Глава 7. МЫ ПРОТИВ КАВАЛЕРИИ

Вороны заявились к нам на следующий день, и мы с ними славно повоевали. Правда, кто победил — было не совсем понятно. Поэтому через день повоевали ещё немного. Потом мы воевали с ютами, потом — с Шошонами. Потом выторговали немного лошадей у Черноногих и с ними тоже повоевали. Война приносила Шайенам радость, если удавалось одолеть врага, и горе — если наоборот. Тогда над деревней день и ночь раздавался скорбный вой плакальщиц. Потому как ежели индейцы любят воевать, это вовсе не значит, что они любят терять на войне близких. В племени все друг друга искренне любят. А врагов — ненавидят. Ненавидят за то, что они — враги, но переделать их вовсе не стремятся.

А когда наши побеждали — в деревне был праздник. Если война случалась где-нибудь рядом, женщины и дети потом выходят на поле боя и добивают раненых врагов — дубинками или ножами, уродуют трупы, отрезают на память носы, уши, половые органы. О! Это для них первейшая радость, лучше не придумаешь… Да уж, повидали б вы с моё — не были б таким чувствительным… Вот Бизонья Лощина — она мне матерью была, иначе не скажешь. Добрая душа. Помню, когда был поменьше — то и дело обнимает меня, прижимает к своему толстому животу и улыбается, а лицо у ней — как луна, и от жира блестит. И варёной собаки обязательно кусочек получше подсунет. Ночью укроет, чтоб не замёрз. А ещё — жвачку индейскую давала всё время, одежду расшивала бисером… И много-много всякого делала для меня, как мать. Короче, женщина на все сто процентов, как и Старая Шкура — мужчина на все сто. Белых баб — хоть дюжину самых лучших собери в одну, всё равно Лощине и в подметки не сгодится. И при всем при этом что бы вы сказали, если б увидели, как это золото-женщина раненому бедняге-Вороне брюхо ножом вспарывает, а потом кишки оттуда наружу вытягивает?.. А я вот ничего бы не сказал. Потому как постепенно понял, что глупо с ними спорить. Раненые Вороны, Юты и Шошоны тоже не спорили и пощады не просили, потому что сами то же самое творили. Так какого ж чёрта я буду лезть со своим уставом? Вы помните, как Старая Шкура рассуждал про бледнолицых? Ведь как не нравилось ему всё, что они вытворяют, но Шайен решил, что у них, наверное, есть свои резоны поступать так, а не иначе…

Ну, а я, — как же я мог допустить, чтобы переплюнул меня индеец — превзошёл терпимостью? И если Бизонья Лощина или какой-нибудь шпингалет краснокожий прибегал из прерии в деревню довольный как слон — сжимая в кулаке кусочек человеческого члена, я — как и все; — говорил что-нибудь типа: «Ух ты, здорово!»

К тому же у меня тогда возникла проблема посерьёзнее. Я был ещё малой, но уже убил своего первого врага и, значит, стал воином. И теперь, если случалась война или стычка какая, отлынивать было не так-то просто. Становиться химанехом, как Маленькая Лошадка, я желания не испытывал, хотя против него лично я ничего не имею. Так что делать было нечего — приходилось воевать. Единственное, что мне оставалось — попытаться по возможности поменьше убивать. То есть, в обороне — когда на нас нападали — я, конечно, сражался вовсю — на совесть, так сказать, но если это мы затевали заваруху — старался не лезть на рожон.

Короче, пытался сохранить подобие цивилизации, и своих диких друзей при этом не подвести. Не так-то это просто — чтобы и волки были сыты, и овцы целы. А иногда никак нельзя было отвертеться, и приходилось поступать по-дикарски. Бьюсь об заклад — вы, сэр, и представить себе не можете, что это значит!

Конечно, не можете. Так вот, я, конечно, вовсе не лез из кожи вон, чтобы насобирать побольше скальпов, но время от времени мне приходилось «брать волосы». И если уж я в этом признался, то надобно вам знать, сэр, что волосы не только с убитых снимают. Случается, что и с раненых. С живых, то есть. И нож при этом не всегда бывает острым. Бывает и тупым. А скальп от черепа с таким мерзопакостным звуком отрывается — чмок!.. Конечно, я старался как можно реже этим заниматься, но иногда Младший Медведь околачивался где-нибудь рядом, тогда делать было нечего… А он к пятнадцати годам уже столько волос набрал (весь с ног до головы скальпами обвешался) и ходил лохматый, словно гризли.

Только вы не подумайте, что у Шайенов на скальпах свет клином сошёлся. Нет, к счастью для меня были у них и другие способы отличиться. Вот, к примеру, такой обычай: надо ворваться в толпу врагов и кого-нибудь из них не убить, а просто стукнуть легонько рукояткой томагавка или специальной дубинкой, просто прикоснуться — ну, вроде как в «горелки» играешь. Это ещё почетнее считается, потому как гораздо опаснее. У Шайена вообще вся жизнь, если сказать в двух словах, — риск и опасность.

Так что, если кровь чужую проливать не хочется, всегда можно поупражняться в эти самые «горелки», что я и делал — очень даже часто — хотя чемпионом по этой части не был, не совру. Я же не совсем чокнутый. И с Койотом тягаться никогда не брался. А уж он среди мальчишек был в этом деле самый натуральный чемпион, и считался героем почище Младшего Медведя со всеми его скальпами.

А у Медведя никак не получалось, хотя старался всех сил, но в самую последнюю минуту раз за разом нервы сдавали. И вместо дубинки хватал топорик и не просто прикасался, а рубил с плеча. А вот Койот — это да! Бывало, ворвется без оружия в самую гущу врагов, хлещет легонько всех подряд своей маленькой плеткой — они и глазом моргнуть не успевают.

И ведь все делают, чтобы его прикончить, а он возвращается к своим без единой царапины, как заколдованный, потому что ему помогают духи.

Ну, про войну я мог бы часами рассказывать; тысячу историй могу рассказать — и ни разу не повторюсь. Кто сам всё это пережил, тому не наскучит рассказывать, но слушать, наверное, довольно однообразно. Так что я не буду злоупотреблять, а то вам покажется, что воевать — это так просто, вроде как на трамвае прокатиться. И насчёт своих ран тоже не буду вдаваться в подробности. А у меня их много было, до сих пор шрамы остались, вроде татуировки.

Тем летом, когда мы откочевали вверх по реке Паудер, один полковник — его звали Хорней — напал со своими людьми на деревню Лакотов, которые стояли тогда на берегу реки Голубой — это левый приток Северного Платта. Так вот, белые, значит, поначалу и убили восемьдесят человек, хотя у этих Лакотов с белыми был договор — а иначе солдаты бы их просто не нашли, это ведь ясно как день. Да они и сопротивления почти не оказали (потому-то их и порубили как капусту — восемьдесят человек). Среди убитых были женщины и дети, потому как воины, когда появилась кавалерия, отступили. Вы, небось, скажете, что это похоже на трусость. Ничего подобного, дело тут просто в невежестве. Это я и про индейцев, и про белых говорю. В женщину стреляет только трус — это, конечно, так. Но кавалерия, когда несётся галопом, их просто не разглядит и может принять за воинов. А дети гибли от шальных пуль.

Ну, а то, что индейцы бежали, а женщин своих бросили на произвол судьбы — тут просто надо знать их повадки. Краснокожие, когда друг с другом воюют, атакуют по очереди: ты в атаку — я бегу, потом я в атаку — ты бежишь. Все честно, по правилам, и каждому дается шанс. Но белые-то этих правил не знают, а если бы и знали — не стали бы им следовать, потому как они же не для удовольствия воюют. Да белый человек вообще воевать не станет, если найдёт другой способ добиться своего. Белому важно убить твой дух, а тело — Бог с ним… Это и военных касается, и штатских — пацифистов всяких. А у Шайенов нет у ни тех, ни других. Они воюют не за власть, как белые. Они воюют потому что это им и приятно, и полезно — а власть их не интересует.

Так вот, мы в своём стойбище сразу обо всем узнали. Как узнали — кто его знает. Каким-то таинственным индейским способом, который я объяснить не могу, я уже говорил, так что просто поверьте мне на слово, как и я поверил. А мне об этом рассказал Рыжий Пёс, а он узнал от Орла. Потому как он ловил орлов — это было его ремесло, особая шайенская профессия. Через пару минут новость разлетелась по всей деревне. Вожди на этот раз никакого совета не собирали, потому что от Лакотов никто не приезжал и ничего не предлагал, а во-вторых, вся эта история лишний раз подтвердила мудрость Старой Шкуры, который предлагал держаться от белых подальше, чтобы не давать им повода совершать подлости.

Остаток года мы провели там же, на реке Паудер. Места здесь были лучше, чем на Платте: в изобилии стройматериалы, дичь и дрова, лоси и медведи. А милях в пятидесяти к западу поднимаются горы Биг-Хорн и их синие склоны уводят ввысь к серебряным шапкам. Вот эти-то склоны и богаты и лесом, и дичью, и всем на свете, а тающие снега на вершинах все лето питают ледяной водой быстрые речки. Когда пришла зима, мы отложили свои войны и только время от времени, ставя в прерии ловушки на бизонов, натыкались на небольшие группки каких-нибудь врагов, которые занимались тем же. И тогда Белая прерия местами обагрялась кровью.

Но порой было слишком холодно, чтобы воевать. Да и снег коню по брюхо. И, помню, однажды мы вчетвером возвращались в метель после неудачной охоты и наткнулись на шестерых Ворон. Мы устало потянулись за спину, — за луками, — но Вороны показали нам жестами: «Повоюем потом, когда будет хорошая погода», и поехали своей дорогой. Мы вздохнули с облегчением: метель была — ужас, ничего не видно. А когда и впрямь ударял жуткий мороз, когда слова замерзали на тубах, а ветер резал щёки, словно ножом, тогда мы жались поближе к своим типи, ели сушёное мясо, которое заготовили летом и хранили в шкуряных мешках, а ещё сало, и чем жирней — тем лучше, потому как когда набьешь брюхо жиром, он тает внутри и согревает лучше всего на свете. И долго йотом ходишь сытый и довольный. И жирные женщины зимой росли в цене. Если не ошибаюсь, в ту самую зиму за громадную толстуху, что сидела возле вождя, когда загоняли антилоп, отдали шесть коней и других подарков столько, что не сосчитать. Все это забрала себе её семья, а она сама отправилась в типи своего жениха.

Той зимой Ничто как-то раз набирала снег возле своего типи в чайник, а я спрятался неподалёку и прокричал сойкой, но она никакого внимания не обратила, словно меня и не было, а потом её мамаша вышла, бросила в меня косточкой и сказала: «Уходи, плохой мальчишка». Этим мои любовные похождения в ту зиму и ограничились.

Когда начало таять, мы все, — мужчины и животные, — исхудали изрядно. Осталась кожа да кости. Свежего мяса хотелось так, что хоть свой собственный язык проглоти. Да, когда ты худой, голодный и молодой, весны ждешь, как никогда.

Старой Шкуре к тому времени пошёл седьмой десяток, но жизненные соки в нем проснулись раньше, чем в деревьях, и его молодая жена, Белая Корова, опять забеременела. Из отпрысков я пока что называл только Горящего Багрянцем и Маленькую Лошадку, потому как дружил с ними, но кроме них было множество девчонок, мал мала меньше, которых я просто не замечал — потому как одни были ещё совсем малые, а ровесниц своих — не замечал потому, что у Шайенов это не принято — они тебе вроде как сестрёнки. А ещё множество детей поумирало…

Падающая Звезда, жена Горящего Багрянцем, тоже была беременна.

И ещё множество женщин забеременели после зимнего затишья в военных делах. Их приплод должен был компенсировать наши потери — если, конечно, мальчики родятся и дорастут до положенного возраста. К тому времени на каждого взрослого воина приходилось пять или шесть женщин, Я о наших потерях ещё не говорил, словно мы все время только побеждали. Но нас тоже били — примерно так же часто, как и мы, так что в конце концов выходило так на так, Шайены от всех остальных племен отличались тем; что их всегда было меньше, чем их врагов. Не числом, а умением, как говорится.

А потери у нас, конечно, были. Раненых я не считаю, потому как их, даже совсем безнадежных, ставили на ноги шаманы, как меня — помните? Но чтоб вы поняли, сколько наших поубивали, скажу, что к весне из пяти воинов, что ходили в набег за лошадьми, троих уже не было — погибли. Холодное Лицо, Большая Челюсть и Жёлтый Орёл. А Пятнистый Волк, которого — помните? — вырубила Кэролайн, когда он хотел напасть на мою белую мать — так его убили Поуни ещё прошлой весной. Я назвал только тех, кого вы, может быть, запомнили. А вообще, мы и в лучшие времена не могли выставить больше сорока взрослых воинов.

Я долго думал, что клан Старой Шкуры — это и есть всё племя Шайенов. Потом решил, что это, наверное, один из главных кланов. Но в конце концов оказалось, что это всего-навсего одна единственная семья: у нас в деревне все были родня — либо по крови, либо по мужу или по жене.

Время от времени к нам прибивался какой-нибудь чужак-бродяга, это случалось нечасто, и мужчин всё равно не хватало.

Надо вам сказать, что Шайены, вообще-то, не любители «сор из дому выносить» — языком почем зря не болтают. Так что я долго не мог докопаться, отчего это семейство Старой Шкуры держится особняком — отдельно от остальных Шайенов. А дело было вот в чем…

Давным-давно, когда Старая Шкура был ещё мальчишкой, его отец повздорил из-за женщины и убил своего соперника — тоже Шайена. Ну вот, собрался он со всем семейством и ушёл, и жили они отдельно. А потом он умер, а родня его так долго прожила сама по себе, что возвращаться к своим — совсем не улыбалась им эта мысль. К тому же пятно позора на них все ещё оставалось, и если случалось им наткнуться на соплеменников, они, бывало, потупятся глаз не поднимают ни на кого и смотрят разве что украдкой исподлобья. За это их прозвали «татоимана» — Смирные Люди, значит.

Ну, Старая Шкура, конечно, стал у них главным, потому как был он и храбр, и мудр, и щедр, и со временем их позвали назад, к вигвамам Выжженной Тропы — по случаю пляски Солнца, когда все племя собирается вместе… И что бы вы думали, этот красавец выкинул, как только его приняли назад? Ну, конечно, тот же самый номер выкинул, что и его родитель: увел жену у одного воина из клана Власяного Шнурка! Видать, это у них в крови у всех мужчин в роду: по бабьей части все не громах. Ну Старая Шкура, конечно, оставил мужу пару лошадок «в порядке компенсации, так сказать, того это не устроило и погнался он за Шкурой, в схватке получил стрелу в горло — прямо в трахею — и умер, задохнулся.

Ну, после этого Старая Шкура на эту самую пляску больше не появлялся, А кто ещё из его родни оставался — все ушли с ним и много лет кочевали по прерии сами по себе. Потом опять их простили: время-то шло. И к тому моменту, когда я у них: очутился, им уже разрешили посещать все шайенские сборища, хотя ставить свои вигвамы в кругу Выжженной Тропы Шайен не рекомендовалось. Но они и впрямь долго вели себя довольно смирно.

Но вот последнего пригодного жениха увела та толстуха, про которую я говорил. Шайены ведь на кровосмешение в жизни не пойдут, а новых людей у нас больше не появлялось после Желтого Орла, да и тот уже погиб, оставив двух вдов и полный вигвам сирот, который пришлось усыновить Тени-Что-Он-Заметил.

Так что осуждать вождя за его решение двигаться на юг с началом весны, наверное, нельзя, хотя оно — решение это — пожалуй, не вяжется с его принципом — держаться подальше от белых. Нам просто необходимо было сделать вливание свежей крови прежде нем опять проливать её, а Шайены большей частью располагались южнее, за Платтом. Правда, рядом — по берегам реки Паудер были Лакоты, а у нас ведь с ними военный союз, но Старая Шкура, надо вам сказать, — как только речь заходила о родственных связях — сразу превращался в такого чванливого типа, что Боже упаси. Помните, как он изложил визитерам от Миннеконжу свою версию истории Шайенов? Он, конечно, всегда её помнил: Лакоты ещё перевозил свои типи на собаках, а у Шайенов уже было много лошадей. Вслух он об этом не говорил, конечно, но я-то знаю: он считал Лакотов людьми второго сорта.

Вот так и вышло, что в один прекрасный день женщины разобрали типи, из жердей соорудили волокуши, увязали на них шкуры и весь остальной скарб, пожитки, какие полегче, погрузили на собак какие покрупнее (тоже на волокуши увязали), а сверху среди прочего багажа кое-где привязали малых детей. Получился огромный растрепанный караван длиною с милю. И вот эта шайенская гусеница поползла на юг, отмечая свой путь кучами конского навоза, оставив за спиной старые закопченные жерди типи, груды белых костей и множество остывших кострищ.

Ехал и я. Ехал и не подозревал, что скоро опять стану белым человеком…

Так и добрались мы до самой Соломоновой речки — это протока такая, рукав реки Канзас в северном углу нынешнего штата, того же названия, и там, в пойме, обнаружили огромное стойбище с милю в поперечнике, где расположилось целиком всё племя Шайенов, которые в этом году зимовали все вместе — кроме нас, конечно. Ну, скажу я вам, мощное было зрелище! Такой силищи мне ещё видеть не доводилось: вигвамов, наверное, с тыщу. Каждый клан свои типи ставит в кружок, и эти малые крути образуют громадный круг племени. Все кланы были там: и Волосяного Шнурка, и Плешивые Люди и много других, о которых я раньше знал только понаслышке. А ещё там были военные общества — Общество Собак, например, это вроде как полиция у них, а ещё были Люди Наоборот, которые все делают задом наперед…

Когда вступали в круг племени, Старой Шкуре было явно не по себе: я-то это видел, потому как когда индеец среди своих по его лицу можно запросто читать» Но он зря волновался: никто не попытался нас остановить, никто не подошёл и не спросил: «Зачем вы пришли? Что вам нужно?» А они бы обязательно так и сделали, если б считали, что нам тут не место. Старик держался, как и подобает вождю, с достоинством, но я всё равно заметил, какое облегчение он испытал.

Потом навстречу нам вышли старейшины рода Выжженной Тропы, приветствовали его как брата и предложили ставить наши типи в их круге. Значит, всё — старый грех был забыт, все были счастливы и по этому поводу устроили большую ритуальную охоту на бизонов в верховьях реки Рипабликен, а потом каждому из нас пришлось съесть по шесть или семь грандиозных обедов, потому что всякий, кому ни попадаешься на глаза, так и норовил затащить нас в свой типи и устроить пир в нашу честь, и отвертеться было невозможно.

Ну, потом были, конечно, речи, и песни, и пляски в исполнении химанехов — с которыми теперь уже окончательно связался Маленькая Лошадка. Всё выло очень красиво и всем понравилось. Всем хотелось поболтать, посплетничать: Тень-Что-Он-Заметил развлекал публику своими смешными историями; все обменивались наварками налево и направо, и скоро возникла новая проблема: невозможно было упомнить, какие подарки ты сам приготовил дарить, а какие только что получил.

Я был в самой гуще всего этого столпотворения. Среди наших новых друзей были парни, которые глазели на меня с нескрываемым любопытством, и, небось, разговоров про меня было хоть отбавляй, покуда наши не выложили им всю подноготную, но я вам честно скажу: никто ни разу не поставил меня в неловкое положение — ну, разве что хвалили через край после того, как Старая Шкура, Горящий Багрянцем и Маленькая Лошадка пропели мне дифирамб.

Короче говоря, у нас все шло как по маслу. Но когда наши внутренние, чисто индейские проблемы так мило разрешились, тогда на первый план вышли проблемы внешние — как быть с бледнолицыми? Этот вопрос омрачал нам жизнь, словно грозовая туча, скрывшая солнце. Прошлой весной вышла неприятность с бледнолицыми: Шайены поймали в прерии четырёх коней, которые отбились где-то, а солдаты сказали, что это, мол, их лошади. Ну, вот, пришли они, одного Шайена убили, другого посадили в каталажку, и он там умер. Потом, уже летом, как-то раз наши юноши скакали по прерии, да наткнулись на почтовый дилижанс. Они у возницы попросили закурить, а он — давай в них палить. Ну, они пустили в него стрелу — руку проткнули. А на следующим день на деревню напали солдаты, убили шестерых индейцев, забрали лошадей. А Шайены, удирая от солдат, опять-таки наткнулись на обоз белых — ну, и отыгрались на них, конечно: убили двух мужчин и ребёнка.

Случались и ещё недоразумения — к примеру, один вождь — его звали Большая Голова — поехал с миром в гости в Форт-Кирни, а в него там начали стрелять, ранили. Шайенов всё это не на шутку задевало, потому как — по их меркам — они к белым относились дружелюбно. Даже после всех этих дел послали делегацию к представителю «Бюро но делам индейцев» и извинились. И женщину отпустили — которую захватили. Но понимаете, какое дело? — вся беда в том, что никогда у индейцев не было порядка. Убивали белых одни, а извиняться ездили другие. А потом солдатам под руку попадались вообще третьи. Солдаты их наказывали — на всю катушку, а индейцы потом отыгрывались — да не на солдатах, а на ком-то совсем другом. Вот такие дела…

Я довольно быстро понял, что труднее всего в жизни — по крайней мер, в моей — приходится тогда, когда надо решать: кто ты есть такой? Как в тот раз — помните? — когда я прикончил Ворону: он меня пощадил, потому что я белый, а я его убил, потому что я Шайен. Он иначе не мог, и я иначе не мог, и ничего тут не поделаешь, хоть тресни. Можно было б посмеяться да только не смешно, потому как речь о жизни и смерти.

В общем, Шайены постепенно начали подумывать о том, что, может быть, придётся им покончить с белыми — со всеми бледнолицыми на этих равнинах. Думаете, небось, — бредовая идея? Если б вы увидели то гигантское стойбище, вам бы так не показалось. Я, помню, всерьёз прикидывал: мы сами, к примеру, можем выставить тысячи полторы воинов, да ещё Кайовы и Команчи в союзе с нами — они к югу от нас жили, да старые друзья Арапахи помогут, да ещё Лакоты — с севера… Индеец из меня получился неплохой, а на свою родную расу мне было наплевать: не слишком-то много радости я от неё видел, благодарить не за что. А кроме того, захватывать Сент-Луис, Чикаго или Эвансвиль ведь никто и не собирался. Там жили бледнолицые — там им и место.

А потом как-то раз, помню, довелось мне послушать наших шаманов. Двое их было: одного звали Лед, другого — Мрак. Сила у них была громадная. Стоило им взмахнуть руками в сторону солдат — и те не смогут стрелять: пуля просто выкатывалась из ствола винтовки и падала тут же, не причинив никому вреда…

* * *

Помню, как я прятался у тропинки, на которой Ничто ходила по воду — дождусь, когда она пойдёт мимо, схвачу её за подол юбки, дёрну слегка — и отпущу. Правда, награды никакой мне за это не было. Если не считать, что к Койоту она относилась не лучше, чем ко мне, он ведь тоже за ней приударял. Мыс ним по очереди её обхаживали: если, к примеру, я поджидал её на тропинке, что вела к реке, то он мне не мешал, а пытался застать её, когда она пойдет в прерию собирать бизоньи лепешки. Поскольку особого успеха ни один из нас пока что не имел, мыс Койотом и не ревновали друг к другу, и отношения у нас были нормальные, то есть, никакие. Знаете ведь, как оно бывает; у тебя есть друзья, и есть враги, и ещё есть целая куча знакомых, на которых тебе, в общем-то, наплевать. Точно так же и у индейцев.

К тому же и время я постепенно стал ощущать по-индейски. Когда мы стояли на Соломоновой речке, и я пытался приударить за Ничто — мне тогда было уже лет, наверное, пятнадцать, но я не очень-то спешил добиться толку — как и она не слишком торопилась: вообще, Шайены своих женщин обхаживаю лет пять, не меньше; а мне, к тому же, ещё и рано было начинать. Бьюсь об заклад, вам и в голову не приходило, что краснокожие так медленно проворачивают свои дела по этой части! Но Шайены — они ведь воины, и потому предпочитают давление почём зря не сбрасывать. Вот вы сами попробуйте когда-нибудь обслужить женщину как следует, а потом пойти и подраться — и сразу всё поймете: вам просто захочется спать… Да, сэр, вы и представить себе не можете, как все это было интересно: громадное стойбище, шум, гам, суета. А потом пляска Солнца началась и длилась восемь дней кряду.

Сложнейшее действие, в котором непосвящённому ничего не понять, но Шайенам оно было необходимо, потому что укрепляло в них уверенность, что равных им нету, хотя куда уж дальше — они и так цены себе сложить не могли. В самоистязании всех превзошёл, конечно, Младший Медведь. Он попротыкал свою кожу толстыми пиками акации, как и положено на пляске Солнца; потом, минут через пятнадцать, повырывал их чуть ли не с мясом, и вонзил в других местах. К пикам были привязаны длинные жилы, на которых за ним волочились черепа животных. Так и красовался всю ночь, а на следующий день у него все тело выше пояса было одной сплошной кровавой раной, но они не думал залечивать её — смолой или глиной — а наоборот, хвастливо расхаживал вокруг, весь в запёкшейся крови.

Ну, а когда торжества закончились, начались типично шайенские дела. Кланы стали собираться и по одному покидать стойбище — отчаливать подальше от греха. И это после всех речей и клятв покончить с бледнолицыми, после грандиозных плясок и прочих ритуалов, в которых они черпали силу для такого подвига! Как говорится, война — ерунда, главное — маневры! Ехать куда-то и воевать уже никому не хотелось. Да и вообще индейцы хоть между собою и дерутся постоянно, связываться с белыми не очень-то стремились, потому как: дело это гиблое: если даже и победишь — всё равно добра не жди.

Я сказал, что кланы собирались и отчаливали по одному, но поначалу все двигались по двум направлениям — одни на север, другие на юг — потому как племя делилось, в общем-то, надвое. Большая часть кланов кочевали — поодиночке — по берегам Платта, а остальные околачивались вокруг форта Уильяма Бэрна по берегам рек Канзас и Пурчатори, что в южной части штата Колорадо.

Мы — люди Старой Шкуры Типи — относились, конечно, к северным Шайенам, и теперь вместе со всем кланом Выжженной Тропы двинулись на север. Ну, теперь, пока не забыл, должен вам сообщить, что за время пляски Солнца семейство Старой Шкуры провело огромную работу, и результаты были налицо: нам удалось пристроить — т. е. выпихнуть замуж — почти всех наших вакантных невест, и их мужья теперь влились в наши ряды. Это, а также то, что нас приняли назад в родной клан, привело Старую Шкуру в такое приподнятое состояние, что он, как пить дать, снова влип бы в какую-нибудь историю в чужой постели, но, к счастью, не успел — мы снялись с места и ушли. А иначе, ей-Богу, не миновать бы нам беды: я заметил, что он уже постреливает по сторонам своими блудливыми глазками, и две-три толстухи уже наметил себе в жертву. Ну, а сам я думал про Ничто, и помыслы мои были чисты, я мечтал только о том, чтобы услышать её тихий нежный голос и если повезёт, поймать быстрый взгляд её горящих, словно угольки, чёрных глаз.

В общем, прошли мы совсем немного, и тут — возвращаются наши разведчики, которых выслали вперёд, и сообщают, что впереди — колонна солдат движется нам навстречу, и до неё — один день пути. Надобно вам сказать, что во время пляски Солнца нам удалось купить несколько мушкетов — человека три из наших получили в руки это грозное оружие. Теперь Горб, например, рвался в бой, потому что уже много лет ждал такого случая. Но Старую Шкуру и главных вождей клана Выжженной Тропы беспокоила участь женщин и детей и потому мы развернулись и двинулись назад, на юг, чтобы попытаться отыскать кого-нибудь из соплеменников. Потом повернули на восток и вскоре догнали своих — это были южные Шайены, и мы снова слились с ними неподалёку от Соломоновой речки. Конечно, той силищи, что раньше, здесь уже не было, но Шайен сотни три воинов и десятка полтора мушкетов мы могли выставить.

Все были ужасно возбуждены, и я — тоже. Я даже не успел обдумать как следует свою новую позицию: как я уже сказал, теоретически я ничего не имел против того, чтобы полностью уничтожить всех бледнолицых в западной прерии, чтобы и духу их тут не было. Наплевать мне на них. К тому же, к западу от Сент-Джо я ни разули одного белого не встречал, и остатки моего белого семейства, наверное, давным-давно добрались до Солт-Лейк. Но размышляя обо всем об этом, я как-то не допускал мысли, что мне самому своими руками придётся убивать белых, это в мои планы совсем не входило. И вот теперь нам предстояло драться с кавалерией Соединенных Штатов, а я был на стороне Шайенов и, к тому же, воином не из последних. Вот и получается, что выбор у меня был невелик: либо отлынивай — и будешь трус, либо иди и воюй — и будешь предатель. Да, как ни крути, а Шайен — предатель. Помню, я тогда подумал, что лучше бы мы, как обычно, воевали с Воронами…

Да, сэр, тут было над чем поломать голову. Только я тем временем без дела не сидел. Я сбросил всю одежду и принялся наносить боевую раскраску — размалевывать себя жёлтым и красным. Потом стал затачивать на оселке наконечники стрел. Знаете, есть люди, которые в минуту нерешительности станут столбом, руки опустят и стоят, думают — дают волю воображению. Так вот — я не из таких я сразу даю дело рукам, а мозги — пускай поспевают за руками. Ну, а не получается — что ж, значит не судьба; а будешь сидеть сложа руки — всё равно ничего не высидишь.

Короче говоря, женщин и детей на всякий случай отослали мы подальше на юг — за реку Арканзас, хотя, надо вам сказать, Шайены к этому моменту настолько осмелели, что уже успели и на новом месте поставить свои типи и разбирать их не стали. Ну, потом наш шаман Лёд отвёл нас, воинов, к небольшому озерцу неподалёку и заставил опустить в воду ладони, отчего мы сразу сделались неуязвимым для вражеских пуль. Якобы. Теперь им стрелять в нас бесполезно: стоит нам поднять над головой наши заколдованные руки — и предназначенные нам пули просто шлёпнутся на землю, едва вырвавшись из дула винтовки…

Да-а, вот тут до меня и дошло, к чему идет дело: меня просто убьют…

Можешь хоть пуд соли съесть с индейцами, но всё равно потом выяснится, что ты сделан из другого теста. Оно конечно — Леворукий Волк — помните? — своим шаманским колдовством поставил меня на ноги. Но я-то тогда почти все время был не в себе — то есть, без сознания. А когда человек не в себе, для него ничего невозможного нет. К примеру, пьяный в стельку сорвется с крыши — и ему хоть бы хны, а был бы трезвый — расшибся бы в лепёшку. Вы только не думайте, что я ханжа какой; я вовсе не хочу сказать, что никому и никогда не удавалось уйти от пули с помощью шаманских заклинаний. Кому-то, наверное, удается, тому, кто сам в это верит. К примеру, Горбу, Горящему Багрянцем удается. И Младшему Медведю. Но только не мне…

Была у меня ещё проблема. Помните, я рассказывал, как убил своего первого врага? Тот Ворона даже ночью разглядел, что я белый, а днём-то, небось, и подавно видно было, кто я такой. Я, конечно, размалевывал все тело и лицо краской, но волосы — с волосами-то как быть? Мне это долго не давало покоя. После моего триумфа мне, конечно, не хотелось вдаваться в подробности и рассказывать Шайенам, что этот Ворона распознал во мне белого, что вел себя вполне дружелюбно и все такое. Обо всём этом я им не сказал — зачем зря смущать людей? Но потом, когда настал момент идти на войну, я со своей проблемой пришёл к Старой Шкуре и изложил её таким вот образом:

— Дедушка, — сказал я, ибо к человеку его возраста положено было обращаться именно так. — Я не знаю, как мне поступить. Я не хочу, чтобы Вороны видели цвет моих волос. Но я не хочу обрезать волосы — а то враги, подумают, что я трус и сделал это для того, чтобы меня нельзя было скальпировать. А надеть полное боевое оперение я тоже не могу, потому что ещё молод и совершил ещё слишком мало подвигов.

Тут вождь призадумался на минуту, а потом взял свой цилиндр без дна и нахлобучил его мне на голову. Цилиндр правда, был мне великоват и налез на самые уши, но я решил, что для маскировки так оно ещё и лучше выходит.

— Выходя на тропу войны — надевай его, — сказал старик, — но в перерывах возвращай мне, потому что его вместе с этой медалью прислал мне Отец белых людей из их главной деревни.

С тех пор я так и делал — уходя на войну, надевал цилиндр, подложив немного тряпок в тулью, чтобы крепче сидел, и завязывал под подбородком жильную завязку. А волосы на макушке слегка смазывал краской, чтобы не бросались в глаза сквозь дырявое дно шляпы. Косичек у меня, конечно, всё ещё не было, и Вороны наверняка видели, что я не стопроцентный Шайен, потому как краснокожие народ востроглазый — ничего не упустят, даже в бою — хотя, конечно, я мог быть и полукровкой…

Мы были готовы со дня на день выступить против армии, и я отправился в вигвам, где Старая Шкура и другие вожди разрабатывали план операции — все чин-чином, как в настоящей профессиональной армии. Я дождался, пока он меня заметит, потом подошёл и попросил шляпу — он как раз в ней красовался.

Но старик отвел меня в сторону и сказал, чтобы я ждал: Потом мы сели в сёдла и поскакали вдвоём холмистым берегом реки. У старика был чудесный пинто, который сам выбирал дорогу и все понимал без слов. На вершине самого высокого холма мы остановились, вождь взглянул вдаль и сказал, что там в пяти милях отсюда — двести пятьдесят человек верховых, а за ними милях в двух-трёх ещё пехота. Но я, сколько не старался, ни черта не мог разглядеть: холмистая прерия и больше ничего.

Тут он посмотрел на меня своими проницательными стариковскими глазами и говорит:

— Сын мой, там — белые люди, и мы намерены их уничтожить. Я никогда раньше не воевал с бледнолицыми. Я всегда думал, что у них есть причины поступать так, как они поступают, и делать то, что они делают. Я и сейчас так думаю. Они не такие, как мы; мне кажется, что они не знают, где находится центр мира. Поэтому я никогда не любил их — хотя ненависти к ним тоже не испытывал. Однако в последнее время они ведут себя нечестно по отношению к нам, Шайенам. И потому мы должны их уничтожить…

Тут он как-то замялся и задумчиво поскреб свой громадный нос.

— Я не знаю, помнишь ли ты, что было с тобой до того, как ты стал Шайеном и моим сыном — столь же дорогим мне, как и те, которых родила Бизонья Лощина и другие жёны, отчего сердце мое исполнилось гордости, а мой типи окружён почетом и уважением… Я не буду говорить о тех давних временах — время, наверное, уже стерло их из твоей памяти. Я хочу только сказать, что если ты ещё помнишь те дни и если ты считаешь, что духам не понравится, если ты станешь воевать против этих белесых людей — тогда ты можешь не участвовать в этой битве, и никто из нас не подумает о тебе плохо. Ты уже много раз доказывал, что ты воин, а воин должен поступать так, как подсказывает ему сердце, и никто не в праве его упрекнуть.

Видите, он так и не сказал вслух, что я белый, он просто давал мне возможность при желании выйти из игры. С обычной своей самонадеянностью он, конечно, ни на секунду не усомнился, что быть Шайеном — это предел мечтаний для всякого смертного; и для меня, конечно, тоже. Но со столь же присущей ему рассудительностью он счел необходимым предоставить выбор мне самому.

— Дедушка, — сказал я — Я думаю, что сегодня хороший день, чтобы умереть.

Знаете, когда говоришь такое индейцу, он — в отличие от белого — не бросается тебя утешать да успокаивать, убеждать, что ты не прав, что не все ещё потеряно, что все будет хорошо, и т. д. и т. п. Потому как для индейца это не пустые слова — чем он отличается от белого. Опять-таки, если индеец такое говорит, это вовсе не значит, что ему жизнь опротивела, что он махнул на все рукой и только и мечтает скорее бы помереть. Ничего подобного! Если индеец такое говорит, значит, он будет драться до конца — до последнего вздоха. И жизнь вовсе не опротивела — как раз наоборот: жизнь так прекрасна, что остаток её ты готов прожить на всю катушку и отдать ей все свои силы до последней капли… Однажды — это было ещё до того, как я оказался у Шайенов — они подцепили у каких-то переселенцев холеру. Так вот, те кто ещё мог двигаться, облачились в боевой убор, сели на боевых коней и принялись осыпать невидимую болезнь бранью; вызывая её на бой — чтобы она вышла и сразилась с ними, как подобает воину.

Честно говори, я не у верен, что вкладывал в эти слова тот смысл, который привыкли видеть в них индейцы. Но Старая Шкура понял мой ответ именно так и вручил мне свой цилиндр. В этот момент на пригорке неподалёку появился дикий кролик. Он стоял совсем рядом и наморщив нос, глядел на нас. Во взгляде вождя вдруг мелькнула какая-то тревога, он круто развернул коня и рванул с места в галоп — вниз, в долину. И прошло много лет, прежде чем я встретился с ним вновь…

* * *

Войска появились милях в двух к западу и двинулись берегом реки вниз по течению в нашу сторону. Они чуяли, конечно, что мы где-то рядом. Но всё равно для них было полнейшей неожиданностью, когда, обогнув излучину Соломоновой речки, они вдруг увидели, как три сотни конных Шайенов во всей красе, готовые к бою стоят и ждут их в боевом порядке — наш левый фланг упирался в реку, а правый — в холмы.

Стоят в боевом облачении; и люди, и кони раскрашены, перья трепещут на ветру, многие воины в полном боевом оперении, роскошные уборы переливаются на солнце всеми цветами радуги, поблескивают наконечники стрел и дула мушкетов. Некоторые из Шайенов разговаривают со своими лошадьми, а те прядают ушами и храпят, раздувая ноздри; словно уже несутся на врага. Они почуяли огромных кавалерийских коней и свирепо ржут теперь, потому как Шайены-кони относятся к ним точно так же, как Шайены-люди к своим бледнолицым сородичам.

Мой жеребец был из тех, что мы взяли в тот раз у Ворон. Отличный зверь, но, правда, не повезло ему: разговорами я его не баловал, разве что здоровался да прощался, как положено приличному человеку, вот и все. Так что общения ему, наверное, не хватало. А тут вдруг я с ним философическую беседу завел. Дело в том, что мне было не по себе, потому как мучило меня одно подозрение, что нескольким из братьев моих по оружию не нравится, что стою я здесь — в первом ряду, прямо по центру; и считают они — в отличие от Старой Шкуры; что здесь мне не место. Особенно Младшего Медведя это задело — он-то сам был далеко на правом фланге, но увидев меня, подъехал и втиснулся на своём коне в строй рядом со мною. Он был весь до пояса выкрашен в иссиня-чёрный цвет, на голове — алая полоска, глаза обведены белым, и на щеках — поперечные белые полоски.

Я не разобрал — усмехнулся он, или просто скалит на меня зубы; он уже давно меня не замечал. Я ему ничем не ответил. Настроение было поганое, и я, помню, подумал; как здорово, что я в боевой раскраске. Эта раскраска — великое дело: на душе у тебя, может, кошки скребут, а вид всё равно — жуть, чтобы враги боялись.

Вдоль нашего фронта разъезжали Горб и другие военные вожди, и шаман Лед тоже был там — бубнил свою белиберду, размахивал своими погремушками, бизоньими хвостами, и другими штуковинами — махал в сторону кавалеристов, которые остановились в долине, в полумиле от нас, и, вроде бы, просто глазели. Я, помню, подумал — вот здорово было бы, если б напал на них хохот. Истерический хохот, чтобы хохотали до смерти. Чтобы напал на солдат, потому как сам я уже готов был захохотать. Перед боем такое бывает — от перевозбуждения. И чем дольше ждать атаки — тем сильней тебя хохот разбирает. И когда, наконец, рванешь в атаку — ты просто счастлив, что этой пытке пришёл конец.

Ко всему прочему я ведь был голый, на голове — дырявый цилиндр, а впереди — три или четыре сотни самых настоящих белых солдат, вооружённых винтовками. Шёл уже пятый год, как я притворялся Шайеном. Так что сами понимаете — хохотал я так, что все кишки готов был надорвать — не иначе как чувствовал, что скоро мне их нашпигуют горячим свинцом.

Но я, конечно, изо всех сил пытался сдержаться, отчего из моей глотки вырывался какой-то пронзительный гортанный вой — а для Шайена это вполне нормальное дело. Похоже, на Младшего Медведя это подействовало, потому как он этот вой подхватил, а за ним — другие, и вскоре голосили уже все: а потом этот крик перерос в боевую песнь Шайенов, и в такт этой песне мы медленно, шагом двинулись вперёд. Кое-где лошади вставали на дыбы, но в общем и целом равнение держали. Мы всё ещё сдерживали свою мощь, не давали ей вырваться наружу, а тем временем, исполняя этот священный танец, мы околдовывали, очаровывали, поражали бледнолицых своей магической силой.

Я забыл обо всём на свете, забыл о себе самом и превратился в маленькую частицу того гигантского мистического кольца, которое, по твёрдому убеждению Шайенов, объединяет их всех и каждого из них с землёй и солнцем, жизнью и смертью в едином вечном круговороте, ибо лишь на первый взгляд может показаться, что одного из них можно оторвать от всех, истина же заключается в том, что все без исключения Шайены и каждый из них, кто когда-либо жил на земле либо живет сейчас, составляют один единый народ — неуязвимый, непобедимый народ Шайенов, который есть венец творения…

Еще ярдов двести-триста мы двигались таким же макаром, а солдаты все так же глядели на нас, явно обалдевшие, как те антилопы, которых мы загоняли, и явно готовые к тому, что их сейчас истребят, как тех антилоп — некоторые из наших и впрямь уже натянули тетивы луков, другие сжимали в руках дубинки и томагавки, приготовившись вышибать бледнолицых солдат из сёдел — и тут синий ряд солдатских мундиров озарила во всю его длину какая-то вспышка, словно молния, а над нашей песней зависло высокое медное стаккато боевой трубы.

Солдаты извлекали из ножен сабли — это и была вспышка. А потом — они бросились вперёд.

Мы остановились. Их и нас разделяло ярдов шестьсот речной поймы. Потом осталось четыреста, потом триста — и тут наша песня увяла. Труба к этому времени уже умолкла, и не было слышно ни звука, лишь глухой топот тысячи подкованных копыт да позвякивание пустых ножен. Сам я даже не различал ни лошадей, ни всадников, ни мундиров — я видел какую-то жуткую гигантскую машину, громадную косилку с сотнями сверкающих лезвий, которая крушила на своём пути всё живое, проглатывала его, а потом выплёвывала позади, где на четверть мили тянулось густое жёлтое облако. Теперь парализованы были мы, мы словно окаменели и стояли не шелохнувшись, покуда до первых всадников не осталось каких-то сто ярдов, потом семьдесят пять… и тут наш строй рассыпался, и Шайены бежали кто куда в страшной панике. Колдовство, значит, помогает против пуль, а против длинных ножей, видать, не очень-то…

Я все ещё говорю «мы», но это для красного словца. А на самом деле когда жизнь от смерти оказалась отделена расстоянием не толще лезвия бритвы — или сабли — я тут же обрубил всё, что связывало меня с Шайенами швырнул цилиндр Старой Шкуры на землю, где сотни коней вскоре превратили его в труху, и длинным концом моей набедренной повязки принялся вытирать с лица краску, вопя при этом на английском языке, которым не пользовался уже пять лет, отчего мне пришлось частично сосредоточиться на решении лингвистических задач.

Ну, что можно было изречь в такой момент, чтобы тебя не приняли за индейца?.. Словарь мой и раньше-то не блистал разнообразием, да плюс ещё пять лет никакой практики, и к тому же не очень-то получается шевелить мозгами, когда на тебя несётся чудовище шести футов ростом верхом на жутком кавалерийском коне и вот-вот проткнёт тебя своим шампуром, а кругом куда ни глянь — такие же образины гоняются за твоими родичами и друзьями, которые бегают в панике, сломя голову, словно бизоны в грозу.

Так вот, я скажу вам, что я изрёк. Я принялся орать: «Боже, благослови Джорджа Вашингтона!», а сам тем временем всё тёр и тёр себе лоб длинным концом набедренной повязки, для чего мне приходилось скрючиваться в седле в три погибели. Это меня и спасло, потому как тот образина-солдафон рассёк воздух лезвием своей сабли как раз в том месте, где положено было быть моей голове. Тут я смотрю — этот трюк насчёт Вашингтона, вроде, не срабатывает, а образина тем временем опять замахивается на меня сплеча. И тогда я возопил: «Господи, благослови мою мать!»

Чтобы увернуться как-то от его мясницкого удара, я свесился с седла набок — по-индейски, и мчусь по кругу, а он гонится за мной, словно пёс, и с жутким свистом сечёт воздух надо мной. Тем временем мимо нас проносились другие образины вроде него, и я каждую минуту ждал, что вот сейчас один из них рубанёт меня сзади — и всё, или этот зверь изловчится, настигнет меня опять и — конец. Или сообразит, наконец, в чём моя хитрость. Потому как он был здоровяк, а я твёрдо верю — хотите спорьте, хотите нет — что после пяти футов и пяти дюймов у человека на каждый дюйм росту соответственно усыхают мозги. Я всю свою жизнь недолюбливал этих чёртовых громил…

Чёрт знает, сколько продолжался этот аттракцион, и наконец до меня дошло, что догнать он меня никогда не догонит, но и оставить в покое — тоже не оставит. Наездник он был — так себе: после каждого удара саблей его правая рука отлетала далеко за спину, а левая нога при этом приподнималась и он всем весом наваливался на правое стремя. Так продолжалось раз за разом, и наконец, изловчившись и поймав его в этой позе, я изо всех сил двинул его ногой в ребра, и он неожиданно легко свалился набок и рухнул на землю, загремев ножнами, шпорами и всем прочим барахлом, каким обычно обвешаны солдаты.

В одно мгновение я соскочил с коня и, оседлав беднягу, простертого на земле, приставил к его небритому кадыку свой тесак — не лезвием, а тупой стороной, чтобы, не дай Бог, не поддаться искушению.

И в этот самый миг в памяти у меня вдруг всплыло несколько отборнейших фраз из числа тех, что я подцепил ещё мальчишкой у завсегдатаев салуна в Эвансвиле.

— Ну ты… — ору я ему на ухо. — Тебе что… отрезать? Ты что… не видишь, что я белый…?

Минуту он тупо смотрел перед собой, а потом спросил:

— А какого… ты так… нарядился?

— Это долго рассказывать, — сказал я и отпустил его.

Загрузка...