Глава 25. ОПЯТЬ КАСТЕР

Из-за весеннего половодья наш пароход дошлёпал до форта Абрахам Линкольн на берегу Биг Мадди ни много ни мало, а недельки, эдак, через две. Вот тут-то как раз и выяснилось, что ровно две недели назад войска под началом генерала Терри покинули форт и сейчас должны были находиться уж никак не меньше чем на полпути к Йеллоустоун. Не могу сказать, чтоб это известие свалилось мне совсем уж как снег на голову, но приятности в нем было не больше, чем в ушате холодной воды из той же Биг Мадди, ибо насколько я приблизился к Кастеру, настолько же и он удалился от меня, будучи первым заместителем Терри.

В то время форт Линкольн был непритязательным местечком, расположенным как бы в насмешку над фортификационными наставлениями, в низине, окружённой большими холмами, откуда индейцы могли следить за всеми передвижениями войск. Судя по тому, что на склонах виднелись груды камней, уложенных как я присмотрел, заботливой человеческой рукой, именно так они и поступали. Представляю, что было бы, если бы у них была артиллерия…

Но пушки пушками, а едва наш корабль пришвартовался у пирса, как по сходням поднялись две весьма интересные женские особи, причём обе из них — настоящие леди, а одна — даже очень хороша собой. Да что там «хороша» — то была самая прекрасная женская особь, что когда-нибудь встречалась мне, не считая, разумеется… сами знаете кого. Так что все в ней, в этой особи было прекрасно, все, что ни возьми: хоть манеры, хоть грация, а хоть и все остальное — воистину, она представляла собой незабываемое зрелище для здешних мест, где глаз положить не на что, кроме пустынных холмов да голых камней, за которыми, к тому же, сидят индейцы. А была это никто иная, как миссис Кастер, и, честное слово, я сразу подумал именно на неё, хотя до этого если что и знал о ней, то только понаслышке. Миссис Кастер была круглолица, у неё были большие печальные глаза, а пышные волосы были убраны под бархатный капор наподобие английского дерби… Вот, значит, какая пташка вспорхнула на борт «Дальнего Запада»! Неудивительно, что пока они поднимались по сходням, поглазеть и позубоскалиться на неё вывалила вся команда вместе с пассажирами. Но, между прочим, лишь один человек догадался протянуть даме руку, ну, чтоб дама чувствовала себя дамой и не бултыхнулась в реку — так вот, этим человеком был я. Да-да, можно пожимать плечами, можно удивляться хитросплетениям человеческих судеб, но факт остаётся фактом: именно Джек Крэбб протянул руку помощи миссис Кастер. И вот, казалось бы, ну, что здесь такого: мало ли кто кому протягивал руку — история, она как бы выше подобных мелочей, но я вот что скажу: почем знать, во что сегодняшние мелочи выльются завтра? Понимаете, о чём я говорю?

Миссис Кастер оперлась на мою руку и ступила на палубу. «Спасибо» она не сказала, а просто взглянула на меня и улыбнулась, блеснув жемчужными зубками, — и то была наивысшая благодарность, которую она могла позволить себе за мое джентльменство. Но, честное слово, если бы в ту минуту она сказала мне: «Джек, тут у меня неприятности, и, насколько я понимаю, из-за индейцев», — то я, наверное, не колеблясь, пошел бы и пострелял всех индейцев на свете! Но она только кивнула и прошла мимо, направляясь к капитанскому мостику. Вот так-то. А вы говорите — «мелочи». Да и кто я был для неё? Ни ростом не вышел, ни чинами, да ещё и физиономия под слоем копоти не в лучшем виде — но уж это вина не моя, а владельцев и команды «Дальнего Запада», не потрудившихся оснастить свою посудину какими бы то ни было умывальными удобствами. Вот из-за всех этих мелочей миссис Кастер только и одарила меня разве что единственной полуулыбкой и проследовала далее — на капитанский мостик. А я — я поплёлся за нею как последний деревенский придурок, которому загулявший ковбой бросил в шляпу серебряный доллар…

Кроме миссис Кастер, как я уже говорил, на борт «Дальнего Запада» поднялась ещё одна женская особь, цо этой особи Господь отпустил гораздо меньше достоинств, именно — всего два, причём, одно из них, как мне показалось, явно проистекало из другого, ибо эта дама приходилась родной сестрой генералу Кастеру, а затем уж, по совокупности, и законной женой лейтенанту Джеймсу Колхауну. Описать её внешность я не смог бы уже через минуту после того, как я её повидал, — ни за очень большие деньги, ни даже под угрозой того, что с меня снимут скальп — уж такая вот она была неописуемая.

Заметив спешивших к нему дам, капитан Марш любезно пригласил их к себе в каюту, а я (как не получивший приглашения), был вынужден отираться под дверью. Чтобы не вызывать недоумения матросов, я сделал вид, будто у меня в этом неподходящем месте развязались шнурки и принялся тщательно их перешнуровывать. Эта позиция, хотя во всём остальном и неудобная, дала мне возможность подставить ухо под самую замочную скважину и следить за ходом беседы, не напрягая слуха.

— Капитан, пожалуйста, умоляю вас, — послышался голос, действительно, полный такой мольбы, что даже у меня, человека пусть и не постороннего, но, безусловно, чужого Кастеру, и то от жалости защемило сердце, — капитан, прошу вас, разрешите нам плыть на вашем корабле!

— Простите, мэм, но ничем не могу помочь: это совершенно невозможно! — отвечал на это Марш, возбуждая во мне протест своей черствостью.

В разных вариациях этот диалог повторялся несколько раз, капитан оставался непреклонен, и я предпочёл удалиться, ибо женские слезы всегда приводили меня в смятение.

Присоединившись к толпе пассажиров, что разглядывали унылые холмы, окружавшие порт Абрахам, мысленно я, тем не менее, оставался с миссис Кастер. Она была явно чем-то обеспокоена: она волновалась, и волновалась настолько, что готова была умолять Марша, лишь бы отправиться вместе с нами! Что же случилось такое, из-за чего супруга славного генерала, героя битвы при Уошито, грозного истребителя южных Шайенов, генерала, бросившего вызов самому президенту, генерала, отыскавшего золото в Блэк Хиллз, генерала, у которого под началом было шестьсот испытанных сабель, а на вооружении лучшие в мире пушки Гэтлинга, генерала, от которого ждали только победы, освещать которую был, кстати, прислан корреспондент «Нью-Йорк Геральд» мистер Джеймс Гордон Беннет, — что же случилось такое, от чего супруга этого великого человека (ко всему прочему, ещё и любимица всех ковбоев, старателей и даже, если судить по Биллу Хикоку, ганфайтеров) сейчас заламывала руки на палубе «Дальнего Запада», тщетно пытаясь разжалобить ледяное сердце Марша? Ответа на этот вопрос у меня не было. Я прекрасно понимал, что у миссис Кастер, должно быть, были веские причины, чтобы вот так волочиться за Маршем на виду у всей публики, ибо Марш, посчитав разговор оконченным, выпроводил дам из каюты, и теперь изо всех сил пытался от них избавиться. При этом он то порывался бежать на капитанский мостик, то наоборот — с галантностью медведя подталкивал их под локоток в направлении сходен. Но что ж это были за причины, по которым дамы отказывали Маршу в галантности и не отпускали на мостик, в результате чего могло показаться, будто все трое гуляют себе по палубе взад-вперёд — ну, просто так, от нечего делать, вроде как капитан показывает дамам корабль, а они, в свою очередь, проявляют к этому большой интерес? Да-да, именно таким образом они и должны были выглядеть в глазах стороннего наблюдателя, но я-то был не посторонний, я-то прекрасно понимал, в чём дело! Единственное, чего я не понимал, это что же за всем этим кроется? Для того, чтобы это выяснить, я должен был либо стать четвертым в их компании, либо…

Я предпочел второе. Спустившись на берег, я тут же набрел на опытного сержанта, чьё присутствие на пирсе, а не в войсках, объяснялось его грядущей отставкой, о чём он с нескрываемой радостью и поведал мне сразу после приветствия. Пурпурный нос и водянистый взгляд заставляли предположить, что большинство тягот и лишений военной службы ему пришлось стойко перенести не в седле, а у стойки бара. В пользу этого предположения говорил пусть и не скромный, но зато, опять-таки, очень стойкий запах, распространяемый сержантом футов этак на пять — на шесть вокруг себя. Стоя на пирсе, сержант решительно глядел на тот берег, где располагался богатый салунами город Бисмарк, в котором, очевидно, и протекали его суровые армейские будни.

— Слышь, — спросил я его, намекая на миссис Кастер, — а с чего это нашей первой леди захотелось на передовую? Она что, индейцев не видела?

— А-а-а, — кивнул он понимающе, — так ведь в том-то и дело, что видела! Сон у неё был…

Он повернул на шее шарф, обстоятельно высморкался и закинул грязный конец за спину. Взгляд его вновь упал на мирный город Бисмарк.

— Вот что, приятель, — изложил он диспозицию, — есть там одно свиноранчо неподалёку от пристани, — вдвоём на вёслах враз обернёмся!

— Значит, сон, говоришь, — раздумчиво заметил я, возвращая его к действительности.

— Ну да, сон, — огорчился сержант, — а во сне огромный такой Лакот; сам голый, в одной повязке; ухмыляется, а в руках у него окровавленный скальп.

— Ну и что? — не понял я. — Лакоты — на то и Лакоты, чтобы собирать скальпы.

— Тьфу ты! — сплюнул сержант. — Ох, и туго же ты соображаешь, парень! Дело ж не в том, что скальп, дело в том, какой скальп! А скальп — светлый, с золотистым отливом. Дошло?

— Дошло, — говорю. — Очень, очень дурной сон!

— Это уж точно, — согласился он, — сон совершенно дурацкий. А все из-за чего? А из-за того, что не надо было генералу стричься перед самой кампанией!

— Как? — ахнул я. — Кастер? Постригся?! Да этого просто не может быть! Ты, наверное, шутишь, а?

— Я?! — тут сержант даже обиделся. — Ты, сынок, руками не размахивай, ты вот поезжай вместе с Маршем, там и посмотришь. Вернёшься — можешь поставить стаканчик!

— Но ведь это… это слишком невероятно; это даже в голове не укладывается! — забормотал я в растерянности. Это всё равно, что против Лакотов послать не Кастера, а кого-то другого, человека без опыта, без имени, да просто без шансов на успех! Какой же он теперь Длинноволосый, когда он неизвестно кто! Кого, спрашивается, должны бояться индейцы? Как они теперь должны его называть?

Сержант пожал плечами.

— А хоть и Сыном Утренней Звезды — ну, чем плохо? Как по мне, так лучше и не надо! Между прочим, его Вороны так прозвали…

Сержант имел в виду разведчиков Кастера — в деле на Уошито, он явно не понимал нашей с миссис Кастер тревоги по поводу счастливого имени её мужа.

— А, так ты тоже был на Уошито! — поинтересовался я, почти уверенный в обратном, — уж больно мне не понравились эти его намёки на то, что и он, дескать, личность в этой жизни бывалая, и потому вроде как может судить что в ней, как и почём.

— Нет, в самом деле я, конечно, не был, — признался он (признался, я думаю, только потому, что сразу не смог сообразить, кого я подразумеваю под словом «тоже», себя или Кастера), — в деле я не был, а вот пленных стерег! И просидели они у меня под мушкой все сражение, как миленькие, — никто и не пикнул! Вот так-то.

…Да, такой уж мне попался мудрый сержант — из тех сержантов, что всегда ухитряются находиться при, но никогда не в самом деле! Хотел бы я сказать ему все, что я о нем думаю, но как раз в этот момент на сходнях в сопровождении Марша показалась миссис Кастер вместе со второй дамой. Капитан усадил их в экипаж, что стоял тут же у пристани, а потом долго глядел им вслед — до тех пор, пока экипаж не скрылся из виду. Бедняжка, — вздохнул он наконец. — Но поймите же и меня: куда я её возьму? Под индейские стрелы? А отвечать кто будет? При том, что Грант с Кастером, они как кошка с собакой — того и гляди, передерутся! Кастер из-за неё как-то раз уже побывал под трибуналом — года, эдак, два или три тому назад, в Канзасе…

— А-а-а, помню-помню, — обрадовался сержант, как будто его кто-то спрашивал. После того, как все его начальники отправились в поход, он совершенно забыло субординации, и даже перестал бриться, свидетельством чему была его не менее как недельной давности борода.

— Помню, — сказал он и поскреб эту свою нахальную бороду, — но трибунал — это ещё что! Вы бы видели, как он отыгрался на Гранте во время Большого парада по случаю конца войны! Вот это была умора! Проскакал мимо — и чести не отдал! «Лошадь, — говорит, — понесла»! Ну, понимаете? Лошадь под трибунал не отдашь — лошадь, она и есть лошадь, животное, одним словом, а он — «понесла», говорит! Как же — понесла, когда он её нарочно пришпорил — вся кавалерия заметила, а Гранту и сказать нечего!

Несмотря на живость изложения, Маршу рассказ не понравился: то ли оттого, что он тоже был склонен к безрассудным поступкам, от которых сам же потом и страдал, то ли оттого, что мысли его были заняты совершенно другим, — но в ответ он лишь вздохнул и повторил ещё раз: «Бедняжка».

— Может, ещё обойдётся? — сказал я. — Иногда кажется, будто Кастер заговорённый…

— Так-то оно так, но если с ним что-то случится… Нет уж, пусть лучше она остаётся здесь, — рассудил Марш.

С этими словами он отправился распорядиться насчёт погрузки, а я остался один на один с сержантом, который чуть не насильно пытался вовлечь меня в поход на свиноранчо. В разговоре, однако, выяснилось, что свиноранчо — вовсе не свиноранчо, а наоборот, — так на местном жаргоне назывались питейные заведения; именно они послужили причиной тому, что славный Седьмой кавалерийский полк вышел в поход, не получив ни цента жалования. И проклиная весь белый свет, сержант поведал мне грустную историю о том, как Кастер приказал всем забыть слово «жалование» до тех пор, пока полк не окажется в степях Монтаны. Как всегда в таких случаях, пострадали невиновные, ибо полковая казна (а это двадцать пять тысяч долларов, что составляло жалование за два месяца), отныне пребывала в тех местах, где была и даром никому не нужна, в то время как сержант, едва успев отметить начало кампании с гарнизонными крысами и больными, уже сидел на бобах и отчаянно нуждался в деньгах. Все это он рассказал мне, разумеётся, не для того, чтобы меня разжалобить, а для того, чтобы один ветеран Уошито вошёл в положение другого и заплатил за выпивку. «Ты парень, что надо, — обнадёжил он меня. — Поехали, и тебе будет что вспомнить в последнюю минуту перед боем!»

Несмотря на лестные слова, от приглашения я отказался, на том, однако, основании, что закончив погрузку, Марш не станет дожидаться, пока я вернусь из увольнения, а поплывет себе дальше; а мне, как ни крути, сподручнее добираться вместе с ним.

На том мы и расстались: я поднялся на борт «Дальнего Запада», а он пригорюнился у швартовой тумбы на берегу: вид у него был такой, будто я в чем-то его обманул.

О дальнейшем моем путешествии вспомнить особенно нечего: день проходил за днём, а мы ползли и ползли вверх по Миссури, затем по Йеллоустоун, останавливаясь то нарубить дровишек для парового котла, то скинуть припасы пехотной колонне, что поджидала нас у Глендайв-крик, а то и просто почесать языком у какого-нибудь поселка. Только в начале июня оказались мы в устье реки Паудер, где раскинулся лагерем Седьмой кавалерийский полк.

Я говорю «полк», но на самом деле народу здесь было на целую армию, если не больше: кроме кавалеристов, по лагерю бродила бесчисленная пехота; у орудий возились пушкари; в дальнем конце виднелся обоз — не менее ста пятидесяти фургонов, расположенных полукругом; ещё дальше, за фургонами, паслось немалое коровье стадо, что внушало тревогу о будущем состоянии армейских желудков; ну, а раз уж здесь оказались коровы, то с ними — и всякий прочий цивильный люд, как-то: пастухи, шкуродеры, маркитанты и, наконец, совсем непонятно кто — общим числом человек двести-триста. Неподалёку от артиллерии щипали травку мулы, причём, судя по их количеству, можно было предположить, что недостатка в снарядах у Кастера тоже не будет. Индейских лиц я подметил немного, не более сорока, и все они, по моему же наблюдению, были из племени Арикара, или, как его ещё называли, — Ри. Индейцы Ри были, скажем так, потомственными врагами Лакотов, поэтому Кастер брал их к себе в разведку не задумываясь, и, видимо, был прав — более надёжных союзников против Лакотов он не смог бы купить ни за какие деньги. А ведь было время, когда по берегам Миссури ещё кочевали Шайены, и Ри относились к ним вполне дружелюбно; так что — кто знает? — быть может, если бы жив был Старая Шкура Типи, то не видать бы Кастеру таких разведчиков; ох, не видать — не видать, как пить дать, не видать, как своих ушей.

В отличие от других известных мне индейских племен, что проживали на Миссури, Ри, то бишь Арикары, все как на подбор, были смуглы и низкорослы, а уж неопрятны до такой степени, что любой самый шелудивый пёс в шайенском стойбище слыл бы у них наипервейшим чистюлей; недаром люди говорили, что Ри скорее зарежется, чем вымоет руки. Но сейчас, среди этого многоликого, но бледнолицего столпотворения, я был рад даже и этим несчастным, ну и пусть их, пусть, что грязными руками!.. Я бродил по лагерю и вспоминал Шайенов, Лакотов, Криков и Арапахов, словом — всех тех, кто когда-то жил в этих местах, а теперь оказался неизвестно где; ходили слухи, что Лакоты, например, обосновались на Роузбад, мелкой речушке милях в пятидесяти западу от Паудер.

…Роузбад… Что ж, в юные годы побывал я и на ней. Знаете, отчего она так называется? Вы, небось, думаете, «розовый бутон» — это так, вроде как фигура речи. Ничего подобного! В былые годы её берега покрывал густой-густой шиповник; так что бывало, плывешь по ней в пору цветения, и кажется, будто плывешь среди райских кущей — красота необыкновенная, рябь на воде — и та! — розовая… во как оно было в мои-то годы. Впрочем, кущи кущами, шиповник шиповником, но если Лакоты и впрямь поселились на Роузбад, то нынче им выходило разбирать вигвамы, иначе… иначе потечёт по «розовой» реке кровь, как когда-то потекла по Уошито.

Размышляя таким образом, я вновь приблизился к месту стоянки «Дальнего Запада», где полным ходом шла разгрузка. Как обычно, наблюдающих было в два раза больше, чем грузчиков, и как обычно, наиболее важные персоны были первыми среди первых. Кастера среди них не оказалось, но меня это не смутило. Зная его, я тут же предположил, что, скорее всего он занят более прозаическим делом, а именно, — пишет письма, и, как вы понимаете, не в Конгресс. Так что, потолкавшись вокруг первых, и не желая мешать вторым, я отошёл в сторону и пристроился у штабеля только что сгруженных бочек. Бочками командовал маркитант с таким беспокойным взглядом, что можно было подумать, будто там у него золотой песок. Но поскольку песка в бочках вроде как быть не могло, то оставалось предположить, что у хозяина что-то не в порядке: либо со зрением, либо с мозгами. Лично я уж было склонялся ко второму, но тут дохнул ветерок, я потянул носом и… едва устоял на ногах — в ноздри мне шибанул сивушный дух такой силы и крепости, что у меня разом выветрились все сомнения в маркитанском здравомыслии; просто золото у него было не сыпучее, а жидкое. Невольно мне припомнился отставной сержант в ореоле алкогольных испарений, и я даже испугался: а вдруг он, учуяв запах виски, передумал оставаться среди тыловых крыс, тайком пробрался на «Дальний Запад» и рванул вослед боевым товарищам? Но… хотя все вокруг и пахло сержантом, самим сержантом и не пахло. А на том месте, где я грешил увидеть его добротную наружность с баклажанным носом и томатными глазами, стоял маленький невзрачный индеец.

Он стоял, неподвижно уставившись на бочки, и, казалось, буравил их острыми зрачками. Какое-то время я наблюдал за ним, но потом мне стало как-то не по себе: внезапно я вспомнил, где встречал подобные застывшие взгляды. И место, где это происходило, приятным не назовешь: там содержались дебилы, недоумки, умственно-неприкаянные и душевно-отчаявшиеся люди. Мимо меня пробежал некий солдатик, так я живо ухватил его за рукав и стал кивать на это жуткое создание; индеец, даром что был замухрышка замухрышкой, а внушал, знаете ли, животную тревогу за собственную жизнь. Ах, этот! — слишком громко, на мой взгляд, отрапортовал солдатик. — Это, приятель, не кто иной, как сам Кровавый Тесак, собственной персоной! Да ты не бойся, — заметив мои опасения хмыкнул он. — Тесак индеец смирный, на своих не бросается! Пока не выпьет. Ну, а выпьет — тут уж держи ухо востро — напрочь дурной делается, по пьянке любимую жену зарежет! Ты не гляди, что он неказист с виду, он, между прочим, лучший разведчик и любимец самого Крепкого Зад-д-д… На слове «зада» солдатик поперхнулся, видать, сообразил, что поскольку я в штатском, то могу оказаться кем угодно, вплоть до генеральского меньшого брата Бостона Кастера или, опять же, его племянника Армстронга Рида; оба они ошивались по лагерю и оба непонятно зачем. Так что солдатик ещё пару минут кашлял, прежде чем, наконец, решился доложить, что Кровавый Тесак является лучшим разведчиком и любимцем «самого крепкого и зад-д-диристого ква-ква-квалерийского полка под командованием славного генерала Кастера».

С чем я его поздравил и отпустил. А вот грязный и замусоленный Кровавый Тесак меня не на шутку заинтересовал. В любом случае, пока он был трезв (а я надеялся, что это его состояние сколько-нибудь да продлится), он мог оказаться чрезвычайно полезен для моих начинаний. Очень кстати я припомнил, что по негласным правилам индейцам строжайше было запрещено пить на «белой» воинской службе, тем паче — вместе с белыми, а уж за потворство индейскому алкоголизму можно было лишиться патента, нашивок, да и вообще — нажить себе кучу неприятностей. Поэтому, сколько бы Тесак ни торчал у бочек, как бы ни клянчил и не канючил, как бы не намекал взглядами, жестами и телодвижениями на свою жгучую жажду, шансов у него не было никаких. В какой-то момент осознание горькой правды осенило даже его одурманенные мозги: взгляд потух, плечи опустились, и он пошёл прочь — вид у него был такой, словно на трезвую голову ему довелось побывать на похоронах у той самой горячо любимой жены, которую, по словам солдата, он сам же и зарезал.

Вот тут-то, в годину его отчаяния, когда, казалось бы все рухнуло, все потеряно, откуда ни возьмись, появляюсь я и жестами показываю, что готов принять участие в его дальнейшей судьбе.

Моя личина у маркитанта возражений не вызывает, без помех заполнив у него флягу, я двинулся с Тесаком за пределы лагеря.

Не знаю как там сейчас, а раньше долина Паудер была сплошь изрезана оврагами, что создавало бесчисленные возможности для доверительной дружеской беседы. Полазив среди густых зарослей полыни и чертополоха, мы подыскали приятное местечко, достаточно укромное для двух человек и… одной гремучей змеи. Гремучка обнаружила свое присутствие, когда он отошёл пописать, Тесак вовсю косился на меня (чтоб я не объехал его с дележкой) и, соответственно, не уследил за направлением струйки. Как мне послышалось, гремучка шикнула на него самыми последними словами, на что Тесак ответил ей тем же, и на том они благополучно расстались. Черт его разберет: может, знал он что-то особенное, может — не сезон, а может, как говорится, и не судьба, но, в моем разумении, в девяноста девяти случаях из ста последнее слово должно было остаться за ней… Ну, а Тесак, облегчив пузырь (на предмет, чтобы больше влезло), великодушно предложил мне воспользоваться отвоеванной территорией, ибо, как он пояснил знаками, змей в округе много-много, видимо-невидимо, — столько, сколько солдат у Кастера.

Поблагодарив его за любезность, но не желая уходить в сторону от цели нашего рандеву, я отклонил приглашение и протянул ему флягу, к которой он тут же и припал, да так жадно, будто и вода в ней была не огненная, а самая обычная, из ручья. Только к середине фляги (а она у меня большая, полведерная) тесаковы щёки пошли бурыми пятнами, лоб покрылся мелким бисером, а из-под воротника полезли местные насекомые, ошарашенные подзабытой дозой алкоголя.

— Ну, и что собирается делать Длинноволосый? — спрашиваю я напрямик, помогая себе пальцами.

В ответ послышалось ещё несколько бульбушек. Но потом, сообразив, что я в языке Ри, прямо скажем, ни бе, ни ме, а только шевелю пальцами, Тесак отвлекся от упоения и, опять же пальцами, изобразил, что Длинноволосый постригся. И покачал головой.

Я показал, что мне это известно и пожал плечами: мол, что с того, если человек удачливый? Но Ри был не согласен: он даже не покачал, а затряс головой и волосы вороновым крылом упали ему на глаза. Я заглянул в них и без слов прочитал все, что он хотел сказать. «Кастер умрет» — вот что сказали мне его глаза.

Белому, наверное, так до конца и не понять этой смиренной индейской обреченности перед неизбежным или тем, что он считает таковым — для этого нужно родиться индейцем; но если уж тебя угораздило появиться на свет где-нибудь за вигвамом, то можешь быть уверен: тебе уготована судьба, полная, пусть даже самых неожиданных, самых невероятных, но… предопределенных событий; искусство состоит в том, чтоб суметь увидеть приметы этих будущих событий в настоящем. Тот же волос для индейца — не просто волос, а и некая связующая нить между прошлым и будущим, и скальп для него — не просто воинский трофей, а нечто неизмеримо большее…

Подобно тому, как охотник по единому следу «вычитывает» зверя, индеец по скальпу «вычитывает» человека, его прошлое, настоящее и будущее, его жизненную силу и способность победить в бою.

Скажем, воин, у которого вследствие болезни выпала хоть часть волос, больше не воин, ибо жизненных сил в нём ровно настолько, насколько в скальпе осталось волос; и уж, естественно, такой скальп не украшает пояса настоящего мужчины: что за доблесть победить слабого и бессильного? И если, допустим, индеец встретит белого, утратившего шевелюру в силу естественных причин, он сразу решит, что перед ним либо трус, либо подлый обманщик, нарочно обривший голову в каких-то задних, непостижимых для бедного индейца целях; следовательно, человек сомневается, что может победить в честном бою, если сомневается — значит, на то есть основания; а раз есть основания, то именно в честном бою ты его и победишь. Главное — избежать подвоха.

Так или примерно так рассуждал, а, вернее, даже не рассуждал (потому что и рассуждать-то было нечего) мой обреченный собутыльник. Я говорю «обреченный», потому как и сам он чувствовал себя таковым.

Обратившись лицом к солнцу немым языком жестов, он произнес:

— Недолго осталось мне видеть тебя.

Я понял, что ещё чуть-чуть, и он запоет песню смерти, поэтому поскорей вернул ему флягу, одновременно объясняя, что-то, о чём он собирается петь, произойдет, по крайней мере, не раньше, чем опустеют огромные бочки на пристани. С этим трудно было не согласиться, и он незамедлительно внес свою лепту в их окончательное опустошение.

— А много ли Лакотов выйдут против Кастера? — спросил я, выждав момент, когда он слегка отвлекся от процесса.

— Много, — показал он, — очень много. Как звёзд на небе…

В ответ я тогда махнул рукой в сторону лагеря: посмотри, мол, сколько там солдат! И ещё идут: и с запада и с юга…

Тесак помотал головой:

— Всё равно нам конец… — Он немного помолчал и добавил: — Плохо, очень плохо он поступил…

Далее он показал, что Кастер с отрядом своих воинов пришёл в его стойбище, сделал богатые подарки и пообещал, что ещё до конца месяца уничтожит всех Лакотов, этих заклятых врагов родного племени Кровавого Тесака, и когда это случится, американский народ изберёт его Президентом.

Что ж, теперь-то мы знаем, как оно все обернулось, а тогда… Я бы сказал, что шансов на президентство у Кастера было предостаточно, все шансы были его! Вспомним, в Белый Дом он уже попал за свои подвиги на Уошито, а уничтожение Лакотов, этого последнего, но грозного оплота индейцев, да ещё в столетие независимости от короны — то было бы делом, перед которым даже Уошитская резня показалась бы детской забавой.

Добавьте сюда все неприятности Гранта, особенно эту историю с его братцем, и вы сразу согласитесь со мной, что самые честолюбивые планы Кастера были далеко не похвальбой пленного индейца, а трезвым расчётом самого что ни на есть трезвого ума. Особенно, если такую победу преподнести как личный подарок американцам к…

— Это будет до четвёртого июля! — воскликнул я. — Незадолго до праздника, понимаешь, Тесак?

Тесак не понимал. Среди белых у негр друзей не было, только я да Кастер, и по-английски он знал лишь несколько простейших слов. Я перекинулся на язык жестов, однако тут же споткнулся о слово «июль» — вот что оно обозначает, хоть вы мне можете сказать? То-то… И тут мне пришло в голову изобразить его по-шайенски. Шайены называют июль «луной, когда у буйволов брачные игры». Так что приставил я себе рога, помычал, а потом показал на пальцах как спариваются (это вам любой школьник покажет), ну, а затем уж указал на луну, после чего отогнул четыре пальца в знак четырёх дней. Вот, дескать, и будет день «Д». Но что толку объяснять Ри про летоисчисление, когда они даже не понимают такой элементарной вещи, как гигиена, в общем, ни хрена этот Тесак не понял, и когда я показал ему, как палят пушки (в смысле салюта), он похабно осклабился и выпалил чуть не весь свой запас английских слов:

— Напился, скотина?!

У меня и челюсть отвисла.

«Сейчас дам, «скотина» — подумал я, собираясь расквасить эту похабную пьяную рожу. Но передумал. Чем же я тогда отличаюсь от тех белых, кто подначивал несчастного Тесака, пользуясь его языковой беспомощностью?

— Допивай уже, страхолюдина! — ласково улыбнулся я и даже помог ему держать флягу.

Он вылакал все до последней капли, закатил свой орлиный взор, и не успев сказать спасибо за угощение, отошёл ко сну.

Входя в положение, я решил его более не беспокоить, а только разрядил ему ружьишко, чтобы он чего доброго спросонья не покалечился сам и не покалечил других, и бережно устроил его в более презентабельную позицию… Тут-то я и заметил, что виски у него седые.

Наша беседа прошла не зря и дала мне обильную пищу для размышления. Не то, чтобы меня поразил пессимизм Тесака — чего-то такого можно ожидать от любого солдата перед любым сражением — скорее, это был даже не пессимизм, а просто-таки непоколебимая уверенность в поражении. А ведь перед Уошито подобных настроений среди индейских сторонников Кастера не наблюдалось. В медицине такое дело, как сказала бы наша медицинская глиста, называется симптомом, а симптома без синдрома, как известно, не бывает. И тут я понял одну, а вернее, даже две чрезвычайно важных вещи. Неважно, сколько Лакотов и Шайенов соберутся против Кастера, то есть, важно, но не настолько, чтобы решить исход сражения: ибо все они, сколько бы их не набралось, говоря армейским языком, были без понятия о тактике, дисциплине и взаимодействии войск, это раз. Кроме дохлых ружей не было у них ровным счётом ничего, даже отдаленно сопоставимого с современной артиллерией — это два. А в третьих, — индейские воины были обременены и женами, и детьми, и всяким прочим скарбом, вот и выходило, что сколько их не собери, все это — пушечное мясо. Нет, вовсе не звездного их числа страшился пьяный, — пьяный, а умный Кровавый Тесак!

И теперь я открою вам совершенно дикую, невероятную, нелепую, но единственно истинную причину того, чему суждено было случиться в канун великой годовщины. Причина эта называется Кастер… А вернее, — его голова. А ещё вернее — причёска… Да-да, я не смеюсь. И пусть всякие там писаки твердят чего угодно, не верьте им: всё — ерунда! А мне врать незачем. То было второе озарение, посетившее меня после беседы с Тесаком. И тогда я совершил, может, и не героический, Но кажется главный поступок в своей жизни. И не побоюсь сказать, что именно он, этот мой поступок, повлиял на исход того поистине великого события…

Поступок тот не был делом ни рук моих, ни ног моих, ни ножа, ни револьвера, ни ружья, ни даже слова — то был Поступок Мысли. И состоял он в том, что я отказался от своей давно лелеемой мечты — убить Кастера. Я взвесил всю известную мне диспозицию. И решил, что сделать это сейчас — означало бы совершить самое гнусное предательство по отношению к тем, ради кого я и должен был это сделать.

Едва спустившись с трапа «Дальнего Запада», я сразу же уловил витавший в воздухе дух недовольства: солдаты — те открыто костили Кастера за его злокозненный приказ, из-за которого солдатская жизнь, и без того безрадостная, превратилась в сущий «сухой» кошмар, и что их особенно угнетало, так это недосягаемая близость полковой казны. «Это что ж получается? — рассуждали самые ретивые, — выходит, если тебя укусит змея или, что ещё хуже, выпотрошит лазутчик, то это что ж — забесплатно?!» «Слыхали, — многозначительно шептали другие, — тут бочки сгружают, а жалованья — шиш тебе! Эдак краснорожие нас нарочно заморят — от жажды подохнем тут все!» «Да-а, а в Бисмарке мы бы славно покутили!» — подливая масла в огонь заключали третьи…

Оставив Кровавого Тесака, я двинулся обратно в лагерь, размышляя о превратностях человеческой натуры, как тут на берегу, чуть выше того места, где Паудер впадает в Йеллоустоун, я вдруг заметил какую-то подозрительную тёмную личность, застывшую в рыболовной позе. Более того, эта личность кажется мне отдаленно знакомой, а присмотревшись повнимательнее я с удивлением констатирую, что личность эта есть никто иной, как…

— Привет, Лавендер, вот так встреча, вот так сюрприз! — говорю этой тёмной личности, испытывая равное изумление как от факта её присутствия в лагере, так и от того, что сумел узнать её после стольких лет в таком неожиданном месте.

Лавендер испуганно озирается и замирает в недоумении. Что ж, его можно понять: я-то узнал его сразу — как увидел — так и узнал, потому как на Дальнем Западе едва ли другая, столь же тёмная личность с таким же оливковым цветом лица, полными губами и приплюснутым носом, да к тому же ещё в неизменной шляпе-канотье с орлиным пером; а ему на то же дело требуется гораздо больше усилий — у него от таких, как я, давно в глазах рябит.

Он долго щурится, хмурит лоб, склоняет голову то на левое плечо, то на правое и, наконец, разводит руками, ссылаясь на ослабление памяти.

— Да Джек я, Джек Крэбб! — кричу я ему в лицо. — Ну, Миссури, пастер Пендрейк, ну?

— Ну-ка, ну-ка, — начинает интересоваться он, снимает шляпу, встает, затем охает и заливается счастливым смехом. Смеясь, он толкает меня в грудь, я — его, и вот мы уже барахтаемся как два медвежонка, пытаясь задушить друг друга в объятиях. Не знаю уж почему, но радости от этой встречи у меня больше, чем от всех остальных встреч со всеми моими родственниками и с теми, кто называл себя таковыми.

— Слушай, Лавендер, каким ветром тебя сюда занесло? — наконец спохватился я, терзаемый любопытством. — Неужто пастору прискучило перековывать мечи на орала и он решил наоборот? И заделался полковым капелланом? Или того похлеще — личным исповедником у Кастера? Слу-у-у-шай, а может он совсем пошёл в артиллеристы, и теперь у него своя большая-большая пушка?

Лавендер замахал руками.

— Боже мой, какая пушка?

— Погоди-погоди, — не унимался я, — сейчас угадаю! Ну, конечно же! Никакой пушки у него нет, а есть большая-большая сабля и нож, которым он ковыряет в носу и снимает индейские скальпы.

— Какие скальпы? Какие орала? Побойся Бога, Джек! — всерьёз ужаснулся Лавендер. — Орала на мечи — скажешь тоже! Да пастор скорее бы удавился, чем вообразил себе такое непотребство!

…«Пастырь-пастырь, на носу пластырь, а в руке псалтырь, а на лбу волдырь!» — вспомнилась мне детская дразнилочка — в разных вариациях она как раз гуляла среди миссурийской детворы в пору моей безгрешной юности; куплетов в ней была целая уйма, и далеко не все из них были такими уж безобидными; попадались среди них и такие, что имели рифму «кочерга» — «рога», но это к слову… А Лавендер… Лавендер — он все тот же. И пусть ему уже за сорок, на тёмном, цвета черного дерева лице до сих пор ни единой морщинки; та же улыбка, та же наивность в глазах, ну, разве что кучерявую голову уже прихватил иней.

На нём куртка из оленьей шкуры, штаны с бахромой и пояс, расшитый бисером; причём, если не ошибаюсь, в манере Лакотов.

— Не-ет, — покачал головой Лавендер, — в армию пастор не пошёл бы ни за какие коврижки! Преподобный Пендрейк со скальпом… Ты, наверное, смеешься, Джек?

«Гляди-ка, а не зря он пошатался по «белому» свету — догадлив стал, дальше некуда!» — подумал я и признался:

— Да смеюсь я, смеюсь…

— Грешно смеяться над мёртвыми! — огорошил меня Лавендер, всем своим видом отображая кладбищенскую скорбь.

— Преподобного Пендрейка больше нет с нами, — торжественно и печально объявил он, так, будто Преподобный Пендрейк скончался только сейчас, сию минуту, пока мы тут точили лясы и, между прочим, как раз ожидали его кончины.

— И как же это он, а? — зачем-то спросил я, как будто это имело хоть какое-то значение.

— Преподобный Пендрейк, — с глубоким прискорбием возвестил Лавендер, — ушёл от нас, подавился… облопался, то есть.

— Как облопался? — в свою очередь ужаснулся я столь неестественной по моим понятиям смерти.

Но Лавендер, как человек более попривыкший к таким смертям, только пожал плечами:

— Облопался, как есть облопался: откушал один из тех знатных обедов, что сварганила Люси; прилёг, по обыкновению, вздремнуть, а покуда дремал, обед проснулся и потихоньку вспять, и прямо в эту, как её — трах… трах… как же она по-врачебному называется? — ну да, трахею! По нашему — не в то горло, ну, не в пастора корм. И вот он то ли хрюкнул, то ли всхлипнул; поерзал — а никто ничего понять не может — вот и всё, так и почил в бозе наш Преподобный Пендрейк…

— Выходит, облопался… — промямлил я, будучи настолько потрясен этим способом ухода в другой мир, что даже не смог выразить приличествующее случаю сожаление.

— Облопался, ну и облопался, и что? — не понял моего смущения Лавендер. — Смерть как смерть, не хуже…

В эту минуту, прервав его на полуслове, дернулась леска, и Лавендер подхватил удочку; он выждал, пока рыба склюет наживку, и ловко выдернил из-под воды пухлого желтоватого окунька с вытаращенными от изумления глазами.

— Вот так-то, — философски изрек он (то есть, не окунь, а Лавендер), — все мы смертны, все мы не вечны, но если благоволение Господне и впрямь распространяется на слуг его, то смерть у пастора была что надо, лучшей и пожелать невозможно: набил брюхо — и на боковую, только и делов-то, что не проснулся… По моему разумению, он сам себе выбрал смерть по душе, а Господь лишь поглядел на него и согласился! Что ж там было на обед, дай Бог памяти… ну да: в тот день как раз Люси запекла поросёнка в яблочном соусе — знатный был поросенок; что-что, а куховарить Люси была большая мастерица…

Внутри у меня что-то шевельнулось, сердце екнуло — и я испытал нечто среднее между сердечным приступом и желудочной коликой. «А миссис Пендрейк, — спросил я, затаив дыхание, совсем как после удара под дых, — она-то как? Что с ней? Где она? Замуж не вышла?»

— «Миссис? — Лавендер подумал и нанизал на крючок нового червячка. — Зачем же замуж? Замуж миссис не вышла. А чуть не в тот же день захлопнула в доме ставни, заложила дверь, и не то что замуж — на похороны не вышла! В церковь приехал новый священник, вот, ну, и поселить его собирались в том же доме, — да куда там, не тут то было. Уговорить бедную вдову покинуть насиженное гнездышко так никому и не удалось: ни всем миром, ни каждому отдельно. Так что, насколько я знаю, живет она там и поныне, а духовный пастырь — что ж, он обосновался в другом месте».

…Да-а-а, всю жизнь нас преследуют романтические идеи юности. Вот и за мной, куда б не забросила меня судьба, неусыпно охотился светлый образ миссис Пендрейк. Иногда закроешь глаза и представляешь себе: вот ты, значит, входишь в дом, а на пороге Она, миссис Пендрейк — в чём-то таком, простом и домашнем, и вот она протягивает к тебе руки…

— …И никого из прихожан, хоть они и белые, даже на порог не пустила… — некстати донесся до меня голос Лавендера.

Вот так всегда: не успеешь размечтаться, как на тебе — вечно найдется какой-то нелепый Лавендер со своим языком: бу-бу, бу-бу — все мечты распугает! А ещё рыболов называется… Нет уж, как хотите, а настоящая, возвышенная любовь (про которую в книжках пишут) в нашем низменном мире как бы даже и не жилец — ей, бедной, только и остаётся, что вот, как миссис Пендрейк, забаррикадироваться в доме, а посторонних и на порог не пускать, — ничего, пускай не лезут, хоть и белые, хоть и чёрные! Она, может, от всех и отгородилась только потому, что меня ждёт; может, ей всю жизнь только меня и не хватало: ступаю на порог, а она… ну, об этом я уже мечтал. Возвышенная любовь, она и есть удел мечтателей, а я, как вы понимаете, мечтатель. Оно бы, конечно, и здорово махнуть рукой на всякую мелочную дребедень, прыгнуть в седло и в дорогу — навстречу большой мечте; но как подумаешь, что тебе уже тридцать шесть, и полжизни за плечами, а ещё долги надо раздать, и… вместо дребедени махнешь на большую мечту; не про нас он, этот пирог! С годами, знаете, даже в любви из радикала становишься консерватором.

На том я и успокоился. И вместо умозрительного созерцания миссис Пендрейк со всеми её мыслимыми и немыслимыми прелестями, я малодушно погрузился в созерцание реки Йеллоустоун с её плавным течением и бликами на воде. Невольно пришлось обратить внимание и на удочку, а с нее и на Лавендера: оказывается, все это время он продолжал шлепать губами и что-то рассказывать, ни дать ни взять, как та рыба.

— …При доме я пробыл ещё с год. Но со смертью Пендреика дом потерял хозяина, а без хозяина и дом — не дом. И тогда я стал думать. И думал-думал… Джек! — тут Лавендер хлопнул ладонью по земле. — Джек, так ведь это ж ты и был! Ну да! Это ж мы с тобой и говорили — ну, помнишь? — про индейцев и про то, как ты у них жил… Точно-точно, я хорошо помню, то есть, не тебя, а наш разговор (аи да Лавендер, аи да уважил!), ну, так вот, я и подумал: чего я делаю в этом женском доме, доме, где нет хозяина, я, свободный человек, которому давным-давно честный Эйб дал свободу? «Да пропади они пропадом!» — сказал я себе, взял сухарей и подался на Запад. Видимо, позвал меня голос родной крови, да я тебе рассказывал про моего родича, что ходил с капитаном Льюисом и капитаном Кларком…

Действительно, историю про Кларка и Льюиса (а в изложении Лавендера она выглядела историей этого раба, кажется, Йорка, у которого эти двое были вроде мальчиков на побегушках) я слышал неоднократно, и похоже, был обречен слушать ещё не раз — Лавендер собирался идти с нами до самого победного конца, пока, правда, неизвестно, чьего… Не преминул он рассказать её и сейчас — видно, для него она и впрямь была чем-то вроде отправной станции; но дилижанс его рассказа тянулся до того медленно, что я чуть было не заснул, и даже наверное заснул бы, если бы, закрывая глаза, тут же не натыкался на укоризненный взгляд Пендреика. А закрыть глаза на Пендреика всякий раз означало проснуться. Так всю дорогу меня и бросало то в жар, то в холод, пока на очередной станции не зазвонил колокольчик.

— …И пристал я к племени Лакотов, где вождём был старый и мудрый индеец по имени Сидящий Бык.

— Чего-чего? — подскочил я, окончательно проснувшись, — не может быть!

Гляжу — а Лавендер медленно наливается краской, багровеет и прямо, значит, на глазах из чернокожего превращается в краснокожего. Тут-то я и понимаю: «Может! ещё как может! Вот как он сказал — так, значит, оно и было! Хау».

Вот как ты опростоволосился, Джек, — перо в шляпе-то приметил, а то, что оно орлиное, внимания не обратил; думал — оно для красоты, а оно — вот оно что… Лавендер под ним орёл-орлом — зыркает сверху вниз, глаз острый, пронзительный, в горле клекот, но наружу ни звука — ждёт. И ведь прав шельмец: то, что можно сказать черному бою, никогда и ни при каких обстоятельствах не моги говорить свободному жителю прерий, тем более такому стервятнику — да за подобное оскорбление он тебе все глаза повыклюет! Я, как вы знаете, индейцев на своем веку повидал немало, и давно уже заметил такую их общую особенность: слово индейца — это как бы часть его самого, и выразить недоверие к его слову всё равно, что сказать, что он — не он.

Так что хочешь-не хочешь, а надо идти на попятную, благо, для меня слова весят куда меньше и гордость не такая раздутая.

— Ты, Лавендер, меня не так понял, — отступил я на шаг, успокаивая его жестом открытой ладони. — Я нисколько не сомневался в правдивости твоих слов: ты сказал — и для меня этого достаточно. И если я говорю, что чего-то не может быть, то это не потому, что быть этого не может, а потому что изумлен тем, что оно случилось. Подумать только, мой старый друг Лавендер встречался с самим Сидящим Быком! Это ведь против него мы идем сражаться? Да?

— Это правда, — важно кивает Лавендер, и я понимаю, что прощён. Что ж, пребывание у Лакотов даром для него не прошло: он перестал быть чёрным служкой белого человека и с гордостью истинного краснокожего больше не позволял ставить свои слова под сомнение. Одно жаль — в сравнении с другими краснокожими язык у него трудился что та ветряная мельница, но возможно, это было следствием его долгого молчания. — Пожив у Лакотов, я взял себе в жёны хорошую женщину, — тем временем продолжал он, и голос его потеплел — она была из племени хункпапа и была мне хорошей женой. И жили мы с ней в нашем типи очень хорошо. И прожили так несколько лет… — Лавендер мотнул головой, как бы отгоняя воспоминания; и пух его орлиного пера дрогнул, затрепетал, как ресницы, когда пытаются задержать слезу, — Они очень хорошие люди, Джек! А Сидящий Бык, он настоящий вождь, он, если хочешь знать, это гений. Когда он хочет увидеть, что происходит на земле, он просто закрывает глаза и… видит!

— Да, — соглашаюсь я.

— Это правда, — кивнул он.

Нос Лавендера, и так не маленький, теперь стал ещё больше, ноздри раздулись и на закрылках заиграли солнечные зайчики:

— Вот ты вспомнил Преподобного Пендрейка, Джек; ты сам его вспомнил, да? А ты не думал, что всю жизнь он как бы скрывался за теми высокими словами, что сам же проповедовал и нёс другим людям как слово Божье? Нет, я не против этих высоких слов — это и в самом деле очень хорошие слова, и даже, наверное, священные слова… Но, как бы это сказать? Слова для пастора были одно, а сам он — совсем другое; слова жили отдельно, а пастор отдельно. Как так получается, Джек?.. Нет, иногда он, конечно, поступал по Слову Божию; вот и меня выкупил у старого хозяина и дал свободу ещё до того, как честный Эйб написал свой Билль о правах, но, Джек, всякий раз, как он поступал сообразно Слову, это было настолько непохоже на пастора, что, казалось, будто это не он, а неизвестно кто, дурак какой-то! Джек, может, я существо и неблагодарное, но знаешь, мне до сих пор почему-то кажется, что пастор, он как бы и был, и… его как бы и не было, ты меня понимаешь, Джек?

— Понимаю, — кивнул я. — Мне тоже так казалось ещё тогда, когда я у них жил.

— Но почему, Джек, почему? — от волнения Лавендер даже сорвал с себя роскошную шляпу и швырнул её наземь. — Ну, пусть я тёмный и неграмотный, но ты-то, ты ведь белый, и читать можешь и писать, ну, скажи мне: почему, почему он всех обманывал?

— Он не обманывал, Лавендер. Он просто говорил о том, как ДОЛЖНО БЫТЬ, а ДОЛЖНО БЫТЬ и ЕСТЬ — это не одно и то же.

— Это правда… — подумав, согласился Лавендер. — А у индейцев было как раз наоборот: как есть, так есть; и потому мне было с ними легко и просто. И не хотелось уходить. Но я ушёл, Джек, и ты ушёл, а почему?

— Да потому, что мы родились не в дикости, а в ци-ви-ли-за-ции.

— Ну и что? — не понял он.

— А то, что когда знаешь, что мир за стойбищем не кончается, то уже никакие слова не помогают — просто берешь и уходишь. Хорошо тем, кто родился в вигваме, ездил у мамки на спине, а потом пересел на лошадь и никогда не изобретал колеса, — им и цивилизация не нужна, и все слова на месте…

— Да-а, если уж ты вышел из цивилизации, — сказал Лавендер, — и попал к дикарям, то поначалу и впрямь все хорошо, но потом поживешь-поживешь, и начинает тянуть обратно, так и тянет узнать, а что же там, дома. Вот и возвращаешься, а хорошо это или плохо, — кто его знает, — возвращаешься и все…

Он смотал удочки, прихватил улов: окунька, несколько краппи и другую рыбью мелочь, и, не оглянувшись, направился к палатке на краю лагеря.

— Эй, Лавендер, — крикнул я ему вслед. — Но если ты вернулся домой, чего ж ты опять попёрся в прерию?!

— Во всяком случае, — ответил он, — не для того, чтобы сражаться против Лакотов. Я нанялся толмачом. Знаешь, а вдруг и они — увидят эту армаду, возьмут, да и вернутся в лоно этих, как их… агентств?

— Ты что, и вправду так думаешь?

— Нет, — признался он, — не думаю. Но если в меня начнут стрелять, — то делать нечего, начну стрелять и я…

* * *

На следующий день я повстречался с Кастером. А на встречу меня толкнули длительные ночные раздумья относительно моего официального статуса. С одной стороны, я нисколько не сомневался, что в лагере подобных размеров, где и без меня хватало всякой разношерстной публики, я могу довольно долго оставаться эдакой «тёмной лошадкой», которую, поскольку она уже тут, все видят и признают за свою, не задаваясь вопросом, откуда она взялась и что, собственно, она тут делает. Но при таком всеобщем отношении, даже не слишком мозоля глаза, я, тем не менее, должен был тешить себя надеждой, что истинная цель моего пребывания в лагере, будучи известна мне одному, не станет известна окружающим в результате ненароком брошенного слова, намека или жеста, что, однако, было вполне возможно уже по той простой причине, что находясь во вражеском стане, я вынужден был постоянно скрывать свою сущность под личиной показного единодушия с врагом, а это, согласитесь, куда как нелегко. Я опасался, что моя истинная сущность как сторонника индейцев обнаружится у первого же костра, где идут разговоры о том, как славный Седьмой кавалерийский полк наголову разобьет Сидящего Быка, что хороший индеец — мёртвый индеец и все в том же духе. В порыве патриотизма солдаты могли и забыть, что Кастер — свинья-свиньёй, и дать в морду каждому, кто усомнился бы в его полководческих дарованиях.

Проблема состояла ещё и в том, что мои намерения до конца пока не были ясны и мне самому. Местоположение индейцев до сих пор не было известно; майор Рино и его отряд как раз с той целью и находились в разведке, предположительно, в долине реки Тонг, чтобы, значит, всё это разузнать и доложить. Планы в моей голове клубились самые смутные, например, такой: улучить момент, когда войска будут в непосредственной близости от уже разведанной индейской деревни, быстренько смыться и предупредить своих друзей о нашествии Кастера, но увы, даже при самом благоприятном стечении предыдущих обстоятельств, не было никакой гарантии, что меня не хлопнут перед самой встречей.

Самое лучшее в данный момент было бы наняться разведчиком, но получение этой должности как раз и было сопряжено с Кастером. И пусть командующим считался генерал Терри, всеми делами, похоже, заправлял наш уошитский герой.

С теми мыслями я и направился в палатку Сына Утренней Звезды, пройдя мимо денщика (не того, что был на Уошито, а нового) — и, оказавшись внутри, сразу увидал походный столик. За ним восседал сам генерал, как обычно, в писательских трудах. Странно, что писательский талант Кастера так и не был отмечен мемуаристами — генерал писал каждый день: писал приказы, письма жене, и даже целые статьи для журнала «Гэлакси» — так сказать, вести с поля боя. Последним делом он сейчас и занимался.

После стрижки генерал выглядел совсем другим человеком, он, пожалуй, похудел и даже поусох, отчего, наверное, и производил сильно ослабленное впечатление на того же Кровавого Тесака. И вот что бросилось мне в глаза ещё до того, как он поднял голову и заговорил: снаружи было ещё светло, но на столе горела свеча (как я понимаю, в качестве дополнительного освещения); и пока он, склонившись над бумагами, писал, предметом моего пристального изучения стала, значит, его генеральская макушка; пламя свечи колебалось, в какое-то мгновение мне вдруг почудилось, что на генеральской макушке зашевелились волосы (у меня, надо сказать, тоже), но затем блеснуло что-то вроде зайчика, и тут меня осенило: генеральскую макушку украшала едва заметная плешь.

КАСТЕР ЛЫСЕЛ! Я даже почувствовал вдруг к нему какую-то чисто человеческую жалость, проходившую, однако, по мере того, как я стоял перед ним, не будучи удостоен его генеральского внимания. Наконец, он поставил точку в своих записях, подождал пока они просохнут, отложил перо и холодно посмотрел на меня.

— Слушаю вас, — сказал он хорошо знакомым мне резким голосом.

— Генерал, — я изо всех сил пытался скрыть вновь поднимающееся отвращение к этому человеку, — я хотел узнать, не нужен ли вам проводник или тот же толмач. Там, знаете, вместе с Лакотами есть ещё и Шайены, а я как раз-то жил среди…

— Нет, — сказал он, снова принимаясь за перо, и кликнул денщика, — проводите этого человека!

В палатку шмыгнул солдатик и замер в почтительной позе, приглашая меня, стало быть, выйти вон, но я, конечно, разозлился — и ни с места. Тогда он ухватил меня за руку, ну, чтоб ускорить мой уход, но я отклонил его помощь, а руку вырвал:

— Ещё раз тронешь — кишки выпущу! — предупредил я его строго и решительно. Кастер вторично оторвался от бумаг и разразился сухим, кашляющим смехом.

— А ты, парень с перцем, как я погляжу! — заметил он, прокашлявшись. — Что ж, это мне нравится! Ладно, — он махнул денщику выйти, и когда тот вылетел, озираясь на меня как ошпаренный, Кастер откинулся назад на своем походном стульчике и уронил с улыбкой кажущегося превосходства: — И чем же ты можешь быть мне полезен?

Меня все ещё душила злость; но, понимая всю важность этого разговора, я повел долгий рассказ о своей жизни у Шайенов, опуская всякие опасные детали, связанные с Уошито.

— А-а, Шайены, — кивнул он, не выслушав меня до конца, — с Шайенами я расправился давным-давно, так что со своими услугами, мой дорогой друг, опоздал ты лет эдак на восемь. Шайены, повторяю, это не Лакоты. Шайенов я разбил в шестьдесят восьмом, прямо на Индейской Территории. Отстал ты, мой друг, от жизни, очень отстал!

Всё это он рассказал мне с прежней усмешкой, и эта усмешка выводила меня из себя больше, чем сами слова, но при всем при том я понимал, что если дать волю своим помыслам, то помыслы толкнут меня на убийство. И я вздохнул, и сказал так спокойно, как только мог:

— Севернее Платта достаточно много Шайенов, чтоб учинить вам большие неприятности, генерал, особенно, если они выступят вместе с Лакотами.

— А-а… — протянул он, — это не беда. Даже если жалкая кучка этих бродяг и пробилась на север к Лакотам, то вместе с Лакотами я побью заодно и их, причём, для этого мне понадобится всего лишь один, уверяю вас, только один эскадрон моего Седьмого полка, если наши высокопоставленные предатели ещё не снабдили их «Винчестерами» последнего образца — в каковом случае мне понадобится не один, а два, да-да, всего лишь два эскадрона. По мне, так лучше бы они воевали с агентствами — эти мерзавцы, с одной стороны, наживаются на ежегодной дани с индейцев, а с другой — позволяют грабить их.

Похоже, этот предмет его сильно волновал, потому как он нахмурил тяжелые брови, а нос хищно заострился.

— Мерзко то, что они потворствуют зверствам против своих же земляков. Чиновник «Агентства Красного Облака» так варварски обдирал аборигенов, что ему угрожали убийством, когда он попытался поднять американский флаг над своей конторой.

Тут он осекся, как бы осознав, что разговаривать на таких высоких нотах с кем попало ему не к лицу.

— Впрочем, для тебя это китайская грамота, — спохватился он. — Извини, но нанять тебя проводником при всём моём желании никак не могу. Но огорчаться не стоит, помни, ты оказываешь неоценимую услугу своей армии уже тем, что выполняешь свой долг, долг пастуха, или погонщика, или гуртовщика — не знаю уж, чем ты сейчас занимаешься. Не всем выпадает скакать впереди колонны, но для конечного успеха ноги важны не менее, чем глаза.

Промолвив эту возвышенную речь, Кастер отпустил меня мановением руки. И тут я не выдержал. Ещё нe понимая, что делаю, я открыл рот и сказал ему все, что накипело на сердце.

— АХ ТЫ Ж, УБЛЮДОК, — сказал я, — ЖАЛЬ, НЕ ЗАРЕЗАЛ Я ТЕБЯ, КОГДА МОГ!

Так я ему сказал, сказал, как выдохнул, и только после этого перепугался, но не потому, что так уж смертельно боялся за свою шкуру; нет, я испугался потому, что понял: теперь мне не предупредить моих индейских друзей, теперь это сделать некому. Слова ещё звучали в моем мозгу, когда Кастер сказал:

— Ну, что ж, спасибо, что вызвался добровольцем. Мне по душе твоя готовность. Можно не беспокоиться об исходе войны, если даже штатские рвутся быть в первых рядах.

Он снова взял перо, а я покинул его палатку. Кастер не расслышал реплики, брошенной ему прямо в лицо!

Его мысли были заняты отсутствием снаряжения, поэтому он не обращал внимания на происходившее вокруг. Это единственное возможное объяснение.

Думаю, поэтому ни в одном из списков участников битвы на Литл Бигхорн нет моего имени. Кастер думал, что я — пастух, а пастухи и погонщики — что проводники или переводчики. Всё потому, что меня всё время видели рядом с Лавендером…

Мы стояли лагерем на реке Паудер. Там же Седьмой конный отряд оставил все лишнее, сабли тоже были сложены и оставлены. Так что изображения последнего боя, где Кастер якобы размахивает саблей, а индейцы падают вокруг — враки. Черт знает откуда — из форта Линкольна — заявился знаменитый полковой оркестр, так замучивший меня в Уошито, но в атаках не участвовал, так как оркестровые лошади были нужны солдатам. Чуть позже остальные перебрались на 40 миль вверх по Йеллоустоун, к устью реки Тонг. Я прикупил себе индейского пони, мягкое седло и недоуздок из сыромятной кожи у Кровавого Тесака — у него как раз было несколько лишних животных. Насколько я помню, обошлось все это в 2 или 3 фляги маркитанского виски. Сделка неплохая, да ведь и пони был не первой молодости, кожа да кости, к тому же на нем было несколько ран от седла, которые я лечил старым шайенским средством — мазью из пареных листьев табака, горькой травы, животного жира и соли.

Последнее моё воспоминание об этой стоянке — оркестр на отвесном берегу Паудер, играющий походный марш… Конечно же, то был «Гарри Оуэн», и конечно, он навел меня на воспоминания восьмилетней давности. Я ещё не догадывался, что вместе с затихающими вдали звуками труб меркла знаменитая кастерова удача. Мой пони трусил в хвосте колонны, рядом с вьючными мулами, заменившими в походе фургоны, а далеко впереди вилась голубая колонна.

Загрузка...