Вскоре восток озарился первыми лучами света. Заходить в типи я не торопился — меня переполняло счастье, я был настолько счастлив, что подумывал, а не пробить ли мне на самом деле лед на реке и не бухнуться в прорубь, как это делают Шайены. Но моему пони, привязанному рядом, не терпелось поутру попить воды. И тогда он, не поверите, смотрит на меня так своими большими лучистыми глазами и говорит:
— Родимый, своди меня к реке попить воды. — Я не говорю, что он это выразил словами, но он это сказал. Л потом добавил, — Нас ждёт горячая схватка.
И мне плевать, верите вы в это или нет. Он так сказал. И я тому свидетель.
— А-а-а, это ты слышишь, как в верховьях долины хрустит снежный наст, — отвечаю я ему, — Это всего лишь табун лошадей, твои братья и сёстры.
— Нет, — говорит мой пони, упрямо качая головой, пока я освобождал его от привязи. На холоде и его, и моё дыхание вздымали густые клубы пара.
— Поехали, — говорю я, — и ты сам увидишь!
Я сел на него верхом и стал выезжать из тополиной рощи, среди которой расположилось наше стойбище. Мой типи стоял у самой опушки, вдали от больших деревьев, которые могли бы привалить его в случае бури, поэтому мы проехали всего каких-то сорок шагов, и, оказавшись у открытой поймы речки, стали всматриваться в сторону луговины, где был табун. И в это мгновение у себя за спиной я услышал отдаленный выстрел, он доносился с дальнего конца селения. И я не оглянулся лишь потому, что прямо на меня, вытянувшись цепью, через всю заснеженную пойму неслась лавина животных. Но утренний воздух бывает обманчив, особенно когда он так прозрачен — он увеличивает предметы, поэтому на расстоянии человека можно принять за лошадь, а лошадь — за бизона. Вот потому-то я принял эту лавину за табун наших пони, обращённых в паническое бегство нападением Поуней-конокрадов. Я развернул пони, чтобы ехать за ружьём, но тут грянул духовой оркестр в полном составе: флейты, барабаны, трубы. Мне показалось, я схожу с ума — звучала ирландская мелодия под названием «Гарри Оуэн», которую мне как-то доводилось слышать на воскресном концерте в Ливенуорте в исполнении гарнизонного оркестра. При первых звуках музыки мой пони встал на дыбы и сбросил меня на землю.
— Я же говорил тебе, — пронзительно заржал он и рванул в бешенстве навстречу лаве, промчав эдак футов 50, прежде чем его передние ноги надломились в коленях и он рухнул в снег, — и заскользил, оставляя за собой длинный красный след. Ему угодило в шею ещё когда я на нем сидел верхом, — дело в том, что вся эта кавалерийская лава при первых звуках музыки открыла огонь. Я был весь в крови своего коня. Стоило поднять голову и казалось, что воздух насквозь пропитан звенящим свинцом. Но я всё же вскакиваю и бегу, целый и невредимый, к своему типи. Должно быть, при этом я что-то кричал, но утверждать не стану — из-за этой музыки я ничего не слышал: ни топота копыт, ни ружейных выстрелов, а только грохот этого оркестра.
Тем временем из типи с моим ружьём и кожаной патронной сумкой выскакивает Роющий Медведь. Шагов за десять до меня она бросает мне винтовку и для замаха отводит руку, чтобы с силой бросить и патроны, но внезапно у неё на виске проступает маленькое черное пятнышко, словно туда села муха, и она замертво падает в снег. А ещё дюжина пуль полоснула сзади нее по покрышке типи; вбежав вовнутрь, я увидел юную Вунхэй; платье на груди у неё было просто изрешечено, половину этих пуль вобрала в себя её смуглая грудь, которую я ласкал всего лишь несколько часов назад…
Солнечный Свет сидела в дальней части хижины и кормила грудью Утреннюю Звезду.
— Ложись! — закричал я. — Ложись на землю!
Она калачиком свернулась вокруг ребёнка, и я прикрыл её сверху бизоньими шкурами. Кинулся сделать то же самое с Лягушкой и оставшейся в живых Женщиной-Кукурузой, и её детьми, но тех в типи уже не было.
А когда я вновь метнулся к выходу, синие мундиры были совсем близко и стреляли уже из-за нашего типи по другим, расположенным в глубине рощи. О том, чтобы выскочить, не могло быть и речи, я бы угодил прямо под конские копыта. Тогда я в задней стене пропорол ножом дыру и пролез в неё. Индейцы выскакивали отовсюду: одних вскоре сражали пули, другим удавалось укрыться за деревьями, и оттуда они стреляли в ответ, в основном из луков, но было ещё довольно темно, а кроме того между ними и солдатами метались свои.
А кавалерия теперь гарцевала посреди стойбища, и оркестр, открыто расположившись посреди долины, гремел по-прежнему. И эта музыка сводила меня с ума. Я плюхнулся на брюхо за дерево. Из ружья я так ни разу ещё и не выстрелил, но двойственность моего положения была тут ни при чем. Нет, я бы в этих вояк палил бы без всякой жалости, было бы только чем; они разрушили мой дом, убили двух моих женщин; из-за них моя любимая жена и малютка-сын подвергаются смертельной опасности… В такие минуты нет жалости к врагу, будь он хоть брат, хоть сват.
Да вот стрелять мне было нечем. Дома ружьё держал я незаряженным на случай, если дети вздумают поклацать. А патроны остались в сумке под телом Роющего Медведя, шагах в пятнадцати от того места, где я залег, как раз среди гарцующих кавалеристов.
Часть Шайенов бросились к реке; они прыгали в воду и, используя высокий берег, как заслон, оттуда прикрывали отход большой группы женщин и детей по самой середине реки в ледяной воде.
Мне показалось, что среди них я заметил Женщину-Кукурузу с детьми, но в это время сгустился ружейный дым и заволок ту сторону, а когда Шайен завеса немного развеялась, то под каким-то кавалеристом упала лошадь и своим крупом заслонила обзор. И тут в глаза бросились седельные сумки на этой лошади — ведь там обычно есть запас патронов. Я рванул туда, но не успел добежать, как животное вскочило на ноги и припустило прочь без всадника. Думаю, лошадь просто оглушило. Но всаднику досталось крепче. Он лежал, странно откинув левый сапог по отношению к верхней части ноги. Это был молодой парнишка, почти мальчик, у него только начали расти усы. Наши взгляды, его и мой, встретились, и в его глазах мелькнули огоньки, будто это были окошки, за которыми сзади кто-то зажег лампаду, но причиной этой вспышки были не проблески сознания, а угасание жизни, потому что в следующее мгновение голова его резко завалилась вперёд, выставив напоказ раскроенный на затылке череп, напоминавший разрезанный апельсин. А Шайен, сделавший это деревянной боевой дубинкой со вставленным треугольным куском ржавого железа, подхватил карабин парнишки, его патронташ и бросился со всех ног к реке, издавая победный клич, но тут же, едва выскочил на берег, словно в отместку получил и сам пулю в спину; бултыхнулся в воду, окрасив её кровью, и скрылся под нею, оставив пенистый след и круги на поверхности.
А солдаты, судя по тому, что шум стал глуше, будто за стенкой дерутся соседи, достигли уже дальнего края деревни. У меня мелькнула мысль вернуться к своему типи и взять патроны из-под тела Роющего Медведя, но я понимал, что очень скоро солдаты пойдут назад, прочесывая местность, и такие мои действия невольно могут привести их туда, где скрывается Солнечный Свет — вот почему я принялся рыскать среди других типи, и именно тогда увидел дородное тело Черного Котла, распростертое возле входа в собственное жилище. Свой последний договор он уже подписал. Сначала был Санд-Крик, а теперь — вот этот… Рядом с ним лежала его жена. Она умирала.
Старая Шкура Типи! — вспомнил вдруг я: надо немедленно найти его. Ведь сейчас он совершенно беспомощный, рядом с ним нет сыновей, и он слеп. Поэтому я побежал назад, ведь его типи был рядом с моим; по пути мне попадалось много мёртвых индейцев, да меня и самого чуть не подстрелил какой-то незнакомый раненый индейский воин, но он помер до того, как смог натянуть тетиву. Этот случай заставил меня задуматься; а как я выгляжу? Ведь мое лицо было вымазано черной краской; зимой благодаря ей теплее носу и щекам, но в данный момент куски краски, по-видимому, кое-где поотваливались — ведь столько всего было. Ко всему ещё и мои волосы теперь ничто не скрывало.
Что со всем этим делать, я не знал.
Я прошмыгнул в типи Старой Шкуры. Конечно, он все ещё был там, но на произвол судьбы не был брошен. Две его юные жёны отчаянно пытались уговорить его спасаться бегством. У одной за спиной был привязан грудной ребёнок. Но особенно распалена была другая — не помня себя, бросилась на меня с тесаком, хотя до этого видела меня много раз.
Я сдерживаю её дулом своего незаряженного ружья и говорю:
— Я помогу дедушке, а вы бегите.
— Тогда убей и меня, — кричит Женщина-Кисточка, та, у которой в руке тесак.
— Быстрей беги, слабоумная! — кричу надсадно, и, шагнув в сторону, как двину её по толстой заднице ложем ружья. — Давай к реке!
Это её немного образумило, а тут другая, с ребёнкком, говорит:
— Я тебе верю, — и они убежали.
— Мой сын, — произносит Старая Шкура совсем буднично, — садись рядом со мной. Покурим.
Поверите ли? Этот старикан как ни в чем не бывало, расселся себе на бизоньей шкуре и давай набивать трубку!
— Дедушка, уж не лишился ли ты разума? Нас убивают синие мундиры. У нас совсем мало времени, чтобы добраться к реке, до того, как они вернутся.
— Чёрный Котел погиб, — говорит он. — Это мне известно. Я слепой и не могу сражаться. Но и убегать не стану. Если сегодня мой день умереть, я хочу умереть здесь, внутри круга…
Ну, по твёрдому выражению его дубленого дряхлого лица, по стиснутым челюстям мне стало ясно, что этими своими речами его я не пройму. Вот и говорю:
— Хорошо, я раскурю трубку.
Он подается головой вперёд; я левой рукой резко хватаю за чубок, а кулаком правой что есть силы бью его в скулу. Рука моя совсем занемела, никак не могу разжать. А вот Старой Шкуре, кажется, все нипочем — сидит себе как истукан.
— Мой сын, ты очень горячишься, — говорит он. — Ты пронес руку мимо трубки. Подай мне головню. Я сам зажгу, и когда мы покурим, твоё волнение вознёсется вверх вместе с дымом и улетит прочь, как маленькая бизонья птичка.
Я уж и не думал, что моя правая рука когда-либо отойдёт, вот и подаю ему головешку левой. К этому моменту выстрелы опять стали возвращаться в нашу сторону. Понимаете, ударил я его только затем, чтоб он потерял сознание, тогда б я смог снести его к реке. Сейчас же я подумывал о том, чтоб оглушить его, заехав прикладом ружья по голове, но голова его, похоже, была ещё крепче скул, тем более, что жесткие густые волосы, наверняка смягчают удар, как подушка.
Он закоптил трубкой и пустил жертвенные струи дыма на восток, запад и т. д. «Господи! — подумал я, — до чего это вошло у него в привычку, вот это индеец до мозга костей». Не секрет, что о чужеземцах, дикарях и им подобных думают, что в случае опасности они поведут себя совсем как мы, чуть ли не по-английски заговорят. Чушь. А сейчас именно мне нужно стать Шайеном.
И на меня от отчаянья нашло красноречие.
— Эта река — часть большого круга вод земли, — говорю высоким, самым визгливым тоном, который только можно себе вообразить (в подражание фальцету классического ораторского искусства Шайенов). И, кажется, это сработало! Старая Шкура прислушался и отставил трубку в сторону.
— Священные воды струятся по телу земли точно так же, как кровь обращается внутри человека, или соки движутся в дереве. Все соединяется в этом едином круговороте. О, дух Белого Бизона, услышь меня! Выведи детей твоих к реке целыми и невредимыми!
Я не хочу, чтоб вы подумали, что в этот момент я насмешничал или издевался. Хотел бы я посмотреть, насколько насмешливо вы себя поведете, оказавшись на поле брани. Нет, в тот момент я услышал какой-то голос. Должно быть, это во мне заговорила врожденная склонность к проповедничеству, унаследованная мною от папаши, но какими бы ни были причины, а на меня снизошло вдохновение.
Однако не настолько я был поглощён, чтобы не заметить, что Старая Шкура откуда-то из-под себя выхватывает здоровенную старинную пищаль, которая заряжалась с дула. «Господи, — подумал я, — он собирается меня прихлопнуть за то, что я лезу из кожи вон, чтобы спасти его, этого старого хрыча».
И тут со стороны входа до моего слуха доносится какой-то шум; я смотрю — а там, просунув вовнутрь револьвер, присел на корточки солдат и вглядывается в полумрак вигвама.
— Бу-у-у-у-ум! — В жизни мне не доводилось слышать громче выстрела, чем этот, из пищали Старой Шкуры! Чтобы поднять такой грохот, изрытая пламя и дым почти на полтипи, в неё, должно быть, набили двойной заряд, и когда пуля угодила в этого парнишку, его вышвырнуло через полог, как пустой мундир.
Вождь привстал. До сих пор он лежал на спине, пропустив ствол пищали длиною в пять футов между кончиками мокасин. Стрелял он на звук.
— Сынок, сними с него скальп, — сказал он. — После чего продолжим разговор о реке. Может, я туда и пойду.
— Наверно, уже слишком поздно, — отвечаю. — Теперь они сбегутся, как стая койотов на падаль. И больше я с тобой спорить не хочу. Пойдём…
Я беру его за руку и ставлю на ноги. Он нисколько не упирается. Мне кажется, он решил идти, иначе мне ни за что бы не сдвинуть его с места, это факт. Ножом я пропорол дыру в покрышке и уже собирался было его уводить.
— Постой, — говорит он. — Мне надо взять свой священный узел. — Это было нечто бесформенное, но большое и завернутое в рваные шкуры. Содержимое его являлось тайной, но мне как-то случилось украдкой заглянуть в такой узел одного умершего Шайена, прежде чем того уложили вместе с этим свертком на погребальный помост; и что в нем оказалось, как не пучок перьев, совиная лапка, костяная свистулька, сухая бизонья лепешка и тому подобный хлам! Но он, безусловно, верил, что вся его сила в этом ненужном хламе, и кто я был такой, чтобы разубеждать его? То же самое и со Старой Шкурой: его узел я нашёл в куче явно ненужной, полуистлевшей рухляди позади его ложа.
А потом все повторилось сначала:
— Постой! — говорит эта мумия. — Мой боевой головной убор из перьев!
Сколько знаю его, ни разу не видел, чтобы он надевал эту штуковину, ведь я уже говорил, что вожди Шайенов, как правило, не любят кичиться, обычно это самые простые и скромные из всех людей, что приходилось видеть. И свой убор он хранил в круглой сумке из сыромятной кожи, висевшей на жерди типи.
— Хочешь на него взглянуть? — спрашивает. — Он очень красивый. Для меня это память о моей боевой юности. — И он — так и есть — давай развязывать сумку.
— Как-нибудь в другой раз, дедушка, — говорю я, вешая её за кожаный шнурок себе на плечо.
Примерно в это время множество карабинов начинает поливать свинцом наше типи; гул стоял такой, что казалось, мы находились в улье. Но, думаете, мы тут и ушли? Как бы не так. Старая Шкура сначала должен был захватить свой священный лук и колчан со стрелами, потом особое одеяло, и, понятно, рог для пороха и мешочек для дроби, а также трубку и кисет для табака. Я едва переставляю ноги под тяжестью всего этого барахла, а кавалерия Соединенных Штатов уже пыхтит и храпит у самого входа в наш типи.
Тогда я принимаюсь вовсю ругаться по-английски и вопить истошно по-шайенски, а сам тем временем силюсь подтолкнуть его к той прорези, которую сделал, но что толку: его не сдвинуть с места, стоит как вкопанный и надевает на себя остальные свои сокровища: браслеты, ожерелье из чьих-то когтей, нагрудные украшения из крошечных косточек и все такое прочее.
А солдаты уже со стороны входа поджигают типи!
Теперь я больше не боялся быть убитым, более того, я жаждал смерти, уж лучше смерть, чем томительное ожидание. Я даже зарыдал, а, может, то было не рыдание, а смех. Но в любом случае то была истерика.
— Идем, мой сын, — говорит тут он. — Мы не можем оставаться в этом типи весь день. Солдаты вот-вот его сожгут.
Так вот, в конце концов, это он меня выводит наружу потому что мои ноги стали словно ватными. Теперь, разумеется, даже кавалеристы поняли, что нападать надо не только через вход. Так что были они уже и сзади. И мы шагнули прямо на трёх всадников — те выстрелили в упор, и настолько близко, что я и сам не знаю, почему от этой вспышки у нас не загорелись волосы.
Единственно, о чём могу определённо заявить — они промазали, и хотя оглушительный гром все ещё стоял у меня в ушах, я услыхал слова Старой Шкуры:
— Не обращай, сынок, на них внимания. Я только что увидел, что сегодня не наш день умирать.
Если у вас есть хоть капля здравого смысла, вы едва ли поверите дальнейшему рассказу о том, как мы добрались до реки. Да я и сам не верю. Но тогда вам придется найти этому какое-то другое объяснение, потому что вот он я сегодня, стою перед вами и, значит, должен был уцелеть во время сражения при Уошито в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году…
Тут Старая Шкура отдает мне свою пищаль, а сам двумя руками поднимает этот свой священный узел и начинает петь. И тогда я увидел, что взгляды этих солдат обращены не на нас, хотя мы прямо у них перед глазами, а они все палят в ту дырку, через которую мы вышли. И я услышал, как один сказал:
— Ребята, мы всех их, кажется, перестреляли. Давайте заглянем в середину.
Но другой посчитал иначе, мол, следует дать ещё пару залпов, так что они продолжали поливать свинцом опустевший типи. А вождь и ухом не повел., знай, шествует себе неторопливо к реке, безучастный ко всему, и распевает, высоко держа над головой священный узел. Теперь уже везде в селении были солдаты, большинство спешились, хотя кое-кто ещё сидел верхом, но нам было всё равно — что конные, что пешие. Мы проходим у них под самым носом, а они нас не видят и не слышат, хотя голос вождя звучал зычно, меняясь от густого баса до писклявого фальцета, да и выглядели мы диковинно, даже для стойбища Шайенов. Старая Шкура — за поводыря, его незрячие глаза закрыты, а потом плетусь я, рожа в чёрных подтеках, рыжие лохмы, обряжен в ноговицы и одеяло, и тащу на себе весь этот хлам, да ещё два незаряженных ружья.
Теперь мы вышли в тыл цепи стрелков: те вели огонь по индейцам, оборонявшим берег, причём боевые действия к этому моменту сместились ниже по течению реки от того места, где я наблюдал их раньше, так как Шайены шаг за шагом отступали вдоль берега. Большинство женщин и детей уже скрылись из вида, хотя то тут, то там ещё беспорядочно тянулись отставшие, бредя в ледяной воде Уошито.
Ладно, до сих пор брел он напролом — и я так и не пойму, почему нас не увидели и не убили; может, весь фокус в необычайной дерзости, и это благодаря ей солдаты не замечали нас. Но вот попрет ли он подобным образом через цепь стрелков, под перекрестный огонь?
Ведь он такой, что запросто сможет. И он-таки потащился. И мы прошли, целые и невредимые, под посвист пуль над ухом, словно этот свист всего лишь сопровождал его пение. Но при этом произошло вот что: индейцы перестали стрелять и не стреляли до тех пор, пока мы не оказались на берегу.
Но ведь солдаты ТОЖЕ НЕ СТРЕЛЯЛИ! Честное слово, я чуть не рехнулся от всего этого… А ещё благодаря тому шоку, который испытал, неожиданно очутившись в обжигающе студеной воде — ощущение такое, словно живьём содрали кожу от щиколоток до пупка.
Так вот, когда мы со Старой Шкурой вошли в воду, индейцы направили нас вниз по течению следом за женщинами и детьми. Кто-то, помню, посоветовал:
— Когда дойдете до большой излучины, выйдите из реки, потому что там у обоих берегов с головой.
Кажется, меня приняли за персонального поводыря и няньку при вожде, который из-за своей слепоты нуждается в опеке. Шёл я неохотно. Солнечный Свет с Утренней Звездой все еще, насколько я знал, прятались под шкурами в нашем типи. Но чем, спрашивается, я мог им помочь? Теперь солдаты уже полностью овладели селением и сгоняли в кучу женщин и детей, которые не могли бежать и не могли оказать сопротивление. Скоро, конечно, найдут моих жену и сына и присоединят к пленникам, и все чего я сумею добриться, предприняв сейчас попытку их освободить, так это только, что меня самого казнят, как изменника, если не убьют прежде, без того, чтоб вдаваться в выяснение личности.
Вот и побрел я с вождём по реке, и теперь не он меня вел, а я его, потому что едва он ступил в воду, как его магия перестала действовать и он вновь превратился в слепого и дряхлого старика, что в его положении теперь, когда основные опасности остались позади, вполне в порядке вещей. Но в момент опасности он показал себя в высшей степени молодцом. Под защитой берега мы неплохо продвинулись, хотя уж очень скоро в этой ледяной стихии тело мое окостенело.
Мы прошли где-то три четверти мили, когда поравнялись с группой женщин и детей — маленькие дети, многим из которых вода была по самое горло, не могли ведь быстро идти. Тогда я выбросил хлам Старой Шкуры в том числе и оба наши ружья, и, подхватив одного такого мальчугана, посадил его себе на плечи. Таким образом мы прошли ещё с порядочную милю и оказались у подковообразной излучины. Тут все вышли из воды, чтобы обойти глубокое место, срезав язычок суши, а дальше вновь войти в реку.
В промокшей насквозь одежде было нестерпимо холодно. Мальчугана я опустил на землю, и он присоединился к своей матери и другим её детям, но отошли мы совсем недалеко, когда эта женщина села и принялась разрывать своё платье на узкие полоски и перевязывать ноги своим ребятишкам, которые ещё немного и их, по-моему, поотмораживали бы, хотя никто из этой малышни не проронил ни звука жалобы.
Как раз в это время нам в тыл заехал кавалерийский отряд. Впоследствии я узнал, что это был разъезд под командованием майора Джоэла Эллиота, который Кастер послал рассеять крупное скопление Шайенов на южном берегу, ниже по течению реки от нашего стойбища.
Охраняли нас трое вооружённых воинов и один из них по имени Камешек остановился и выстрелом из старого ружья застрелил лошадь под каким-то кавалеристом, а в следующее мгновение от ответных выстрелов сам рухнул замертво на землю.
Тут женщины с детьми поспешно бросились назад в реку, и должен признаться, что я последовал вместе с ними. Был, правда, момент — это когда Камешек упал, а я подумал, что должен побежать и подобрать его ружьё и выполнять роль, подобающую мужчине, но двое других воинов меня опередили.
Так вот, когда уже почти все женщины и дети были в воде, за излучиной, а я со Старой Шкурой как раз спускался обрывистым берегом, сверху кто-то закричал:
— Можете возвращаться! Мы их окружили!
Так что я давай подталкивать Старую Шкуру опять наверх, и он, как мне показалось, сейчас шёл куда охотнее, чем когда спускались вниз.
И, передавая мне свой священный узел, говорит довольно-таки бодро:
— Дай мне мое ружьё. Я сам хочу убить несколько солдат, прежде чем молодые воины их всех истребят.
Я его оставил вон там, — говорю я и пользуюсь этой возможностью, чтобы ускользнуть от вождя. Теперь вокруг много женщин и ему помогут; к тому же с юга сюда скачет большой отряд Шайенов, а ещё один тем временем вклинился между рекой и горсткой кавалеристов, и теснит их в заросли высокой сухой травы на склоне, ведущем к обрыву.
А тот кавалерист, под которым Камешек завалил лошадь, оторвался от своих, чтоб захватить в плен женщину, которая перевязывала детям ноги. Она же нарочно медлила, пока его со всех сторон не обступили. И тут я стал свидетелем, как на него стремительно набросилась толпа и подмяла под себя, а когда рассеялась, то он уже лежал, раздетый догола и весь в крови, на утоптанном вокруг снегу.
Разъезд майора Эллиота спешился и отпустил лошадей, которые пугливо припустили вдоль по долине, а сами солдаты залегли в высокой траве — трава их полностью скрывала, и, если бы не дымок от карабинов, ни за что нельзя было бы догадаться, что там кто-то есть. Стреляли солдаты по-прежнему не переставая, но огонь велся в панике, поспешно и не прицельно — так что большая часть выстрелов приходилась прямо в хмурое зимнее небо; и когда индейцы это увидели, они не стали подкрадываться ползком, а как были верхом, так и ворвались в самую гущу цепи и принялись резать солдат, как цыплят, а женщины и дети сбежались на это поглазеть. Бой этот длился, наверно, минут двадцать, и в его конце если и можно было что-то разглядеть, то лишь только согнутые спины Шайенов, склонившихся снять скальпы или безжалостно зарезать.
Не знаю, приходилось ли вам видеть кровавую баню зимой. Зрелище это неприглядно в любое время года, но зимой особенно: на холоде кровь очень скоро стынет и тело коченеет до того быстро, что если чуть помешкаешь, то, чтобы снять с трупа рубашку, придется ломать конечности.
Сказал я об этом совсем не для того, чтобы над вами поизгаляться, а только для того, чтоб вам стало ясно, что мною двигало, когда я поспешил в заросли травы: мне позарез был нужен мундир. Ведь индейцев было до полусотни и на всех нас приходилось добычи всего пятнадцать трупов. Но мне немного повезло: я натолкнулся на Младшего Медведя — он стоял на коленях и орудовал ножом. Теперь я понял, что это он в числе двух-трёх смельчаков первым бросился на солдат. На голове у него красовался большой боевой убор, который я поначалу не признал. Левый рукав его рубахи был залит кровью, и её капли стекали с бахромы рубахи на нос и губы трупа, с которого он снимал скальп. Ещё он крепко покрылся испариной, потому как нож у него, по-моему, был тупым, а этой левой руке недоставало силы, чтобы, когда кожа была подрезана, отделить скальп.
Однако настроен он был вполне миролюбиво. И заметив возле себя мои ноговицы, не поднимая головы, попросил:
— Потяни, пока я режу.
Я так и сделал: стал на колени и ухватил клок светлорусых мягких волос мёртвого парня. Был он, пожалуй, довольно-таки молод. Рот у него перекосило, будто в немом крике. Но я на него старался не смотреть, ведь он вполне мог оказаться кем-то из знакомых, к тому же в том, что я делал, не было места ничему личному. Вот, наконец-то, скальп отделился, и я был благодарен Младшему Медведю, что он сразу у меня его забрал.
— Я видел, как ты самым первым бросился добывать скальп, — говорю я. — Это было смело.
Медведь вытер пот со лба, вымазав его при этом кровью, тяжело вздохнул и пожал плечами, однако, видать, был доволен. Потом протянул мне нож и сказал точно таким же тоном, каким вы, небось, пригласили бы гостя за праздничным столом отведать жареной индейки:
— Давай, возьми себе что-нибудь. Вон на левой руке у него красивое кольцо.
— Хорошо, — говорю я, — я бы взял себе рубаху и штаны.
Младший Медведь на это отвечает жестом, который означает что-то вроде «Милости просим — фирма угощает», и я снимаю с солдата мундир и сапоги, а после неподалёку нахожу и его шляпу. Все это собираю в узел и беру под мышку, а Младший Медведь возвращается к работе. Теперь солдат лежит в одном шерстяном исподнем. Сам того не ведая, он сделал мне огромное одолжение, и я подумал, что надо бы его отблагодарить, хотя, конечно, об этом он так никогда и не узнает.
Вот и говорю Младшему Медведю:
— Ты бы лучше перевязал руку, пока не истек кровью.
Он посмотрел на руку, словно только сейчас заметил рану, пощупал мускулы и поморщился от боли.
— Идем, — говорю я. — Где твой пони?
Оглянувшись, я совсем неподалёку увидел его лошадь, которую терпеливо держала за уздечку, конечно же, никто иная как Олга. И тут же рядом с нею был малыш Гэс, который наблюдал за тем, как остальные индейцы разживаются окровавленными трофеями. В руке у Гэса был крошечный деревянный ножик, и он размахивал им, подражая процедуре снятия скальпа. Мне показалось, он был не прочь попробовать снять настоящий скальп, но Олга другой рукой держала его и не отпускала от себя ни на шаг, и это свидетельствует в её пользу.
Медведь ещё с минуту чего-то там такое делал, а что — конечно, я не смотрел. Потом он поднялся.
— Ладно, — говорит, — я пошёл, а ты можешь забирать всё остальное. Спасибо, что помог.
И протягивает мне свою руку, я пожимаю её — и она остаётся у меня в руках, потому что это вовсе не его рука, а правая рука убитого солдата, которую он отрезал и засунул в свой рукав, вытащив перед этим свою собственную.
— Ха-ха-ха, — засмеялся он. — Отличная шутка! Когда он подошёл к Олге со скальпом в руке, волоча за собой это исподнее, как кожу содранную со всего человека, он всё ещё смеялся.
Теперь мне предстояло надеть этот мундир — дело непростое и деликатное, потому что едва он окажется у меня на плечах, как я стану для индейцев чужаком, ну а пробраться в селение одетым как-то иначе — не выйдет. Конечно, я хотел сделать это, чтобы найти Солнечный Свет с ребёнком. Теперь, наверное, их уже взяли в плен, а в синем мундире я, пожалуй, сумею пробраться к ним и в суматохе сражения мы сможем удрать в горы. Ведь вряд ли у кого вызовет подозрение солдат, конвоирующий индианку с ребёнком за спиной.
Закончив кровавую резню в густых высоких травах, Шайены вновь двинулись в низовья. Среди них я увидел слепого Старую Шкуру. Его вела какая-то женщина, хотя нет, не женщина — это был Лошадка, который как-никак, а его родной сын. Все было так, как и должно быть. Я выполнил свой долг, и мне надо было позаботиться о своей собственной семье.
Постепенно стрельба затихла. Лишь изредка то здесь, то там доносились одиночные выстрелы, а дым, поднимающийся над стойбищем, теперь стал чёрным — горели типи. Люди из нашего стойбища направлялись теперь в другие селения, ниже нас по Уошито. В то, что солдаты станут преследовать противника, я не верил: было уже пополудни и к тому же на обрывистом дальнем берегу я заметил отряд верховых индейцев, которые, по-моему, как раз и подошли из низовых стойбищ, чтобы противостоять продвижению солдат. В этой долине было полторы тысячи типи, из которых лишь немногим более пятидесяти находились в стойбище Черного Котла и Старой Шкуры. Но беда в том, что все эти селения растянулись вдоль реки более чем на десять миль, и одно от другого располагалось поодаль. Мне кажется, что как раз на берегах Уошито индейцы и получили урок того, как надо располагать свои селения, потому что через восемь лет на Литтл-Биг-Хорн они уже не оставили промежутка между кругами типи, в которые смог бы протиснуться Кастер.
Джордж Армстронг Кастер… До сих пор я никогда в жизни не слыхал этого имени, хотя понимаю, что имя он себе сделал во время войны с мятежниками. А вот кое-что новенькое и для вас: индейцы почти никогда не знают, кто на них нападал до самого конца сражения, а иногда и после. Вот смотрите, что до сих пор случилось со мной в этот день: вблизи я видел только двух солдат: один из них — это тот кавалерист, что стрелял в типи Старой Шкуры, а другой — жертва Младшего Медведя. Известно, что напали на рассвете. Напали белые, в синих мундирах. А кто командует этими синими мундирами, никто не знал, да и знать не хотел. Впоследствии, когда соберётся ещё один совет, чтоб подписать мирный договор, то на нём, по-видимому, будет присутствовать и солдатский вождь, который скажет во вступительном обращении к Шайенам:
— Вы помните, как я разбил вас на Уошито? Тогда-то индейцы впервые и узнают, кто с ними тогда сражался. И в дальнейшем станут называть этого человека не его белым именем, а по каким-нибудь особенностям его внешнего вида на этом совете, как впоследствии генерал Крук стал Трёхзвёздным Вождём, генерал Майлз — Медвежьим Мундиром, а генерал Терри как-то был наречён Тот-Другой, видать, у индейцев кончились имена.
А когда Шайены и их союзники познакомились с Кастером, то прозвали его Длинноволосым, но я уверен, что девяносто девять процентов из них навряд ли узнали бы его в парадной форме, гарцующим во главе войск; и даже вожди, с которыми он совещался, не признали б его, если бы он подстригся. И такой момент ещё наступит…
Теперь же я плелся в хвосте своих индейских товарищей, отступающих вниз по Уошито. О Кастере я никогда не слыхал, но по медной бляхе на полевой шляпе мёртвого кавалериста узнал, что был он из роты Джи 7-го Кавалерийского полка. И тут я подумал, а что если вдруг столкнусь я с другими парнями из этой же роты? Так что я немедля отцепил эту бляху и выбросил куда подальше. Потом на её месте пропорол ножом дырку — будто эту бляху сбила пуля.
Но в форму я ещё не стал облачаться, хотя индейцы, раздевшие трупы солдат, сразу понацепляли на себя награбленное: вот промелькнул индейский воин в сержантском кителе, вон там виднеется малыш, обряженный, как в платьице, в серую фланелевую форменную рубаху, а вот какая-то женщина надела поверх платья солдатское исподнее…
Наконец, дошли мы до холма, и я присел, делая вид, что завязываю на мокасинах шнурки, и сидел до тех пор, пока последний Шайен не скрылся из виду. Потом лёг брюхом на снег и через заросли кустистой травы отполз в сторону ярдов на двести, после чего поднялся на ноги, осмотрелся вокруг и выбрал путь, как лучше незамеченным спуститься к речке. Выбравшись на берег, в очередной раз бросился в ледяную воду и, надо сказать, в этом месте вода доходила мне до самого горла. Главное было — не замочить мундир, и когда я перешёл вброд речку, он был сухим, так что я был готов немедленно в него переоблачиться хотя бы ради одного тепла — набрякшие кожаные ноговицы буквально смерзлись и задубели, так что идти в них было просто невмоготу.
Не забыл я и стереть с лица черную краску, ну, а если где немного её и осталось, то смотреться будет она вполне естественно как пороховая гарь. Несложно догадаться, что мундир и сапоги оказались мне велики. Тогда в армии уже стали носить и брюки, и рубаху свободными, но вот кавалерийский френч кроили в обтяжку. Так что мне просто ничего другого не оставалось делать, как, несмотря на лютый холод, расстегнуть этот френч и хоть как-то немного скрыть свой мешковатый вид. Сапожищи болтались — ногам было где разгуляться внутри обувки, а что до шляпы, то она всё равно сползала даже после того, как я напихал в неё всякой там травы.
Тем не менее я решил идти и высунул голову из кустов, которые использовал как раздевалку. И неожиданно для себя вижу, что пялюсь прямо на Шайена, шагах в двадцати от меня. Я и глазом моргнуть не успел, как он пустил в меня стрелу. И, казалось, летит она по воздуху так медленно-медленно, и вся сложность заключалась только в том, что и я тоже от неё увёртывался медленно-медленно, как будто окунулся в бочонок патоки. А железному наконечнику треугольной формы, с краями острыми, как бритва, видать, очень полюбился мой нос, потому как куда бы я этот нос не поворачивал, наконечник гонялся за ним. Хочу сказать, что так почудилось. Мерещилось как будто я кувыркаюсь, кувыркаюсь, а стрела словно приручена и повторяет каждый виток и поворот всего в каких-то долях дюйма от моего носяры. На самом деле произошло все это в какие-то мгновения — стрела пропала, Шайен упал на землю мёртвый, а в поле зрения возник кавалерист — капрал с дымящимся ружьём.
— Мать честная! — сказал он, — ну, и место же ты выбрал, чтоб наложить кучу!
Вот оказывается, чем — он подумал — я занимался тут, в кустах. И что мне оставалось делать, как не осклабиться в улыбке?
— Забирайся, — сказал он и показал на круп своей лошади. — Ну, как, не больно?
Тут краем глаза я заметил, что стрела застряла в полях шляпы, причём, настолько близко к правому виску, насколько это вообще возможно, чтобы при этом не поцарапать кожу. Но если посмотреть со стороны капрала — перо сначала, потом наконечник, — то, наверное, казалось, что стрела эта пронзила мне башку. Я отбрасываю стрелу в сторону, запрыгиваю на лошадь позади него и мы возвращаемся в селение.
И вот мы уже едем нижним краем стойбища тип и, и капрал этот пускает лошадь рысью навстречу небольшой группе людей в синих мундирах. Мы соскакиваем с лошади и капрал козыряет какому-то человеку.
— Сэр, — докладывает он, — мною произведена разведка ме…
— Минутку, — перебивает его этот офицер и поворачивается ко мне. А я стою себе немного в стороне и пытаюсь сообразить, где это я, потому что солдаты так и шныряют туда-сюда, туда-сюда; типи обыскивают, грабят, сгоняют в кучу шайенских женщин и детей, в один табун сводят захваченных индейских пони…
Я едва узнаю место, где прожил не одну неделю.
— Солдат! — рявкает этот офицер. — Извольте подойти ко мне!
Я подхожу, потому как вижу, что это он обращается ко мне. Внешность у него приятная, он высок ростом, хорошо сложен и, как припоминаю, на воротничке его форменной рубашки вышито по две звезды с каждой стороны. А ещё у него пшеничные усы и длинные светлые волосы, вьющиеся, доходящие до плеч.
Его голубые глаза смотрят холодно и колюче, а брови до того бесцветные, что замечаешь их только потому, что они кустисты. И голосом «как терка» он приказывает:
— Застегните ваш китель!
Я немедленно приступаю к выполнению приказа. А он говорит:
— Считайте себя под арестом! Доложить о себе начальнику сержантского караула!
Тут капрал, подобравший меня, ещё раз решил оказать мне поддержку.
— С вашего позволения, господин генерал, — говорит он, — этого солдата я нашёл в кустах, и чтобы его спасти пришлось убить индейца. В голову ему угодила стрела и, по-моему, бедняга просто малость спятил.
Намекать дальше мне не надо было, я наклонил голову набок, немного выпучил глаза и вывалил язык.
Лицо генерала исказила раздраженная гримаса:
— Ладно, уберите его отсюда. Тут в конце концов боевой штаб, а не психиатрическая лечебница.
— Господин генерал! — обратился ещё раз мой благодетель. — Разрешите доложить о результатах разведки…
— И не подумаю! — отрезал тот. — Большой ценности они представлять собой не могут, если вы вместо того, чтобы наблюдать за перемещениями противника, занимались спасением придурков.
Он резко обернулся к нам спиной и сообщил своей свите:
— Итак, я принял решение — пустить захваченных индейских пони в расход. Перестрелять всех до единого!
Среди офицеров один был такой крепко сбитый, отеческого вида, у него ещё из-под шляпы выглядывала седина. Я видел, что он смотрит на меня и глаза у него смеются, словно он меня раскусил. Но теперь, после этих слов генерала, он встревожился и пустился возражать.
— В табуне восемь сотен лошадей, — говорит он. — Может, не надо расходовать патроны почем зря.
— Я уже принял решение пе-ре-стре-лять, — говорит генерал, — и не нуждаюсь, Бентин, в ваших соображениях на этот счёт.
Бентин долго-долго смотрит на генерала с нескрываемым презрением, а потом этим своим доброжелательным тоном говорит капралу, который вместе со мной все ещё стоит неподалёку от него:
— Соберите-ка лучше, голубчик, команду, человек пятнадцать, — и ступайте, предайте казни всех наших четвероногих пленников. Ну, а если выйдут патроны — сходите к утесам, позаимствуйте у Шайенов.
Капрал отдает ему честь, я тоже, и, клянусь, он подмигивает мне. Генерал, однако, ничего этого не видит — он энергично вышагивает вперёд-назад в элегантных сапожках, отдавая приказы солдатам и офицерам, один из которых, видать, был капельмейстером оркестра, потому что вскоре этот самый оркестр заиграл.
Когда мы уже отошли на некоторое расстояние, капрал мне и говорит:
— Думал, у тебя хватит ума не попадаться Крепкому Заду Кастеру с расстегнутым кителем. Редкий сукин сын, верно? Чёрт побери, если б какой-нибудь Шайен всадил бы пулю в его медный лоб, то я бы ему приплатил!
На что я ему говорю:
— А вот Бентин — человек, вроде, неплохой.
— Неплохой?! — воскликнул капрал, прямо-таки взрываясь в ответ на мою сдержанную похвалу. — Да парни из его роты тебя убили бы на месте, если б ты не признал, что он самый лучший офицер, что когда-либо служил в американской, чёрт её дери, кавалерии!
— Именно это я и хотел сказать, — говорю я.
А на самом же деле я в это время стремился улучить мгновение, чтобы драпануть от него и попасть туда, куда сгоняли пленных.
— Видал, как он посмотрел на Кастера? Ни в грош его не ставит, определённо скажу тебе. Конечно, против субординации не попрёшь, но ведь и оставить это просто так — тоже нельзя, и полковник не оставит. Он сейчас и правда серьёзно беспокоится за майора Эллиота. А Крепкий Зад на его поиски разъезд не пошлет, нет не пошлёт. Так что, вот это я на самом деле там и делал, когда с тобой столкнулся. Ты, кстати, случайно, не видел никого из его ребят?
— Нет, не видел, — говорю.
Вот тогда-то я и понял, что это Шайены в густой траве на том берегу скорей всего уничтожили команду Эллиота. Шайен мудро я поступил, выбросив эту бляху со шляпы к чертям собачьим…
— Бентин с Эллиотом вместе в войну служили, — объяснил капрал. — Ну, да ладно, придется теперь заняться лошадьми. А тебе лучше, если сможешь, найти свой карабин. И моли ещё Бога, что Кастер не заметил, то ты его потерял. А то как цыпленка распластает тебя на снегу и всыпет горячих.
— Да, я оставил его у одного салаги, — говорю я, потому что обучился военному жаргону, когда оказался среди солдат после сражения у Соломоновой протоки. — Пойду принесу…
— Лады! Тогда давай — одна нога здесь, другая там — бего-о-ом марш! И намотай себе на ус, я на тебя глаз положил, — говорит он, обращаясь теперь со мной, как сержант с новобранцем. Вот как оно среди белых — всё зависит от чина, а я-то было совсем забыл, как быстро могут меняться взаимоотношения.
Вскоре, как только между нами оказалось несколько человек и лошадей, я повернул к загородке с пленными: в центре селения поставили несколько типи и согнали туда женщин и детей. Приблизившись, я услышал скорбную песню-плач Шайенов. Понятно, что типи эти охранялись солдатами, вот и принялся я обмозговывать, как бы мне туда проникнуть. Потому как при этом вовсе не собирался рассказывать, зачем я это делаю.
Кроме того, мне совсем не улыбалось, чтоб меня захомутал ещё кто-нибудь и дал бы ещё какое-то особое задание. Мое недавнее нелегкое положение белого среди индейцев буквально ничто по сравнению с моим нынешним положением. Я и так едва волочил ноги в огромных сапожищах, шляпа держалась у меня на одних ушах, а френч сидел на мне, как на корове седло…
Но тут я вспомнил, как смело и дерзко Старая Шкура шагал под перекрестным огнем, кстати, это был единственный случай, когда его магия сработала против белых. А все потому, что он сохранял этот свой кураж, да еще, по-моему, ему помогла слепота, ведь никакие ужасы его не отвлекали. Ну, я-то глаза закрывать не стал, однако заставил себя собраться, надулся, чтобы хоть как-то заполнить собой мундир и лихо, твёрдым шагом подошёл к сержанту, стоявшему на входе в один из этих типи. — Генерал Кастер прислал меня допросить пленных, — доложил я.
— Хорошо, — отвечает он и делает шаг в сторону, но затем, не успел я ещё войти в типи, хвать меня за локоть и тычется усами в ухо. — Послушай, — говорит он, — будь другом, замолви меня словечко перед какой-нибудь юной скво. За мной не пропадёт. Наверно, тебе это раз плюнуть, уж коль ты говоришь по-индейски. Передай ей, пусть как стемнеет, подойдёт к выходу и свистнет, а я ей дам подарок. Он похлопывает меня по плечу, и я вхожу в середину. В типи натолкали шайенских женщин и детей — не отдохнуть, было до того тесно, что никто не мог сесть. Так что все стояли, плотно завернувшись в одеяла и уставившись на меня. Довольно многие жёны распустили волосы, чтобы в горе рвать на себе волосы; многие в знак аура сильно порасцарапывали себе щёки, исполосовав их длинными бороздами ссадин. И их стенания, их то повышающиеся, то понижающиеся завывания песен смерти не стихли при моем появлении. Но когда малые дети увидели мой мундир, они пообхватывали ноги своих матерей и попрятали свои смуглые головки в одеяла.
Особенно истошно выла одна старуха: пока ей хватало дыхания, она вопила пронзительным визгливым голосом, потом широко открывала рот и на вдохе подвывала другим тоном, а когда в её легкие набирался воздух, возвращалась к настоящему рыданию. Через минуту-другую — все это время я молчал — она внезапно перестала причитать и говорит мне:
— Уходи и дай нам спокойно умереть от горя. Оказалось, что это изречение, возможно, вполне искреннее, но в то же время с дальним прицелом, имело также и сиюминутную цель — выяснить, понимаю ли я язык. Потому что, как только я дал знак, что понимаю, она вцепилась в рукав моего френча и давай опять причитать, впрочем, перемежая причитания следующими словами:
— Я — сестра Чёрного Котла. Я говорила ему, что нас покарают, если он не остановит нашу молодежь от набегов на белых. Но он меня не слушал. «Закрой рот, глупая женщина», — бывало, говорил он мне. Ну, разве я не была права?! Теперь Черного Котла нет больше в живых. Все наши воины погибли. И нас, беспомощных, солдаты предадут смерти. А я столько раз говорила ему, что нехорошо затевать войну с белыми людьми — ведь они всегда были нам друзья. Они замечательные люди, хорошие и добрые, и я понимаю, почему они покарали плохих Шайенов. Но что мы, немощные, могли поделать?! А теперь, думаю, из-за наших плохих людей придется страдать нам.
— Закрой рот, глупая женщина, — говорю я. Эту старуху я знал. Звали её Рыжеволосая, хотя космы у неё были седыми и, честно говоря, о том, что она — сестра вождя, я слышал впервые. Не стану утверждать, что это — враньё, но, если и не враньё, то единственная крупица правды во всём её разглагольствовании. Но, представьте себе, я её не упрекаю, потому что это была неплохая линия поведения, и убежден, что несколько попозже она её с успехом применила по отношению к самому генералу Кастеру. Однако у меня имелись дела поважнее, чем выслушивать старую каргу.
Тогда она мгновенно прекращает рыдать и говорит:
— А хочешь сегодня ночью красивая девушка принесёт луну и звезды в твой вигвам?
Конечно, все это время я осматривал лица вокруг, но Солнечного Света не увидел.
— Ну, тебя никто не собирается убивать, — говорю я ей, — так что можешь больше не кривить душой. Если бы сейчас ты меньше была занята враньём, ты бы разглядела, кто я такой. Ведь тебе отлично известно, что я — не солдат. Я только что сюда вернулся, потому что помогал нашим, тем, кто остался в живых, невредимыми спуститься в низовья, а одет я так, чтобы можно было ходить среди синих мундиров.
Старая ведьма, хитро прищурившись, зыркнула на меня:
— Конечно, я знаю, кто ты такой. Я просто подумала, что ты стал предателем.
Это вольный перевод. На самом-то деле она сказала; что думала, будто я, увидев мясо в руках белого человека, стал его собакой.
— Послушай, старая, я ищу свою жену и сына и хочу найти их до того, как они достигнут твоих лет, когда разум высыхает и превращается в прах, и его ночью через дырочки в ушах выдувает ветер.
Вижу, эта перепалка стала доставлять ей удовольствие. С такими, как она, гарпиями, завсегда так. Она входит во вкус и отплачивает мне той же монетой, громко выразив сомнения в моей мужской зрелости и так далее. Словно это мы благодушно подтруниваем друг над другом в самой гуще обычной индейской жизни за тысячу миль от белых кавалеристов, потому что у Шайенок язык как бритва — палец в рот им не клади — а с годами они становятся ещё языкастее. Строптивая и беспощадная, эта старая сучка, дай ей только нож, выпустит кишки этому кобелю-сержанту, распоров ему брюхо от пупка по самую грудину и глазом не моргнет, вот только б знала, что это сойдет ей с рук. Но в данной ситуации, как мне кажется, она могла бы выступить и в роли сводни. О, за жизнь она будет цепляться изо всех сил, и я снимаю за это перед нею шляпу — честь ей и хвала!
Однако, что сталось с Солнечным Светом, она и правда не знала, и я принялся осматривать остальные типи, но с тем же успехом, и тогда в мое сердце закралось страшное предчувствие, и с этим предчувствием я направился на верхний край селения, где находился мой типи Вернее, прежде находился, ибо от него ничего не осталось, только зола от нашего очага, одна-две шкуры, несколько пучков бизоньей щетины и тому подобное. Солдаты развалили все типи, а потом вместе со всем добром сожгли на одном большом костре, на самом берегу Уошито, дым от которого я раньше видел. Но к этому часу от костра осталась только дымящаяся гора пепла; снег вокруг нее растаял и образовался большой бурый круг.
А на лугу тем временем приступили к уничтожению восьми сотен пони; то-то поднялась неразбериха, потому что кое-кому из истребительной команды при виде обезумевших, поднимающихся на дыбы, храпящих и истекающих кровью животных, колошматящих друг друга как только свинец обжигал их нутро, должно быть, ударило в голову, так что очень скоро пули стали залетать в лагерь, а оттуда посыпалась отборная брань перепуганных солдат. По-моему, кто-то кинулся жаловаться Кастеру, потому что я видел, как рядом с ним скакал какой-то офицер, пытаясь докричаться до его неподвижной спины, но тот, как всегда, не слушал и, единственно, что сделал, когда подъехал к табуну, так это собственноручно прикончил несколько пони, наверно, чтобы показать пример, как это следует делать.
И все это время гремел и гремел оркестр. Потом я поплелся туда, где рыли могилу для индейцев, убитых в селении; их тела, выложенные бок-о-бок в линию, не были раздеты, разве что на сувениры солдаты сняли кое-какие мелкие предметы: ожерелья и тому подобное. Скальпированы тоже были единицы, а следов надругательств я вообще не заметил. Надо всё же признать: на Санд-Крик это не было похоже. Здесь были кадровые войска, а не волонтеры. Профессиональные солдаты не так жестоки и кровожадны, как любители. Там я вновь увидел Чёрного Котла, но уже без серебряной медали. Потом я увидел юную Вунхэй… увидел Роющего Медведя… Должно быть, там были останки семи-восьми десятков человек, и, как мне кажется, ещё немало трупов осталось лежать в кустах и лесной чаще неподобранными, да и потом, наверное, какую-то часть тел погибших отбили индейцы из низовья.
Женщина-Кукуруза со своими детьми и нашим маленьким Лягушкой, видать, спаслись, бежав по Уошито, потому как здесь их не оказалось. Но что случилось с Солнечным Светом и Утренней Звездой? Среди убитых, слава Богу, я не нашёл их, но, с другой стороны, когда я кинулся помогать старому вождю, они всё ещё прятались под шкурами. Я бы их увидел, если бы им удалось добраться до реки, обязательно бы увидел, когда находился за излучиной.
С места погребения я ушёл до того, как в яму опустили Вунхэй и Роющего Медведя, до конца всего этого… Помню, тогда я был вне себя, я совсем впал в отчаяние, едва ли не сошёл с ума; чувствую, если б не ушёл, то обязательно бы бросился в эту могилу вслед за ними. Вунхэй лежала, похожая на мёртвого воробушка, а Роющий Медведь… нет, смерть её легкой не была, как мне казалось раньше… но не хочу больше об этом говорить — они ведь мне были не чужие. Может, они и были индианки всего-навсего, но это были мои женщины, я их любил, а вот им от меня было совсем немного проку…
Я облазил весь лес, я облазил все кусты, я нашёл три мёртвых тела, но ни одно из них не принадлежало Солнечному Свету; я забрел под самые утёсы, и Шайены, засевшие в них, увидели меня и устремились вниз — так что пришлось мне спасаться бегством. Индейцев было более чем достаточно для того, чтобы отбить селение, тем более, что солдатам было не до них — они уничтожали лошадей, жгли добро, сгоняли пленных, ну и тому подобным были заняты, но Кастер знал, как навязывать индейцам оборону — и только оборону. Была зима — он сжег их вигвамы. Индейцу нельзя без лошади — вот он и уничтожил всех их пони. А ещё он захватил в плен пятьдесят человек женщин и детей, и индейцы теперь оказались не в силах что-либо предпринять, только беспомощно следили за солдатами.
Они теперь боялись, что потом он обрушится на селения вдоль Уошито ниже по течению, и он знал это, вот и решил выступить в этом направлении, и, имитируя угрозу другим стойбищам, поддержать в индейцах состояние тревоги и страха, тем самым заставив их воздержаться от решительных ответных мер. Это я узнал уже (потом. А в то время, скрываясь в чаще, услышал, как труба заиграла сбор. И думаю, не прошло и получаса после этого, как весь полк двинул маршем вдоль реки. Пленных захватили с собой — усадили их верхом на пони, которых по такому случаю пощадили во время уничтожения табуна. И, разумеется, на марше гремел оркестр.
Из укрытия я вылезать не стал ни чтобы проводить их взглядом, ни чтобы выяснить, что они делают. Впрочем, последнее несложно было определить на слух. Представьте зимнюю застывшую долину, где ружейный выстрел слыхать за пять миль. А теперь представьте себе, докуда доносился гул оркестра. Шайены в панике оставили утесы, чтобы присоединиться к своим семьям. У Кастера был свой особый почерк, что да — то да. И что бы он ни делал, всем этим он говорил Остальным: Я всегда побеждаю, а вы вечно терпите поражение.
Так вот, когда я на слух определил, что арьергард уже дошёл до излучины-подковы, то вернулся туда, где раньше было наше селение. Перед уходом солдаты снесли даже те типи, где содержались пленные, а потом подожгли их. Эти вигвамы всё ещё горели. На лугу лежали трупы восьми сотен лошадей, некоторые ещё дергали копытами. Благодаря морозу мертвечина своим душком ещё не привлекла стервятников, хоть я и заметил, что по долине, где-то в полумиле в сторону верховья, рыщут три койота, да в тополиных кронах таится ворон или два. Леденящий ветер, задувший со второй половины дня, поднимал с пепелища на берегу чёрные клочья и разносил их по долине.
Кастер перестрелял не только индейских лошадей, но и собак, не ушедших вслед за бежавшими от него индейцами, и их окоченевшие трупики то и дело попадались среди пустых гильз, стрел и мусора. На снегу и земле было много кровавых следов, в тени её алые капли замерзли, но на солнце кровь впиталась в снег и побурела.
Из нескольких сот душ, совсем недавно обитавших на этом месте, из них из всех только один я остался тут. Я примостился на неприветливом берегу Уошито. Быстрые воды этой реки и прежде знавали кровь; красные пятна в проточной воде никогда долго не застаивались, а смешивались с потоком и уносились вниз; и где-то там, за тысячу миль, кто-нибудь напьется воды и, сам того не зная, проглотит частичку ещё чьего-то сока жизни. Солнце садилось за дымчатые горы, золотя их края, словно это небо на западе украсили орденской лентой. Кастер, если можно так сказать, разметал свои личные цветы даже на горизонте.
Заметьте, я не сидел там, охваченный жалостью к самому себе или пылая яростью. Я просто сидел и пытался во всём разобраться. Казалось, жизнь только вот-вот стала налаживаться, и нате — всё полетело к чёртовой матери. Мне было уже двадцать шесть, однако, насколько припоминаю, здесь я тогда впервые в жизни виновным во всех моих несчастьях назвал конкретного человека.
Если бы не он, я спокойно перезимовал бы в этом стойбище на Уошито, а потом, когда весной полезла бы новая трава, мы бы наплевали на договор и двинулись бы на север, по пути охотясь на бизонов и Поуней, и, может, вновь бы устроили обложную охоту на антилоп, был бы только здоров Старая Шкура, да не разгони железная дорога дичь, и так бы кочевали до самого Паудера, где бы хорошо повоевали с Воронами, а в горах Бигхорн поохотились бы на медведей и нарезали бы кольев и жердей для типи. И все это время вместе со мною были бы эти четыре славные женщины, тотчас готовые исполнить мое малейшее желание…
И во всех этих своих утратах я обвинял генерала Кастера. И хотя я ещё не представил, где и как я это сделаю, но я определенно решил убить этого сукиного сына.