Глава 27. ЖИРНАЯ ТРАВА

Суббота 24 июня выдалась жарким и зловетренным днём: с утра поднялся южный суховей и под палящим солнцем в воздухе носилась едкая колючая пыль. Пыль набивалась в глаза, и уши, и ноздри, и не спасал даже галоп — всякий последующий на своей шкуре чувствовал каждую пылинку, поднятую предыдущим всадником. Шлейф от копыт взвивался вверх подобно гигантскому сигнальному костру.

Дабы несколько поуменьшить наши страдания, а может — не страдания, а тёмную тучу, что висела у нас над головой, Кастер отдал приказ на разделение колонны; и такой, значит, бороной в несколько зубьев мы и боронили прерию — до самого полуденного привала, а вскоре после него наткнулись на ещё один индейский след. Этот след шёл откуда-то с юга и сливался с тем, вдоль которого двигались мы сами. Но ещё до слияния двух индейских троп (если тропами называть две широких полосы, сплошь избитых копытами и перепаханных волокушами), мы обнаружили брошенное индейское стойбище, вернее, место стоянки, посреди которой высились столбы, служившие стеной для вигвама Солнечного танца. Подъехав к стойбищу я спешился и на полу в вигваме Солнечного танца наткнулся на рисунки, значение которых прочесть мне не составило большого труда. Весь пол был испещрен следами, изображавшими конские копыта: одна сторона — копыта с кавалерийскими подковами, другая — без подков; а в центре виднелись фигурки, в которых, опять же, можно было опознать солдат и индейцев; но индейцы стояли, а солдаты как бы падали перед ними головой вперёд. Самое удивительное, что ветер, насквозь продувавший частокол, следов почти не занес, а ведь рисунки были сделаны на самом что ни на есть сыпучем песке.

Наблюдать эти рисунки, к несчастью, довелось и нашим разведчикам из Ворон и Ри, и надо заметить, что послание на песке произвело на них удручающее впечатление. С лицами молочно-восковой бледности они обступили своих толмачей Митча Боуэра и Фреда Джирарда и наперебой стали втолковывать им зловещий смысл песочных письмен.

На ковыльных ногах я как раз маялся неподалёку, испытывая мутную тоску от вчерашнего спиртного; с утра меня вывернуло при одном взгляде на солонину, но даже спасительная рвота не принесла облегчения организму — все валилось из рук, набухшие веки слипались, как тесто, и больше всего на свете хотелось забиться куда-нибудь в тень и чтоб никто не трогал; но зато, как бы в виде компенсации за всю тяжесть остальных членов моего тела, в голове стояла удивительная легкость, из-за которой, даже не зная слов, я прекрасно понимал, о чём толкует разведка.

В разгар их переговоров в расположение въезжает Кастер, и Митч спешит к нему с докладом о ритуальной живописи с изображением, значит, падающих, то бишь, надо понимать, убитых солдат. Кастер уже готов пожать плечами на эту дикарскую, как он полагает, выходку, но тут вперед выхожу и я говорю: «Генерал!»

Кастер взирает на меня с недоумением — мол, что это ещё там за вошь выискалась; но быстро припоминает (я говорил, что на память он не жаловался) и подымает бровь: «Ах, это ты, гуртовщик! А мне казалось, что твое место среди мулов!» — при этом он, однако, не сердится, а наоборот — ситуация его даже забавляет.

— Я что-то сделал не так? Или не так понял? — спрашивает он усмехаясь. — Я, видите ли, не Господь Бог, а всего-навсего полковой командир…

— Сэр, — говорю я решительно, смаргивая пьяную слезу, — не знаю, насколько вы довольны действиями ваших разведчиков, но у меня сложилось впечатление, что по факту их доклада вы склонны расценивать данный живописный инцидент в качестве простого суеверия и, боюсь, что тем самым не придали ему того значения, какого он, несомненно, заслуживает.

Боуэр и Джирард одновременно начинают сверлить меня недобрым взглядом, но меня им уже не остановить.

— Видите ли, сэр, — мужественно продолжаю я, — с индейской точки зрения никакого суеверия здесь нет, и было бы глупо полагать, что индеец станет заниматься подобными пустяками. Быть индейцем отнюдь не означает тешить себя исключительно иллюзиями и принимать желаемое за действительное; а ежели кто так считает, то он сам невольно впадает в глубочайшее заблуждение, какое пытается приписать противнику. Мир, творимый индейцем, настолько же магичен, насколько и реален: одно зиждется на другом и без оного теряет свой смысл. Человек, написавший эти письмена, очень умный человек. Что касается магии, то о её воздействии на ваших индейских союзников даже говорить не приходится — достаточно взглянуть на их лица; но, сэр, вспомните, пожалуйста, и себя: разве не такое же воздействие произвёл на вас обугленный скелет в долине Тонг? Вот что такое магия, сэр! И смею вас уверить, что для писавшего на сей данный момент не столь уж и важно, сбудется его предсказание или нет: сбудется — очень хорошо! — значит, это было пророчество, прозрение, предвидение — называйте, как угодно, генерал; а и не сбудется — что ж, его вины в этом нет! — в конце концов не всем же предсказаниям сбываться, это, повторяю, пока что и не важно; но что действительно важно, так это то, что предсказание сделано и, хотим мы того или нет, ОНО УЖЕ ДЕЙСТВУЕТ. Генерал! В вашей власти было отдать распоряжение и захоронить останки несчастного, в вашей же власти распорядиться и стереть эти жалкие, как вам сейчас представляется, писульки — их, впрочем, и без вас уже к вечеру занесет песок; но, генерал, — помяните мое слово! — пока вы живы, ни схоронить, ни стереть увиденное вам не удастся — оно пребудет в вашей памяти так же, как и в памяти ваших подчинённых, и с этим вы уже ничего поделать не сможете — дикарь перехитрил вас! На то и была рассчитана магическая, с вашего позволения, сторона событий… Ну, а что касается стороны реальной или практической, то мне даже удивительно, что все наши белые, чрезвычайно практичные мозги до сих пор не поняли очевидного: и скелет и рисунки — то послание вам, генерал; индейцы знают, что вы идёте за ними, следят за каждым вашим шагом и объявляют, что принимают бой!

Так (или примерно так) я и сказал Кастеру. На протяжении всей моей продолжительной речи на губах у него блуждает призрачная улыбка — из тех, знаете ли, улыбок, что в любой момент могут обернуться даже грозой Но грозы не разразилось. Выслушав меня до конца, Кастер откинулся в седле и разразился… смехом, да-да смехом, но таким — как бы это сказать? — скрипучим и деревянным смехом, что если б не очевидное, то я бы подумал, что с частокола прокаркал ворон. Впрочем как я уже имел честь заметить, голова в тот день у меня была светлая, и то, что казалось мне, не обязательно должно было казаться другим. На небе, во всяком случае, не было ни облачка, настроение у Кастера под стать погоде, и он явно был расположен к шутке.

— Гуртовщик, — говорит он, — у меня репутация довольно сурового человека, но вместе с тем я, пожалуй, единственный из всех высших офицеров, кто способен стоять и выслушивать рекомендации всяких шкуродеров. У меня, видишь ли, слабость к различным колоритным фигурам вроде того же Калифорнийского Джо или Бешеного Билла Хикока или вот — безымянного гуртовщика, что мнит себя великим разведчиком и лезет давать советы генералу. Чарли Рейнольдс, на что уж отличный разведчик, а к генералу со своими советами не лезет.

С этими словами Кастер стаскивает с головы шляпу и, опять же со смешком, отвешивает мне, безымянному гуртовщику, нечто вроде поклона. После чего отрушивает шляпу о сапог (или наоборот — шляпой сбивает с сапога пыль), но результат, значит, один и тот же: то ли случайно, то ли понарошку, но вся эта пыль летит мне, безымянному гуртовщику, прямо в глаза. Складно это у него получилось, очень складно.

— Что-то невесёлая у нас кампания! — изволит он пошутить дальше, желая, видимо, довести шутку до свойственного мозгам белого человека практического завершения. — Но ситуация исправима. Я назначаю гуртовщика разведчиком, и не просто разведчиком, а своим личным разведчиком! Отныне твоя задача неотлучно находиться подле меня и сразу докладывать всё, что только взбредет тебе не ум. Помни, что это военная тайна, и разглашать её запрещено.

Вот так я и получил долгожданный официальный статус.

Должность моя, как вы успели заметить, именовалась очень громко, пожалуй, даже слишком громко, и была, как я подозреваю, единственной не только в нашем толку, но и во всей американской армии. Однако ж, при всей её внешней помпезности, она настолько щекотала ноздри моего самолюбия, что первым делом захотелось тут же на неё начхать. Это ж надо, чего выдумал: ты, значит, человеку правду, а он в отместку назначает тебя своим личным официальным шутом — вот до чего может пойти людская неблагодарность! Но с другой стороны… генерал, он ведь тоже прав: он меня выслушал, не побрезговал, ни разу не перебил, а уж как воспринял, то, как говорится, его собственно генеральское дело — правда, оно штука такая, как палка, о двух концах… за неё не должность, за нее по шее схлопотать недолго! Выходит, я счастливо отделался. Ну, а что до шутовской должности, так и в самом деле — начхать. Шут — он на то и шут, чтобы говорить правду; он, может, вообще единственный, кто может позволить себе говорить правду, всю правду и ничего кроме правды — другое дело, что эту правду все загодя принимают за шутовство… При таком раскладе, будучи личным советником Кастера, я оказывался ещё больше не при деле, чем при обозе! Но зато уж моя новая должность давала мне и ряд таких заметных преимуществ, о каких раньше и мечтать не приходилось: во-первых, не надо было плестись в конце колонны и глотать чужую пыль, что уже хорошо; во-вторых, не нужно было выслушивать, чего о тебе думают всякие заезжие лейтенанты, наоборот — теперь ты и сам мог им сказать все, что о них думаешь, пускай послушают; ну и, наконец, можно было попытаться уберечь Кастера от тех ошибок, которые он без меня, наверняка, совершит… Все эти мысли вихрем пронеслись в моей светлой голове; я вытянулся в струнку и радостно отрапортовал: «Да, сэр!»

Не знаю, чего уж там ожидал от меня Кастер, но со смеху он едва не скатился с лошади; глядя на него, заулыбались и оба этих сумрачных типа — Боуэр и Джирард; и уже вслед за ними — смущённые индейцы, они народ, хоть и непонимающий, но компанейский.

Итак, получив повышение, я тотчас же был готов проследовать за Кастером с тем, чтобы немедленно приступить к исполнению моих новых обязанностей, однако даже при всей моей исполнительности сделать это было не проще, чем на хромой кляче угнаться за самой резвой кобылкой из всех, что на ту пору состояли под седло в американской кавалерии. Не проехали мы и двух миль как я успел убедиться, что генеральская репутация не только сурового человека, но и в высшей степени энергичного командира, нисколько не преувеличена: взад и вперед гонял он свою Викторию, а когда Виктория выдыхалась, денщик тут же подводил к генералу Денди жеребца не менее лихих скаковых качеств. В течение дня генерал неоднократно принимал разведдонесения, но для встречи с разведчиками он уносился на милю, а то и больше вперед колонны; возвращаясь назад, он скакал бок о бок с кем-нибудь из полевых командиров, беседуя с ним, и все это время генеральский адъютант лейтенант Кук, личность весьма примечательная своими далеко растущими бакенбардами, писал приказы и рассылал их с курьерами по войскам. Когда прибывали ответы, генерал окидывал их орлиным взором и мчался дальше. Поспеть за ним, боюсь, я не смог бы и на более трезвую голову.

Таковые попытки я вскорости и оставил. Оставил хотя бы уж для того, чтобы ничем, повторяю — ничем, не напоминать все того же генеральского братца Тома. Этот, с позволения сказать, пресловутый Том, в свою очередь, старался во всём походить на брата и на этом поприще достиг уже немалых успехов: положа руку на сердце, его смело можно было признать вылитой генеральской копией — на тех же условиях, на каких и копией бронзовой статуи признается всякая гипсовая труха. И вот этот генеральский дагерротип со шляпой набекрень (так окрестил Тома кто-то из его поклонников, то есть, не Тома, конечно, а этого, дагерротипа) изо всех своих цыплячьих сил тужился изобразить орла; смотришь — вот он маячит далеко впереди в позе ковбоя, озирающего окрестности, а то вдруг — фырк! — и галопом обратно, да так шустро, словно за ним лавина индейцев с томагавками, — да что ж ему так приспичило? — думаешь про себя, а это он, оказывается, решил письмо отправить… в дальние края, в обозную команду. Иногда, правда, он становился задумчив и тогда действительно здорово смахивал на генерала, размышляющего перед сражением; но это его состояние продолжалось недолго, шагов эдак десятьнадцать, после чего он спохватывался и вновь уносился прочь. Единственным оправданием Тому во всех его цыплячествах в глазах полка могло быть только поведение прочей молодой поросли генеральского рода, а именно: братца Бостона и племянника Армстронга Рида — но те, видать, уже вконец ошалели от бескрайних просторов свободы и вели себя так, будто выехали не на бой с индейцами, а на пикник с дамами. Мои претензии к его родственникам я готов был изложить генералу по первому же требованию, но за целый день времени для доверительного разговора у него так и не нашлось.

Но Боттс-то, Боттс, ну, как в воду глядел! Не знаю, говорит, мол, как там насчёт индейцев, но то, что Кастеры нас окружили, это уж точно! В одночасье взлетев по служебной лестнице, я как раз очутился в окружении Кастеров, и все тяготы такового окружения испытал прямо-таки на своей шкуре; в какой-то момент я даже ехал впадать в тихое помешательство: их много — а я один; их-то много — а поговорить не с кем… С такой тоски я даже стал заговариваться… с этим, генеральским денщиком по имени Бэркман, но у этого малого, в отличие от того же Тома, набекрень была уже не шляпа, а то, что под ней (шляпу он натягивал прямо на нос), и будучи косноязычным тугодумом, этот страдалец, значится, служил: Заду — денщиком, а всем прочим — задом для битья (в плане остроумия), по каковой причине и пребывал в постоянном напряжённом ожидании всевозможных каверз и подвохов со всех, буквально со всех сторон, кроме как со стороны… тех же Кастеров. Только после пытки Бэркманом — ах, как же он отличался от своего уошитского предшественника! — сумел я разглядеть до дна всю глубину генеральского коварства: мой вещий язык, казалось, был обречен на молчание.

Между тем в степи уже начинало смеркаться, и часов около восьми, отмахав порядка тридцати миль, мы с Кастером одновременно решили, что пора бы и на ночлег. Однако едва наш полк расположился лагерем, как появились вестовые из разведотряда Ворон. Они привезли известие о том, что след Лакотов, резко свернув на запад, пересёк Волчьи Горы и вышел в долину Литтл Бигхорн или иначе — Жирная Трава, как называли её индейцы. След был совсем свежим, и это означало, что, возможно, уже на рассвете нам предстоит вступить в бой.

Новость о том, что индейская стоянка находится от нас всего лишь в нескольких часах перехода и что всё идёт к тому, что завтра запахнет порохом, несмотря на секретный её характер, разлетелась по лагерю ещё до того, как Кастер её досконально переварил и сделал соответствующие распоряжения. Как распространяются такие вести я вам, конечно, не скажу; скажу только что сержанту Боттсу эту новость доложил лично я к моменту нашей встречи он на скорую руку уже чего-то перехватил и, по обыкновению, собирался в обход по лагерю — сунуть нос куда просят и куда не просят.

— Ну, и что я тебе говорил? — сказал мне Боттс. — Завтра мы уже будем в деле, а Терри с Гиббоном ещё топать и топать как минимум сутки. Даже на разбор скальпов не успеют. Придут, а все уже кончено. Обскакал их Крепкий Зад! Зад, он хоть и большая задница, а вишь — не только крепкий, а ещё и умный!

Я попросил Боттса говорить потише, ибо наш разговор проистекал в непосредственной близости от командирской палатки, где даже у стен могли быть командирские уши, но Боттс только отмахнулся — командирские уши были заняты тем, что как раз в эту минуту выслушивали Кастера, а Кастер, как водится, выслушивал себя.

— Так что в данный момент им не до нас, — ухмыльнулся Боттс. — Но трепотню и впрямь пора кончать, потому как бойцы заждались…

Я это к чему рассказываю? Понимаете, при всех своих недостатках, ну там, языкастости, склонности к злоупотреблениям вредными напитками, солдафонской, опять же, грубости обхождения, Боттс был совсем не плохим, а очень даже хорошим сержантом, а уж о солдатах пекся, как о родных детях, очень за них переживал.

— Ох, уж эти рекруты, — вздыхал он по поводу подготовки новобранцев, — пороху никогда не нюхали, что ли? Он ещё и в бой не вступал, а слазит с коня — смотришь, а у него уже поджилки трясутся! Может, он и коня никогда не видал, а? Спрашиваешь, а он не мычит не телится, вернее — только то и делает, что мычит… А стрельба? Просто зла не хватает! Ему не сегодня-завтра под пули лезть, а он из карабина стрелял всего два раза в жизни, да и то — не в живую натуру, а уже в готовый натурморт из какой-нибудь тыквы… А индейцы? Ему с ними сражаться, а он, если и видал их, то только издали; а если и не издали, то уже не индейцев, а — чёрт его знает кого!? — вроде тех бездельников и попрошаек, что так и шастали вокруг форта — пожрать да выпить на дармовщину. Но разве ж то индейцы, Джек?! И вот я им говорю: спокойно, ребята, помните, что «Спрингфилды» от быстрой стрельбы нагреваются, и тогда заедает выбрасыватель; а что до магазинных винтовок, какими, значит, и являются те же «Винчестеры» или «Генри», которых шустрые доброхоты понапродавали индейцам, то в панику вдаряться нечего — достать вас может только шальная пуля, потому как «Спрингфилды» бьют в два раза дальше. Отсюда ясно, что пока тот индеец доскачет, чтобы сделать в тебе дырку, ты без лишней спешки успеваешь проделать в нем две, так что шансов скопытиться у вас, ребята, слава Богу, вдвое меньше, чем у ваших врагов!

Насчёт шансов я бы с Боттсом поспорил, а вот озабоченность его подготовкой рекрутов я вполне разделял. Рекруты составляли едва ли не треть наших сил. Были среди них и неудачливые ирландцы, и пара-тройка итальянцев и даже немцы. С немцами, с теми вообще выходил какой-то странный военный казус: многие из них драпанули в штаты как раз опасаясь призыва в свою немецкую армию — и что же? — пошатавшись по портовому востоку и не найдя применения своим рабочим рукам исключительно в меру языковых трудностей, они, опять же, попадали в армию, но уже в американскую, и уже в качестве американских солдат отправлялись на фронтир, где неразборчивые индейцы, значится, и снимали с них скальпы, выпускали кишки и дырявили почем зря из «Винчестеров», «Генри» и какой-то совсем допотопной рухляди. Помирать не до срока и так радости мало, но этим ребятам, им и вовсе не позавидуешь — это как-то, знаете, даже ни в какие ворота не лезет: смотаться от одной армии, чтоб угодить в другую, и забраться на край света, чтобы с тебя там снимали скальп, это даже совершенно обидно… А ещё как подумаешь, Что с их мычанием им даже не втолкуешь, что звук «чмок» издают не только поцелуи, то и совсем горько делается: эту истину им приходилось постигать на собственном же, увы, запоздалом опыте.

В думах об этих несчастных мы и стали прощаться с Боттсом, как вдруг из офицерской палатки донеслось Негромкое песнопение; мы переглянулись и остались послушать. Офицерский хор исполнил «Энни Лаури», затем ещё что-то столь же трогательное и не способствующее поднятию боевого духа; затем — «Спасибо тебе, Господи, за благодать Твою», отчего мне сразу пригрезилась наша церквушка на Миссури, а с нею и Преподобный с его Преподобной Супругой — даже слеза прошибла. И ведь понимаете, как песнопение оно конечно, не отличалось особой слаженностью — оно, прямо скажем, было не ахти какое, вот именно, что не ангельское, а до глубины души офицерское, но в этой дикой пустоши, где до нас, может, и нога-то белого человека никогда не ступала, от этих песен повеяло чем-то таким простым и безыскусным — вот как тепло родного очага, так что послушать выступление офицерского хора собрались не только мы с Боттсом, но и внушительная толпа рядовых, включая, промежду прочим, как и тех, кто не смыслит в пении, так и тех, кто слабоват в английском, — вот какова она, волшебная сила искусства; жаль, что не все это понимают…

Так вот, как ни печально, а недопонимание музыкального момента выказали, на мой взгляд, вернее, мой слух, и наши офицеры. Оно, конечно, чего греха таить — растравили они душу до самого донышка, не хуже индейских плакальщиц, да только больно уж не ко времени занялись они этим слезоточивым делом, потому как на всякое пение — должон быть свой особливый час. И если уж о том зашла речь, то в бытность мою Шайеном я, например, и представить себе не мог, чтобы нашим голосистым скво вдруг стукнуло в голову провожать мужчин на врага… погребальным плачем. В общем, не знаю уж, кто там из офицеров был главным за репертуар, но, судя по программе, это был явный меланхолик; дали б ему оркестр и — чует мое сердце! — вместо «Гарри Оуэна» пришлось бы нам выступать в поход под звуки траурного марша.

О том, что подобный настрой действует на бойцов не в ту сторону, офицеры догадались лишь под конец и после короткого совещания решили выступить с чем-нибудь более жизнерадостным, но, опять же, ни до чего лучшего, кроме как этой вот: «Что за весёлый славный парень…» они не додумались, на что, значит, Боттс, со свойственной ему громогласной прямотой не преминул заметить, что «если это они про Кастера, то это, надо понимать, сарказм».

На этой саркастической ноте и завершился офицерский концерт, и так уж получилось, что едва закончили выступать офицеры, как подошла пора выступать всему полку; так что, ещё не заполночь мы вновь оказались седле и, стараясь не шуметь, двинулись в направлении Волчьих Гор.

Большая часть нашего пути пролегала по жиденькому ручейку, что весьма кстати стекал в Роузбад откуда-то сверху и тем самым послужил нам единственно надежным ориентиром в этой глухой вороньей ночи. Темень стояла такая, что хоть глаз выколи, вытянешь руку — пальцев не видать, вот задним и приходилось скакать: хочешь — на плеск воды, а не хочешь — води носом, где пыль погуще; подавать же голос было строжайше запрещено — якобы в обеспечение скрытности нашего маневра. Ну да насчёт скрытности Кастер пожалуй, что погорячился — отдал приказ скорей для очистки совести, чем для выполнения. Знаете, что бывает, когда на марше теряются целые отряды? Объясняю: кто — кружкой по котелку, кто — ложкой по карабину; кто свистит, кто шипит, кто ухает; ну, а кто и ругнется — куда ж без этого? — хоть и сдавленно, но достаточно выразительно, чтобы откликнулись… При такой мороке проскакали мы всего-то миль шесть, пока, значит, не развиднелось и мы не оказались у подножья хребта. Здесь мы и сделали наш последний привал, и было это в половину третьего ночи. Что ж, погоня за индейцами подошла к концу. С первыми лучами солнца мы должны были пересечь наш последний рубеж перед атакой. Этим рубежом и считался водораздел меж долинами Роузбад, где пока что находились мы, и Литтл Бигхорн, где спали ни о чём не подозревавшие Лакоты. Так по крайней мере виделась оперативная обстановка с нашей стороны. Не скажу, что всеми, за всех ручаться не могу; главное — так она виделась человеку, от которого в высшей степени теперь зависела наша общая полковая судьба.

Вот и место для привала было выбрано с таким расчётом, чтобы — ни-ни! — чтобы — не дай Бог! — не потревожить индейский сон. Весь полк загнали в глубокий овраг и шепотом передали приказ: спешиться и ждать рассвета.

Надо ли говорить, что, как и большинство бойцов, я не то что спешился, а просто-таки плюхнулся на землю, как тот обозный тюк; ткнулся головой о камень, кое-как примостился и давай считать слонов. Считаю-считаю, считаю-считаю, а потом вижу: сколько их не считай, а все без толку. Ну я и бросил. Сел, огляделся, смотрю — а не только я, кажись, никто не спит! Кто-то ещё ворочается, кто-то за водичкой пошёл, а кто, как и я, сидит — глазами лупает, окрестности изучает. Хотя изучать особенно нечего.

Кстати, о Волчьих Горах: не знаю, кто им выдумал такое название, но до настоящих гор им, как говорится ещё расти да расти; на самом деле, они просто «плохая земля» в том смысле, какой в это слово вкладывают индейцы. Нет здесь ни головоломных круч, ни заоблачных вершин, а так — все больше холмы разнообразных калибров, балки да овраги — унылые, в общем, места; особенно при том, что и почва для растительности не слишком любезная, потому как есть — щелочная.

Естественно, то есть, с точки зрения законов природы, вода в ручье тоже была не сахар — не вода, а щелочь едкая; и совершенно закономерно, из тех же соображений, пить её отказались даже кони, а те, кто попробовал (я имею в виду рекрутов), те горько о том пожалели: кофе, сваренный на такой воде — напиток незабываемый по своим бодрящим качествам, язык от него облазит, как змея в линьку… Так что я очень даже поцимаю, от чего некоторые наши новобранцы вдруг пошли на нарушение дисциплины, устроив нам индейскую пляску с воплями и улюлюканьем. По всему поэтому, я думаю, что ежели кому из крепконервных и удалось поначалу заснуть, то пробужденье попортило нервы изрядно. А вот Кастер, тот за эти два дня, по-моему, не только не спал, но даже и не присел, если не считать лошадь. Более того — я даже не заметил, чтобы он завтракал, обедал или ужинал. И уж, само собой, занимался наружностью. Грязная щетина была уже достаточно отросшей, чтобы придать прославленному генералу вид завсегдатая третьесортного салуна в какой-нибудь дыре типа Канзас-сити. Его сорочка, всегда отличавшаяся ослепительной белизной, теперь могла успешно соперничать цветом с дорожной пылью. Но, тем не менее, генерал не утратил изысканности манер и того внутреннего свечения, которое многих заставляло вытягиваться в струнку даже когда Крепкий Зад не мог видеть этого подобострастного рвения, а газетного репортера мистера Келлога это свечение влекло к его источнику как мотылька к пламени свечи.

Мне вдруг захотелось немедленно, ещё до рассвета, повидать Лавендера, Кровавого Тесака и Боттса, хотя мы с ним расстались совсем недавно. Какое-то смутное чувство, по мере приближения рассвета перераставшее в безнадежную уверенность, дало мне понять, что при свете дня мы уже не увидимся.

Я уже было собрался отправиться на поиски своих приятелей, как вдруг весь лагерь в считанные секунды превратился в суетливо копошащийся муравейник, обитатели которого, чертыхаясь и лязгая оружием, занимали свои места в походной колонне. Тогда я помчался искать своего патрона и вскоре услышал его спокойный голос, которым он отвечал на неуместные вопросы репортера Келлога.

— Да-да, не дожидаясь подхода вспомогательных сил, — твёрдо произнес он, — я решил ещё до рассвета войти в долину Литтл-Биг-Хорн и с первыми лучами рассвета э… достичь, цели операции, застигнув противника врасплох, ибо, как говорили древние, кто предупрежден, тот вооружён…

В это время ему подвели Викторию, он вскочил в седло и помчался в голову колонны.

Взгромоздясь на своего пони, я через некоторое время присоединился к нему, вернее, к многочисленной толпе офицеров и разведчиков, которые густо облепили героя, видимо, желая погреться в лучах славы, которая воссияет с «первыми лучами рассвета», как, конечно же, зафиксировал в своем отчете для газеты мистер Келлог.

После стремительного ночного марша мы вошли в долину Литтл Бигхорн. Встречал нас разведчик Боуэр, который не без гордости сообщил генералу, что обследовал все холмы, окружающие долину, что под их прикрытием может разместиться целая армия и никому вокруг и в голову не придет, что…

Кастер нетерпеливо кивнул и отъехал в сторону, наблюдая как колонна вползает в долину и закручивается там плотными змеиными кольцами.

И вот, едва лишь хвост этой гигантской змеи подтянулся к туловищу и растворился в нем, на востоке начала заниматься заря. Серая предрассветная дымка сначала порозовела, затем цвета начали постепенно делиться на красное и голубое и по наполненной людьми и животными долине скользнул первый золотой луч…

Кастер выпрямился в седле, слегка тронул шпорами бока Виктории и направил её к небольшому взгорку, чтобы оттуда, видимо, скомандовать нечто, которое непременно должно было войти в историю Соединённых Штатов, но его голос вдруг потонул, растворился в жутком вое такой фантастической силы, что он не только перекрыл историческую команду генерала, но и привел в полную панику весь цвет кавалерии вышеупомянутой страны.

Загрузка...