам. Просто вот смотрю на предмет, а рука сама водит». А мадам Дидро продолжает: «Ты талант, талант! Просто уникальный талант!» И — отцу, конечно: девочке надо учиться рисованию, живописи, мол, могу ее протежировать в художественных кругах. А отец, как всегда, ни в какую — повторяет свои слова про любовниц и про то, что неженское это занятие. А мадам Дидро как вспыхнет: «Перестаньте, мсье Колло, ваши речи в середине восемнадцатого века просто ни с чем не сообразны. Если женщины ныне возглавляют такие империи, как Австрия и Россия, и справляются с этим не хуже многих мужчин, то какие могут быть разговоры о невозможности девочке стать художницей?» А отец: «Мне Мария-Терезия Австрийская и Елизавета Петровна Российская — не указ. Мари-Анн — дочь моя, и я сам решаю, кем ей быть и чему учиться». В общем, повздорили. А мадам Дидро, уходя, мне загадочно подмигнула, чем повергла в полное смятение — я не знала уж, что и подумать.
Словом, неизвестно, чем бы дело кончилось, если бы вскоре не хватил отца удар. Мы с Жан-Жаком были в школе, как туда прибегает один из отцовых подмастерий: поспешите, говорит, в мастерскую, там мсье Колло плохо. Нас, конечно, отпустили с уроков, и мы бросились домой. Папа лежал на диване и не отвечал на вопросы, задаваемые ему. А обследовавший его доктор, приглашенный нами, констатировал кровоизлияние в мозг. Дело, мол, серьезное: если не очнется в течение суток, то пиши пропало. Брат и я сидели около больного и ждали, время от времени обращаясь к нему: «Папа, папа, ты слышишь нас?» Он молчал. Но в какой-то момент нам почудилось, что отец начал бормотать. Я склонилась к его лицу, прошептала: «Ты меня слышишь, папа?» — и в ответ раздался слабый стон. Мы обрадовались, обретая надежду. Но напрасно: это был последний стон в его жизни. Папина душа отлетела на небо.
Остальное помню, как в тумане: похоронные хлопоты, гроб, стоявший в соборе, кладбище и разрытая могила… А затем, после погребения, подошел ко мне и к брату мсье Кошон и спросил, как мы собираемся жить самостоятельно. Я ответила, заливаясь слезами, что не знаю, так как нет у нас близких и родных больше. А мсье Габриэль сказал, что ему в магазине требуется мальчик на побегушках и он мог бы взять к себе Жан-Жака, поселить в комнате при магазине и назначить скромный пансион. Я, конечно же, сразу согласилась: в первую очередь надо было пристроить брата, не боясь за его судьбу, а потом уже думать о себе.
Вскоре брат переехал к мсье Кошону, а сама я, оставшись в одиночестве и поплакав как следует, вспомнила о заветных словах мадам Дидро. Разыскала в клиентском журнале у отца, где записывал он данные покупателей, в том числе и их адреса, по которым следует доставить выполненные заказы, как найти мою тезку. И, собравшись, принарядившись, хоть и с соблюдением траура, я отправилась на улицу Святого Бенедикта, что в Латинском квартале. Поднялась на второй этаж, постояла возле дверей и, решившись, позвонила в дверной колокольчик. Появилась горничная: «Что желает мадемуазель?» — «Будьте так любезны, доложите мадам, что ее хотела бы видеть дочь башмачника Колло». — «Но мадам сегодня не принимает по причине нездоровья». — «Ах, как жаль!.. Дело в том, что отец мой умер, я в отчаянии и решила посоветоваться с мадам Дидро, проявлявшей ко мне ранее доброту и участие…» Неожиданно из квартиры мы услышали женский голос:
— Франсуаза, все в порядке, пропусти ее!
Горничная посторонилась, приглашая меня войти. Я, робея, переступила порог. Роскоши в убранстве не заметила: все, конечно, красиво и дорого, но особого шика не было. Удивили две вещи: полки с книгами и картины в дорогих рамах. Сосчитать количество книг мне не представлялось возможным — тысячи, тысячи, десятки тысяч! Неужели мсье ученый каждую прочел? Как сие возможно?
На пороге своего будуара появилась мадам Дидро в пеньюаре и кружевном чепце. Не напудренная и без макияжа выглядела она много старше, чем обычно: проступали морщинки возле глаз и губ. Ласково сказала:
— Ах, бедняжка, я сочувствую твоему горю… Твой отец был замечательный мастер. Пусть ему земля будет пухом!
Я, конечно, расплакалась от этих слов, а она обняла меня, словно мать, и прижала к своей груди:
— Полно, полно, голубушка — Бог дал, Бог взял. Твоего отца никогда не забудем, но придется приучаться жить без него.
Мы прошли в ее будуар, где стояла кровать с высокими спинками, зеркало о трех створках, столик с пузырьками и флакончиками, стулья, секретер…
— Хочешь кофе?
— О, мадам, — воскликнула я, — как могу я хотеть того, что ни разу не пробовала в жизни?
— Как, ни разу не пила кофе? — удивилась она.
— Мой отец считал, что сие нам не по карману. Да и чай пили тоже редко. Лишь обычную воду, иногда фруктовую, или сок из яблок, больше ничего.
Позвонив в колокольчик, собеседница моя позвала Франсуазу и велела принести нам кофе. Вскоре та возникла с подносом, на котором стояли чашечки, кофейник, блюдечко с пирожными, сахарница и молочник. Разливала сама мадам.
— С молоком? Сахаром?
Я растерянно сказала, что не знаю и что сахар в нашей семье не водился, вместо него шло у нас варенье или мед.
— Ну, тогда попробуй и сахар, и молоко. Вкусно?
— О, божественно!
— Рада, что доставила тебе удовольствие.
Выпив кофе, я слегка успокоилась и смогла как следует осмотреться. Обратила внимание на часы, что стояли возле кровати: циферблат, увитый виноградными лозами, и два ангелочка, прильнувшие к ним. Уловив мой взгляд, дама улыбнулась:
— Нравятся часы?
— Да, красивые. Только личики купидонов какие-то несуразные. Неживые, остекленевшие.
— Фу ты, Господи! — вырвалось у мадам. — Мне так не казалось, но теперь вижу — точно, неживые. У тебя меткий глаз. Настоящий художник.
Я, смутившись, потупилась. А она произнесла:
— Познакомлю тебя с моим супругом. На часах без пяти два пополудни — он обычно работает до двух и не любит, когда его беспокоят раньше времени, но теперь, я думаю, уже можно. Посиди пока в одиночестве. — И она упорхнула, вся в воздушных кружевах и облаке пеньюара.
Ждать пришлось минут двадцать. Я сидела, не шелохнувшись, чтобы ненароком не разбить кофейную чашку и вообще чтобы не сказали, будто из будуара что-то пропало после моего посещения. Наконец, заглянула Франсуаза и кивнула: господа зовут мадемуазель Колло в кабинет к хозяину. Проводила по коридору, подсказала: сюда. Я вошла…
О, мсье Дидро! Первое впечатление было самым ярким: карие глаза (левый чуть косил), очень добрые, смеющиеся, и веселая улыбка — так улыбаются люди, знающие себе цену. Матовое негрубое лицо. Седоватые, чуть взъерошенные волосы. Нос слегка приплюснутый и с большими ноздрями… Сразу захотелось нарисовать его портрет.
При моем появлении он привстал, сделал приглашающий жест рукой. Я присела в бархатное кресло. Он заговорил — голос его оказался выше, чем я ожидала, ближе к тенору, нежели к баритону:
— Рад знакомству, мадемуазель Колло. Мне жена поведала о ваших невзгодах — искренне сочувствую. И готов помочь, если это будет в моих силах. Каковы ваши собственные планы?
Тяжело вздохнув, я ответила:
— Затрудняюсь сказать, мсье Дидро. Мастерскую отца, видимо, придется продать — он был главный в ней, без него ничего не выйдет. Я пока останусь жить на втором этаже, над мастерской, и на вырученные деньги собираюсь пойти учиться — я умею шить, вязать, рисовать… Но определенно пока не решила.
Тут вступила мадам Дидро:
— Тезка скромничает, у нее выдающийся талант рисовальщика. Надо ее отдать в хорошие руки — грамотному учителю, и который думал бы именно об учебе, а не о том, как бы затащить юную красотку к себе в постель.
Мсье Дени рассмеялся этой скабрезной шутке и с игривостью согласился:
— Да, да, я тебя понимаю, дорогая. Что ты думаешь о мэтре Лемуане?
Та, подумав, отозвалась:
— Неплохая кандидатура. У него немало учеников, правда, только юношей, но тем благотворнее — при девице сквернословить станут меньше. А почтенный возраст наставника станет гарантией от постельных домогательств.
— Хорошо, я поговорю с ним. И устроим встречу. Мари-Анн, приходите к нам в воскресенье на обед. К двум часам. Обязательно возьмите с собой свои работы — чтобы Лемуан убедился в ваших способностях… Он добряк известный, я уверен, что согласится. Вы не возражаете?
— О, мсье Дидро, — прошептала я, — у меня нет слов благодарности…
— Ну, покуда благодарить не за что. Ваша красота, простота и целомудрие растопили мое сердце, а талант, я надеюсь, тронет сердце старины Жан-Батиста.
Рассыпаясь в благодарностях, я откланялась.
Оказавшись на улице, поняла, что в испарине вся. Но теперь у меня была надежда!
Я зашла в храм Святого Бенедикта и молилась там, глядя на распятие Иисуса и скульптуру Пресвятой Богородицы.