Мне и впрямь было худо, как не бывало с самого раннего детства. Видите ли, уж очень я не люблю болеть. Уж лучше пусть меня ранят, но болеть — болеть я ненавижу. Хотя раненым быть, конечно, тоже ничего хорошего, но если суждено страдать за грехи — я Шайен предпочёл бы хорошую рану: лежишь и наблюдаешь, как она постепенно затягивается.
Я не случайно сказал «страдать за грехи». В свои шестнадцать лет я и так был парень довольно испорченный, а тут ещё Преподобный со своими преподобными разговорами — они такой произвели эффект, что ночью после рыбалки мне приснились сны, в которых я вытворял всё мыслимое и немыслимое, чтобы «священный сосуд, каковым Господь создал женщину, превратить в ведро с нечистотами» — так он, кажется, выражался.
Небось, это я у него подцепил дурные мысли, точно так же, как пневмонию подхватил на рыбалке. Ибо это была именно пневмония, хотя поначалу смахивало на обычную простуду, и наутро я встал, как обычно, и все было, вроде бы, в порядке, но за завтраком я почувствовал себя неважно, а когда Пендрейк принялся поедать свою обычную гору яиц, мне и вовсе сделалось дурно, хотя ел он как всегда аккуратно; и тогда миссис Пендрейк кладет свою прохладную руку мне на лоб, а он просто пылает, хотя самого меня морозит…
Ну, тут меня, конечно, уложили в постель; потом пришёл доктор — старик в седых бакенбардах. Бакенбарды бакенбардами, но до Леворукого Волка ему было, конечно, далеко — это я вам точно говорю.
Провалялся я недели три. Был момент, когда все решили, что я умираю, и Его Преподобие приходил и молился у моей постели. Это я потом узнал. Лавендер рассказал. Он часто наведывался, когда я пошёл на поправку.
Помню, как он пришёл в первый раз… Я тогда спал целыми днями — с утра до вечера — и вот, помню, очнулся я от дремы, смотрю — стоит возле кровати кто-то чёрный… и пригрезилось мне тут, что я снова среди Шайенов… У него — у Лавендера-то — физиономия, конечно, совсем чёрная, но индейцы иногда тоже размалевывают себя в такой цвет… да это и не важно; главное, что не белый он был.
Я что-то сказал ему по-шайенски, а он глаза выпучила.
— Что, что? — говорит, и тут я понял, кто он такой, и ужасно смутился… — Ничего-ничего, — говорит он. — Ты, эта… лежи себе спокойно. Старик Лавендер — он тебе не помешает, он эта… просто так зашёл — посмотреть, как ты поживаешь.
Вот так он всегда говорил о себе — в третьем лице, словно про кого-то другого. Похоже, боялся, что собеседник обидится, если услышит от него «я», или «мне»…
— Мне показалось, что ты индеец, — говорю я ему.
Знаете, иногда человека одним словом можно расположить к себе, причём, обычно это получается ненароком. А когда и впрямь хочешь подпустить удачный комплимент — как правило, ничего не выходит. Я вовсе не хочу сказать, что до этого момента мы с Лавендером были враги — ничего подобного. Просто он в этом доме был слуга, а я — ребёнок, вот мы и не замечали друг друга, словно мебель. Сдается мне, он зашёл взглянуть на меня просто из любопытства…
— Понимаешь, дома никого нету, только Люси — вот Лавендеру и пришло в голову эта… проведать тебя. Люси, вообще-то, тоже не знает, что я здесь — а то подняла бы крик.
Я лежал на втором этаже и один занимал целую комнату, где стояла огромная кровать, такая пружинистая, что поначалу я уснуть не мог, потому как меня укачивало, словно на волнах.
— А ты что, никогда здесь не бывал, что ли?
— Почему, бывал, — отвечает Лавендер. — Мебель таскал, и эта… окна мыл, но просто так общаться никогда не поднимался. Так что, если узнают, что я здесь, ты уж, пожалуй, скажи, что сам меня позвал.
— Конечно, — говорю я ему. И тут — знаете, как бывает, когда болеешь — так вдруг жалко себя стало, я и говорю: — Кроме тебя, никому, наверное и дела нет, живой я тут или помер уже. Ни одна живая душа проведать не пришла.
— Да ты просто не помнишь, — говорит он. — Хозяйка тут все время с тобой сидит, и Пендрейк заходил — молитвы свои читал. Небось, если б не он, был бы ты уже покойничек. И положили бы тебя в гробик. И вырыли бы тебе уже могилку в сырой земле, опустили бы туда, землицей позабросали бы, а сверху холмик бы насыпали. И утрамбовали…
— Слушай, давай-ка оставим эти подробности, ладно? — говорю я ему — Раз уж все обошлось, скажи-ка лучше, как ты думаешь, меня и впрямь Бог спас потому, что Его попросил Преподобный?
Тут Лавендер состроил лукавую физиономию.
— Ну, уж явно не доктор! Он и Люси прогнал, когда она принесла тебе свой настой от всех болезней — из трав, кореньев и всякого такого. Знаешь, я однажды занемог не на шутку: что не съем — все будто в отраву превращается и в желудке не удерживается. Так Люси, эта, дала мне своего настою — и недели не прошло — как рукой сняло, снова кость мог сжевать и проглотить, как собака — и хоть бы что.
Тут я ему говорю:
— А чего ты стоишь? Присел бы, что ли.
— А я, эта, вовсе и не возражаю, — проговорил он и уселся на стул, поначалу как-то скованно и неловко, но потом постепенно освоился. — Слушай, а забавно вышло, эта, что ты меня за индейца-то принял. Я и не знал, что они чёрные, индейцы.
Тут только я сообразил, что на груди у меня, оказывается, горчичник, потому как в этот момент он начал пощипывать, и пока мы говорили, я усиленно скрёб себе грудь.
В общем, я ему говорю:
— Я видел Шайена черного, почти как ты — на Соломоновой речке это было. Они его называли Мохк-ста-випи, потому как они таким манером всех цветных, вроде тебя, называют.
— Это что же значит — Чёрный Человек, что ли?
— Нет, Чёрный Белый Человек.
Тут он громко рассмеялся, а потом вдруг умолк, с сокрушенным видом покачал головой, а потом говорит:
— Мне надо идти жечь листья, — и ушёл. Уж не знаю, обидел я его, или нет, но я сказал правду, а значит, и винить мне себя не в чем.
Однако на следующий день он снова явился — не запылился, как только миссис Пендрейк ушла по магазинам, а Его Преподобие засел в своём кабинете. Люси он на сей раз не боялся, потому как, набравшись храбрости, испросил у Пендрейка разрешения наведаться ко мне, каковое разрешение и было ему дадено.
Он осмелел настолько, что взял стул и уселся, не дожидаясь приглашения, против чего я лично возражений не имел, потому как вследствие моего особого воспитания у меня никогда не было никаких теорий насчёт того, что чёрномазому можно позволить, а чего нельзя, хотя множество белых в Миссури постоянно ломали голову над этой проблемой.
Видите ли какое дело, оказалось что Лавендер просто влюблен в индейцев. Помните, я говорил, что миссис Пендрейк в первый день все слушала мои воспоминания, ловила каждое слово. Только это было в первый и в последний раз, и больше мы с ней к этой теме не возвращались. А в первый раз она — с её манерами — просто не могла поступить иным макаром. А остальные, с кем доводилось сталкиваться, — они, я так полагаю, скорее сквозь землю провалились бы, чем заговорили со мной про индейцев.
А Лавендер — наоборот, ему все было мало. Ей-Богу, если не знать, что он неграмотный, можно было подумать, что он книгу пишет про краснокожих…
В общем, слушал он, слушал, а потом говорит:
— Помнишь, ты вчера сказал про черного индейца? Я эта, все думаю про него… Сдаётся мне, это мог быть мой родич…
Головастый парень был этот Лавендер. Ни читать, ни писать не умел, в школу ни разу в жизни не заглядывал, но при этом знал просто массу разных интересных вещей. Вот и теперь он заговорил про какого-то капитана Льюиса и какого-то капитана Кларка, и я этих имен ни разу в жизни не слыхал, потому как в школе мы их ещё не проходили.
— Так вот, — говорит он, — белые, значит, шли и шли вверх по реке, покуда не добрались до такого места, где она — река-то — была таким худосочным ручейком, что вполне можно было одной ногой стать на левый берег, а другой — на правый, и смотреть, как она бежит у тебя между ног. А потом они прошли ещё немного и нашли малюсенькую дырочку, из которой она — река-то сочится, и могли запросто заткнуть её пальцем, и тогда — тогда все, пиши пропало, не было бы у нас реки Миссури, а была бы просто грязная лужа в две тыщи миль длиной, а летом бы и она пересохла, и грязь трескалась бы на солнце…
Я тогда ему не поверил, но потом узнал, что это правда в смысле, что были такие Льюис и Кларк; насчёт того, чтобы одним пальцем заткнуть Миссури — это уж другой разговор.
— Так вот, капитан Кларк и капитан Льюис — они взяли с собой негра по имени Йорк. А индейцы цветных-то никогда раньше не видели, и решили они, что он просто раскрасился в чёрный цвет, и стали плевать на руки да тереть его — хотели, значит, краску с него стереть, но ничего у них не получилось, и тогда созвали они краснокожих со всей округи, и те пришли и тоже стали тереть Йорка руками — да только все без толку.
Вообще, этот самый Йорк — он индейцам больше всего понравился. Да к тому же парень он был весёлый, и представляешь, что он выкинул? — стал он им заливать, что родился мол диким зверем, а потом капитан Кларк поймал его в силки, приручил, и сделал, значит, человеком. Тут он рычал и скалил зубы, и индейцы бросились наутёк. Но, вообще, они его полюбили, Йорка-то, подарили ему подарки, женщин своих подсовывали — чтобы, значит, чёрных детишек нарожали…
Тут он выпучил глаза и говорит:
— Так вот, сдается мне, что ежели теперь отправиться туда, наверняка наткнешься на кого-нибудь из его отпрысков, и, похоже, с тобой так оно и случилось. Этот самый Йорк моему деду двоюродным братом доводился. Самый замечательный человек в нашем роду был.
— Может ты и прав, — говорю я ему.
— Чем больше я об этом думаю, тем сильней мне кажется, что так оно и есть.
Тут он нагибается ко мне, к самому моему лицу, и многозначительно шепчет:
— Если хочешь знать, я собираюсь туда податься. Один… Если расскажешь об этом Люси — мне крышка.
— Так ты не берешь её с собой?
— В том-то все и дело, — шепчет он, испуганно косясь на двери. — А иначе зачем уходить? Знаешь, что такое женщина? Только попадись к ней в лапы — и будешь жалеть об этом каждый Божий день всю жизнь, до самой смерти, Понимаешь, Его Преподобие, эта, выкупил меня у хозяина и дал мне вольную — все как положено по закону. Помню он любил говорить: «Ни один человек не имеет права владеть другим человеком, как вещью». А сам женит меня на Люси — как будто женщине, значит, разрешается владеть человеком. Знаешь, я на это дело так смотрю: право — это штука хорошая, конечно, но оно, эта, палка о двух концах; в одном я выиграл, в другом проиграл — при своих, значит, остался — и покуда не попал в минуса, надо мне выходить из игры да отправляться туда, где ни закона, ни права вообще никакого нету, и люди без них живут себе в полной дикости, так сказать.
Тут я ни с того, ни с сего говорю:
— Может, и я с тобой…
Вот такие дела. А ведь до этой самой минуты мне ни разу и в голову не приходило бежать от Пендрейков, потому как они меня любили и все такое. Однако я к тому моменту уже месяца два или около того прожил в цивилизации, а стоило миссис Пендрейк выйти за дверь — и я по-прежнему не видел в этой жизни никакого смысла. А теперь вот ещё заболел самым постыдным образом — промок под дождём, видите ли. Не положено человеку от этого болеть, потому как дождь — он явление природное. А раз заболел, значит что-то со мной не так. Неправильно живу, значит. Единственный раз за всё это время и почувствовал себя человеком — это когда того парнишку, Лукаса Инглиша, свалил и ножик выхватил, В общем кровь моя в жидкую водицу превращается. По причине отсутствия в моём рационе сырой бизоньей печенки — так я решил, короче, сплошная — как это? — деградация. То есть гидратация… Ежели что во мне и окрепло за эти месяцы, так это вожделения плоти, но Преподобный ведь сказал, что это грех.
— Погоди недельку, я поправлюсь, и тогда мы… — начал было я, но тут Лавендер нахмурился и говорит:
— И слушать не хочу. Ты и я — мы, эта, две большие разницы: я цветной, а ты — ребёнок. Ежели, к примеру, сбежит цветной — никому и дела нет, потому как он не раб. Но ежели он, к примеру, утащит за собой мальчонку, то ему несдобровать, потому как это не по закону.
— Кто кого утащит-то? — говорю я. — Слушай, дай только добраться до Форт-Ливенворта, а дальше — дальше я потащу тебя, а не ты меня!
Это его, похоже, уязвило, потому как он потупился, пробормотал что-то себе под нос, а потом говорит:
— Ну, ты как хочешь, а я ухожу сегодня ночью. Я бы подождал тебя, если б мог. Но я не могу.
— Ну, какая разница — днём раньше, днём позже?
— Каждый час даётся мне ценою эта, невыразимых страданий, — говорит он. — Противоестественно и чудовищно, когда мужчина оказывается во власти женщины.
Ну, это он явно у Пендрейка подслушал, и потому я решил его спросить, ежели с Люси у него так худо, отчего бы ему не посоветоваться с Его Преподобием.
— Слушай-ка, — говорит он, — против твоего папеньки я и слова плохого не скажу.
— Папеньки? Его Преподобие ведь мне папенька только по закону. А закон — ну, сам знаешь… Чудеса, да и только, — я ему говорю, — бумажку написал — вот тебе и новый родственничек готов.
На Лавендера явно произвело впечатление, что я тоже о законе не слишком высокого мнения, и, как и он, считаю себя его жертвой, хоть и пострадал в меньшей степени.
Он то ли скривился, то ли усмехнулся, и тихо так говорит:
— А обычным-то способом у него, эта, ничего не выйдет. Насчёт родственничков-то.
Тут я повернулся в постели, потому как от долгого лежания в одной позе у меня заломило в спине.
— То есть, как это? — спрашиваю я, хотя, в общем-то, понял его; а в новой позе мне стало ещё неудобнее.
Лавендер заморгал, откинулся на стуле и говорит:
— Знаешь что, я не хочу неприятностей на свою голову…
— Да ты ведь, вроде, собирался ночью бежать. Он вытаращил на меня глаза.
— Да, точно, — говорит он словно прозрел. — Правильно! — и вздыхает с облегчением. — Конечно. Совершенно верно.
— Там на столе бумага и карандаш — дай-ка мне, я нарисую тебе, как найти Шайенов. — И я рассказал ему множество полезных вещей про то, как себя вести с индейцами, и закончил так:
— Смотри же, в драку почем зря не лезь, но главное — что бы ни случилось, не ползай перед ними на брюхе, потому как хуже будет — Шайены этого не любят. У них недавно большая неприятность вышла с белыми и, может статься, они ещё не остыли и обижаются…
— На белых?
— На бледнолицых. А ты для них тоже бледнолицый, только черного цвета. Ничего не попишешь — такое уж у них мнение. А у них мнение — это всё равно как закон.
Я подложил под листок книгу и нарисовал ему карту. Читать Лавендер не умел, но опознать на рисунке реку и сообразить, как идти вдоль неё — это уж сам Бог велел.
— Если б ты меня подождал, я бы тебя языку жестов научил, а может, и шайенскому тоже, — сказал я.
— Нет, — говорит он. — Мне, эта, нельзя медлить. Но всё равно спасибо тебе.
— Постой-ка, — говорю я, потому как он встал и хотел было уйти. — Ты не договорил, что хотел, про Его Преподобие.
Тут Лавендер с заговорщицким видом подошёл к двери, выглянул в коридор, посмотрел налево, направо и, наконец, вернулся назад к моей постели.
— Он не спит с хозяйкой, — еле слышно проговорил он. — Наверное, потому что он проповедник. Хотя у других проповедников, у них ведь есть дети — значит, и ему, наверное, можно, эта…
— Постой, как не спит? Никогда, что ли? — спрашиваю я. — К примеру, индейцы тоже иногда, это самое, не спят — перед войной или, например, ежели сон плохой видели.
— Нет, — говорит Лавендер. — Совсем не спит. Никогда. Мне Люси сказала — она видела в яичном желтке. Она, эта, колдует, как ведьма. И всё видит. Потому-то я и ухожу. Стоит мне переспать с другой женщиной, она тут же знает всё. В яйце видит…
Той ночью Лавендер не сбежал. Утром пришёл как ни в чем не бывало, и даже не извинился, что ввёл меня в заблуждение. Какой там извинился, как бы не так — он тут же сделал вид, что имел в виду следующую ночь; а назавтра произошло то же самое, и через день — опять та же история… Лично меня просто бесит, когда БОЛТАЮТ и не ДЕЛАЮТ. Я, конечно, понимаю, что Лавендеру, наверно, просто надо было выговориться, излить кому-нибудь душу, так сказать, и ничего тут нет страшного, но Шайен мне бы хотелось, чтобы он сам в этом признался. Хотя с другой стороны, ежели человека до двадцати двух лет от роду держали рабом, то к нему, наверное, надо подходить с другими мерками, критериями, так сказать. Может, уже и то хорошо, что он вообще думает про свободу.
Да и вообще, кому-кому, а мне-то обижаться было нечего, что он остался, потому как мне в этом городишке, кроме как с ним, и поговорить было не с кем… Пока я ещё лежал, ко мне наведался тот парнишка, которого я свалил, Лукас Инглиш. Он, конечно, ненавидел меня лютой ненавистью и считал, что его не побили в честном бою, а просто провели — белые всегда так говорят, стоит индейцам поколотить их — но его папаша хотел подлизаться к Пендрейкам и послал его отнести кекс с глазурью, который испекла его мамаша. Лукас по пути где-то притормозил и слизал всю глазурь, но мне-то было всё равно, потому как у меня все ещё не было аппетита, да к тому же такое пушечное ядро, как этот самый кекс, я и в лучшие времена ни за что бы не съел.
Как только вышла за дверь миссис Пендрейк, которая провела его, он тут же начал говорить гадости. Ей-Богу, этот Лукас вместе с Его Преподобием мог бы выступать в цирке шапито — из них вышла бы шикарная пара комиков. Толстый и Тонкий. То есть, Грешник и Праведник. Спорили бы про женщин…
— Слушай, — говорит Лукас, обшаривая мою комнату своими подлыми глазенками — а у тебя тут вигвам что надо. Признайся, девок к себе таскаешь?
— А ты? — спрашиваю я его с издевкой.
— Ну, у меня не такие хоромы. У меня в комнате ещё трое братьев. Мои старики поработали на славу — нарожали полный дом детей, приткнуться негде. Ещё ведь четыре сёстры имеется… Старшей восемнадцать. Какой-то мужлан каждую ночь влазит к ней в постель и вытворяет с нею чёрт-те что. Папаша совсем голову потерял.
Я попался на его дурацкую уловку и задал дурацкий вопрос:
— Чего ж он его не пристрелит?
— Гы-гы, — гоготнул он. — Так это её муж! Тут он садится в ногах моей кровати.
— Слушай, а краснокожие скво — как они, а? Я слыхал, воняют сильно. Я слыхал, у них если хочешь бабу, бросаешь горошку через костёр, и возле какой бабы упадет, та и идёт с тобой, будь она хоть женой самого вождя. Лично я с краснокожей ни разу не пробовал. Которые мне попадались страшные были — жуть. По мне так уж лучше жирную овцу трахнуть, если ничего другого под рукой нету… А у меня и так все в порядке. Позавчера вот захожу к себе наверх, а там — наша чёрномазая, пол моет. Смотрю никого нету, все внизу, мать и сёстры — в кухне. Мне захотелось — жуть. Беру я её, прямо на пол — бац, и давай…
Никогда я не любил, эти гнусные байки слушать — кто кого трахнул. В лучшем случае от них тоска берёт, а в худшем — если просто треп — ничего скучнее на свете не бывает. А хмырь этот чем больше трепался, тем яснее мне становилось, что никого-то он за всю жизнь ни разу не трахнул, а только игрался своими блудливыми ручонками с самим собой до полного идиотизма.
Но всё равно испытал чувство ревности — когда вошла миссис Пендрейк и сразу же предложила нам молока, а я отказался и сделал вид, что устал, а этот тип согласился, и она повернулась к нему спиной и повела его в кухню, а это гадёныш давай разглядывать её с готовы до ног — и я испытал чувство ревности. Потому как даже такой сморчок — он всё равно мужского пола, и миссис Пендрейк это знала, А она — она сама того не желая, ни на минуту не давала тебе забыть, что она женщина, хотя ни слова, ни жеста — ничего для этого не делала, а наоборот холодна была с мужчинами, как лед, и смотрела на них сверху вниз словно они где-то в яме, в дерьме по пояс копошатся…
Лукаса долго не было, словно ему молока целое ведро выдали, потом пришёл — кепку забыл. По пути он облизывал свои толстые губы, и правильно делал, конечно, потому как под носом у него были молочные усы и вообще вся физиономия была в молоке. Мой нож лежал у меня под подушкой, и, помню, я в тот момент поклялся: пусть скажет хоть одно плохое слово но адресу миссис Пендрейк — и я выну его черное сердце из его подлой груди…
Но все обошлось.
— В общем, я скажу папаше, что ты уже оклемался от той трепки, — проговорил он, — Я на тебя не обижаюсь. Когда встанешь с постели, я познакомлю тебя с хорошей девкой в заведении у миссис Лиззи… — И ушёл.
Вот так. Я уже побывал взрослым воином, а теперь вот опять превратился в младенца — лежал лежнем целыми днями, и если никто не приходил поболтать со мной, то я просто лежал и глазел в потолок, а на нем приляпана была, или нарисована, голая женщина. Нет, не такая, как миссис Пендрейк, вы не подумайте. И не такая, как индейские женщины, на которых мне иногда случалось натыкаться, на голых, хотя вообще у Шайенов женщины скромные, а ежели бы я застукал Ничто голую, мы бы с ней оба сквозь землю провалились… Нет, на потолке была не такая, эта была нарисованная голая женщина, вроде той, что висела над стойкой бара в Эвансвиле в салуне — ещё в те времена, когда мой папаша читал там свои проповеди.
А забавно получается, я тогда не соображал, а теперь вот вспомнилось: бабу на картине одеялом прикрывали во время проповедей, Билл, помню, зубы скалил, а сестрёнки краснели, глядя на неё, а мне, помню, просто скучно было смотреть: толстый зад, толстые сиськи, толстые ляжки одну на другую закинула, чтобы, значит, хозяйство своё спрятать. Соски, помню, пунцовые были, на вишни похожие — вот почему я их и запомнил-то.
И вот теперь она была тут как тут, на потолке, прямо у меня перед глазами… Похоже, у них тут, в этом доме, все так — одна видимость и никакого толку, короче — липа: миссис Пендрейк — липовая мать, Преподобный — липовый пастырь, у Лавендера — липовая свобода, а теперь и у меня вот — женщина липовая. Лепная, то есть.
Наконец окреп я настолько, что стали меня даже на улицу выпускать погулять — укутав предварительно как следует, потому как зима была в разгаре и пока я лежал, пару раз случались даже снегопады. И вот однажды после обеда — во время которого Пендрейк, по-моему побил все свои рекорды и в одиночку одолел громадную индейку — миссис Пендрейк говорит мне:
— Мальчик мой, не хочешь ли пройтись со мной по городу? Мне кажется, тебе было бы полезно развлечься. Мы могли бы зайти в магазин купить что-нибудь из одежды, а потом выпить стакан содовой.
Ну, про покупки я долго говорить не буду. Миссис Пендрейк управилась с ними поразительно быстро для женщины, хотя накупила целую кучу всякой всячины и себе, и мне. Вообще, к одежде она, конечно, относилась, как её муж к еде: хватала жадно, но аккуратно. Но я, надо сказать, был ещё слабенький, да у меня в самые лучшие времена в магазинах всегда голова кругом шла. Она заметила, что мне не по себе, и говорит:
— А теперь пошли пить содовую.
В заведении, куда мы пришли, я раньше не бывал, оно как раз открылось пока я болел. Довольно шикарная, надо сказать, забегаловка была: мраморные столики, венские стульчики, везде медь блестит, стойка в баре из белого мрамора, а на ней какой-то сосуд вроде урны с прахом, серебром отделан, а сверху на нем купидон сидит, тоже серебряный, а сбоку две слоновьих головы торчат. Снизу у этой штуковины шесть или семь шишечек — это краники для сиропа. Ставишь стакан под такой краник, сиропу немного нацедишь, а потом суешь стакан слонику под хобот, ухо ему повернешь — и оттуда, из хобота, содовая шипит, брызжет.
Парень, который этим заведением заправлял, мне сразу пришёлся не по вкусу, потому как уж слишком высокого был о себе мнения, и росту тоже — под потолок, носил парчовый жилет и бумажный цветок в петлице. У него были чисто выбритые щёки и чёрные вьющиеся волосы. Пожалуй, кто-то счел бы его даже красивым. Сам он явно был просто уверен в своей неотразимости. Но лично меня раздражали его нагловатые ухватки — Шайен, его заведение посещали женщины с детьми.
Так вот этот красавец сам разливал в стаканы содовую, ставил стаканы на серебряный поднос, а маленький мальчишка-негритос, разряженный под арапа в тюрбан и шаровары, хватал поднос и семенил к столику. Я сунул ему монетку, которую дал мне Преподобный, но этот арапчонок и тени благодарности не показал, а только укусил её, монетку-то, чтобы проверить, не фальшивая ли, и сунул в туфлю с загнутым кверху носком. Вы спросите, зачем я это сделал, да просто затем, чтобы казаться взрослым и сделать вид, что это я привёл сюда миссис Пендрейк, а не наоборот, потому как мне было уже почти шестнадцать. Я хоть и уступал ей ростом, но за столом это было незаметно.
Она сразу поняла ситуацию, потому как вообще в отношениях мужчины и женщины видела все насквозь, и, не привлекая внимания, сунула мне доллар, чтобы я смог расплатиться, когда придет время.
Минуты две я был абсолютно счастлив и все было как во сне: мы с нею вдвоём, одни; она зовет меня «мальчик мой» и «дорогой», а на губе у неё розовая пенка от содовой с вишневым сиропом. И никогда в жизни я не видел ничего прекраснее, чем её лицо под меховой шапкой! Мы вдвоём — и никто нам не был нужен, и никого больше не существовало в этой кондитерской лавке, а, может, и на всем свете тоже…
И тут подходит этот чёртов хозяин заведения и скалит свои лошадиные зубы, что у него, наверно, сходит за улыбку, и говорит миссис Пендрейк:
— Может, парнишка съест пирожное?
Говорил он не так, как она — изысканно культивированно, и не безграмотно, как я, а просто как-то погано. А ещё — он был первым, кто не пасовал перед миссис Пендрейк, а смотрел на неё в упор, нагло прищуриваясь.
Она запнулась на секунду, а потом говорит мне:
— Знакомься, Джек. Это мистер Кейн.
Надо сказать, что я к тому моменту уже кое-что знал про хорошие манеры, и потому встал, чтобы не позорить её, но этот тип ничего не сказал, не протянул руки и вообще меня проигнорировал; он ушёл за мраморную стойку, снарядил там поднос с печеньем и карамелью и отправил их мне посредством арапчонка в шароварах.
— Как это мило, — сказала миссис Пендрейк, когда сладости были доставлены на наш столик. — Мальчик мой, надеюсь, ты не станешь возражать, если я пойду и заверну покупки, покуда ты занят всем этим? Мне необходимо купить ещё кое-что, но я не прощу себе, если ты переутомишься в первый же день после болезни.
Я так любил слушать её голос, что от меня порой ускользал смысл сказанного. Вот и теперь я не сразу сообразил, что она оставляет меня одного, и понял это только тогда, когда она тронув меня за плечо, направилась к двери. Ей пришлось самой открывать тяжёлую дверь, потому что этот самый управляющий как раз отвернулся и не смотрел в её сторону, хотя всего минуту назад, когда собирались уходить две костлявых уродины, в которых я узнал жену нашего церковного старосты и её великовозрастную сестру, пребывающую в девичестве, — он вскочил и, заискивающе раскланявшись, проводил их на улицу.
Ну, подумал я, если он рассчитывает получить за свои дурацкие пирожные весь мой доллар, то он ошибается. Я вообще не хотел никаких пирожных и меня немного задело, что миссис Пендрейк забыла указание доктора насчёт того, что мне не следует увлекаться сладостями. Почувствовав себя обиженным, я откинулся на стуле и уставился в потолок, и что бы вы думали я там увидел? Совершенно верно, — там была моя старая мучительница! Голая женщина, та самая, из салуна в Эваневиле. Й тут мне вспомнился Льюк Инглиш и то, что он сказал про девку в заведении миссис Лиззи. Он, конечно, всё наврал, но я знал, где находится эта самая Лиззи — на другом конце города, на втором этаже над салуном — и там точно были шлюхи, все время торчали в окнах, а иногда, увидев на улице мальчишку моего возраста, какая-нибудь из них кричала:
— Иди сюда, за доллар научу! — или что-нибудь ещё в таком же роде.
Вот возьму и отправлюсь туда с её долларом, и поделом ей будет, нечего было бросать меня одного — думал я про себя. Потом встал и пошёл к стойке, чтобы расплатиться, и тут только сообразил, что от доллара моего, глядишь, ничего не останется, потому как содовая у них тут идет по никелю (пятаку) за стакан, да ещё этот подонок, наверное, возьмет за пирожные, хоть я их и не ел, и ничего тут не поделаешь, хотя с другой стороны я испытал какое-то облегчение оттого, что теперь не придется идти к миссис Лиззи. В голове у меня и в душе в тот момент царила полная неразбериха.
Но подонка, однако, на месте не было; не знаю, куда он делся, но за себя оставил какого-то старого хрыча в усах подковой, который сказал, что за меня уже заплачено. Так что доллар мой остался при мне, хотя радости особой мне это не принесло, потому как выйдя на улицу, я почувствовал страшную слабость в коленках. Я взглянул налево, направо, надеясь увидеть миссис Пендрейк, чтобы мне Шайен не пришлось осуществить свою угрозу. Меньше всего на свете хотелось мне в эту минуту оказаться с девкой; но раз уж я поднялся и ушёл, не став дожидаться за столиком, я чувствовал, что просто должен это сделать.
И вдруг я увидел на мокром снегу следы её ботинок. Уж не знаю, чем они отличались от множества других, но я узнал их, как узнал бы все, к чему она прикасалась хоть пальцем. Я мог бы, потянув носом воздух, точно сказать, заходила ли она в эту комнату последние два-три дня. Пожалуй, единственное, что не притупилось у меня за время жизни в городе, это чутьё. Следы вели вниз по тротуару до угла, поворачивали налево, потом опять до угла и опять налево — я шёл по следу, притворяясь лоботрясом, слоняющимся без дела — и когда они второй раз повернули налево за угол и вывели на задворки торгового квартала, на улочку, где не было никаких магазинов, а стояли жилые дома — я понял, что она солгала.
Через полквартала от угла я увидел слева переулок, который вёл назад, к торговым рядам. Этим переулком недавно проехала повозка, запряжённая мулом, которой правил негр, лет ему около семидесяти. Нормальный индеец возраст мула бы тоже определил.
Короче говоря, в этот самый переулок и направились следы ботиночек миссис Пендрейк, и повели назад, в сторону торговой улицы. Потом свернули в какую-то калиточку, затем задним двориком какого-то магазина провели мимо уборной, уперлись в дверь и оборвались. Я помедлил у изгороди возле калитки, потому как тут показался тот самый негр на повозке, запряжённой громадным мулом и ему, негру, то есть, точно было под семьдесят. Они, негры-то, большие мастера заливать, как Лавендер, про то, как тайны узнают по яичному желтку и прочей дряни, но я так полагаю, что яйца тут вовсе ни при чем, а просто они вечно околачиваются на задворках да на кухне, спальни подметают да прихожие, а при такой жизни ничего не стоит нахвататься секретов, тайн да всякой грязи, даже если и сам того не хочешь. Этот негр спросил у меня, который час, и проехал мимо на своей скрипучей повозке; потом на другой стороне переулка появилась чёрная собака и стала рычать на меня. Правда, вскоре она умолкла…
На какое-то время в переулке стало пустынно и тихо, я воспользовался этим, юркнул в калитку и пошёл по следу миссис Пендрейк. До двери я добрался без проблем. Ну, а дальше что? Замочной скважины в ней не было, а хоть бы и была — всё равно за ней, наверное, тёмная прихожая. Я прижался к двери ухом, но не уловил ни звука, Допустим, я вломлюсь, а она там примеряет корсет… Мне от этой мысли плохо стало, но в то же время она меня не на шутку взволновала. Надобно вам напомнить, что мне тогда было пятнадцать лет, и я был не такой ископаемой развалиной, как сейчас. Это теперь я грязный старик, а в тот момент я был всего лишь гнусным мальчишкой, и надеюсь, вам не слишком противно все это слушать… Потому как, уж поверьте, никогда в жизни, ни до, ни после того — мне не доводилось пребывать в таком жалком состоянии…
Ну, вламываться я, конечно, не стал. Потому как сбоку от двери к стене дома пристроен был небольшой сарайчик, и как раз на крышу этого сарайчика выходило окно, закрытое ставнями. Человек моего роста запросто мог, распластавшись на этой крыше, осторожно заглянуть в окно сквозь щёлку в ставнях, благо в переулке всё ещё не было ни души.
При всей моей наблюдательности, мне до сих пор и в голову не приходило, что я нахожусь на заднем дворе того самого дома, где располагается та самая кондитерская лавка. Я понял это, когда две минуты спустя выбрался из этого дворика и, ничего больше не видя вокруг себя, пошатываясь поплелся домой…
Лежа на крыше дровяного сарайчика, я увидел сквозь щелку в ставнях владельца лавки и миссис Пендрейк. Они были одеты, но стояли крепко прижавшись друг к другу. И в тот самый момент, когда я заглянул в щёлку, он обнажил свои крупные зубы и, слегка отодвинув край высокого воротника её платья, впился в её белую шею. Я, разумеется, в ту же минуту ворвался бы туда и убил его, если бы не видел по лицу миссис Пендрейк, что она в полном восторге.